• 2.1 Картина первая Анна
  • 2.2 Картина вторая Жан
  • 2.3 Картина третья Жанна
  • 2.4 Картина четвертая Кузя
  • 2.5 Картина пятая Ястреб
  • 2.6 Картина шестая Колыванов
  • 2.7 Картина седьмая Муса
  • 2.8 Картина восьмая Джулиан
  • 2.9 Картина девятая Гражина
  • 2.10 Картина десятая Александр Губкин
  • 2.11 Картина одиннадцатая Шин Вада
  • 2.12 Картина двенадцатая Влад Гурко
  • Акт II

    То же место, окутанное дымом.

    Миновало еще одно мгновение.

    2.1

    Картина первая

    Анна

    Невыносимая боль прожгла ее насквозь и сразу же исчезла. Как и все остальное. Такого неколебимого покоя и такой абсолютной тишины Анна никогда прежде не знала. Она подождала, что будет дальше. На вопрос, сколько времени продолжалось это ожидание, ответа не существовало, потому что время тоже исчезло.

    Но сама Анна никуда не делась. Она не видела, не слышала, не чувствовала своего тела, но она БЫЛА. Это необъяснимое ощущение — единственное, что у нее осталось.

    Мысль не работала. Анна вся обратилась в ожидание, но не отдавала себе в этом отчета. Ее органы чувств были предельно напряжены, но не получали никаких сигналов.

    Ожидание могло означать только одно. Время исчезло не окончательно, когда-нибудь оно задвигается вновь.

    Так и вышло.

    Первым пробудился слух.

    Анна услышала звуки, похожие на очень далекое завывание вьюги.

    Да, это был ветер!

    Он коснулся ее лица, а значит, к Анне вернулось и осязание. Вместе с ним появилось ощущение движения. Тело — а у Анны по-прежнему оставалось тело — тронулось с места и потянулось вверх, безо всякого усилия с ее стороны.

    Зрение, оказывается, тоже вернулось. Она поняла это, когда уловила мелькание какого-то смутного, но неоднородного фона. Просто было очень темно, совсем темно, вот она ничего и не видела.

    Я лечу, подумала Анна. Это была первая оформленная мысль.

    Да, Анна неслась вверх, будто на скоростном лифте высоченного небоскреба. Только лифт был без стен, пола и потолка. Вернее, Анна сама сделалась лифтом.

    С каждым мгновением становилось немного светлее. Теперь можно было рассмотреть шахту получше. Пожалуй, это была не шахта. Колодец. Округлый. Стены из чего-то органического, плотского. Что-то они Анне напоминали. Ах да. Картинку на дисплее УЗИ: такое же чередование мутных серых контуров. Плюс едва заметное, живое колыхание.

    Зрение прояснилось оттого, что сверху, куда неслась Анна, лился ровный свет. У колодца было выходное отверстие!

    Здесь Анна впервые догадалась посмотреть вниз и обмерла.

    Несмотря на бешеную скорость движения, никуда из бара она не улетела. Ну, может быть, поднялась метра на два, к потолку. Не выше.

    В зальчике, где секунду или вечность назад сидела Анна, все было перевернуто вверх дном. Противно пахло горящей синтетикой и паленым мясом. Ага, обоняние тоже восстановилось! Повсюду клубился густой дым, но, странное дело, он совсем не мешал Анне разглядеть картину вплоть до мельчайших деталей.

    Барная стойка вдавилась внутрь, а посередине лопнула. От мебели остались лишь мелкие обломки. Анна рассмотрела несколько фигур. Одни были неподвижны, другие двигались. Кто-то, сразу несколько человек кричали ненатуральными, резкими голосами. Особенно неприятно было слышать молодую женщину, которая трясла кого-то лежащего и визжала: «Putain merde! Merde!» Женщина почему-то была голая, ее острые груди болтались из стороны в сторону.

    Но здесь Анна увидела нечто такое, отчего сразу забыла обо всем остальном.

    Под грудой деревянного и стеклянного сора лежала она сама, ничком. Костюм от Балансьеги разодран, ноги нелепо вывернуты, волосы на голове тлеют, а правая рука, кошмар, лежит в двух шагах от тела. Из красного, кровоточащего ошметка торчит белая кость…

    «Это я! Меня убили!» поняла Анна, и стало ужасно жалко себя, такую истерзанную, изорванную.

    Уронили мишку на пол, оторвали мишке лапу…

    Анна громко всхлипнула, хотела вытереть покатившиеся из глаз слезы, но рука осталась сухой. Правая рука, та самая. Она была на месте, никуда не делась!

    Вообще все тело было в полной сохранности. Правда, оно сделалось каким-то… каким-то неясным. Анна держала ладонь у самого лица, но видела ее будто сквозь туман. Или это сама ладонь была соткана из тумана?

    Удивительно при этом, что все, происходящее на месте взрыва, можно было разглядеть очень подробно. Любая мелочь, на которую Анна обращала взгляд, сразу представала в резком фокусе и очень близко.

    Лопнувшая бутылка джина «Гордонс».

    Шеврон на рукаве мужчины, вбежавшего в бар вместе с другими людьми, часть из которых была в форме, часть в белых халатах, а часть в обычной одежде.

    Родинка на плече орущей француженки.

    А между тем очков на носу у Анны больше не было. Они валялись на полу, разломанные в трех местах, с треснувшими стеклами. Их тоже было отлично видно. Да что видно! Она протянула руку и запросто потрогала титановую дужку. Однако странный полет при этом не прервался. Анну все так же утягивало вверх, сквозь темный колодец, к медленно, очень медленно приближающемуся свету!

    От полнейшей несовместности всех этих событий и ощущений ей стало… нет, даже не страшно, а невыносимо одиноко. Она была одна, совсем одна в этом жутком пищеводе, этом шланге, этой прямой кишке, от всего оторванная, всеми покинутая. Когда Ю.А. ее бросил, тоже казалось, что худшего одиночества на свете не бывает, но нынешнее было в тысячу, в миллион крат безысходней.

    Одна, навсегда одна, содрогнулась Анна и зажмурилась.

    Вдруг что-то коснулось ее щеки. Точнее, не коснулось, а будто обдало дыханием. Анна открыла глаза и вскрикнула от неожиданности.

    Рядом, совсем близко, кто-то был! И справа, и слева.

    Она узнала этих людей, хотя, в отличие от фигурок, суетившихся в разгромленном баре, эти были видны смутно, одними контурами.

    «Не бойся, Нюсенька, не бойся», — шепнули с одной стороны.

    «Не стремайся, подрунька, прорвемся», — хрипловато дохнули с другой.

    «Нюсенькой» ее называла только бабушка, которая умерла в семьдесят восьмом. «Подрунькой» — единственная настоящая подруга, Верка, разбившаяся на машине в позапрошлом году.

    Это и правда были они. Теперь Анна увидела седую прядку на бабушкином лбу, непременную камею с Афиной Палладой на ее груди. От Верки пахнуло табаком и немножко алкоголем. Когда-то бабушка снилась Анне часто, это была первая смерть в ее окружении. Верка же снилась до сих пор. Анне ее здорово не хватало.

    Невозможно передать, до чего она им сейчас обрадовалась. Хотела дотронуться, обнять. Не получилось, руки рассекли пустоту.

    «Э, э, полегче, — хохотнула Верка. — Ручонки-то прибери».

    Бабушка ничего не сказала, только грустно покачала головой.

    — Где я? — крикнула Анна. — Что меня ждет? Куда я несусь? Что тут у вас вообще?

    «Бедная ты моя девочка», — вздохнула бабушка.

    Грубая Верка сначала буркнула: «Ничего. Не ты первая, не ты последняя». А потом, подумав, добавила: «Хотя вру. Ты первая, ты и последняя. Ладно, сама увидишь… Ну все, дальше легче будет».

    И обе исчезли.

    А может быть, не исчезли. Просто Анна перестала их видеть. Свет вдруг сделался таким ярким, что она почти ослепла после колодезного мрака.

    Полет закончился. Она стояла на зеленом лугу, у которого не было границ. Горизонта тоже не было, он таял в ласковом, переливчатом мареве. Возникло ощущение безбрежного простора, легкости и ясности, как в раннем детстве, когда проснешься на даче летним утром — и солнце, и кукарекает петух, и весь день впереди.

    Жерло колодца было рядом, оно чернело сквозь густую траву, но Анна его больше не боялась. Оно утратило всякую важность.

    Кто-то стоял прямо перед Анной, весь залитый солнечным сиянием. Или, может быть, не солнечным, а каким-то иным, еще более ярким, но в то же время удивительно мягким.

    Сколько она ни пыталась рассмотреть Стоящего или Стоящую, не смогла.

    «Скоро ты будешь дома», — услышала Анна.

    Нет, не услышала, потому что никакого голоса не было. Фраза прозвучала у нее внутри, словно бы возникла сама собой.

    Там же, внутри, возникло легкое, удивительно приятное щекотание, как если бы сквозь тело проходили теплые волны. Или Некто ощупывал невесомыми пальцами внутреннее Аннино устройство, но проделывал это так умело, так участливо, что ей и в голову не пришло пугаться или противиться.

    Опять всплыло мимолетное воспоминание из совсем раннего возраста. Тоже дачное. Маленькая Аня сидит в тазу с теплой водой, и бабушка моет ее мягкими мыльными руками, напевая какую-то песенку.

    Осмотр, если это был осмотр, закончился, и закончился хорошо. Анна не знала, что это значит, но ошибиться не могла. Ею остались довольны.

    А потом прозвучал вопрос, которого она толком не поняла. Или не расслышала.

    Повторен он не был, но она чувствовала, что от нее ждут ответа и что ответ этот очень важен.

    Она растерялась. Ей не хотелось разочаровать Вопрошающего или Вопрошающую, однако что говорить, она не знала. И нужно ли вообще что-то говорить.

    Вопрос каким-то образом касался ее прошлого.

    Какого-нибудь конкретного события?

    Какой-то мысли?

    Чувства?

    Образа?

    Дарованного, но не понятого знака?

    Анна стояла на зеленом лугу, у края черной дыры, вся залитая золотым сиянием, но ничего этого больше не видела. Перед ней как на экране, только с многократным убыстрением, проносилась вся ее жизнь.

    Лысое красноморденькое существо в колыбели моргает бессмысленными глазенками, разглядывая ползущую по потолку муху.

    «Снежинка» в серебристых бантиках, с наклеенными на платье звездочками из фольги сидит на корточках, роется в картонной коробке с подарками.

    Шоколадки сует в карман, карамельки бросает под елку. Личико сосредоточенное, немного обиженное.

    Толстая девочка шевелит губами, читая книжку с картинками. Книжка называется «Шел по городу волшебник».

    Девочка подросла, стала еще толще. Жует пирожок с капустой, плачет. Виталик Сидоренко обозвал ее «сарделькой».

    Школьница в некрасивых пластмассовых очках читает сильно потрепанную книгу. Грызет яблоко. «Граф опустил руку в глубокое декольте, слегка сжал ей грудь, и Анжелика почувствовала, как ее плоть…» Мамины шаги в коридоре. Хлоп! Книгу накрывает учебник по истории СССР.

    И снова все то же. То она читает, то она плачет. То плачет, то читает. Полнота сменилась худобой, но появилась новая причина для страданий, прыщи.

    Крупно: лицо в зеркале. На левой щеке два алых бугорка, на правой три. В глазах, разумеется, слезы. Оправа у очков сверху черная, снизу золотистая. Тогда многие в таких ходили, оправа стоила пять шестьдесят. Вспоминать эту подробность Анне не пришлось. Просто подумала про оправу и сразу увидела прилавок магазина «Оптика», себя перед ним, ценник. Обошла весь город, искала повсюду «Мону Лизу», французские, с наносниками. Нигде не нашла. Видно, придется брать эти.

    Не то, не то. Неинтересно. Неважно.

    А что важно?

    Некоторое время она наблюдала за парой любовников. Как нелепы их движения. Как некрасиво свесилась с кровати нога. И вообще. Неприятно. Мисхор, восемьдесят четвертый год, август месяц. Ю.А. что-то наврал жене про конференцию, а сам… Анна тут же увидела перед собой лицо молодого, еще даже не пятидесятилетнего Ю.А., услышала его голос. «Врать научился — программа „Время“ отдыхает. Даже Савичева приплел…» Какого еще Савичева? Немедленно возник и Савичев. Сергей Леонидович, из Ленинградского университета. Завел что-то про раскол среди еврокоммунистов по вопросу о всемирно-историческом значении Великой Октябрьской социалистической революции. На фиг Савичева.

    Ю.А. смеется. У нее дома, на кухне.

    Ю.А. сердится. «Любовные отношения могут выдержать любое испытание, кроме одного. Занудства». Дальше, дальше!

    На белом дисплее ниоткуда, будто сами собой выскакивают черные буковки. «Анализ центральных тенденций внешнеполитического курса пореформенной России позволяет с известной долей достоверности предположить, что дипломатия горчаковской школы окончательно…» Это из диссертации. Неважно.

    Холодный пот на ладонях. Дрожащие пальцы. «Пристегните ремни безопасности. Наш самолет находится в зоне турбулентности». Это в прошлом году, когда сильно болтало над Альпами. Даже вырвало. Хорошо хоть в пакет. Снова не то!

    Такси. Плотный затылок, макушка с зачесом. Песня: «Я тебя слепила из того-о, что было-о…» «Послушайте, а другой музыки у вас нет?» «Вы какую любите? Могу классическую. Она у меня на третьей кнопке. Хотите? Я вообще-то попсу тоже не очень».

    Стоп, стоп! Это ведь сегодняшнее утро, дорога в аэропорт!

    И все? Это вся жизнь?!

    Вопрос остался без ответа. Но Существо не проявляло ни малейших признаков нетерпения. Времени у Анны было сколько угодно. Или, может быть, времени не было вовсе. В сущности, это одно и то же.

    Тряхнув головой, она погнала ролик в обратном направлении. Ей уже совсем не было страшно, Анна поняла, что здесь с ней ничего плохого не случится. Вернее так: с ней не случится ничего такого, чего не захотела бы она сама.

    Снова мелькнул разговор в такси. Подготовка к конференции. Заседание кафедры. Почему-то газетная статья, прочитанная в туалете. Обувной бутик. Выступление на симпозиуме в Манчестере. Кабинет дантиста. Урок автовождения. Идиотское телешоу, которое Анна тупо смотрела чуть не каждый вечер, когда ее бросил Ю.А.

    Вдруг мелькание замедлилось. Теплее, теплее! Уже близко! Вот сейчас!

    Она увидела ночное небо, вид из окна. Пленка отмоталась чуть дальше, но это, кажется, произошло по ошибке, с разбегу.

    Ужасно волнуясь, Анна увидела себя сидящей перед туалетным столиком. Это была старая квартира, на Профсоюзной, позднее обмененная с доплатой.

    Белое лицо, распухшие глаза. Ужасный сиреневый пуловер. Анна его потом разрезала и выкинула. Потому что видеть не могла. Пуловер был на ней, когда позвонил Ю.А. и сказал, что больше ничего не будет.

    Тот самый вечер Анна сейчас и видела.

    Ю.А. уже позвонил. Она уже свое отрыдала. На столике приготовлены стакан воды и упаковка таблеток.

    Анна не только явственно видела саму себя семилетней давности, но и слышала, или считывала, или чувствовала, не разберешь, все мысли, проносившиеся в голове несчастной брошенки.

    Жить дальше безнравственно. Безнравственно. Безнравственно.

    Это слово было повторено несчетное количество раз. Ей нравилось, как оно звучит. Сама формулировка. Нарушен нравственный закон бытия, а сила всякого закона в чем? Правильно. В неотвратимости наказания.

    Ну как иначе?

    Человек ставит все на одну карту. Играет, играет, потом слышит: «Ваша дама бита». И не остается ничего, лишь громадный долг. Перед впустую потраченной жизнью, перед нерожденным ребенком, перед наукой.

    Надо же, так и подумала: «перед наукой», поразилась нынешняя Анна, продолжая напряженно вслушиваться.

    Когда человек все проиграл и расплачиваться нечем, выход один. Застрелиться. Именно так поступали благородные люди девятнадцатого века. Как историку Анне это было хорошо известно. Ну а даме приличнее отравиться.

    Она высыпала на ладонь таблетки, зачем-то пересчитала их.

    С точки зрения религии, самоубийство смертный грех. Но это чушь собачья, предназначенная для тех, кто верит в загробную жизнь. Зачем нужна какая-то иная жизнь после того, что было сегодня сказано?

    Этого ничем не искупить и не исправить. На фиг, на фиг другую жизнь. Спасибо, кушано достаточно.

    А кое-кого пускай повторный кондратий хватит. Желательно только не до смерти. Чтоб жил до ста лет вспоминал и мучился.

    Тридцативосьмилетняя женщина вдруг поднялась и, не перестав злорадно улыбаться, совершила поступок, который полностью противоречил ходу ее мыслей. Прошла по коридору в санузел, высыпала таблетки в унитаз и спустила воду. После чего вернулась в комнату, но села уже не к столику, а к окну.

    Была августовская ночь. В небе, такая редкость для Москвы, горели звезды. Анна смотрела на одну из них, не сказать чтоб самую яркую, и все не могла оторваться. Звездное небо над нами и внутренний закон внутри нас, думала она. Кантовы доказательства существования Бога. Ну, что касается внутреннего закона, то он, положим, спущен в толчок. Остаются звезды. Звезды, планеты-кометы, астероиды…

    Мысли начали путаться. Усталая голова склонилась на подоконник. Анна подложила под нее руки и уснула.

    Ну и где тут ответ, забеспокоилась нынешняя Анна. Может, было что-то еще? Например, увиденное во сне?

    Она без труда проникла в сновидение женщины, уснувшей на подоконнике.

    Но там ничего осмысленного не было, какая-то мутная ерунда.

    То ли туман, то ли облака, проносящиеся мимо. Где-то внизу блестит вода. На ней рябь. Больше ничего. Порожний сон бабы, оставшейся у разбитого корыта. Земля безвидна и пуста, и Дух витает над водой.

    Ответа Анна так и не нашла. Но он почему-то был уже не нужен. Или прозвучал так же, как был задан вопрос. Без слов.

    Экзаменатор куда-то делся. Сияние больше не слепило Анне глаза. Краски померкли, трава потускнела. Над ней, серея, поднималась дымка.

    В растерянности Анна огляделась по сторонам.

    Что это за прямоугольник вдали? Какое-то здание. Откуда оно взялось? Раньше его здесь не было.

    Туда она и двинулась. Больше все равно было некуда.

    2.2

    Картина вторая

    Жан

    Никак, никак… Слишком трудно, слишком больно.

    Он мучительно выдохнул, а вдохнуть уже не смог, сдался. И боль моментально исчезла. Все исчезло. Такого беспредельного покоя Жан никогда еще не испытывал. И такой тишины тоже никогда не было. Всегда, даже при полном отсутствии внешних звуков, слышишь ведь свой пульс. Пока бьется сердце, идеальной тишины быть не может.

    Сердце больше не бьется, подумал Жан. Я умер. И не понял, хорошо это или плохо.

    Только тишина баюкала его недолго. Послышалось негромкое пощелкивание, словно испанская танцовщица в темноте начала слегка постукивать кастаньетами. Или гремучая змея предостерегающе затрещала своим хвостом.

    Покой сменился тревогой. Сейчас что-то произойдет!

    Жана подбросило кверху. Он чувствовал себя соринкой, которую всасывает труба гигантского пылесоса.

    Так и есть! Вращаясь вокруг собственной оси, тело ввинтилось в подобие раструба и понеслось куда-то вверх в кромешной тьме. Жан хотел закричать, но не смог.

    Он был один в этой жуткой черной ловушке, совсем один! Неведомая сила тянула его все выше, выше, и конца этому не было.

    Вот что такое смерть! Вот почему все так ее боятся! Нельзя было сдаваться. Нужно было дышать, дышать во что бы то ни стало. Любая боль, любое страдание лучше, чем это!

    Но в миг, когда паника стала невыносимой, чей-то голос шепнул ему: «Ничего, ничего, скоро кончится. Потерпи. Задери голову. Видишь?»

    Он посмотрел вверх. Там светилась ясная точка, с каждым мгновением делаясь все крупнее и ярче. Из нее лилось сияние, от которого тьма уже не казалась кромешной.

    Кто-то был рядом, очень близко.

    Пьер Жиро! Учился в том же классе. Умер от менингита, за месяц до бакалаврских экзаменов. Вся школа ходила на похороны. Хороший был парень. Из другой компании, но хороший. Жан давно его не вспоминал, а теперь ужасно ему обрадовался.

    — Пьер! Ты что тут делаешь? — закричал Жан.

    Одноклассник приложил палец к губам и показал куда-то вниз.

    Жан взглянул и сразу забыл о Пьере, о светящейся точке. Потому что увидел себя и Жанну.

    Он лежал навзничь, окровавленный, грязный, с некрасиво разинутым ртом. Жанна трясла это беспомощное тело за плечи, била кулаками в грудь, потом неумело попробовала сделать искусственное дыхание. Она впилась губами в его рот, но Жан не почувствовал прикосновения. Он был не там, а наверху, в трубе, и продолжал нестись вверх.

    — Очнись, гад, очнись! — хрипло выкрикнула Жанна, отрываясь. — Не бросай меня!

    Странно. Он по-прежнему был наверху, а видел, как у Жанны на подбородке висит слезинка.

    Смотреть и слушать, как она рыдает, было тяжело. Сделать он все равно ничего не мог. Поэтому Жан перестал глядеть вниз, задрал голову — и зажмурился от яркого сияния.

    Полет закончился. Вокруг было просторно и очень светло. Под ногами белел песок. Но это была не пустыня, а скорее дюны. Только без моря.

    Впрочем, толком осмотреться не получилось. Слишком уж ярко сияло солнце. Оно было рядом, в нескольких шагах. Большой шар, наполненный золотым светом. Глядеть на него прямо было невозможно, приходилось отворачиваться.

    Наверное, это все-таки не солнце, подумал Жан. Иначе оно бы меня испепелило. А что же это?

    Laterna magica. Волшебный фонарь.

    Это название всплыло в памяти невесть откуда. Из детства, что ли. Жан не очень представлял себе, что это за штука — волшебный фонарь. Кажется, так называли в старину какой-то прототип диаскопа. Неважно. К сияющему шару имя Laterna magica отлично подходило.

    Тем более что Лампа действительно оказалась проектором. И очень хорошего качества.

    Сияние ее умерилось. Контуры сделались более четкими. Теперь это был овальный экран, в котором замелькали картинки. Сначала размытые, блеклые, вскоре они стали не просто четкими, а трехмерными. Лучше, чем на самом навороченном дисплее.

    Жан следил за мельканием картинок как завороженный. Они были неподвижные, просто череда стоп-кадров. И каждый знаком, каждый выдернут из его жизни. На первый взгляд подборка казалась совершенно случайной, действительно важные эпизоды чередовались с малозначительными, давно позабытыми. Но во всем этом явно содержался некий важный смысл. Жан чувствовал, что почему-то должен выбрать один из слайдов. Должен, подобно Фаусту, произнести: «Остановись, мгновенье, ты…» Что? Прекрасно?

    Вот в этом у Жана уверенности не было. Нужно ли обязательно выбрать момент особенно пронзительной красоты или наивысшего счастья?

    Он сделал новое открытие.

    Оказывается, если задержать взгляд на кадре, тот оживает. Можно в него войти, оглядеться, послушать, ощутить запахи, даже коснуться предметов. Можно прожить кусочек жизни заново. Только изменить ничего нельзя.

    А кое-что изменить захотелось.

    Вот шестилетний мальчуган стоит на мостках, собираясь с духом, чтобы нырнуть в реку. Там, под темно-зеленой водой, из дна торчит коряга, о которую через несколько секунд Жан раздерет себе бок, так что на всю жизнь останется некрасивый белый шрам. «Погоди, не прыгай!» — крикнул мальчишке Жан, но тот не услышал и прыгнул.

    Или еще. Это, кажется, из второго класса. Толстый Люка притащил хромированного робокопа, всем на зависть. Давал потрогать только своим дружкам, к числу которых Жан не принадлежал.

    За окном играет музыка. Это марширует духовой оркестр, в городке праздник. С разрешения учительницы все бросаются к окнам, чтобы посмотреть. Робокоп лежит в парте, на время позабытый хозяином. Но не маленьким Жаном. «Не делай этого, будет стыдно!» Но второклассник не слышит. Воровато пригнувшись, задерживается у чужого стола, отламывает игрушке сверкающую руку.

    Что было потом, Жан не забыл. Ревущий Люка, острое чувство стыда и раскаяния. Никому и никогда про этот гадкий поступок он не рассказывал. Но запомнить запомнил.

    Фотоальбом прожитой жизни пролистывался быстро, замедляясь на каких-то страничках, но очень ненадолго. Удивительно, что эпизоды, казавшиеся самому Жану важными, так ни разу и не наполнились движением и звуком. Один из них, самый приятный, он попробовал остановить усилием воли.

    Получилось.

    Последний курс Школы технодизайна. Подведение итогов дипломного конкурса. Директор вскрывает конверт и после эффектной паузы объявляет: «Жюри признало лучшим проект соковыжималки под кодовым номером Z-348! Автор будет удостоен диплома с отличием!»

    Глупость какая-то. Почему нужно было столько лет вспоминать эту хрень с чувством гордости?

    Жан отпустил страницу, она перевернулась.

    Он поймал себя на том, что просматривает картинки совсем не так, как делал бы это прежде. Раньше, перелистывая журнал или бродя по Интернету, он всегда задерживался, если натыкался на эротику. Когда Волшебный Фонарь добрался до возраста зрелости, там стали часто мелькать обнаженные фигуры. Но смотреть на них было неинтересно. Для проверки Жан нарочно притормозил на амстердамской поездке. У них с Жанной там было три дня суперклассного секса. Она была просто чумовая, ну и он тоже не подкачал. Поднимал флаг по три-четыре раза в сутки.

    Гостиничный номер. Расстеленное на полу одеяло. На нем две суетливые мартышки. А это еще что? Жанна, притворщица, охает и стонет, а сама украдкой поглядела на часы, благо любовнику этого не видно.

    На фиг, на фиг.

    Сменилось еще сколько-то картинок, и вдруг экран сам собой, безо всякого приглашения, перешел с фотопоказа на видеорежим, хоть эти технические термины подходили тут лишь очень условно.

    Жан сразу узнал этот день и тоскливо вздохнул. Будь его воля, он поскорей бы перелистнул это воспоминание. Однако начал смотреть и уже не мог оторваться.

    16 ноября прошлого года. Жанну по работе отправили в командировку на три дня. Куда-то под Тулузу. Он скучал, особенно вечерами. Ну и пошел на день рождения к Хамиду, один. Там в основном собралась компания из соучеников по дизайнерской школе. Но не только, были и незнакомые.

    И положила на Жана глаз одна классная цыпа. Черные такие пышные волосы, на кожаном платье спереди разрез, а сзади все в дырочку. Звать Сандрой. Никогда у Жана девушек такого уровня не было. На самом деле это, конечно, он сам первый на нее пялиться начал. Без особых планов, просто так. На Сандру все парни пялились. А потом, когда выпили шампанского с кокаином, она вдруг поглядела на Жана… Да-да, вот так!

    «Ну как, зацепило?»

    Огромные зеленые глаза смотрят сквозь густые ресницы. У Жана, который на экране, пересохло во рту. Нынешний Жан подумал: чего она так глаза таращит? Вообразила себя женщиной-вамп, а сама дура дурой.

    Пока те двое обсуждали достоинства порошка, причем оба прикидывались, что очень хорошо разбираются в этом вопросе, нынешний Жан страдал, зная, что последует дальше.

    Вот они уединились в дальней комнате. Девушка сняла через голову свое тесное платье, под которым ничего нет. Ну и что? На спине и ягодицах отпечатались розовые кружочки от дырок на платье.

    Зачем, зачем он встал на колени и целует ее в бедра и в низ живота? Она вцепилась ему в волосы, делает вид, что сходит с ума от его поцелуев. Ему больно, но высвободиться он не пытается.

    Само спаривание Жан прогнал в ускоренном темпе. Некое безошибочное чувство подсказывало, что дело не в этом.

    Вот, вот, сейчас!

    Это он уже вернулся к себе.

    Отпускает такси. Открывает подъезд. Физиономия противная, по ней будто волны перекатываются.

    Маленькая волна морального дискомфорта. Это он про Жанну подумал.

    Волна озабоченности. Подумал, как теперь будет встречаться сразу с двумя, обе ведь с характером.

    Волна гордости. Какую крутую ляльку трахнул! С полоборота!

    Выходит из лифта.

    Замирает.

    Выражение лица меняется. Никаких волн, одна растерянность.

    На ступеньках, прислонившись плечом к стене, дремлет Жанна. Она в джинсах, зеленой куртке, кроссовках, рядом чемоданчик.

    Сбежала из своей Тулузы. Ужулила денек, чтоб быстрее попасть к Жану. Звонила с вокзала, но абонент был недоступен. Поехала прямо сюда. Код знает, но ключа от квартиры нет. Решила подождать, да и заснула. От усталости.

    Теперь-то Жан все это знал, а тогда просто оторопел и всё, от неожиданности. Почувствовал себя жуткой сволочью. Особенно когда она открыла глаза и лицо у нее осветилось такой радостью, таким счастьем.

    Вскочила, хотела кинуться ему на шею, а он попятился. Испугался, что она запах Сандриных духов унюхает. Но мысли в голове были совсем про другое. Собственно, только одна мысль, и та не больно ясная. «Это навсегда. Навсегда». А что «навсегда», хрен знает.

    «Ты чего? — обиделась Жанна. — Ты не рад?»

    А он ей: «Я тебя люблю». Впервые такое сказал. В смысле, не только Жанне, а вообще. Кто из нормальных людей теперь говорит «Я тебя люблю»? Одни уроды. А он сказал.

    Тут кино и закончилось. Волшебный Фонарь погас, светящийся шар растаял. К чему понадобилось все это реалити-шоу, Жан так и не понял. Но задумываться не стал, потому что теперь, когда слепящее сияние угасло, окружающий мир стал виден лучше.

    Зрелище было не сказать чтоб разнообразное. Со всех сторон белый, чистый песок. Впереди, как раз там, где раньше находился Шар, довольно высокая дюна. Жан почувствовал, что должен на нее взобраться. Во-первых, оттуда наверняка откроется более обширный вид. А во-вторых… Во-вторых, просто должен, и все.

    Идти вверх по песку было трудно, и с каждым шагом все трудней. Жан вспомнил, что много раз уже испытал это. Во сне. Оказывается, снилось ему именно это восхождение на Дюну.

    Когда до вершины оставалось уже близко, откуда-то снизу и сзади донесся голос. Он был совсем слабый, еле слышный.

    — Эй, погоди! Я с тобой!

    Жан остановился и обернулся.

    Куда идти, вперед или назад?

    2.3

    Картина третья

    Жанна

    Бедная Жанна. Она не скоро поняла, что муж больше не дышит. Трясла неподвижное тело, поднимала тяжелую голову, то целовала ее, то била по щекам. Короче, была не в себе.

    От удушливого дыма раздирал кашель. Текло из глаз, из носа. В метре от места, где лежал Жан, на стене темнело и переливалось огромное пятно, медленно сползавшее вниз. Будто кто-то выплеснул на обои целый таз вишневой наливки.

    Вскоре вокруг появились еще люди. Они кричали, суетились, о чем-то спрашивали. Жанна не обращала внимания. Когда ее хотели поднять, яростно оттолкнула чужие руки. Когда накинули на плечи белый халат, сбросила.

    — Ostav evo, on myortvy, — сказал кто-то.

    Тогда она прижала ухо к окровавленной рубашке Жана. Ничего не услышала. Но это, может, потому, что вокруг все шумели.

    Вспомнила, как видела в кино массаж сердца. Села на Жана сверху, стала давить ладонями на грудную клетку. Вверх-вниз, вверх-вниз. А еще есть искусственное дыхание! Прижалась к его теплым губам, начала дуть.

    Все это было очень похоже на занятие любовью: она голая, сидит сверху, и губы в губы. Только Жан не двигается.

    — Не is dead, understand? — сказал тот же голос.

    Она распрямилась, яростно замотала головой, чтобы вытрясти из нее этот кошмар.

    Удалось. Она мягко повалилась на бок. Кошмар закончился. Стало тихо и спокойно.

    Жанна почувствовала, что поднимается в воздух, одновременно кружась, но не быстро, а плавно, словно листок дерева, который сорвался с ветки. Только он не падает на землю, а поднимается в небо.

    Нет, я как пар над плитой, который засасывает в вытяжку, подумала Жанна. Вот я уже в воздуховоде, и все поднимаюсь, поднимаюсь…

    Ей было хорошо и нисколько не страшно. Куда она летит, значения не имело. Главное, что там был Жан, это она знала наверняка.

    Внизу валялись две тряпичные куклы, Жан и Жанна. Он на спине, она на боку. Пускай валяются. Они больше не нужны. Двое людей в белом зачем-то оттаскивали тряпичную Жанну в сторону, что-то с ней делали. Плевать.

    — Эй, погоди! — закричала Жанна, задрав голову кверху, где белел какой-то просвет. — Я с тобой! Я сейчас!

    Но легкость уходила. С каждым мгновением подниматься становилось все тяжелее. До края воздуховода оставалось всего ничего, но преодолеть это расстояние не получалось.

    — Жан, помоги! Помоги, я упаду! — в панике позвала она.

    Ну наконец-то!

    В круге света показалась голова Жана.

    — Что ты здесь делаешь? — испуганно спросил он. — Тебе тут нельзя! Возвращайся!

    Она рассердилась.

    — Ты что, сдурел? Куда это я без тебя вернусь? Держи меня, идиот!

    Он протянул руку, Жанна хотела ухватиться, но пальцы прошли сквозь его кисть и сомкнулись.

    — Мне некуда возвращаться. Сама видишь, — грустно сказал Жан. — Прощай.

    — Я тебе дам «прощай»! Держи крепче! Сделай что-нибудь! Ты же обещал, что мы всегда будем вместе!

    Но благодатная сила больше не держала Жанну. Она ухнула вниз, в черноту, а Жан и белый круг стали стремительно уменьшаться и удаляться.

    — А-а-а-а!

    Со стоном Жанна открыла глаза, увидела над собой два незнакомых лица, мужское и женское.

    — Ochnulas, — произнес мужчина.

    Ныла голова, в носу щекотало от дыма, тело было тяжелым и неуклюжим.

    Врач сказал еще что-то, по-английски.

    Чтобы не слышать его и не видеть, Жанна повернула голову.

    На полу валялись какие-то обломки, тряпки. Нелепым углом торчал столик, лишившийся двух ножек. Там, под ним, лежало нечто малопонятное.

    Жанна поморгала, чтобы сбросить с ресниц слезинки.

    Из-под сломанного стола на нее пялилась оторванная бульдожья голова. Зубастая пасть судорожно подергивалась, будто беззвучно лаяла.

    Это было уже чересчур.

    Жанна с облегчением лишилась чувств, но в чудесную вытяжку больше не попала. Обморок был неглубоким.

    2.4

    Картина четвертая

    Кузя

    А Кузя в это время и в самом деле заходился лаем. Только не беззвучно, а очень даже громко. Был он совершенно цел, превосходно себя чувствовал и находился вовсе не на захламленном полу, а во Дворе, очень похожем на тот, куда Хозяин водил его гулять каждое утро и каждый вечер. Выглядел Двор, правда, не совсем так, но для собаки видимое не столь существенно, главное — запахи. Запахи же были какие надо, те самые. Волнующие ароматы мусорных баков, печальный тон гнилой листвы, наглая приправа бензина и самое интересное — признаки присутствия других собак.

    Во Двор Кузя попал так.

    Нестерпимый ужас, который заставил его облаять черного человека, источавшего Запах Смерти, взорвался не только огненным облаком, но и невыносимой болью. Правда, боль была очень короткой, не дольше мгновения. Потом она прошла, а вместе с нею прошло все остальное. Не осталось ничего, совсем. Ни звука, ни изображения. Даже запахов.

    Сколько Кузя ни раздувал ноздри, вокруг ничем не пахло. Такого с рыжим боксером никогда еще не случалось. Это было непредставимо!

    Только и Беззапашье длилось недолго. Откуда-то сверху потянуло незнакомым, но весьма интригующим ароматом, учуяв который, Кузя аж заскулил от нетерпения. Он попробовал прыгнуть, хоть и не надеялся, что достанет. Аромат доносился с значительного расстояния, он был довольно слабым.

    Однако прыжок получился отменным. Кузе впервые удалось скакнуть так пружинисто, так высоко и с такой легкостью. Лапы оттолкнули его от поверхности, подкинули к самому потолку, который снова стал различим сквозь пелену дыма.

    Голова беспрепятственно прошла сквозь потолочную панель. Перебирая лапами, боксер влетел в тесное черное пространство, где Аромат многократно усилился.

    Летать оказалось здорово и очень просто. Кузя удивился, что не делал этого раньше, а лишь гонялся как дурак с лаем за голубями. Сейчас бы он этих глупых неповоротливых птиц растрепал как от нечего делать. Воробья, может, и не настиг бы, но голубя влегкую.

    Летучий пес возносился все выше и выше. Этому подъему не было конца. Усталости Кузя не чувствовал, но одиночество и темнота начинали его нервировать.

    Внезапно он со всей несомненностью почувствовал нечто невообразимо жуткое. Хозяина здесь нет. Его вообще никогда больше не будет.

    В отчаянии Кузя завыл и в ту же секунду увидел наверху белую точку, почти сразу же превратившуюся в маленький белый кружок, в большое белое пятно, в круглый кусок белесого неба.

    Хозяин наверняка там!

    Несобаческим усилием пес рванулся к свету, прорвал своей лобастой башкой какую-то невидимую пленку и выпрыгнул прямо на асфальт Двора.

    Завертелся на месте, принюхиваясь и на всякий случай предостерегающе рыча.

    Мусорные баки, бензин, листва. Другие собаки!

    Он залаял. Тут же подоспели и они, здешние старожилы.

    Собак было две, они приближались к Кузе с разных сторон.

    Слева развалисто рысил косматый сенбернар, от которого весело пахло игрой, незлой силой, защитой.

    Справа несся приземистый черный питбуль. От него дохнуло такой бешеной ненавистью, таким ужасом, что Кузя присел на задние лапы и заскулил. Он всегда боялся питбулей, потому что на втором году жизни один такой вот урод ни за что ни про что разорвал ему губу и прокусил ухо. Хуже питбулей только матерые крысиные самцы, но те хоть первыми не нападают.

    Если б не сенбернар, плохи были бы Кузины дела. Черный кобель уже подскочил, оскалив хищную пасть. Но сенбернар при всей своей неповоротливости поспел вовремя. Перехватил питбуля на лету зубами за шею, отшвырнул в сторону.

    Похоже было, что старожилы Двора между собой не ладят.

    Они застыли в боевых стойках, не сводя друг с друга глаз. Питбуль рычал и щерился, сенбернар сохранял невозмутимость.

    Втянув уши и прижимаясь животом к асфальту, Кузя подполз к своему защитнику поближе. Только прильнув к могучему боку, боксер немного осмелел. Облаял питбуля так, чтоб сразу стало видно: не слабак какой-нибудь, тоже может за себя постоять, да и товарища защитить.

    И понял черный гаденыш, что его дело дохлое. Захлопнул свои гнусные челюсти, попятился.

    Величественно качнув пышным хвостом, сенбернар потрусил к дальней подворотне. Кузя, конечно, не отставал.

    Интересная, между прочим, была подворотня. В ней клубился разноцветный туман и что-то потрескивало. Но самое главное — именно оттуда доносился Аромат, побудивший рыжего боксера к полету. Пока рядом торчал черный питбуль, Аромата не было. А теперь возродился, еще сильней прежнего.

    Очень хотелось обогнать неторопливого сенбернара и поскорее прошмыгнуть в чудесную Подворотню, да вежливость не позволяла.

    2.5

    Картина пятая

    Ястреб

    Но Ястребу только показалось, что его больше не существует. Во всю свою жизнь, во все свои жизни он не ведал покоя и тишины. В сердце вечно пульсировала тревога, постоянным фоном бытия был нервный, диссонирующий шум жизни. А тут вдруг ни тревоги, ни шума. Полное Зеро.

    И все-таки показалось. Мысль, выходит, работала, иначе Ястреб не ощутил бы ни покоя, ни тишины.

    Ничего, сказал он себе. Невосприятие внешних воздействий — преддверие Черноты. Она совсем близко. Плевать на Эйфелеву башню, пусть торчит себе бессмысленная железяка, все отлично устроилось и без нее. Не надо паниковать из-за рудиментов мыслительной деятельности. Это остаточные явления в подкорке мозга.

    Из, черт знает, каких глубин памяти выплыла давным-давно прочитанная где-то история. Как в восемнадцатом, что ли, веке германские студенты-медики проводили эксперимент со свежеотрубленной головой преступника. Поставили ее на плаху и стали окликать по имени, один справа, другой слева. Голова не откликалась, но глазами вправо-влево поводила. Мозговая деятельность прекратилась не сразу.

    От этого дурацкого воспоминания Ястреб разозлился на упрямую подкорку. И покоя как не бывало. Вернулась тревога. Тишине тоже настал конец.

    Мерзкий звук ногтя, скребущего по стеклу, заставил его передернуться. Во вполне конкретном, физическом смысле.

    Восстановилось зрение, хоть и неполностью. Все вокруг клубилось и подплывало.

    Это же дым, обыкновенный дым, понял Ястреб, когда очнулось и обоняние. Я что, жив?!

    Он взмахнул руками, разгоняя чад, и увидел себя, лежащего на полу. Это разорванное пополам тело не могло сохранять в себе жизнь! Ястреб шарахнулся от обезображенного трупа и от этого движения подлетел к потолку.

    Спокойно, спокойно! Я вышел из физического тела. Что означает эта хренотень? Кто этот я?

    Никогда еще он не испытывал такого бескрайнего ужаса. Зачем нужна смерть, если продолжаешь думать и чувствовать?

    Где Чернота? Где?!

    В отчаянии он завертел своей нематериальной головой и увидел прямо над собой, в верхней части стены, небольшой черный прямоугольник. Кажется, это было вентиляционное отверстие, из которого взрывной волной вышибло решетку.

    Куда угодно, только прочь от света, звуков и запахов!

    Ястреб без малейшего усилия вытянулся длинной колбасой и всосался в дыру. Воздушный ток подхватил его и утащил вверх, в отрадную темноту.

    Только теперь можно было вздохнуть с облечением. Как тут было хорошо, в этом тесном черном пространстве. Как одиноко!

    Беда лишь, что всякая вентиляционная система заканчивается воздуховыводом.

    Увы. Невесомый, газообразный подъем продолжался недолго. Во тьму проник свет и вскоре совсем ее рассеял.

    Ястреб вылетел из трубы и оказался на широкой бетонированной крыше аэропорта. Вокруг серели рассветные сумерки.

    Неужто ночь уже закончилась? Очевидно, что-то нарушилось с восприятием времени.

    Яркий золотисто-розовый свет пронизал дымку. Из-за края крыши выглянуло солнце. Его свет заставил Ястреба прикрыть глаза ладонью и отвернуться.

    Прямо под ногами поблескивала лужа.

    Ему показалось, что в ней что-то движется. Присмотрелся — не движется, а отражается. Но что? Наверху-то ничего нет, одно небо.

    Вдруг он увидел в воде лицо какого-то ребенка.

    Стоп! Ребенок был не какой-то. Это был он сам. Точь-в-точь такой же, как на детских фотографиях. Светловолосый кудрявый ангелочек.

    Заинтригованный, Ястреб опустился на колени, чтобы разглядеть изображение получше.

    Картинка раздвинулась, заняв собою все пространство.

    Малыш лет пяти или шести был один в комнате, которая была Ястребу очень хорошо знакома.

    Бело-золотые парчовые обои, лакированная мебель с инкрустацией, на полу пушистый ковер с павлинами. Именно так выглядела его детская. Он, конечно, не помнил деталей интерьера, но сразу их узнал. Слева за дверью спальня, над кроватью там висит изречение Пророка — первые слова, которые маленький Тарик прочитал самостоятельно. «Всякое нововведение — заблуждение».

    Что это мальчик там делает с таким усердием? Кажется, рисует.

    Заглянуть через плечо ребенка оказалось нетрудно.

    Не рисует, а раскрашивает. Перед Тариком на столе книжка-раскраска, сказки «Тысячи и одной ночи», адаптированные для детей. На рисунке изображена Шахерезада, ведущая перед халифом «дозволенные речи».

    Ручонка перебирала в большой коробке разноцветные фломастеры. Ястреб сам не понимал, почему следит за этой чепухой с таким напряженным вниманием. Не все ли равно, какого цвета будет у халифа халат, а у Шахерезады шаровары?

    Розовые пальчики решительно взяли черный фломастер и принялись закрашивать — нет, не одежду нарисованных героев, а весь рисунок. Целиком.

    Замерев, Ястреб наблюдал, как Тарик превращает картинку в черный квадрат, потом переворачивает страницу и так же методично начинает расправляться с Синдбадом-мореходом.

    Чернота проглотила корабль с матросами, море, остров, небо со звездами. Затем залила всю книжку, стол, мальчика, комнату. Изображение исчезло. Осталась лишь лужа черной воды.

    Ежась от холода, Ястреб поднялся.

    Солнца не было. Наверное, скрылось за тучами. Мир вокруг был стальным и серым. Но за краем крыши воздух словно сгущался, манил тьмой.

    Туда-то Ястреб и двинулся.

    2.6

    Картина шестая

    Колыванов

    Кранты, положившие конец личной и трудовой биографии старшего контролера Колыванова, напоминали прыжок из раскаленной бани в ледяную прорубь. Сначала обжигающая боль, потом онемение всех чувств.

    Нормально, подумал Колыванов, когда боль утихла. Что ни хера не видно и не слышно, это пускай. Главное не рвет больше, не раздирает. Жить можно.

    Однако стоило ему мысленно произнести эти слова, как раздался тошнотворный скрежет, будто кто-то со всей силы дал по тормозам. Колыванов зажал уши, но звук не сделался тише.

    Темнота перед глазами поблекла, рассеялась, и покойник увидел покинутое им тело.

    На место, где стоял старший контролер, пришелся основной удар взрывной волны, поэтому труп смотрелся исключительно некрасиво. То, что недавно было Толяном Колывановым, превратилось в багровую лепеху, сползающую по стене. Если б не хорошо сохранившиеся ботинки (итальянские, 999 рублей на распродаже), он бы нипочем себя не узнал. Когда Толик летом в деревне, пацаненком еще, лягушек давил, они примерно так же выглядели.

    Жалко себя стало — ужас. Отвернулся Колыванов от печальной картины и еще больше расстроился. Там на полу валялся Губкин-Залупкин, тоже мертвый, но совсем целый. Во всяком случае, рожа не тронута, да еще лыбится, гад, будто какую новость хорошую узнал. В гробу будет красавец, чисто Филипп Киркоров. А Толяна, значит, в глухом ящике, как бомжа какого-нибудь, зароют. Честно, по-вашему?

    Подскочил Колыванов к напарнику, хотел ему харю ногой разбить, только не вышло. Нога сквозь прошла, Толю от усилия крутануло вверх тормашками, подкинуло кверху. Совсем никакой массы тела в нем не осталось. Взлетел он, покачиваясь навроде мыльного пузыря, упруго ударился о потолок. Хорошо не лопнул. Второй раз это было бы уже через край.

    Тут дунул сквозняк, и лишенного плотности Колыванова понесло куда-то, как топор из села Кукуева, закрутило, пару раз подбросило, пронесло коридором и выдуло в открытую фортку. А там ночь, темнотища, ветер воет.

    Внизу бежали трое из дежурного отделения, Пащенко, Скатов и этот, как его, Забибулин что ли, вторую неделю только работает. В полной сбруе, кобуры расстегнуты. Думают, козлы, террористов сейчас мочить будут.

    — Козлы! — крикнул им Колыванов. — Там всех в кашу размазало!

    Не услыхали. А он-то их слышал отлично.

    — Оружие первым применять можно? — спросил у Пащенки новенький. И подумал при этом: «На пол упасть, и двумя руками, с локтевого упора! Как в кино!»

    Санька Пащенко татарину:

    — Сначала поглядим, чего там жахнуло.

    Мысль же у Саньки при этом была трусливая: «Ну, как вбежим, а там снова шандарахнет?»

    Эх, раньше бы так чужие мысли слышать. Вся бы жизнь по-другому пошла.

    Но снова подул ветер, подбросил Колыванова вверх, унес от сослуживцев.

    Взлетел Толян в самое небо, над огнями взлетной полосы, над облаками. Там было черным-черно, как у негра в очке. И так же тесно, ни вздохнуть, как говорится, ни пернуть. Колыванов вспомнил научный термин: разреженность атмосферы.

    Был он один-одинешенек, никто не выручит. Даже Сергей Сергеич. Где ему, его власть вся на земле осталась.

    И от ужаса закричал Толя по-детски:

    — Мама!

    Однако сам себе рот зажал. Вдруг правда мамаша объявится, сука старая. Снилась тут недавно, головой качала.

    Сама виновата. Семьдесят лет, а помирать никак не хотела, только зря жилплощадь занимала. Отдельная однокомнатная, второй этаж, балкон, санузел раздельный. Потом Колыванов квартиру за реальные бабки продал, семьдесят три пятьсот получил на руки. Что расследовать никто не станет, отчего старушка перекинулась, это он хорошо знал. Не первый год в ментуре. Ну, упала в ванной, башкой стукнулась. Много ли пенсионерке нужно?

    Нет, не надо маму.

    Он летел еще какое-то время, плотно стиснутый со всех сторон. Потом вроде забрезжило, засветлело.

    Колыванов вылетел из облачной массы, и подъем прекратился.

    Под ногами пружинила туча. Немножко прогибалась, как мох, но стоять было вполне можно.

    Ночь осталась внизу, здесь же сияло яркое солнце.

    Глазам стало больно, Толян поскорей отвернулся.

    Нехорошие это были лучи. Опасные. Будто норовили в самое нутро пролезть. Вроде радиации.

    Колыванову не хотелось, чтоб его какими-то погаными лучами просвечивали. Он даже руками себя обхватил, вжат голову в плечи.

    Вдруг слышит, кричит кто-то:

    — Эй, земеля!

    — Толяныч! Давай сюда!

    Смотрит — далеко, на самом краю тучи, стоят двое в фуражках, машут ему.

    — Не бзди! Свои!

    Лиц не разглядеть, голоса незнакомые, но что свои, Колыванов сразу понял. По голосам слышно.

    Дунул к ним от настырного света, подпрыгивая мячиком на упругом облаке. С каждым прыжком будто по гире с себя сбрасывал.

    2.7

    Картина седьмая

    Муса

    Путешествие праведника в загробный мир Базрах, как и положено, началось с душераздирающего грохота и телораздирающей боли. Боли тело не вынесло, потому что оно — глупая и слабая плоть. Душа, содрогнувшись, перенесла грохот и погрузилась в благословенную тишь.

    Что должно воспоследовать далее, выпускник благочестивейшей мадраса знал наизусть. Царство Базрах ужасно для грешника, ибо давит его могильной землей и опаляет огненным дыханием грядущего Ада. Шахиду же страшиться нечего, ему предстоит дожидаться Воскресения в тенистом месте, откуда, согласно хадису, он сможет лицезреть Блаженный Рай, свое будущее обиталище.

    Сейчас мрак рассеется и явятся малак, ангелы, чтоб сопроводить меня к своему грозному предводителю Израилу, пронеслась в голове умиротворенная мысль, сразу вслед за тем изгнанная другой, панической. Известно, что на первой стадии Базраха душа отделяется от тела, но тело (он это знал) разорвано надвое. Из какой его части воспарит душа, из верхней или из нижней? Вдруг из нижней, где всякая нечистота?

    Стало Мусе тревожно, умиротворенность свернулась трубочкой наподобие священного свитка. Скорей бы уж Израил прислал своего малаика!

    И донеслась тут сладчайшая музыка, извещавшая о приближении ангела, а вслед за ней предстал перед Мусой и он сам, чудесный крылатый юноша, весь из колеблющегося, переливчатого света. Но обрадоваться покойник не успел, так как в ту же самую минуту послышался мерзкий лязг. С противоположной стороны, противно цокая копытами, подкатилось нечто мохнатое, зловонное. Шайтан!

    Вот уж этого Муса никак не ожидал.

    То есть, конечно, всякий знает, что в момент смерти за человеком являются два Посланца, которые следили за всеми его поступками и записывали их каждый в свою книгу: один в Книгу Добра, другой в Книгу Зла. В 43-й суре ясно сказано: «Или думают они, что Мы не слышим их тайны и переговоры? Да и посланцы Наши у них записывают». По поводу природы Посланцев у мужей учености существуют разные мнения. То ли это ангел и демон, то ли добрый и злой джинны. Глядя на явившихся за ним, Муса толком не понял, которые из мудрецов правы. И потом, не природа Посланцев его сейчас волновала.

    Почему вообще явился прихвостень Нечистого? Ведь Муса шахид! А что если Аллах не признал его Мучеником Веры, поскольку кнопка была нажата раньше назначенного срока?

    Посланцы встали друг напротив друга, причем джинн-шайтан по-бычьи наклонил свою рогатую башку, ударил себя в медную грудь, которая гулко грохотнула. Глядя на приятного взору, но какого-то очень уж негрозного ангела, Муса испугался, что тот уступит. Лучше бы уж он оказался добрым джинном, у тех силы побольше!

    Но Свет мощнее Тьмы, а Дух — грубой Плоти. Сколько лет вколачивали Мусе эту непреложную истину, а он, маловер, посмел сомневаться.

    «Изыди, пес!» — не сказал, а излучил Защитник. «Иль ты не знаешь, кто это?»

    Взвыв от досады, шайтан попятился и исчез. Ангел же (все-таки это был ангел) обхватил Мусу светоносным крылом и вмиг вознес из черноты в серый сумрак потом в белый сумрак, потом в оранжевый, и так сквозь все Семь Небес, к Подножию Трона Всевышнего.

    Подножие уходило вверх ослепительно сияющей золотой башней, вершина которой находилась столь высоко, что разглядеть ее было невозможно, как ни задирай голову.

    «Не бойся, — прошелестел ангел. — Пускай другие боятся, а тебе незачем».

    Воздух закачался могучими волнами.

    «Это Израил, он примет твою душу и скажет свое слово».

    С края неба, плавно взмахивая своими четырьмя тысячами крыльев, летел Архангел Смерти, похожий на огромный старинный парусник, который Муса видел когда-то на картинке. Пялиться на Израила он не решился, пал ниц и зажмурился.

    Израилу поручено окончательно разлучать дух с телом. Из плоти грешника он выдирает душу с мясом и костями, ибо она слишком погрязла в земном, намертво вросла в шкуру.

    Но Муса никакой боли не ощутил, лишь легкое журчание в груди. Душа вытекла из него, как вода из кувшина.

    Голос, наполнивший своим рокотом всю вселенную, изрек: «Доставь эту душу в могилу, ибо ей предстоит выдержать допрос ангелов моих, Мункара и Накира».

    И подхватил Посланец Мусу, который теперь стал легче воздуха, и понес обратно, сквозь все Семь Небес, в мрак и холод. По пути ласково нашептывал: «Так положено, но тебе страшиться нечего».

    В верхних слоях Неба им встречались другие ангелы, такие же прекрасные и лучезарные, и каждый восклицал: «Как прекрасна эта душа! Чья она?» «Это душа шахида», — отвечал им Посланец.

    Тут Муса совсем перестал бояться. Слово «могила» не нужно понимать буквально. Это временное пристанище, где умерший пребывает до Судного Дня. У плохого человека, даже если он похоронен в роскошном мавзолее, могила тесная и давящая, душе в ней маетно и жутко. Праведник же, пускай его тело и вовсе не предано земле, а разорвано на кусочки и развеяно по ветру, страдать и мучиться не будет. Его могила подобна салону первого класса в аэропорту. Муса заглянул туда по ошибке, был немедленно выставлен за дверь, но успел разглядеть мягкие кожаные диваны, столы с напитками, бесплатные закуски.

    Допрос, который ангелы Накир и Мункар учиняют всякой душе, Пророк назвал «худшим мигом человеческого бытия». Тут-то и решится, насколько тяжким будет для каждого могильное пребывание.

    Но когда спуск с небес закончился и перед Мусой разверзлась сырая, размокшая от дождя земля, он лег на самое дно могилы бестрепетно. Приходите, спрашивайте. Он знает, как отвечать.

    И возникли наверху, в сером прямоугольнике, две переливающиеся металлом тени. И два таких же металлических голоса хором спросили:

    «Кто Господь твой?»

    Неведомая сила подтолкнула Мусу, заставив сесть и задрать голову.

    — Мой Господь Аллах! — твердо провозгласил он.

    «Какова твоя вера?»

    — Вера моя Ислам!

    «Кем почитаешь ты человека, взращенного средь вас?»

    — Верным служителем Господним.

    «А кто поведал тебе о нем?»

    — Книга Аллахова.

    Вечная благодарность учителям, намертво вколотившим в голову Мусе, как себя вести и что отвечать в этот страшный час. Не сбился он, не запнулся, не дрогнул голосом.

    И повеяло откуда-то мускусным ароматом, и раздался в вышине Глас Чудесный:

    «Укажите Моему рабу путь к Двери!»

    Протянулись в сырую могилу серебряные нити, по которым Муса выбрался наружу.

    Оказалось, что могила вырыта посреди глиняной, растрескавшейся от зноя пустыни. Вопрошатели исчезли. Небо было серым, а солнце, хоть и скрытое за облаками, пригибало Мусу к земле своим удушливым жаром.

    И увидел Муса вдали желтую стену, тянувшуюся от края и до края. Она была неприступна и глуха, укреплена могучими круглыми башнями. Виднелись и ворота. Несомненно, то были одни из восьми врат рая, про которые, согласно свидетельству аль-Бухари (да осенит его милость Аллаха), Пророк сказал, что расстояние меж их столбами равно расстоянию от Мекки до Басры. То ли два эти города находились друг от друга совсем близко, то ли на том, то есть для Мусы уже на этом свете все пропорции выглядели по-иному, но ворота показались Мусе не такими уж громадными. Это бы еще ладно. Хуже другое. Они были затворены.

    Где же Дверь, о которой рек Глас?

    2.8

    Картина восьмая

    Джулиан

    Совсем недавно, несколько дней назад, Джулиан впервые увидел светлячков. Он очень хорошо запомнил это событие. Мама и веселая тетя Вика уложили его спать. Потом мама, как обычно, ушла в место, которое называлось «наработу», и Джулиан сразу вылез из кроватки. Они с тетей Викой всегда играли допоздна, пока он не засыпал, где придется, и тогда она относила его под одеяло. В этот раз тетя Вика придумала кое-что особенное. «Ты светлячков видал? — спросила она. — Сегодня летают светлячки. Пойдем, посмотрим». Одела его, и они пошли на улицу, что само по себе было невероятно. Джулиан никогда еще не бывал на улице ночью.

    Там все было ужасно интересно.

    Какое-то время они стояли у входа, рядом с Мишей. Горели красивые разноцветные огни, подъезжали большие красивые машины. Миша открывал дверцы, из машин выходили шумные, веселые дяди. Некоторые шутили с тетей Викой, она смеялась. Один дядя погладил Джулиана, сказал: «Эй, шоколадка, на тебе шоколадку» и дал большую конфету в блестящей обертке.

    По сравнению со всем этим праздником прогулка в парк большого впечатления на Джулиана не произвела. Ну, летали вокруг слабо светящиеся точечки. Тетя Вика что-то про них рассказывала, но он так и не понял, что это такое — «светлячок».

    Понял только теперь, когда сам съежился, сжался и превратился в крошечную искорку, со всех сторон окруженную мраком. «Я стал светлячком», подумал Джулиан, нисколько не испугавшись. Он вообще был не из пугливых. Как-то не научился бояться. Повода не было. С ним всегда тетешкались, играли, сюсюкали, а уж за время жизни в Нефтеозерске малыш вовсе избаловался.

    Когда дунуло огненным смерчем, Джулиану стало очень больно, но продолжалось это совсем недолго. Светлячок уже боли не испытывал, прошла бесследно. Он собрался зареветь, но как-то не успел, отвлекся. Тем более что довольно скоро, когда Джулиан еще не успел вдоволь налюбоваться исходящим от него слабым сиянием, где-то заиграла веселая мультяшная музыка и в темноте зажегся другой огонек. Он приблизился и оказался старым знакомым из телевизора, мышонком Микимаусом. Смешно подпрыгивая, потирая лапки, Микимаус закружился вокруг Джулиана.

    «Айда за мной! Чего покажу!»

    Как же было за ним не побежать? К тому же Джулиан уже перестал быть светлячком. То есть светиться по-прежнему светился, но у него снова появились и ручки, и ножки.

    Вдвоем с мышонком они запросто взлетели кверху, что было здорово и очень приятно.

    «Сейчас как — ух!» — пообещал Микимаус.

    И они — ух! — со свистом понеслись через темноту выше, выше, выше. Спутник молчал. Долгое время спустя, когда сделалось немножко посветлее, стало видно, что он уже не мышонок, а мальчик, намного старше Джулиана. Но сам Джулиан тоже менялся. Что-то с ним происходило. Когда подъем закончился, он был не таким, как внизу. Развеялся невнятный ласковый туман, который скрадывает очертания предметов, когда на них смотрит маленький ребенок. Мир обрел строгость и резкость.

    Джулиан увидел, что стоит посреди заснеженного поля. Прошлой зимой он много играл в снегу, снег ему нравился. Вот и теперь снег замечательно сверкал и искрился, так что пришлось сощуриться.

    Микимаус тронул повзрослевшего Джулиана за руку. А может, и не тронул, но прикосновение Джулиан ощутил. Повернулся к товарищу.

    Лицо у того было ясное, очень серьезное.

    «Слушай и запоминай. Ты пойдешь по снегу вон до того дерева. Там несколько тропинок. Прислушайся к себе, выбери одну и иди по ней. Это нетрудно. Ты не можешь ошибиться. Почувствуешь, как тропинка сама тебя зовет. Куда бы ты ни пошел, страшного ничего не будет. Будет хорошо. — Мальчик пытливо смотрел на жмурящегося Джулиана. — Ну, что молчишь? Ты ведь уже не малыш, в мышонка с тобой играть больше не надо. Скажи, хорошо ли меня понял?»

    — Я тебя хорошо понял, — ответил Джулиан. Чего ж тут было не понять?

    Он побежал по снегу. Наст хрустел под ногами, держал крепко. Бежать было радостно.

    Дерево вблизи оказалось пальмой. Это Джулиана не удивило. В отеле, где он жил, повсюду тоже были пальмы, а за стеклянными стенами до самого мая лежал снег.

    У мохнатого ствола мальчик остановился. Не от того что устал, вот уж это нисколечки, а от нерешительности. Увидел перед собой протоптанные в снегу тропинки, которые вели куда-то в даль, окутанную морозной дымкой. Морозная-то она была морозная, но холода не ощущалось, одна лишь свежесть.

    Считать Джулиан пока умел только до шести, тетя Вика научила. Она говорила: «Раз пальчик, два пальчик, три пальчик, четыре пальчик, пять пальчик, и кнопочка — шесть», нажимая ему на кончик носа. Игра такая.

    Но этого числа хватило. Тропинок было как раз шесть.

    Сначала они показались совсем одинаковыми. Но приглядевшись, Джулиан заметил, что на каждой лежит по птичьему перышку, и все разного цвета.

    Одно сизое.

    Одно красное.

    Одно синее.

    Одно золотое.

    Одно зеленое.

    И одно белое.

    Подобрал сизое. Были перья и ярче, и красивей, зато это знакомое. Потому что был он с тетей Сюзи, другой маминой подругой, в парке, смотрели на толстых птиц, которые назывались «гули», и одна из них уронила точно такое же перышко, а он поднял.

    Так определилась тропинка. По ней Джулиан и пошел.

    2.9

    Картина девятая

    Гражина

    Так, изумленным вздохом, все и оборвалось. Именно что оборвалось. По живому. По костям и плоти, по нервам. Смертная мука, как ей и положено, была ужасающей, но, по милости Божьей, короткой. Уже мгновение спустя Гражина ощутила облегчение, будто с плеч упала вся тяжесть мира. Ничто больше не раздирало на куски, не давило, не терзало.

    Тишина и покой.

    Я больше не тело, я душа, поняла Гражина и ужаснулась. Она была не готова к встрече с Всевышним. Не готова держать ответ за свои грехи. Они были смердящие. Их было много. В новой жизни, ради которой совершались все эти мерзости, Гражина собиралась все исправить. Но прав был отец Юозас, когда говорил: «Не дано нам знать, когда призовет Господь, а потому будь всегда в чистом. Как покажешься Ему на глаза в своем срамном белье, похотью и алчностью загрязненном?»

    Именно такой, замаранной да неотмытой, и предстанет она теперь перед Судией. Всякому католику ведь известно, что до Страшного Суда, который наступит еще не скоро, каждого новопреставленного ждет Суд Частный. Немедленный и неотвратимый. И муки для грешника начнутся сразу же.

    Поэтому Гражина знала, что тишина продлится недолго. Очень скоро раздастся плач и скрежет зубовный. Ее плач, ее скрежет.

    Что же это я делаю, спохватилась она. Передышка дана для того, чтоб непокаявшаяся душа успела сказать главное.

    «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй грешную рабу Твою Гражину. В руки Твои, Господи, предаю дух мой. Аминь».

    Хотела еще помолить о заступничестве Деву Марию, но не успела. Едва прошептала «Святая Мария, Матерь Божия, молись обо мне, грешной, в час сме…», как началось.

    Язык разом присох к гортани.

    Тьма раскололась молниеобразными трещинами, будто кто-то разбил снаружи яичную скорлупу. Послышались сухой треск и мелодичный звон. Справа на Гражину пролился свет золотой, солнечный. Слева серебряный, лунный.

    И подступили к ней две фигуры. Она знала: то ангел-хранитель и бес-соблазнитель. Оба сопровождали ее всю жизнь, с детства.

    Удивило лишь одно. Черты обоих были не смутно-анонимны, а индивидуальны, по-человечески определенны. У Светлого Мужа лицо мягкое, участливое, похожее на любимого Гражиной в детстве актера Леонова. У Темного Мужа лицо жеваное, хмурое, тоже кого-то очень напоминающее, только сразу не сообразишь.

    Первый был одет во что-то длинное, свободное, переливающееся. Второй, в засученной до локтей грязной спецовке, в заляпанных кирзовых сапогах.

    От первого благоухало цветами и травами.

    От второго перегаром и тем кислым запахом, каким обычно несет от слесарей-сантехников.

    Вдруг Гражина вспомнила, где она видела этого Сантехника. Не один раз, много.

    Его мятая физиономия проглядывала то в набитом автобусе, то в толпе на улице, то среди клиентов ночного клуба. Всякий раз очень ненадолго, так что Гражина успевала приметить ее лишь краешком глаза. Почувствует что-то особенное, взглянет еще раз, а того лица уже не видно. Пропало. Вот, оказывается, кто это был…

    «Ну, что встала, милая, — сказал Бес. — Насилу что ли тащить?»

    И протянул руку с обстриженными под самый корень, но все равно грязными ногтями. Однако не коснулся. Не было у него пока, до Суда, такой власти.

    Гражина жалобно взглянула на Хранителя.

    Тот молча вздохнул и кивнул. Да, мол, пора.

    В тоске она обернулась и увидела перед собой, чуть внизу, разрушенный аэропортовский бар.

    На полу валялись обломки и недвижные тела. Под потолком покачивались несколько мерцающих силуэтов. Один был совсем маленький.

    Это Юлюс, поняла вдруг Гражина. Он тоже умер!

    Ей стало невыносимо стыдно.

    Грешница она. Позорная сука. В этот страшный час думала только о себе, а о сыночке даже не вспомнила. Поделом ей будет и мука. Не за блуд, за подлость. Сколько раз говорила себе: это все не ради себя, ради Джулиана. Как бы не так! Норовила на маленького, безответного свалить вину за свой грех. Если бы суждено было ему и ей дожить до зрелых лет, ещё поди попрекала бы: мол, я ради твоего счастья в грязь себя втоптала, а ты…

    Повесила Гражина голову. Не посмела ни окликнуть светлую фигурку, ни сказать последнее «прости». Да что уж теперь прощаться. Поздно.

    Смиренно шагнула навстречу сопровождающим. Влачите на Суд. Готова.

    Обступили ее Спутники с обеих сторон, то ли конвойные, то ли помощники. Трогать не трогали, а все же возникла меж ними и Гражиной какая-то вещественная связь, которую, наверное, следовало назвать старинным словом узы. Закрепленная этими узами, душа взмыла вверх, в узкую и темную Долину Смерти. Там душе полагалось соскрести с себя последние куски земного. Процесс долгий, болезненный, по кровоточащему-то мясу.

    Гражина и вскрикивала, и охала. Хуже фантомной физической боли было безысходное отчаяние, завладевшее ею с той минуты, когда она лишилась сына и осталась совсем одна. Уже не мать, а бессмысленная, никчемная тварь, предавшая всех и вся, за что и тащили ее теперь на справедливую казнь.

    Однако в миг самой черной тоски посмотрела Гражина на своего Правого Спутника, чей профиль был печален, но светел, и в сердце шевельнулось нечто вроде надежды.

    «Прие-ехали, — вкрадчиво протянул Сантехник. — Станция Вылезайка».

    Зажмурившись от невероятно яркого света, Гражина ступила на мягкую землю. Под ногами была шелковистая, изумрудно-муаровая трава. Точь-в-точь того же оттенка, что ленты под Ликом Спасителя в храме отца Юозаса.

    Гражина стояла перед Источником Света, чувствуя исходящее от Него сияние и тепло. Но голову, чтобы взглянуть, не подняла. Не осмелилась. Не решилась и пасть на колени.

    Но вправо и влево из-под опущенных ресниц посматривала.

    Увидела, как Ангел вынул из складок одежды некую узорчатую книжицу, где были записаны все добрые дела умершей. Бес извлек из фартучного кармана потрепанную амбарную книгу, куда были занесены прегрешения.

    Оба регистра двинулись навстречу друг другу и соединились в один том. Получился фолиант немалой толщины. Пожалуй, с энциклопедический словарь. Страницы в нем начали переворачиваться сами собой. Одни, будничные, быстро. Другие, значительные, медленней, и Гражина успевала разглядеть, что на них запечатлено. Это был не текст, а картинки. Миниатюры. Если смотреть внимательно, становилось видно, что изображение на них движется.

    В зависимости от того, добрым или злым следовало счесть деяние, страница светлела либо темнела. И если светлела, Ангел-Хранитель радовался, а если темнела, печалился.

    Одна из картинок оставалась открытой дольше других. Посмотрев на нее, Гражина ужасно распереживалась.

    Со стороны это выглядело совсем не так, как было на самом деле!

    Кошмарно выглядело. Хотя как еще может выглядеть убийство? Про Сюзи в Книге, конечно, ничего не было. Это ведь чужая жизнь. Зато показано, как пьяная, с перекошенной рожей Гражина, шатаясь, выходит в темный коридор. Как открывает холодильник, оглядывается. Дверца скрипит резиновой прокладкой, от света лампочки по Гражининому лицу ползут зловещие тени. Хруст стекла. В пакет ежевичного сока льется несколько бесцветных капель из ампулы.

    А дальше на странице возникло то, чего Гражина сама и не видела.

    Утро.

    Аманда, в полотенце на голове и махровом халатике, наливает в стакан жидкость чернильного цвета. Лицо у Аманды сосредоточенное, довольное. Пухлые губы кривятся жестокой усмешкой. Глоток, второй. Сдавленный сип. Аманда хватается за горло. В глазах ужас осознания. Сует два пальца в рот, пытается выблевать выпитое. Заваливается лбом в линолеумный пол. Сочный звук удара. Беспомощно вывернутая рука с розовой ладонью. Пальцы судорожно сжимаются и разжимаются.

    Страница хотела перелистнуться, но помедлила будто просила Судию вглядеться получше.

    Убийца. Да, убийца! Совершила худший из смертных грехов, но ведь…

    Может быть, это был лучший поступок за всю мою жизнь! Вот что крикнула бы Гражина, если бы посмела шевельнуться или издать звук.

    Но сама эта мысль уже была чудовищным прегрешением…

    Аманда была самой старшей и самой волевой из девушек. Все ее боялись, предпочитали не связываться. Когда женщины долго живут вместе, всегда кто-то кого-то ненавидит, кто-то с кем-то враждует. Аманда возненавидела Сюзи, мулаточку из Таджикистана. Сюзи была миленькая, нежная, с кожей поразительного оранжевого цвета, просто солнечный зайчик, а не девушка. Клиенты ее обожали, и зарабатывала она больше всех. Ну а у Аманды уже возраст, и все такое. Короче, изводила бедняжку Сюзи как могла. И в конце концов заполучила против нее неубойный козырь.

    Когда Гражина только приехала, ей, как и остальным, объясняли правила. Что можно, что нельзя. Сказали: «Заруби себе на носу: есть три вещи, за которые у нас не выгоняют, а отправляют в Бочаг». Она, конечно, спросила, что это за вещи и что такое Бочаг.

    Воровство у хозяев или клиентов. Трахаться на стороне. Побег. Вот какие в «Коралловом раю» были самые страшные преступления.

    А про Бочаг новенькой показали видеозапись.

    Одна девушка из прошлогоднего, что ли, набора украла у клиента часы «Ролекс». Это Гражине на словах пояснили. На экране же она увидела глухое заболоченное озерцо где-то в тайге. Связанную по рукам и ногам азиатку (раньше «Коралловый рай» назывался «Гонконгом» и специализировался по желтокожим женщинам) по пояс засунули в черную жирную грязь. Потом в течение двадцати пяти минут, по хронометражу кадра видно, она там тонула. Очень медленно. Все время кричала, плакала, просила. Звук был стерео, великолепного качества. Крики прекратились, когда жижа поднялась выше рта. По поверхности пошла пена, глаза полезли из орбит.

    Тут Гражине стало плохо, не смогла смотреть дальше. Ей дали валерьянки, запись остановили. Потом заставили досмотреть до самого конца. Как на маслянистой трясине вздымается и опадает последний пузырь воздуха.

    Ночь Гражина, конечно, не спала. Рыдала, проклинала себя, что приехала. А потом подумала-подумала и успокоилась. Воровать она не приучена. Мужики на стороне ей даром не нужны. Ну а побег… Куда она побежит с годовалым ребенком?

    И ничего. Прижилась, освоилась. Ничего страшного не происходило.

    Пока однажды, поздно ночью, уже после смены, не пришла зареванная Сюзи. Ее вообще-то Сашей звали, но в ночном клубе почти всем давали другие имена. Гражина, например, стала Глорией.

    И рассказала Саша-Сюзи, что у нее беда. Пропала она. Сука Аманда узнала про ее тайну. Любовь у Сюзи с официантом из ресторана, Костиком. А за это положен Бочаг, железно.

    Как только она Аманду не упрашивала. В ногах валялась, все свои сбережения отнесла. А той мало. Заставила делать всякие жуткие, похабные вещи. Сюзи не стала рассказывать какие, да Гражина и не спрашивала. Только, вдоволь покуражившись, Аманда деньги девочке назад кинула и сказала: «Жди. Завтра доложу Рустаму. Искупаешься в Бочаге». Рустам это старший по безопасности, жуткий человек.

    Вот Сюзи и пришла попрощаться, не столько с Гражиной, сколько с Джулианом. Своему Костику она ничего не сказала. Вмешается — ему тоже смерть. Попросила передать записку, но только не сразу, а попозже. В записке всего одно предложение: «Уехала навсегда. Не ищи».

    Поплакали они обе. Выпили, конечно. Сюзи много не нужно, и ослабела она очень от страха. С третьей рюмки скисла, уснула. Дальше Гражина допивала коньяк одна.

    Что делать, она уже знала. Был у нее припасен маленький пузырек. Взялся вот откуда.

    Один клиент, Лёнчик, симпатичный, работал завлабом в Научном центре. Очень ему Гражина нравилась. Ходил-ходил, потом предложил снять ей втихаря квартиру в городе, чтоб встречаться. Ну, она отказалась, а чтоб не обижался, про Бочаг рассказала. Тогда он и принес ей ампулу. Если что, сказал, это моментальная смерть.

    Яд Гражина припрятала, сама не зная зачем. Самоубийство — страшный грех. Она бы ни за что на такое не пошла, пускай хоть сто раз топят. Но Сюзи — девушка неверующая. Зачем ей зря мучиться? Как проснется, надо отдать ампулу ей.

    Допила Гражина бутылку, открыла вторую.

    И не то чтобы решение в ней какое-то возникло. Колебаний никаких тоже не было. Только вдруг встала она и с пузырьком в руке вышла в коридор. На кухне стояли общие холодильники, где у каждого своя полка. Аманда утром натощак всегда ежевичный сок пила, такая у нее была привычка…

    Перевернулась самая черная страница Гражининой жизни. Пусть нехотя, а все же перевернулась.

    Так Гражина ничего себе в оправдание и не сказала. Не от трепета. Просто поняла, что не нужно ничего говорить, Судья все знает лучше нее самой.

    И вот Книга дочитана до конца, закрыта.

    Закрыв глаза, Гражина ждала приговор. По великим грехам и кара. Винить некого.

    Сказано, однако, ничего не было. Только обдало вдруг Гражину волной абсолютного понимания и сочувствия, но не расслабляющего, от которого становится саму себя жалко, а… Нет, словами не объяснить.

    Это как в первом классе, когда Антонина Сергеевна говорила: «Двойку я тебе, Гражю, не ставлю, но погляди, как ты буковки написала — криво, косо, с кляксами. Вырастешь, останешься с таким почерком, что люди скажут? И самой тоже стыдно будет. Станешь меня ругать, скажешь, вот какая плохая Антонина Сергеевна, не научила. Давай мы с тобой вот как договоримся. Сядем вместе после уроков, рядышком, напишем буковки снова…» Что-то в этом роде, только в тысячу раз пронзительней и мощнее.

    Но сочувствие сочувствием, а приговор, похоже, был суров. Гражина поняла это по Ангелу-Хранителю. Он закрыл рукой свое круглое лицо, заплакал.

    Сантехник же потянул осужденную за руку.

    «Пойдем, голуба, пойдем. Чего тянуть?»

    Топнул ногой, в траве провалилась дыра, где клубилась мутная взвесь. Бес легко поднял грешницу, перевернул, да и кинул в прореху головой вниз.

    С истошным криком Гражина полетела в бездну.

    2.10

    Картина десятая

    Александр Губкин

    Так вот что значит «упокоился», подумал Губкин, когда на смену грохоту и боли пришел покой. Как хорошо, как мирно. Ничего не видеть, не слышать, не ощущать.

    Но некое время спустя вдали раздался петушиный крик, и с ним, одно за другим, очнулись все чувства. Петух — первохристианский символ Пробуждения, вспомнил Губкин.

    Первое, что он увидел, вновь обретя зрение, белые лепестки, медленно кружившиеся в задымленном воздухе. То были цветки миндального деревца, с корнем вырванного из кадки.

    Потом в нос ударило запахом свежеразмолотого кофе, из развороченной кофейной машины.

    Стойка с закусками была засыпана мелкими зелеными ягодами из лопнувшей стеклянной банки. Кажется, они назывались «каперсы».

    Чуть дальше была белая эмалированная раковина, вся заляпанная красными каплями. Кровь, подумал Губкин и ошибся. Это разлетелся вдребезги графин с клюквенным морсом.

    Себя Александр разглядел не сразу. Он лежал на спине, неподвижный и бездыханный.

    Преставился, мелькнуло в голове. Я — новопреставленный.

    Эта поразительная мысль ударила его с такой тяжелой, упругой силой, что Губкина (вернее, то, что ощущало себя Губкиным) подбросило кверху. Он медленно взмыл к потолку, озирая картину страшного разгрома.

    Ничто его здесь не держало. Ничего не было жалко.

    Словно окончательно убедившись в этом, бестелесная суть новопреставленного запросто преодолела стены, перекрытия и оказалась снаружи, все продолжая неторопливое восхождение.

    Хотел он схватиться за нательный крест, но того на шее не было. Не было на руке и часов, остался лишь след от браслета. Взрывом сорвало, что ли?

    Сделался Губкин легче воздуха и плавно, словно гелиевый шарик, поднимался мимо этажей аэровокзала.

    На втором, где зал прилета, метались пассажиры. Многие стояли у стеклянных стен, прижимаясь к ним лбами, разевали рты, не могли понять, что стряслось.

    Этажом выше, в кабинете гендиректора, прервалось важное совещание. Почти все столпились в дверях, лишь у микрофона застрял докладчик с бледным, растерянным лицом. Перед ним лежали бумаги. Сам генеральный остался сидеть, тянул трясущейся рукой из кармана сердечные таблетки.

    А на территории, действуя согласно инструкции, милиция уже заблокировала въезд-выезд. Перед шлагбаумом выстроилась цепочка клаксонящих автомобилей.

    И стало Губкину ужасно всех жалко. Не себя, а их, остающихся. Это им суетиться, бояться, надеяться и обманываться, радоваться пустякам, стареть и попадать в беду. Умирать.

    У него же ничего этого больше не будет.

    Здесь, в самый этот миг, Губкина втянуло в темное, узкое пространство, и ничего земного он больше уже не видел. Лишь черноту, в которой через некороткое время слева и справа образовались два луча, серебряный и золотой. Не скоро, безо всякого поспешания из лучей соткалось два контура, один зловеще мерцательный, другой миротворно ясный.

    То были, конечно же, спутники губкинской души, Ангел-заступник и бес-искуситель.

    На беса Губкин смотреть не стал, нарочно отвернулся, чтоб не пугаться. Оборотился к Заступнику.

    В Писании про ангелов Господних сказано, что это юноши в блистающих одеждах, но губкинский скорее походил на врача в белом халате. Или на студента-медика, потому что был молодой и чистолицый. Видел его Александр уже где-то, только вспомнить не мог, когда.

    Хоть от беса Губкин и отворачивался, но опасное соседство чувствовал, каждой клеточкой души. Или атомом? Кто знает, из чего она состоит, душа. Если вообще из чего-то состоит.

    От черта смердело тем, чего Губкин всю жизнь сторонился. Честнее будет сказать, тем, чему он в себе не давал воли. Злобой, нахрапом, грубостью, алчностью брюха, блуда и потных ладоней. Человека без этих запахов не бывает. Потому и полагается отлетевшей душе Суд. Как прилежный читатель духовных книг, Губкин знал, что по русской, православной вере Суд этот имеет вид хождений по небесным мытарствам. Мытарств тех числом двадцать. Мало кому дано пройти их до конца, не сорвавшись в Бездну.

    При мысли об ужасах Бездны стало Александру до того жутко и бесприютно, что он заплакал, хотя взрослому мужчине плакать и стыдно.

    Странно это. Сбросил он плоть, обестелесился, а мужчиной все равно остался. Это что же получается? Душа имеет пол?

    Вдруг дрожащему от страха Губкину послышалось, будто Ангел что-то прошептал или прошелестел. Словно подсказывал.

    «Ссст, ссст».

    Прислушался, разобрал: «Екклесиаст, Екклесиаст».

    Что Екклесиаст? В каком смысле?

    И пришли Губкину на память строки из Екклесиастовой книги, которые он очень любил и помнил наизусть, за красоту. Повторять повторял, а смысла древних иносказаний не понимал. Ясно, что речь идет о смерти, но о какой именно — одного человека или всего человечества? Неясно.

    «В тот день, когда задрожат стерегущие дом и согнутся мужи силы; и перестанут молоть мелющие, потому что их немного осталось; и помрачатся смотрящие в окно; и запираться будут двери на улицу; когда замолкнет звук жернова, и будет вставать человек по крику петуха, и замолкнут дщери пения; и высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветет миндаль, и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы; доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника и не обрушилось колесо над колодезем. И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его».

    Достаточно Александру было повторить эти слова, и у него словно глаза открылись. Перехватило дыхание, а из глаз еще пуще хлынули слезы, но уже не от испуга — от Чуда.

    Ведь все это только что с ним случилось, до мельчайших деталей! Оказывается, за три тысячи лет до его рождения все было в подробности предсказано. Не кому-то там, а персонально ему!

    «Стерегущий дом» и «муж силы» — это он самый, Саша Губкин, и есть.

    «Мелющие», которых «немного осталось», — это заседальщики в кабинете у генерального. Как услышали взрыв, так языками молоть и перестали, высыпали из помещения.

    «Смотрящие в окно» — перепуганные пассажиры из зала прилета.

    «Запираться будут двери на улицу» — милиция перекрыла въезд-выезд.

    «Замолкнет жернов»? Ах да, это остановившаяся мельница кофеварки в баре.

    Был и крик петуха.

    «Дщери пения умолкли», когда заткнулось радио.

    «Папа-мама, прости-и».

    Высоты куда как страшны, и ужасы по дороге, все верно.

    И были цветки миндаля, и рассыпались каперсы.

    От взрывной волны лопнула «серебряная цепочка» нательного креста, а на руке позолоченный браслет наградных часов, «золотая повязка».

    Только на колесе, что обрушилось над колодезем, Губкин споткнулся. Не мог уразуметь, что это значит.

    Сколько ни ломал голову, никак.

    Между тем мрак начинал рассеиваться, сверху лился какой-то свет.

    Посмотрел туда Губкин и увидел белый вертящийся кружок, наполненный сиянием.

    Вот оно, колесо! И колодезь.

    Очень возможно, что это не Губкин к нему летит, а оно само на него обрушивается.

    И колесо упало на него, окатив светлыми брызгами. Обновленный этим искристым омовением, Губкин оказался на зеленом лугу, переливающемся от росы.

    Кроме радужных бликов ничто здесь не двигалось. Мир замер, осиянный утренним светом.

    Поднял Губкин глаза, чтоб посмотреть на Судию, но зрение не вынесло Сияния. Ничего он не увидел, кроме Силуэта, не такого громадного, как ожидал Губкин.

    Не было ни вопрошания, ни внушения, о каких можно прочесть в иных божественных книгах. И губкинские сопровождающие тоже безмолвствовали. Заступник стоял, почтительно склонив голову. Бес, который у Губкина был какой-то хмурый, лядащий, закрыл рожу когтястыми руками.

    «Скучный ты человек, Александр», — не слухом, а как-то иначе услышал Губкин обращенные к нему слова. Удивительней всего показалось ему, что в них явственно ощущалась улыбка. Как будто скучность — качество положительное, но немного смешное.

    И еще было сказано: «Пошел вон, Алексофаг, ты свое дело исполнил. А ты, Андралекс, дай ему одежд со своего плеча. Там, наверху, понадобятся».

    Свет вспыхнул еще ярче, и Губкину пришлось крепко зажмуриться. Когда он вновь осторожно приоткрыл веки, Судии перед ним не было. Мир потускнел и померк.

    Зато и бес Алексофаг исчез. Ангел же, которого звали почти так же, как Губкина, снял с себя тонкое белое одеяние и набросил на подопечного. Это было что-то вроде халата, совсем невесомое. Губкин про себя назвал одеяние «хламидой». Как-то оно звучало торжественней, чем «халат».

    Под хламидой у Андралекса оказалась другая, точно такая же. Ее ангел тоже снял и опять надел на Губкина. И снова, и снова, и снова.

    В исторических книжках Губкин читал, что в средневековой Руси самой почетной наградой почиталась шуба, жалованная с царского плеча. А тут не с царского, с ангельского! Да сколько!

    — Спасибо, мне хватит, — пробовал воспротивиться Александр, но Заступник не слушал.

    Он все надевал и надевал на него хламиды, а они не кончались. Губкин уж и со счета сбился. Но ни тяжести, ни стесненности в движениях не ощущал, лишь приятное тепло.

    «Всё, — наконец вздохнул Ангел, как показалось, с беспокойством. — Больше нельзя. Буду молиться, чтоб хватило. И ты молись».

    Он взял Губкина, укутанного, как луковица, в сто одёжек-без-застежек, за руку, потянул кверху, и они вдруг устремились ввысь.

    Вот они, мытарства, сейчас начнутся, догадался Александр, но испугался несильно. Во-первых, Заступник с ним, а во-вторых, ангельские одежды придавали храбрости. Доспехов прочнее не бывает.

    Смущало лишь одно. Из священных книг достоверно известно, что новопреставленная душа бывает истязаема мытарствами на третий день после выхода из плоти, потому и возносят в храме особые молитвы во души поддержание. Но три дня ведь не прошло!

    Хотя кто знает, сколько времени в земном исчислении поднимался он в колодезе? Чувствовал себя Губкин так, будто ему не тридцать два года, а вдвое больше.

    Нельзя, однако, сказать, чтобы этот хронологический казус занимал его очень сильно. Слишком много поразительного было вокруг.

    Чем выше к облакам поднимались они с Андралексом, тем люднее становилось в небе. Много, очень много человеков разного пола, возраста и облика возносились кверху, сопровождаемые каждый своим ангелом. Почти все новопреставленные тоже были в хламидах, но увидел Губкин, чуть повыше себя, и совсем голого мужчину. Он ежился, тряс бородой и плакал.

    Воздух затуманился. Это летящие достигли облака.

    «Тут мытари первого судилища, — сказал Андралекс, — где взыскивают за празднословие».

    Проворные черти в черных таможенных мундирах ощупывали женщину, достигшую заставы раньше Губкина. Содрали с нее одно белое одеяние, другое. Дали пинка, чтоб отправлялась дальше. Женщина только взвизгнула.

    Следующий на очереди был голый, с которого, казалось бы, и взять нечего.

    «Сучил языком, раб Божий. Как метелкой мел!» — радостно закричал один из бесов. Двое других всадили в орущего когти и ловко содрали с него кожу, после чего скинули кровоточащее тело вниз. Сопровождавший мужчину заступник с плачем отлетел в сторону.

    «Следующий!»

    «Тут тебе страшиться нечего», — шепнул Андралекс.

    И то. Болтливым Губкин никогда не был. Бесы потискали его, разочарованно присвистнули, подтолкнули кверху.

    Снова душа и ее Спутник летели сквозь воздушное пространство, но расстояние до второго слоя облаков было небольшое.

    «Тут мытари лжи, — предупредил Ангел. — За всякое лживое слово мзду берут. Ты тоже, бывало, врал. Ну да ничего. Все твои лжи от мягкосердечия, а клятвопреступлений на тебе нет».

    Понюхали таможенники Губкина. Одну хламиду содрали, протолкнули дальше. «Вали-вали, не задерживай!» А рядом кого-то шмонали всерьез, только куски белой ткани отлетали.

    Мытарство третье, клеветное, Александр миновал без потерь.

    На четвертом, чревоугодном, лишился двух хламид. Грешен, съедал на Масленицу блинов выше всякого предела. И колбасу докторскую тоже, бывало, зараз по полкило убирал.

    Таможня пятого слоя трясла за ленивость. Здесь Александр многих одежд недосчитался. За то, что в школе к учению был нерадив, что институт бросил, что любознательности не хватало. Главное же — что не искал в себе даров, какие в нем от Господа заложены.

    Зябковато стало Губкину после пятого кордона. А ведь ломался, от одежд отказывался.

    Зато шестое мытарство, где берут пошлину за содеянные кражи, он преодолел благополучно.

    В облаке сребролюбия и скупости, где со всех сторон вой стоял, его тоже не тронули.

    Не страшно ему оказалось и восьмое мытарство лихоимства. Взяток Губкину, слава Тебе, Господи, брать при жизни было не с кого, и в долг под проценты он тоже никому не давал. Наоборот, сколько раз у него брали и не возвращали.

    Облако девятое особенно опасно для неправедных судей, кто судил не по справедливости, и для предпринимателей, кто своим работникам недоплачивал. Эту стадию Губкин вообще как по зеленому коридору проскочил. Таможенники на него только взглянули да, позевывая, отвернулись. Опытные. Сразу увидели: не клиент.

    Десятый этаж, где обирают завистливых, стоил ему двух хламид. Это мало. С других куда больше снимали. С Губкина же только за две вещи. Ужасно он всегда завидовал тем, у кого голос хороший. Стоит, бывало, перед телевизором, воображает себя певцом, подпевает дурным голосом. Это-то козлиное пение мытарь ему сейчас и изобразил. «Давай мзду, Азнавур недоделанный». И еще взяли за Леху Колесниченко. Был в армии такой дружок, которому Губкин по молодой глупости люто завидовал. Леха как в увольнительную ни пойдет, обязательно с какой-нибудь девушкой познакомится, одна другой краше.

    На одиннадцатом КПП (этот термин Александру вспомнился из-за армейской службы) его пытали, во-первых, на предмет гордыни — ничего не нашли. Во-вторых, на грех тщеславия — тоже обошлось. В-третьих, в смысле непочтительности к отцу-матери. Здесь вообще мимо, потому что Губкин вырос в детском доме и родителей своих не помнил. Зато по четвертому пункту, хуле на поставленные от Бога власти, лишился он сразу нескольких хламид. Грешен, хулил власть, причем злобно и в непозволительных выражениях.

    Андралекс потрогал, много ль на подопечном одеяний осталось, нахмурился. Это ведь едва за половину испытаний перевалили, и самые тяжкие еще впереди.

    «Вдруг я не все благие дела тебе зачел?» — с тревогой спросил Заступник, и до Губкина дошло, что хламиды не просто так выдаются, а строго под отчет.

    Двенадцатое мытарство касалось греха гнева и ярости. Это мимо, мимо.

    Тринадцатое: злопамятство и мстительность. Тоже не по нашей части.

    Ангел уже повеселее глядел. На четырнадцатом облаке, самом темном, где берут тяжкую мзду за смертоубийство, за драку, за побои, Губкин оставил одну хламиду целиком и от другой оторвали несколько лоскутов. Лоскуты за мелкие подростковые потасовки. Полную хламиду за махаловку на первом году армейской службы, когда они, салаги, решили «дедам» дать отпор и он одному бедолаге ременной пряжкой чуть голову не проломил.

    Мытарство пятнадцатое особенно впечатлило. Там трясли колдунов и чародеев, так что Губкину бояться было нечего, но таможенники почему-то расхаживали в масках скорпионов, змей, жаб и прочих гадких тварей. А может, это были и не маски. Особо приглядываться Александр не решился. Втянул голову в плечи и поскорее выше, выше.

    «Приготовься, сейчас трудно будет, — волнуясь, показал Заступник на следующий слой облаков. — Здесь, на блудных мытарствах, почти все срезаются». Расторопные пацаны в сдвинутых на затылок фуражках, развязно подмигивая, обступили Губкина со всех сторон. У соседней стойки такая же гопкомпания обдирала как липку какую-то женщину, срывала с нее последнее. Вот женщина осталась совсем без ничего, пробовала прикрываться руками, но какое там. Содрали кожу и скинули бедняжку с облака. Еще и плюнули вслед.

    «Раз блуд… Два… Три…» — насчитывал мытарь, сдергивая с Александра хламиду за хламидой. Ангел только охал, он тут был бессилен.

    Но блудных дел на Губкине не так много висело. Голый секс, без любви, он не признавал. Зато нечистых помыслов, за каждый из которых таможенник отрывал от одеяния по куску, набралось ого-го сколько. Однако самую большую потерю понес он не через блудные дела и помыслы, а за другое. «Ну-ка, ну-ка, чтой-то у нас?» — жадно принюхиваясь, спросил главный из прелюбодейных мытарей. «Догадывался, что Наташка твоя задумала аборт сделать, а ничего у ней не спросил, смалодушествовал? Эй, ребята, тут соучастие в блудном чадоубийстве!» И содрали с Александра разом десять последних хламид, так что остался он в чем мать родила. Приготовился, что станут и шкуру когтить. Поделом. Прав черт, тяжкий грех у Губкина на душе. Но скинул с себя Ангел собственный сверкающий плащ, набросил Александру на плечи. Цапнули мытари драгоценную ткань, начали жадно рвать на клочки, ссориться, кто кого обделил. И схватил нагой Андралекс новопреставленного за руку, утянул прочь, пока бесы не опомнились.

    Теперь они оба по небу летели ничем не прикрытые, а впереди оставалось еще два последних судилища, откупаться от которых было уже нечем.

    — Что здесь? — дрожа от озноба, показал Губкин на приближающуюся тучу.

    «Мытарство ересей. Кощунствовал? Святотатствовал?» Александр головой помотал.

    «А сомнения в Вере были?»

    — Были…

    Повесил Александр голову. Понял, что девятнадцатого экзамена ему не сдать.

    Но то ли сомнения его были негубительны, то ли сам этот грех очень уж тяжким не считался, однако не содрали с Губкина кожу. Пару раз когтями окорябали и то, похоже, более для острастки.

    «Последнее мытарство для людей святой жизни самое опасное, — объяснил Заступник перед двадцатым облаком. — Кто прожил жизнь безгрешно, но кичился своей святостью. Кто был сух душой и не ведал ни любви, ни сострадания. Ох, многие праведники отсюда, из самого Райского Преддверия, с криком и плачем были низвергнуты в адскую бездну».

    — Ну, это не ко мне, — весело сказал тут Губкин. — Жизнь моя, сам видел, не без греха, так что кичиться мне перед ближними было особенно нечем. Пойдем!

    И мимо двадцатой заставы, где и людей-то уже почти не было, он прошел спокойно, бестрепетно.

    Каменномордые мытари просветили его ненавидящими взглядами, как рентгенами, но не остановили.

    — А дальше куда? — спросил он, обернувшись к Андралексу.

    Но того рядом не было. Растаял.

    Губкин стоял совсем один на пустой каменной дороге, которая начиналась в тумане, в тумане и заканчивалась.

    2.11

    Картина одиннадцатая

    Шин Вада

    Плотская стадия существования закончилась, как и положено, судорогой боли, которая одновременно является и смертной, и родовой мукой, ибо граница, отделяющая предшествующую инкарнацию от последующей, едина. Однако, если уж продолжить пограничную метафору, Ваде еще предстояло миновать Нейтральную Полосу. На нее он возлагал особую надежду.

    Нет, нет, не надежду! Ни в коем случае! Случайно сорвалось!

    Надежда — знак суеты и свидетельство недозрелости Духа, поэтому, едва отойдя от боли, Вада всякие упования в себе подавил. Всецело отдался степенному, безмятежному покою. Ничто ему не страшно, он готов к любому исходу. Именно так ощущает себя Дух, созревший для Нирваны.

    Бардо Смерти разворачивалось своим, на все времена установленным чередом, который Вада изучил настолько тщательно, насколько это под силу обычному, живущему в миру человеку.

    После Онемения Чувств первым должно было очнуться самое тонкое из них, обоняние. Затем слух.

    Так все и произошло.

    Донеслось слабое благоухание лотоса. Потом раздался легкий сладостный перезвон. Так звонят подвешенные к окну бронзовые колокольчики, когда их колеблет сквозняк.

    Самое опасное теперь — проявлять нетерпение.

    Где же сполохи?

    Вот они!

    Воскресло зрение. Сияние, подобное Полярному, замерцало в черной пустоте. Белый сполох, Красный, Черный, и наконец Пустой, то есть того цвета, что не имеет названия на человеческом языке.

    Одновременно Вада тронулся с места, его повлекло куда-то вперед и вверх, с постепенным ускорением. Полет давался не без усилий, будто приходилось протискиваться сквозь узкий, теснооблегающий чулок.

    Как испугался бы всех этих ощущений Дух человека, не изучившего мир переходов из одного бардо в другое. Читая книги о Великом Путешествии, Вада беспокоился, сохранится ли за смертным пределом в его памяти постигнутая Наука Умирания и Перерождения. Сохранилась. Он не только сознавал происходящее, но и помнил, что все это означает.

    Чередование разноцветных бликов это распад четырех пран, из которых состоит жизнь: земли, воды, огня и ветра.

    Темнота знаменует растворение ума, то есть освобождение Духа от убогой рассудочности, которой вынужден довольствоваться человек, обремененный телом.

    Движение через тесный проход это путь, которым Дух выбирается из лона плоти, как новорожденный из лона матери.

    Дальше должен воссиять Ясный Белый Свет. Он невыносимо ярок, но тот, кто сможет вынести его, не закричав, не зажмурившись, обретет Свободу и навсегда вырвется из круговорота Сансары.

    Не надеяться. Главное не надеяться, напомнил себе Вада, всем своим существом готовясь к главному испытанию.

    А все же оно застало его врасплох.

    Ясный Белый Свет обрушился на него с такой хищной, жадной силой, что Вада и закричал, и зажмурился.

    Не готов! Он оказался не готов к Освобождению. Значит, ему суждено новое перерождение. Он останется в Мире Желаний.

    Так и должно было случиться. Слишком неистовы были страсти, владевшие им при жизни. Как это он, суетный грешник, мог надеяться на иное! «Надеяться» — опять это жалкое слово…

    Ослепительное сияние угасло, так что можно было снова открыть глаза. Темнота истаяла, Ваду со всех сторон окружали источники света. То было мерное свечение Шести Миров Сансары, не выпустившей умершего из своих цепких объятий.

    Вада смирился и терпеливо ждал продолжения. Что будет, то и будет.

    Он знал, сейчас начнется явление Внутренних Будд. Перед духом умершего предстанут сначала сорок два Мирных Будды, обитающие в районе сердца и олицетворяющие собою все хорошее, что было в человеке. За ними нагрянут обитавшие в черепе пятьдесят восемь Гневных Будд, и вид их будет настолько ужасен, что не испугается их только Просветленный.

    За последние годы своей долгой мучительной жизни Вада настолько отвык чего-либо пугаться, что ему стало даже интересно. Неужто существует зрелище, способное вызвать у него страх? И по слабому шевелению любопытства догадался, что страха не будет. Выходит, он не достоин Нирваны, но по крайней мере достиг стадии Безмятежности?

    Здесь его, однако, ожидал сюрприз. Никакого парада Будд не было. Вместо этого прямо перед лицом Вады в воздухе возникла точка, не сразу привлекшая его внимание. Она быстро увеличилась в размере и превратилась в вертящийся кружок, а затем в колесо. Бешено вращаясь, будто подброшенная в воздух монета, колесо упало на землю, стало заваливаться, замедлило вращение. Стало видно, что оно поделено на разноцветные сектора, а может быть, на ячейки.

    Ни про какое колесо в книгах написано не было. Правда, свидетельства Просветленных гласили, что бардо перехода у каждого человека может быть неповторимым.

    Я не утратил способности удивляться, с огорчением отметил Вада. Мой дух слишком незрел. Но разочарование не побудило его отвести глаза от завораживающего зрелища.

    Великий Будда, что это?!

    Он смотрел и не верил.

    Колесо еще не остановилось, но уже было хорошо видно, что оно собою представляет.

    Это была рулетка! Из тех, что используют в игорных домах. В эпоху своей Второй Страсти, мечтая о богатстве, Вада частенько наведывался в подпольные притоны и однажды даже выиграл большие деньги.

    Рулеточное колесо и Колесо Сансары — это одно и то же?

    Такого рода открытия обычно делает рассудок, одурманенный сном, когда спящий человек приходит в восторг и трепет от какой-нибудь чуши, над которой сам же утром будет смеяться.

    Но до пробуждения Ваде было еще далеко. Да и вообще, кто скажет, что из четырех наших бардо есть сон, а что бодрствование?

    Не пытаясь постичь происходящее остатками рассыпающегося земного разума, Вада просто глядел на цветное колесо и ждал, когда оно остановится.

    Однако еще прежде, чем оно замерло, удалось рассмотреть ячейки. В них были не цифры и не символы, какие обычно изображают на Круге Перевоплощений, а что-то пестрое и движущееся.

    Картинки, маленькие картинки.

    Острым взором, будто никогда не ведавшим близорукости, Вада впился в них.

    Это были подобия телеэкранов, совсем крошечных, но стоило вглядеться, как изображение расширялось, словно впуская внутрь себя.

    Откуда-то Ваде сделалось ясно, что он должен выбрать только одну ячейку и от этого выбора будет зависеть очень многое. Но выбирать следовало не рассудком.

    Глаза зацепились за зелено-голубой квадрат и больше от него уже не отрывались. Ячейка определилась сама собой.

    То, что это какой-то эпизод из минувшей инкарнации, Вада догадывался. Но какой? Очевидно, особенно значительный, кармоопределяющий.

    Экранчик разросся, заполнив всю вселенную. Теперь дух умершего находился внутри этого иллюзорного мира, но пока не распознал его.

    Жаркое солнце. Зеленые горы, покрытые тропической растительностью. Голубое южное море. Какие-то хижины, крытые пальмовыми листьями.

    Гуам? Не похоже. А все-таки когда-то, где-то это место он уже видел. Посмотреть бы на него с птичьего полета.

    Оказалось, что духу это ничего не стоит.

    Точка обзора переместилась вверх, Вада увидел под собой океан и странной формы остров. Он был похож на зеленую букву С.

    Кратер древнего вулкана, один край которого пробит морем, так что внутри образовалась бухта.

    Тут все сразу и вспомнилось.

    Себанг, остров Себанг. Именно таким, похожим на надкушенный багель, Вада видел его всякий раз, когда подлетал с западной стороны.

    Сорок третий год. Нет, начало сорок четвертого. Он только что закончил авиашколу, зачислен в сводный японско-маньчжурский полк. На маленький островок Марианского архипелага летал, наверное, раз десять. Доставлял грузы и людей. Там, на Себанге (или Себонге, забыл; неважно, пускай Себанге) планировали создать базу. Потом почему-то передумали.

    Что из всей долгой жизни выдернут именно военный эпизод, Ваду не удивило. Именно там, в первой половине сороковых, остались все самые сильные переживания и самые яркие впечатления. То ли из-за войны, то ли из-за молодости. В последующие годы Ваде часто приходило в голову, что все главное произошло в его жизни слишком рано, когда он, по юной глупости, еще не был в состоянии ничего понять. Другие ветераны говорили то же самое.

    Но почему именно Себанг? Ничего важного про эту дыру Вада, хоть убей, припомнить не мог. Он вообще начисто забыл, что там с ним было, на этом острове. Мало ли потом было других островов, других баз.

    Ну-ка, ну-ка. Самому стало интересно.

    Всепроникающий, потусторонний взор умершего вновь спустился вниз.

    Тенистая поляна. На вытоптанной земле несколько деревянных столов и скамеек. Там сидят военные. Пьют самогон, орут. Все в одинаковых линялых гимнастерках. Лица грубые, хриплый смех. Когда Вада думал про своих военных товарищей, они вспоминались ему совсем иными. Какие они, оказывается, щуплые, низкорослые, недокормленные!

    Себя самого он узнал лишь по сходству со старыми фотографиями. Но они не запечатлели жадного блеска глаз, нервного тика в углу рта, быстрых и неуверенных движений. Кого мальчишка так внимательно слушает?

    Это была последняя мысль извне. В следующее мгновение Вада уже сам стал юнцом, что сидел на жесткой скамейке и нехотя тянул из стакана пахучую сивуху. Точнее, Вада одновременно вернулся в себя прежнего, но и не утратил способности наблюдать за всем из своего теперешнего местопребывания. Не мог лишь изменить ход событий. Ни в чем.

    Вчера прилетел с материка. Доставил личный состав зенитного взвода. Завтра полетит обратно, повезет отпускников и заболевших. Нынче вечером передышка. Сидит в забегаловке для младшего комсостава, он ведь сержант. Но сержант ненастоящий, маньчжурский. Отсюда и неуверенность, и жадность.

    Все веселятся, наблюдая, как дурачится фельдфебель Араки. Это лихой истребитель, большой выдумщик и трепач. Он снял с мертвого американца, чей самолет был сбит над самым аэродромом, невиданные солнечные очки, с зеркальными стеклами. Очень горд своим трофеем, устроил целый спектакль. Заливает, что очки эти волшебные, американцы выдают их только наиглавнейшим асам. Наденешь — и тебя не видно.

    Вся эта белиберда, которую Араки излагает с очень серьезным видом, предназначена, конечно, не для своих, а для туземной прислуги. Официанты и посудомойка слушают разинув рты. С благоговением и ужасом смотрят на очки, лежащие на краю стола. Хромированные стекла загадочно посверкивают на солнце.

    Вада, которого пока еще зовут по-другому, тоже смеется. Он завидует шутнику, потому что тот — японец, истребитель и герой, уже сбил шесть вражеских самолетов. Нынешнему Ваде беднягу фельдфебеля жалко. Кажется, Араки потом сгорит заживо в кабине своего «зеро».

    Но какой смысл наблюдать из посмертного бардо эту дурацкую сцену?

    Военные начинают болтать о другом. Араки с приятелем затевают игру по десять сэнов: кто дальше плюнет.

    Нынешний Вада смотрит, слушает. Не может взять в толк.

    «Очки! — вдруг кричит Араки. — Кто-то спер мои очки!»

    И правда, солнечных очков на краю стола больше нет.

    Фельдфебель раздосадован не на шутку. «Я знаю! Это девчонка в красном платье! Она тут вертелась!»

    Действительно, посуду со столов собирала туземная девчонка лет четырнадцати. Некрасивая, круглолицая. Теперь она исчезла.

    «Эй, ребята! Кто вернет мне очки, ставлю бутылку!»

    Несколько человек отправляются искать воровку, в их числе юный Вада. Не из-за награды. На что ЕМУ бутылка этого пойла? Он хочет, чтобы Араки и остальные истребители его заметили. Может быть, даже усадили с собой за стол.

    Остальные ищут на кухне, во дворе, в соседних хижинах, у Вады же свой план.

    Девчонка не из этой деревни, иначе она не посмела бы красть у военного. Значит, из той деревни, что на противоположном краю бухты. Других поселений на острове нет.

    Ведут во вторую деревню два пути: бетонное шоссе и тропинка через лес. По тропинке Вада и бежит.

    Решение правильное. Довольно скоро он замечает, как впереди между деревьями мелькает что-то красное. Прибавляет скорости.

    Вон она! Обернулась на крик, остановилась.

    Так и есть, даже не спрятала добычу, идиотка. Очки у девчонки на носу, посверкивают стеклами.

    — Иди сюда! — кричит ей Вада. — Иди, иди, я тебе ничего не сделаю.

    Местные жители по-японски понимают, успели выучиться. Но воровка не трогается с места. Стоит на пригорке, не шевелится.

    — Да спускайся же ты! Употел за тобой бегать.

    Когда до нее остается шагов двадцать, туземка поворачивается и снова пускается наутек. Вот дура! Как будто от сержанта-пилота можно удрать.

    Взбежав на пригорок, Вада снова ее видит.

    Девчонка ведет себя странно. Продолжая бежать срывает через голову свое красное платьишко отбрасывает в сторону. Под платьем на ней ничего нет.

    Теперь, когда беглянка совсем голая, видно, что фигура у нее уже совсем не девчоночья. Крутые бедра. Смуглые ягодицы от резких движений ходят вверх-вниз.

    Кричать Вада больше не может. У него ком в горле.

    Воровка, впрочем, уже не пытается скрыться. Она отбежала с тропинки в сторону, присела на корточки и ждет. Не в кустах, не в зарослях — на открытом месте.

    Только теперь Ваде становится понятен смысл ее диковинного поведения. Она и вправду поверила, что очки волшебные! Платье сняла, чтоб оно ее не выдавало.

    Медленно, с бешено бьющимся сердцем он приближается к месту, где затаилась девушка. Ваде двадцать один год, женщин у него еще не было. Голых девушек раньше он видел только на порнографических открытках.

    На тропинке, в каких-нибудь пяти шагах от туземки, он останавливается. Делает вид, что прислушивается, якобы услышал какой-то шорох.

    Бедная дурочка зажимает ладонями рот и нос. Не дышит.

    Теперь ему хорошо видны ее груди и черный пух в промежности. А глаз не видно, они закрыты очками.

    Я могу сделать с ней все, что захочу, думает юный Вада. По его лицу стекает щекотная капелька пота.

    Он уже в одном шаге от беглянки. Втягивает носом воздух, будто принюхивается.

    Она подняла голову, не издает ни звука.

    Каким видит меня эта девушка, думает вдруг Вада.

    Опускает взгляд и внезапно замечает в двух маленьких зеркальцах свое отражение.

    Нет, не просто отражение. Он видит себя ее глазами.

    Да, да, так и было! Это действительно с ним произошло там, в лесу. На миг он увидел себя со стороны!

    Как же он мог забыть? Хотя потом было столько всяких событий, куда более значительных…

    Увиденный взглядом перепуганной туземной девочки, Вада грозен и загадочен. Он заслоняет собой все мироздание. На потном лбу набухла жила. Глаза в мелких красных прожилках. От него резко пахнет опасностью. А еще у него угрожающе оттопыриваются штаны.

    Видение мелькнуло и исчезло. Вада снова был самим собой и видел лишь два крошечных своих отражения. Но возбуждение схлынуло.

    — Дай сюда, дура, — буркнул он, сдергивая с девочки очки. — И катись домой, пока тебе не всыпали.

    Картинка начала блекнуть, сжиматься.

    И это все?! Неужто из восьмидесяти пяти лет жизни не сыскалось ничего более важного для определения следующей инкарнации? Это какая-то ошибка! Нелепый произвол рулеточного колеса!

    Но исправить что-либо было уже нельзя.

    Вада почувствовал, что с ним происходят какие-то изменения. Он переставал видеть контуры собственной фигуры. Она стала прозрачной, медузообразной. Границы размылись, поплыли. Настал миг окончательного расставания с материальной сущностью.

    Известно, что людям истинно святой жизни удается забрать с собой из этой жизни собственное земное тело, так что от праведника остаются лишь волосы да ногти. Но Вада праведником не был и власти над своей физической оболочкой не сохранил.

    Прощаясь с телом, он испытывал щемящую грусть. Пусть оно было изношенным, никчемным, а все равно жаль. Такую же примерно жалость чувствуешь, когда выбрасываешь изношенную одежду, с которой связано много воспоминаний.

    Старый маньчжур Вада перестал быть старым, перестал быть маньчжуром, перестал быть Вадой. Он вошел в бардо Становления и превратился в шарообразный сгусток невоплощенного духа.

    Прозрачный мерцающий шар покачался в пространстве и, подхваченный ветром, отправился в облет Шести Миров.

    2.12

    Картина двенадцатая

    Влад Гурко

    Когда человеку настает ку-ку, хорошего тут мало. Совсем нисколько. От жуткой боли Влад ослеп и оглох. Его вроде как вообще не стало. Но если б вообще не стало, не было бы так хреново и так страшно.

    Вдруг незнакомый голос, в конкретном таком напряге, заверещал, вернее прощелкал и профыркал невероятный набор звуков: «эсцтясцъяэяоцхсяанцмляиа! эсцтясцъяэяоцхсяанцмляиа!»

    Фиг его знает, что это значило. Ну, кроме того, что к Владу вернулась способность слышать.

    «нцнмътяпрусрнмгбыъмолцорэяся! — еще на большем нерве с заиканием проистерил тот же голос. — ээрырюъчюруцэябёъьр!»

    В ту же секунду Влада отпустило. Боль перестала терзать его несчастное развороченное тело. Пропала, будто ее никогда не было. Осталась только паника.

    Но неведомый диктор, каша во рту, произнес следующее магическое заклинание: «ээрылнпрфяцэябёьр», и ужас тоже улегся. Сделалось Владу мирно и спокойно, как от пары затяжек хорошим хашем, когда реально отрываешься от повседневной суеты и воспаряешь в астрал.

    Именно это Влад и сделал. Воспарил. То есть в натуре воспарил, к потолку. Что-то оттягивало правую руку, мешало подъему. Плоская фляжка коньяку. Она стояла на стойке сбоку. Когда он успел ее цапнуть и зачем, хрен знает. Хотел Влад бросить ненужную тяжесть, но вместо этого сунул фляжку в карман. Кинул вниз последний взгляд. Передернулся.

    Внизу было мусорно и муторно. Обломки, дым, запах требухи и дерьма, кто-то вопил во всю глотку. Влад из этого стремного бардака улетел, не оглянулся.

    Унесло его высоко вверх, в черное ночное небо. Сначала показалось, что в простор, но после того как пару раз приложился локтями и коленками о жесткое, допёр: это он поднимается в узкой трубе с прозрачными, не то стеклянными, не то пластиковыми стенками. Поднимается плавно, но на хорошей скорости. Огни терминала и взлетной полосы стали размером с неоновый рекламный щит, а в стороне выплыл здоровенный торт, утыканный свечками, — столица нашей родины город Москва.

    Через малое время от Земли вообще осталось одно слабое мерцание, а потом и его закрыли облака.

    Все это было бы ничего и даже прикольно, если б не холодрыга. Влад кошмарно мерз, и чем дальше, тем круче. На высоте десять тысяч метров температура минус сорок, минус пятьдесят. В ледышку нахрен превратишься.

    Хотя чему превращаться-то? Он же уже помер. Пал жертвой то ли теракта, то ли утечки газа. Но где все остальные? Живы остались? Нечестно. Почему он должен один за всех париться?

    Однако Влад ошибся. Он в трубе был не один. Шепелявый голос по-прежнему его сопровождал.

    «ьояэцмяицрссдхчятьыуцмъугг», — услышал Влад.

    Полёт притормозился. Наверху возникло круглое светлое пятнышко.

    Это еще что такое?

    Люк. С ободом из гладкого светящегося материала.

    Внутри что-то белое.

    В нерешительности, еще не решив, стоит ли туда лезть, Влад завис в воздухе. Протянул руку потрогать край люка и вдруг заметил, что на кисти всего три пальца. Оторвало взрывом? Но крови не видно. И кожа целая. Только зеленоватая какая-то.

    — змрчяъолсыя! — само собой выскочило из Влада какое-то квохтанье.

    Он поперхнулся, закашлялся.

    Эх, была не была. Хуже не будет.

    Просунул голову в отверстие.

    Ничего особо пугающего не увидел. Собственно, и видеть-то было нечего.

    Абсолютно белая полукруглая камера, похожая на половинку гигантского кокоса, вид изнутри.

    Влез, встал на ноги, и люк в полу сразу задвинулся. Не разглядишь, где и был.

    Из-за того что все вокруг такое белое, Влад совершенно утратил ощущение пространства. Ни тени, не шероховатости, глазу не за что зацепиться.

    Это я умер, объяснил он себе, но понятней от этого не стало. Теперь чего, всегда так будет? В смысле, белая пустота, и больше ни фига?

    Было реально холодно. Колотило не по-детски, зуб на зуб не попадал. Только без клацанья. Когда стукались челюсти, звук выходил какой-то мягкий, неубедительный.

    Влад сунул в рот палец.

    Куда-то подевались зубы. Остались одни десны. Правой рукой, трехпалой, он пользоваться избегал, вообще старался на нее не смотреть. Действовал левой, нормальной.

    Ею и схватился за голову.

    юуцс, волос нет! На гладком черепе какие-то бугры!

    — Что за глюки? змрчясяэяшыъсцъ! — пролепетал Влад.

    Захлопал глазами. Ты хоть сам понял, чего сказал?

    Опять включился шипящий голос, уже не встревоженный, а спокойный такой, деловитый.

    «эсцтясцъпъоъйрыэмояснфятъол!»

    Куда-куда? — насторожился покойник. Почему-то возникла уверенность, что бессмысленный набор звуков содержит в себе информацию о каком-то перемещении.

    В одной из белых стенок открылось полукруглое отверстие.

    Влад весь сжался, готовясь к чему-то нереально кошмарному. Типа выскочит сейчас какая-нибудь жуть. Но ничего не выскочило.

    «эйрыцлшътршср», позвал все тот же странный голос. Когда Влад попятился, выяснилось, что голос умеет говорить и по-русски, причем чисто, без акцента. «Вперед, вперед, не надо бояться».

    От человеческого обращения Влад малость съехал с нерва. Осторожно просунул в проход голову, готовый, если что, отпрянуть. Белая полукруглая камера ему уже казалась чуть ли не родной, а тут еще неизвестно, что ждет.

    Ничего особенного он не увидел. Такое же белое помещение, абсолютно пустое. Только прямоугольное, и одна из стенок поблескивает. Из полированного металла, что ли?

    Влез. Отверстие за ним сразу закрылось.

    Здесь было еще холодней. Прямо рефрижератор. Изо рта вместе с дыханием вырвалось облачко пара. Из носа потекло.

    Левой рукой Влад хотел утереть сопли. А носа-то нет! Ровное, немного пупырчатое место!

    Почему-то эта пропажа произвела на Влада особенно тяжелое впечатление. Можно сказать, просто в шок вогнала.

    Он зашатался, упал на четвереньки и, подвывая, выполз на середину комнаты.

    Краем глаза заметил сбоку какое-то движение. Застыл. С ужасом обернулся.

    Уф, зеркало!

    Стенка, что поблескивала, оказалась зеркальной. Там отражался кто-то стоящий на четвереньках.

    Ну-ка, ну-ка.

    Влад встал, подошел ближе, чтобы себя рассмотреть.

    В какого же урода он превратился…

    От одежды остались обугленные клочки. Левая рука нормальная, правая свисает до колена. До верхнего колена, потому что их три на каждой ноге!

    А рожа, тятрзфятра, рожа! Вместо носа какое-то ситечко. Глаза на месте, но во лбу появился третий, прикрытый полупрозрачной перепонкой. Губы зеленые. Ужас!

    Может, это не зеркало?

    Он поднял уцелевшую руку, чтобы потрогать поверхность. Урод сделал точно такое же движение.

    Все-таки зеркало! Это он, Влад Гурко, превратился в такое?

    И захотелось ему умереть во второй раз. Конкретно и окончательно. Только чтобы этого не видеть. Лучше руки на себя наложить!

    Только как это сделаешь?

    Крича от ужаса, Влад согнулся и разбежался, чтоб расшибить свою уродскую башку о белую стену.

    Но она оказалась предательски мягкой и упругой, отбросила Влада назад на середину.

    «Спокойно, спокойно!» — сказал по-русски невидимый голос.

    Хрена спокойно!

    Зеркало-то точно твердое!

    С удесятеренной яростью, с бешеным воплем Влад по-бычьи, головой вперед, понесся прямо на свое отражение.

    Зеркало впустило самоубийцу в себя с довольным, причмокивающим звуком.

    ыртя!









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх