7

Я видела себя Джеффом, выплакиваясь в дальней части дома, оплакивая того, кто был мне небезразличен. Когда же это закончится, думала я. Должно же когда-нибудь. Но, кажется, конца этому не будет все продолжается и продолжается: последовательность вспышек, подобно попыткам компьютера Билла Лундборга вычислить наибольшее число перед заданным целым. Невыполнимая задача.

Некоторое время спустя Кирстен вышла из больницы. Она постепенно излечилась от своей болезни пищеварения, и по выздоровлении она и Тим вернулись в Англию. До того, как они покинули Соединенные Штаты, я узнала от нее, что ее сын Билл угодил в тюрьму. Его наняла было Почтовая служба США, но затем уволила. В ответ на увольнение Билл перебил зеркальные витрины отделения в Сан-Матео. Он сделал это голыми руками. Очевидно, он снова спятил. Если вообще можно было сказать, что он когда-то был нормальным.

Так что я потеряла связь со всеми: я не видела Билла со времени его визита ко мне, несколько раз я еще встречалась с Тимом и Кирстен — с ней даже чаще, чем с Тимом, — но затем осталась одна, и не очень-то счастливая, гадая и размышляя над смыслом, лежащим в основе мира, допуская, что этот смысл вообще есть. Как и периоды здравомыслия Билла Лундборга, это весьма сомнительная вещь.

В один прекрасный день моя адвокатская контора — свечная лавка прекратила существование. Двух моих работодателей арестовали за наркотики. Я предвидела это. На продаже кокаина можно заработать больше, чем на свечах. В то время кокаин не пользовался той популярностью, какой он пользуется сегодня, но спрос на него все равно был столь заманчив, что мои наниматели не могли не клюнуть. Властям удалось примирить их с неспособностью сказать «нет» большим деньгам: каждый получил по пять лет тюрьмы. Несколько месяцев я просто плыла по течению, получая пособие по безработице, а затем кое-как выкарабкалась, устроившись продавцом пластинок в «Мьюзик» на Телеграф-авеню близ Чарминг-Уэй, где работаю и по сей день.

Психоз принимает множество форм. Можно испытывать психоз на почве вообще всего, а можно сконцентрироваться на чем-то частном. Билл представлял собой повсеместное слабоумие — безумие пронизывало каждую сторону его жизни. Так, во всяком случае, я полагаю.

Безумие в форме навязчивой идеи обворожительно, если испытываешь склонность к увлечению тем, что явно невозможно, но тем не менее существует. Гипервалентность — представление о возможности человеческого разума, возможности впасть в некое заблуждение, не существуй которого, его нельзя было бы и допустить. Под этим я подразумеваю лишь то, что гипервалентную идею нужно увидеть в действии, чтобы полностью воспринять ее. Старый термин для нее — idee fixe. А гипервалентная идея отражает понятие лучше, потому как этот термин пришел из механики, химии и биологии. Он нагляден и затрагивает представление о силе. Суть валентности — сила, и именно об этом я и говорю. Я говорю об идее, которая, однажды придя человеку на ум — на ум, имею я в виду, данной личности, — не только не исчезает, но и поглощает в нем все остальное, так что в итоге исчезает личность, исчезает ум как таковой, и остается лишь гипервалентная идея.

Как же такое начинается? Когда начинается? Юнг где-то говорит — я забыла, в какой из своих книг, но, так или иначе, в одном месте он говорит о некой личности, нормальной личности, которой однажды на ум приходит определенная идея и уже никогда его не покидает. Более того, говорит Юнг, по проникновении данной идеи в разум личности с этим разумом, или в этом разуме, уже не происходит ничего нового — время для него останавливается, он умирает. Разум как живое, растущее существо становится мертвым. Личность же, до известной степени, продолжает жить.

Иногда, как я полагаю, гипервалентная идея зарождается в уме как проблема или мнимая проблема. Это не такая уж и редкость. Поздняя ночь, вы уже готовы лечь в постель, и вдруг вам приходит мысль, что вы не выключили фары своего автомобиля. Вы смотрите в окно на свою машину, которая стоит у вашего дома на видном месте, и не обнаруживаете никаких признаков света. Но затем вы думаете: может я все-таки оставил включенными фары, и они горели так долго, что сел аккумулятор. Для полной уверенности вам приходится выйти и проверить. Вы одеваетесь, выходите, открываете машину, садитесь в нее и нажимаете на переключатель света фар. Они загораются. Вы выключаете их, вылезаете, запираете машину и возвращаетесь домой. То, что произошло с вами, — форма безумия, вас обуял психоз. Ибо вы не доверились показаниям ваших чувств — вы ведь видели из окна, что фары не горят, но все равно пошли проверять. В этом-то и заключается основной фактор: вы увидели, но не поверили. Или же наоборот: вы чего-то не увидели, но тем не менее поверили. Теоретически вы могли бы ходить от своей спальни к машине целую вечность, угодив в бесконечную замкнутую петлю отпирания машины, проверки фар и возвращения домой — в этом случае вы становитесь механизмом. Вы больше не человек.

Также гипервалентная идея может возникнуть не как проблема или мнимая проблема, но как разрешение.

Если она возникает как проблема, ваш разум будет ее вытеснять, ибо в действительности никто не желает проблем и не получает от них удовольствия. Но если она предстает как разрешение, как иллюзорное разрешение, конечно же, то вы не будете ее избегать, поскольку она имеет высокую практичную ценность. Это то, что вам необходимо, и вы сотворяете ее, дабы удовлетворить эту потребность.

Вероятность того, что вы окажетесь в петле между припаркованным автомобилем и спальней до конца жизни, ничтожно мала, но если вы изводитесь чувством вины, болью, самосомнением — и бурными потоками самообвинений, обязательно накатывающими каждый день, — то есть очень высокая вероятность того, что навязчивая идея как разрешение, однажды возникнув, сохранится. Именно это я и разглядела в следующий раз в Кирстен и Тиме по их возвращении в Соединенные Штаты из Англии, по втором возвращении, уже после выхода Кирстен из больницы. Идея, гипервалентная идея, пришла им однажды на ум, когда они были в Лондоне во второй раз — и ничего-то с этим не поделаешь.

Кирстен прилетела на несколько дней раньше Тима. Я не встречала ее в аэропорту, а увиделась с ней в ее номере на верхнем этаже «Отеля святого Франциска», на том же величественном холме Сан-Франциско, где стоит и собор Божественной Благодати. Я застала ее, когда она усердно распаковывала свои многочисленные чемоданы, и я подумала: Бог ты мой, как молодо она выглядит! По сравнению с тем, какой я видела ее последний раз… она просто сияет. Что произошло? На ее лице убавилось морщин, она двигалась с гибкой проворностью, а когда я входила в номер, она посмотрела на меня и улыбнулась — даже без намека на недовольство, без различных скрытых упреков, к которым я так привыкла.

— Привет, — сказала она.

— Черт, ты выглядишь великолепно!

Она кивнула:

— Я бросила курить. — Она вытащила пакет из чемодана на постель. — Я привезла тебе пару вещичек. Остальные плывут почтой, я смогла вбить только эти. Не хочешь посмотреть прямо сейчас?

— Я все не могу прийти в себя от того, как здорово ты выглядишь, — только и сказала я.

— Тебе не кажется, что я похудела? — Кирстен подошла к одному из зеркал в номере.

— Вроде того.

— Кораблем идет еще огромный кофр. А, ты же видела его. Ты помогала мне паковать его. Мне надо многое тебе рассказать.

— По телефону ты намекала…

— Да, — ответила Кирстен. Она села на кровать, достала сумочку, открыла ее и достала пачку «Плейерз». Улыбнувшись, она прикурила сигарету.

— Я думала, ты бросила.

Она машинально затушила сигарету.

— Иногда я все-таки курю, просто по привычке. — Она продолжала улыбаться мне, как-то исступленно и в то же время загадочно.

— Ну, так что это?

— Посмотри там, на столе.

Я посмотрела. На столе лежала тетрадь.

— Открой ее, — велела Кирстен.

— Хорошо. — Я взяла тетрадь и открыла ее. Некоторые страницы были чистыми, но большинство было исписано небрежным почерком Кирстен.

— Джефф вернулся к нам. С того света.

Скажи я в тот миг: леди, да вы совершенно спятили — это ничего не изменило бы, и я действительно не порицаю себя за то, что так и не произнесла этих слов.

— Ага, — кивнула я. — Вот оно что. — Я попыталась разобрать ее почерк, но не смогла. — Что это значит?

— Явления, — заявила Кирстен. — Вот как мы с Тимом их называем. Он тыкает иголкой у меня под ногтями по ночам и останавливает все часы на шесть тридцать — именно в это время он умер.

— Вот это да!

— Мы вели записи, — продолжала Кирстен. — Мы не хотели рассказывать тебе об этом в письме или по телефону, мы хотели рассказать лично. И я ждала до этого момента. — Она возбужденно воздела руки. — Эйнджел, он вернулся к нам!

— Что ж, хоть потрахаюсь, — автоматически ответила я.

— Сотни случаев. Сотни явлений. Давай спустимся в бар. Это началось сразу же, как мы вернулись в Англию. Тим ходил к медиуму. И тот сказал, что все это правда. Мы знали, что это правда. Никому и не надо было говорить нам, но мы хотели действительно быть уверенными, потому что думали, что, возможно — только возможно, — это всего лишь полтергейст. Но это не полтергейст! Это Джефф!

— Вот же черт.

— Думаешь, я шучу?

— Нет, — искренне ответила я.

— Ведь мы оба были свидетелями этому. И Уинчеллы, наши друзья в Лондоне, видели тоже. А теперь, когда мы снова в Соединенных Штатах, мы хотим, чтобы и ты была свидетельницей и записывала увиденное для новой книги Тима. Он пишет об этом книгу, потому что это имеет значение не только для нас, но и для каждого, ведь это доказывает что после смерти здесь человек существует в другом мире.

— Да, — согласилась я. — Пойдем же в бар.

— Книга Тима называется «Из иного мира». Он уже получил за нее десять тысяч авансом, его редактор считает, что она безоговорочно будет расходиться лучше всех его предыдущих книг.

— Стою пред тобой в изумлении.

— Я знаю, что ты мне не веришь. — Теперь ее голос был безжизненным, в нем появились нотки гнева.

— И почему это мне в голову пришло не поверить тебе? Потому что у людей нет веры. Может, когда я прочитаю тетрадку.

— Он — Джефф — поджигал мне волосы шестнадцать раз.

— Вот это да!

— И он разбил все зеркала в нашей квартире. И не один раз, а несколько. Мы просыпались и видели, что они разбиты, но мы не слышали звона, никто из нас ничего не слышал. Доктор Мейсон — тот медиум, к которому мы ходили, — сказал, что Джефф дает нам понять, что прощает нас. И тебя он тоже прощает.

— Ах!

— Не язви по этому поводу! — взвилась она.

— Честное слово, я не буду пытаться язвить, — ответила я. — Как ты понимаешь, это так неожиданно для меня. Я молча ухожу. Я, несомненно, приду в себя, потом. — И я направилась к двери.

На одной из своих лекций на КПФА Эдгар Бэрфут обсуждал форму дедуктивной логики, созданную индусской школой. Она очень старая и весьма изучена — не только в Индии, но и на Западе. Это второй способ познания в буддизме, посредством которого человек приобретает точное знание и который называется анумана, что на санскрите означает «измерение, умозаключение через другую вещь». В нем пять стадий, но я не буду вдаваться в подробности, потому что это очень сложно. Здесь важно то, что если пять этих стадий пройдены правильно — а система содержит меры предосторожности, посредством которых можно точно определить, действительно ли эти стадии пройдены, — можно быть уверенным, что из допущения получено верное заключение.

Особый лоск анумане придает третий шаг — иллюстрирование (удахарана). Он требует так называемого неизменного сопутствования (вьяпти, буквально «проникновение»). Анумана, как форма дедуктивного умозаключения, действует только в том случае, если вы совершенно уверены, что действительно располагаете вьяпти — не сопутствованием, но неизменным сопутствованием. (Например, поздно ночью вы слышите громкие, пронзительные повторяющиеся хлопки; вы говорите себе: «Это, должно быть, обратная вспышка двигателя, потому что когда в автомобиле происходят обратные вспышки, возникает такой звук». Именно здесь индуктивное умозаключение — то есть заключение от результата назад к причине — не срабатывает. Вот почему многие логики на Западе полагают, что индуктивное умозаключение как таковое сомнительно и что опираться можно только на дедуктивное умозаключение. Индийская анумана стремится к так называемому достаточному основанию. Иллюстрирование требует действующего — не предполагаемого — соблюдения во всех случаях на том основании, что сопутствование, которое не удается проиллюстрировать, нельзя допускать.) У нас на Западе не существует силлогизма, полностью тождественного анумане, за что нам должно быть стыдно, ибо, обладай мы столь строгой формой для проверки нашего индуктивного умозаключения, епископ Тимоти Арчер мог бы знать о нем, а знай он о нем, он понял бы, что если его любовница по пробуждении обнаруживает свои волосы опаленными, то в действительности это не является доказательством того, что дух его мертвого сына вернулся с того света или, по существу, восстал из могилы. Епископ Арчер мог бросаться — и он действительно кидался — такими терминами, как гистеропротерон, потому как эта логическая ошибка известна в греческом, то есть в западном, мышлении. Но анумана происходит из Индии. Индусские логики определили типичное ошибочное основание, которое разрушает ануману, назвав его хетвабхаса («лишь видимость основания»), — оно затрагивает только один шаг ануманы из пяти. Они выявили все типы способов, которые обламывают на хер, эту пятишаговую структуру, любому из которых человек с интеллектом и образованием епископа Арчера мог бы — или даже должен был бы последовать. Тот факт, что он смог поверить в то, что несколько таинственных необъяснимых происшествий доказывают будто Джефф не только все еще жив (где-то), но и общается с живыми (как-то), показывает, что, как и у Валленштейна с его астрологическими схемами во время Тридцатилетней войны, способность к точному познанию непостоянна и в конечном счете зависит от того, во что вы хотите верить, а не от того, что есть. Индусский логик, живший века назад, мог с одного взгляда распознать основную ошибку в умозаключении, утверждавшем о бессмертии Джеффа. Так желание верить поражает рациональный разум, когда бы и где бы они не вступали в конфликт. Вот все, что я могу предположить, основываясь на том, что теперь видела.

Полагаю, мы все делаем это, и делаем часто, но в этом случае ошибка была слишком грубой, слишком фундаментальной, чтобы не заметить ее. Сумасшедший сын Кирстен, явственно пораженный шизофренией, смог объяснить, почему задача для компьютера выдать наибольшее число перед двойкой является нечетким запросом, а вот епископ Арчер — адвокат, ученый, рассудительный взрослый человек, — увидев булавку на простыне рядом со своей любовницей, ухватился за заключение, что это его мертвый сын общается с ним с того света. Более того, Тим все это расписывал в книге, в книге, которую сначала издадут, а потом прочитают. Он не просто верил в чушь, он делал это у всех на глазах.

«Подожди, пока об этом не услышит весь мир», — заявили епископ Арчер и его любовница. Возможно, победа в противостоянии касательно ереси убедила епископа, что он не может ошибаться, а если и ошибется, то никто не сможет его свалить. В обоих случаях он заблуждался: он мог ошибаться, и были люди, способные его свалить. Он мог свалить сам себя, коли на то пошло.

Я все это ясно видела, когда в тот день сидела с Кирстен в одном из баров «Отеля святого Франциска». И я ничего не могла поделать. Их навязчивая идея, будучи не проблемой, но разрешением, не могла быть логически опровергнута, даже если в конечном счете это разрешение тоже означало дальнейшую проблему. Они пытались решить одну проблему посредством другой. Так ведь не делается — все-таки проблема действительно не решается другой, еще большей. Именно так Гитлер, необыкновенно походивший на Валленштейна, и пытался выиграть Вторую мировую войну. Тим мог сколько душе угодно выговаривать мне за гистеропротерон, а затем просто пасть жертвой оккультного бреда, чуши из популярных книжонок. С тем же успехом он мог бы верить, что Джеффа вернули какие-нибудь древние космонавты из другой звездной системы.

Мне больно думать об этом. Больно временами, больно всегда. Епископ Арчер, который гистеропротеронил меня по всей улице — он ведь был епископом, а я всего на всего молодой женщиной со степенью бакалавра гуманитарных наук, полученной в Калифорнийском университете… И вот я однажды вечером услышала передачу Эдгара Бэрфута об индусской анумане и узнала больше, смогла узнать больше, чем Епископ Калифорнийский. Но это ровным счетом ничего не значило, ибо Епископ Калифорнийский не стал бы слушать меня больше кого-либо другого, кроме своей любовницы, которая, как и он сам, была так обуреваема чувством вины и столь запуталась в интригах и обманах, проистекавших из тайности их отношений, что они оба уж давно утратили способность здраво рассуждать. Билл Лундборг, теперь заключенный в тюрьму, мог бы указать им на ошибку. Водитель пойманного наугад такси мог бы сказать им, что они намеренно губят свои жизни: не тем, что верят в это — хотя достаточно было бы и одного этого, — но своим решением опубликовать это. Великолепно. Сделай это. Сломай свою чертову жизнь. Составляй звездные карты, составляй гороскопы, пока бушует самая разрушительная война современности. Заслужи местечко в учебниках по истории — как тупица. Усаживайся на высокую табуретку в углу, надевай колпак и уничтожай результаты всего того социально-активного дерьма, что затевал совместно с лучшими умами столетия. За это умер Мартин Лютер Кинг. За это ты маршировал в Сельме: чтобы поверить и чтобы открыто об этом заявить, что призрак твоего мертвого сына вкалывает иголки под ногти твоей любовнице, пока она спит. Пожалуйста, издай это. Ну пожалуйста.

Логическая ошибка, конечно же, заключается в том, что Кирстен и Тим рассуждали в обратном порядке, от результата к причине. Они ведь не видели причины — они видели лишь то, что называли «явлениями», и из этих явлений они и вывели Джеффа как таинственную причину, действовавшую в «ином мире» или из него. Структура ануманы демонстрирует, что такое индуктивное умозаключение и не заключение вовсе. В анумане вы начинаете с предпосылки и посредством пяти шагов идете к заключению, причем каждый шаг герметичен как по отношению к предыдущему, так и по отношению к последующему. Но нет никакой герметичной логики в том, что разбитые зеркала, опаленные волосы, остановившиеся часы и все прочее дерьмо обнаруживают и действительно доказывают существование другой реальности, где мертвые уже не мертвые. Это доказывает лишь то, что вы легковерны и с точки зрения рассудка находитесь на уровне шестилетнего ребенка: вы не отдаете себе отчета в реальности, вы затерялись в воображаемом исполнении желания, в аутизме. Но этот аутизм весьма зловещего типа, ибо он вращается вокруг всего лишь одной идеи. Он все-таки не захватил вас полностью, не поглотил все ваше внимание. Вне этой единственной ложной предпосылки, этой единственной ошибочной индукции, вы здравомыслящи и разумны. Это локальное безумие, позволяющее вам нормально говорить и действовать все остальное время. И поэтому-то вас никто не запирает в психушку — ведь вы все еще способны зарабатывать на жизнь, мыться, водить машину, выносить мусор. Вы не безумны так, как безумен Билл Лундборг, а в некотором смысле (в зависимости от того, как вы определяете слово «безумный») и вовсе не безумны.

Епископ Арчер по-прежнему мог исполнять свои пасторские обязанности. Кирстен все так же могла покупать одежду в лучших магазинах Сан-Франциско. Никто из них не разбивал голыми кулаками витрин отделения Почтовой службы США. Нельзя арестовать человека за его веру в то, что его сын общается с нашим миром из другого, или, коли на то пошло, за его веру в этот другой мир. Здесь навязчивая идея незаметно переходит в религию вообще, становится частью ориентированности мировых религий откровения на «иной мир». В чем разница между верой в Бога, которого вы не видите, и в вашего мертвого сына, которого вы тоже не видите? Что отличает одну Невидимость от другой? Разница, конечно же, есть, но довольно коварная. Ей приходится иметь дело с общественным мнением, довольно ненадежной сферой: многие верят в Бога, но лишь немногие верят в то, что Джефф Арчер втыкает булавки под ногти Кирстен Лундборг, пока та спит — вот в чем разница, и при внесении субъективности это очевидно. В конце концов, Кирстен и Тим могут предъявить чертовы булавки, опаленные волосы, разбитые зеркала, — не говоря уж об остановившихся часах. Но, несмотря на это, они совершают логическую ошибку. Совершают ли ошибку те, кто верит в Бога, — этого я не знаю, ибо их систему верований нельзя проверить тем или иным способом. Это просто вера.

Теперь же меня официально попросили присоединиться к ним в качестве многообещающего свидетеля дальнейших «явлений», и произойди они, то я, наравне с Тимом и Кирстен, могла бы поручиться за увиденное и добавить свое имя в будущую книгу Тима — книгу которая, по словам его редактора, несомненно будет продаваться много лучше, нежели все его предыдущие книги, посвященные менее сенсационному материалу. Но я не могла оставаться равнодушной. Джефф был моим мужем. Я любила его. Я хотела поверить. Хуже того, я распознала психологический движитель, побуждавший Кирстен и Тима верить, и я вовсе не хотела низвергать их веру — или легковерие, — потому что понимала, что с ними сделает цинизм: он оставит их ни с чем, оставит их — снова — с ошеломляющим чувством вины, с чувством вины, с которым невозможно совладать. Я оказалась в положении, в котором мне приходилось идти на уступки, хотя бы pro forma. Мне приходилось изображать веру, изображать интерес, изображать волнение. Нейтральности было бы недостаточно — требовалось воодушевление. Они сломались в Англии, до того, как меня вовлекли в это. Решение уже было принято. Если бы я сказала «Это чушь», они все равно продолжали бы, но уже ожесточенно. На х*** цинизм, сказала я себе, когда сидела в тот день с Кирстен в баре «Отеля святого Франциска». Получить с него уж нечего, но есть что потерять — да и в любом случае роли он не играет: книга Тима будет написана и издана — со мной или без меня.

Плохая аргументация. Лишь из-за того, что нечто несет на себе печать неизбежности, не должно с готовностью с этим соглашаться. Но моя аргументация была именно такой. Я знала: если я скажу Кирстен и Тиму, что обо всем этом думаю, то мне уже не доведется вновь увидеться с кем-то из них. Они отбросят меня, отрежут, просто избавятся, и у меня будет только работа в магазине пластинок, моя дружба с епископом Арчером станет делом прошлого. Она значила для меня слишком много, и я не могла позволить ей исчезнуть.

Такова была моя ошибочная мотивация, мое желание. Я хотела продолжать с ними встречаться. И поэтому я согласилась вступить в сговор — я знала, что нахожусь в сговоре. Я решила это в тот же день в гостинице. Я держала свой рот на замке, а свое мнение при себе, и согласилась регистрировать ожидаемые явления — так я приняла участие в том, что считала глупым. Епископ Арчер ломал свою карьеру, а я действительно ни разу не пыталась отговорить его. В конце концов, я ведь пыталась отговорить его от отношений с Кирстен, но тщетно. В этот раз он не просто переспорил бы меня — он бы меня бросил. Для меня такая цена оказалась бы слишком высокой.

Я не была одержима их навязчивой идеей. Но я поступала так, как поступали они, и говорила так, как говорили они. Епископ Арчер упомянул меня в своей книжке: выразил благодарность за «неоценимую помощь» в «регистрации и протоколировании каждодневных проявлений Джеффа» — каковых не было. Полагаю, именно так мир и движется: слабостью. Это восходит еще к стихотворению Йитса, где он говорит о том, что «Добро утратило убежденья», или как там у него. Вы уже знаете это стихотворение, мне не надо его цитировать.

«Если стреляешь в короля, то должен его убить». Когда замышляешь сказать всемирно известному человеку, что он дурак, то нужно принять тот факт, что потеряешь то, что не можешь заставить себя потерять. Так что я держала свой бл***ий рот на замке, выпила свой коктейль, расплатилась за себя и Кирстен, приняла подарки, что она привезла мне из Лондона, и пообещала проследить за явлениями, которые не заставят себя долго ждать, и отметить, если появится что новое.

И я сделала бы это снова, доведись мне такое, потому что я любила их обоих — и Кирстен, и Тима. Я любила их много больше, чем пеклась о собственной честности. Дружба приняла угрожающие размеры, а важность честности — а следовательно, и сама честность — уменьшилась, а потом и вовсе исчезла. Я помахала ручкой своей прямоте и сохранила дружбу. Рассудить, поступила ли я правильно, предстоит кому-то другому, ибо я и по сей день не беспристрастна. Я до сих пор вижу лишь двух друзей, только что вернувшихся после многомесячного пребывания заграницей, друзей, по которым я очень скучала, особенно после смерти Джеффа… друзей, без которых я просто не выдержала бы. И сверх того, в глубине души на меня действовало и то — в чем я тогда себе не признавалась, — что я очень гордилась знакомством с человеком, который вместе с Кингом шел маршем от Сельмы, со знаменитым человеком, которого интервьюировал Дэвид Фрост, чьи взгляды способствовали формированию современного интеллектуального мира. Вот она где, суть-то. Я определяла себя самой себе — своей личности — как невестку и друга епископа Арчера.

Но это порочная мотивация, и она пригвоздила меня. Она захватила меня быстро. «Я знаю епископа Тимоти Арчера», — твердил мой ум самому себе во тьме ночи. Он нашептывал эти слова мне, раздувая мое чувство собственного достоинства. Я ведь тоже чувствовала вину за самоубийство Джеффа и, заняв место в жизни, обычаях и привычках епископа Арчера, утратила все самосомнения — или, по крайней мере, они приглушились.

Однако в моих рассуждениях была логическая ошибка — равно как и этическая, — а я ее не воспринимала. Из-за своего легковерия и глупого суеверия Епископ Калифорнийский намеревался продать задешево и свое могущество, и свое влияние на общественное мнение, и саму ту силу, что влекла меня к нему. Будь я способна соображать как следует в тот день в «Отеле святого Франциска», я бы это предвидела и поступила бы по-другому. Ему предстояло уже недолго оставаться великим человеком. Он молча позволил себе превратиться из авторитета в чудака. Соответственно, большая часть того, что привлекало меня в нем, вскоре исчезнет. Так что в этом отношении я заблуждалась, как и он. Но в тот день это не запечатлелось в моем уме. Я видела его только таким, каким он был тогда, а не таким, каким станет через несколько лет. Да я ведь тоже вела себя на уровне шестилетнего ребенка. Я не причиняла реального вреда, но и не делала реального добра, я унизила себя практически ни за что, и добра из этого не вышло. Оглядываясь назад, я мучительно жажду нынешней проницательности, чтобы она проявилась тогда. Епископ Арчер увлек нас за собой, потому что мы любили его и верили в него, даже когда знали, что он ошибается, а это ужасное осознание, должное вызывать моральный и сверхъестественный страх. Теперь-то он во мне, но вот тогда его не было. Мой страх пришел слишком поздно. Он пришел как взгляд на прошлое.

Может, для вас все это — утомительная болтовня, но для меня это кое-что другое: это отчаяние моего сердца.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх