Глава четвертая

ВСЕ ХУЖЕ И ХУЖЕ

Мне казалось, я знаю, что такое страх, пока не услышал слова: «У вас рак». Когда приходит настоящий страх, его не спутаешь ни с чем: это ощущается так, словно вся кровь в организме начинает течь не в ту сторону. Все мои прежние страхи — боязнь не понравиться кому-то, боязнь насмешек, боязнь потерять деньги — вдруг показались мелкими и незначительными. Теперь все в жизни виделось по-другому. Повседневные неприятности — лопнувшая шина, потеря работы, транспортная пробка — были пересмотрены мною с точки зрения приоритетов: что необходимо, а что желательно, что является реальной проблемой, а что мелкой царапиной. Болтанка в самолете — это всего лишь болтанка в самолете; это не рак.

Люди есть люди: у каждого свои слабости и недостатки, и ничто человеческое им не чуждо. Но спортсмены не склонны мыслить подобным образом. Они слишком заняты созданием ауры собственной непобедимости, чтобы признавать свои страхи, слабости, обиды, свою уязвимость, подверженность ошибкам и быть особенно добрыми, участливыми, благодушными, терпимыми и склонными к прощению по отношению к себе самим и окружающим их людям. Но, сидя в одиночестве в пустом доме в тот первый вечер после диагноза, я боялся чисто по-человечески.

Я не находил в себе силы сообщить матери о своей болезни. Вскоре после моего возвращения домой из офиса доктора Ривса ко мне заехал Рик Паркер, считавший, что мне не следует оставаться одному. Я сказал ему, что не могу заставить себя позвонить матери и сообщить ей о болезни. Рик предложил сделать это за меня, и я согласился.

Не было какого-то мягкого способа донести до нее эту новость. Когда раздался звонок, она только-только вернулась с работы и сидела в саду, читая газету.

— Линда, Лэнсу нужно поговорить с вами по этому поводу самому, но для начала я хочу ввести вас в курс дела. У него выявили рак яичка, и на завтра на 7 утра назначена операция.

— Нет, — сказала мама. — Как такое может быть?

— Мне очень жаль, но я думаю, вам стоит приехать сюда.

Мать заплакала, и Рик попытался утешить ее, но продолжал настаивать на том, чтобы она приехала в Остин как можно скорее. Взяв себя в руки, мама сказала:

— Хорошо. Скоро буду.

Она повесила трубку, даже не поговорив со мной, быстро побросала что попало в свою дорожную сумку и помчалась в аэропорт.

Когда Рик повесил трубку после разговора с моей матерью, я снова раскис. Рик терпеливо уговаривал меня.

— Это нормально, что ты плачешь, Лэнс, — говорил он. — Это даже хорошо. Лэнс, твоя болезнь излечима. Но нужно действовать быстро. И поскорее удалить эту заразу.

Несколько успокоившись, я прошел в свой кабинет и начал обзванивать всех тех, кому, как мне казалось, нужно было немедленно сообщить о случившемся. Я позвонил своему другу и товарищу по команде «Motorola» Кевину Ливингстону, который в это время участвовал в гонках в Европе. Кевин был для меня как младший брат; мы были так близки, что на следующий сезон даже планировали вместе снять квартиру в Европе. Ранее я уговорил его переехать жить в Остин, чтобы мы могли вместе потренироваться.

Дозвонившись до него в Италии, я был все еще как в дурном сне.

— Мне нужно кое-что сказать тебе. У меня плохие вести.

— Что, гонку проиграл?

— У меня рак.

Я хотел объяснить Кевину, что я чувствовал и как мне не терпелось его увидеть, но он жил в одной квартире с тремя членами национальной сборной США, а их я посвящать в свои проблемы не хотел. Поэтому нам пришлось общаться как заговорщикам.

— Ты знаешь, — сказал я.

— Да, я знаю, — ответил он.

На этом наш разговор закончился. Уже на cледующий день Кевин вылетел домой.

Затем я дозвонился Барту Нэгсу, наверное своему самому давнему и лучшему другу в Остине бывшему велосипедисту, работавшему в недавно созданной компьютерной фирме. Я нашел его на рабочем месте — он, как всегда, работал допоздна

— Барт, у меня рак яичка, — сказал я ему.

Барт помолчал, не зная, что сказать, но потом нашелся:

— Лэнс, сейчас с раком творят чудеса, и я уверен, что все закончится благополучно.

— Не уверен, — сказал я. — Я сижу один дома и дрожу от страха.

Барт ввел в свой компьютер поисковую строчку и начал выводить на экран и на принтер все, что было известно об этой болезни. Распечатка получилась сантиметров 30 толщиной. Он нашел всевозможные сведения о клинических испытаниях научных исследованиях, вариантах лечения, потом собрал это все и привез ко мне домой. Ему предстояло рано утром ехать в Орландо со своей невестой Барбарой, но он все-таки нашел время заехать ко мне, чтобы сказать, как он любит меня, и вручить все добытые им материалы.

Один за другим стали прибывать друзья и родные. Получив мое сообщение на пейджер, приехала Лайза. Она занималась в библиотеке, и от шока у нее был стеклянный взгляд. Затем приехал Билл Степлтон со своей женой Лорой. Билл работал в одной из остинских адвокатских контор, и я выбрал его своим агентом за преданность. Этот выпускник Университета штата Техас казался несколько медлительным, но в прежние годы он был спортсменом, членом олимпийской сборной по плаванию и сохранил атлетическое телосложение. С его приходом я зациклился на своем почти неизбежном завершении карьеры.

— С гонками покончено, — сказал я, — и агент мне больше не понадобится.

— Лэнс, давай не будем забегать вперед. Сейчас об этом не время думать, — ответил Билл. — Ты ведь не знаешь, что все это значит и что из этого выйдет

— Ты не понимаешь, Билл. Мне больше не нужен агент. У меня больше не будет никаких контрактов.

— Хорошо, но я здесь не как твой агент. Я здесь как твой друг. Могу я чем-нибудь помочь тебе?

Это был один из тех моментов, когда все в моем восприятии сместилось. При чем здесь моя карьера, когда нужно думать о куда более важных вещах?

— Можешь. Привези мою мать из аэропорта, — сказал я.

Билл и Лора тут же поднялись с дивана и поехали в аэропорт. Я был только рад, что мне самому не пришлось встречать маму, потому что, увидев Билла, она снова залилась слезами. «Как такое могло случиться? — говорила она Биллу и Лоре. — Что с нами будет?» Но пока они ехали из аэропорта до моего дома, она сумела взять себя в руки. В ней от рождения не было ни грамма жалости к себе, и, переступив порог моего дома, она снова была сильной. Я встретил ее в гостиной и крепко обнял.

— Все будет хорошо, — сказала она мне на ухо. — Нас так просто не возьмешь. Нам слишком многое пришлось пережить, и с нас хватит. На этот раз ничего плохого не случится. Нечего даже и думать.

Мы оба поплакали друг у друга на плече, но недолго, потому что нам слишком многое надо было обсудить. Я рассказал матери и друзьям, какой диагноз мне поставил доктор Ривс. Нужно решить некоторые вопросы и принять кое-какие решения, а времени осталось мало, потому что на 7 утра запланирована операция. Я достал рентгеновские снимки, которые привез от доктора Ривса, и показал их всем. На них хорошо были видны опухоли, плававшие в моих легких подобно белым мячикам для гольфа.

Я попросил собравшихся держать мою болезнь в тайне, пока у меня не появится время рассказать о ней спонсорам и товарищам по команде. Пока я разговаривал с матерью, Билл позвонил в больницу и попросил соблюдать конфиденциальность в отношении моего диагноза и зарегистрировать меня в больнице под вымышленным именем. Разумеется, я обязан был рассказать о случившемся своим спонсорам, фирмам «Nike», «Giro», «Oakley» и «Milton-Bradley», а также организации «Cofidis», и созвать пресс-конференцию. Но прежде я должен был сообщить об этом людям, которые были особенно близки мне, — Очу, Крису и товарищам по команде, — а они в большинстве своем были разбросаны по разным странам и до них трудно было дозвониться.

Люди реагировали на новость по-разному. Кто-то начинал заикаться, кто-то пытался успокоить меня, но всех моих друзей объединяло желание как можно скорее приехать ко мне в Остин. Оч был дома, в Висконсине. Когда я дозвонился до него, он ужинал, и его реакция была весьма своеобразной — в ней был весь Оч.

— Вы сидите? — спросил я.

— Что такое?

— У меня рак.

— Так. И что это значит?

— Это значит, что у меня рак яичка и завтра меня оперируют.

— Хорошо, я подумаю об этом, — спокойно произнес Оч. — Увидимся завтра.

Наконец подошло время ложиться спать. Забавно, но спал я в ту ночь очень крепко. Я вошел в состояние абсолютного покоя, словно готовился к важному состязанию. Если мне предстояла большая гонка, я всегда старался как следует отоспаться, и на этот раз поступил так же. На каком-то подсознательном уровне я хотел быть в абсолютном пике формы, чтобы достойно встретить то, что ждало меня в предстоявшие дни.

Наутро я прибыл в больницу к 5 часам. Я приехал на своей машине — мама сидела рядом — в мешковатом тренировочном костюме и прошел через главный вход, чтобы начать жизнь пациента. Сначала мне предстояло пройти ряд стандартных тестов вроде магнитно-резонансной томографии (МРТ) и анализа крови. У меня была слабая надежда, что после всех этих анализов врачи скажут мне, что они ошиблись и моя болезнь не столь уж серьезна. Но эти слова так и не прозвучали.

Мне еще не приходилось надолго ложиться в больницу — я всегда слишком спешил отбросить прочь костыли и сам удалял у себя швы, поэтому не знал даже о таких вещах, как регистрация, и не захватил бумажник. Я посмотрел на мать — и она тут же взяла на себя всю бумажную работу. Пока я сдавал анализы, она заполняла необходимые формуляры.

Операция вместе с необходимыми послеоперационными процедурами продлилась около трех часов, и эти часы показались моей матери вечностью. Она сидела в моей больничной палате с Биллом Стэплтоном и ждала, когда меня привезут. Зашел доктор Ривс и сказал, что все прошло удачно и опухоль удалили без всяких проблем. Потом прибыл Оч. Верный своему слову, он сел на первый же утренний рейс до Остина. Пока меня держали в хирургическом отделении, мама посвятила Оча в ситуацию. Она решила для себя, что у меня все будет хорошо, — словно для этого было достаточно одной ее воли.

Наконец меня привезли в палату. Голова еще кружилась после наркоза, но я был в сознании и мог поговорить с Очем, склонившимся над моей постелью. «Я одолею эту штуку, что бы это ни было», — сказал я ему.

Мать осталась со мной на ночь, прикорнув на диване. Спали оба плохо. Перенесенная операция отзывалась сильной болью. Хирургический шов был длинным и глубоким, к тому же располагался в очень нежном месте, поэтому при каждом моем шевелении мама вскакивала с дивана и подходила ко мне, чтобы удостовериться, что я в порядке. Я был прикован к капельнице, и, когда мне надо было в туалет, она помогала мне подняться с койки и везла за мной всю конструкцию, пока я ковылял через палату, а потом помогала снова улечься в постель. Матрац был с пластиковым покрытием, и я сильно потел. Каждые пару часов я просыпался и обнаруживал, что простыни совершенно мокрые. Мама меняла белье и обтирала меня.

На следующее утро доктор Юман принес мне первые результаты патологического исследования и анализа крови. Я все еще цеплялся за мысль о том, что рак мог оказаться не таким уж серьезным, как все думали, но доктор Юман разубедил меня. Он сказал, что биопсия и анализ крови свидетельствуют о стремительном распространении рака. Это было типично для рака яичка: он поднимается по кровеносным сосудам в лимфатические узлы, и его следы уже обнаружены у меня в животе.

В течение суток после первоначального диагноза я узнал о тестикулярном раке все, что можно было узнать. Я знал, что онкологи различают три стадии этой болезни: на первой стадии раковая опухоль сосредоточена в яичках и прогноз для пациента превосходный; на второй стадии рак перемещается в лимфатические узлы брюшной полости; а на третьей поражает жизненно важные органы, в частности легкие. Тесты показывали, что у меня был рак третьей стадии; фактически в моем организме были три его формы, самая злокачественная из которых — хориокарцинома, чрезвычайно агрессивная, переносимая кровью разновидность, которую очень трудно остановить.

Мне сказали, что к химиотерапии приступят через неделю — с помощью катетера, имплантированного в грудь, — и продлится она три месяца. Мне потребуется так часто брать кровь на анализ и так много лекарств вводить внутривенно, что вместо стандартных игл гораздо практичнее использовать катетер. Вздыбливаясь под кожей, катетер выглядел пугающе, а разрез на груди казался таким неестественным — как будто жабры. Была еще одна проблема, требующая обсуждения: я, по крайней мере на какое-то время, был обречен на стерильность. До начала первого сеанса химиотерапии, запланированного через неделю, доктор Юман посоветовал мне заблаговременно сдать на хранение как можно больше спермы. Вопрос о стерильности раньше не всплывал и застал меня врасплох. Юман пояснил, что после химиотерапии способность иметь детей восстанавливается не у всех пациентов: исследования показывали, что в течение года в норму приходят примерно 50 процентов больных. В двух часах езды, в Сан-Антонио, был банк спермы, и Юман посоветовал мне отправиться туда.

Вечером накануне выписки из больницы мать сходила в онкологическое отделение и получила все принадлежности для моего катетера, рецепты на противорвотные препараты и дополнительную литературу, посвященную раку яичек.

Если вы никогда не бывали в онкологическом отделении больницы, позвольте сказать вам: приятного там мало. Дожидаясь, пока ей принесут необходимые материалы, мать увидела больных, завернутых в простыни, лишенных волос, оплетенных трубками от капельниц, бледных и смертельно изможденных. Получив необходимые принадлежности и литературу, она сложила все в широкую полотняную сумку, которая превратилась у нее в походную противораковую аптечку, и вернулась ко мне в палату.

— Сынок, — сказала она, — я хочу предупредить тебя, что, когда ты отправишься туда на лечение, тебя ждет малоприятное зрелище. Но помни одно: все эти люди попали туда по той же причине, что и ты, — чтобы выздороветь.

А потом она отвезла меня домой.

В субботу утром я проснулся рано. В ванной посмотрел в зеркало — и от неожиданности вскрикнул. Катетер был закупорен огромным кровяным сгустком, вся грудь распухла и была покрыта спекшейся кровью. Когда я вернулся в спальню, Лайза онемела от ужаса. Крикнул матери: «Мама, можешь подойти?!» Она прибежала в комнату и осмотрела катетер. Не паникуя, она намочила тряпочку, спокойно вытерла кровь, после чего позвонила в больницу. Медсестра объяснила ей, что в закупорке катетера нет ничего необычного, и рассказала, что нужно сделать, чтобы избежать инфекции. Но зрелище было ужасное.

Повесив трубку, мать помчалась в аптеку и вернулась с пакетами бактерицидного пластыря, сиявшими белизной в полумраке спальне. Она налепила пластырь на катетер, что чрезвычайно развеселило нас с Лайзой. Затем она позвонила доктору Юману.

— Катетер был закупорен. Я почистила его, но… может быть, его следовало бы достать?

— Ничего пока не делайте, — ответил Юман, — потому что я решил сдвинуть первый сеанс химиотерапии на более раннее время. Начнем лечение в понедельник в час дня.

— А почему? — спросила мать.

Я взял трубку. Доктор Юман объяснил, что более детальное исследование ткани и крови вызывает большую тревогу. Рак в своем развитии за последние сутки дал резкий скачок. Онкологи отслеживают прогресс болезни с помощью так называемых маркеров крови: измеряя уровень содержащихся в крови различных белков, таких как человеческий хорионический гонадотропин (ХГЧ) и альфафетопротеин (АФП), можно определить степень развития рака в моем организме. У меня эти показатели за минувший день выросли. Рак не просто распространяется, он галопирует, поэтому Юман уже и мысли не допускает, чтобы откладывать начало химиотерапии. Начинать лечение нужно немедленно, потому что при такой скорости развития рака каждый день на счету.

Совершенно упав духом, я повесил трубку. Но тосковать времени не было; у меня оставался только один шанс успеть сдать свою сперму в Сан-Антонио — ехать туда сегодня. «Как это грустно», — сказал я матери.

В Сан-Антонио я ехал в тягостном настроении. Единственное, что несколько сняло напряжение, был приезд Кевина Ливингстона, который для моральной поддержки поехал со мной. Я был рад видеть его. У него открытое лицо и живые голубые глаза под стрижеными черными волосами, и было такое чувство, будто он вот-вот рассмеется. С ним трудно быть в плохом настроении. За рулем сидел еще один помощник — молодой человек по имени Корд Шифлет, сын моего друга архитектора Дэвида Шифлета, вызвавшийся отвезти нас.

Я долго сидел молча, и одна тревожная мысль сменяла другую. У меня был только один шанс сохранить свою сперму. Может статься, что у меня никогда не будет детей. В понедельник мне предстоит первый сеанс химиотерапии. Как я перенесу его?

Наконец мы приехали. Корд, Кевин и моя мать остались в холле, а меня медсестра отвела в специальную комнату. Кевин выдавил из себя не совсем приличную шутку, чтобы несколько разрядить атмосферу.

— Эй, Лэнс, тебе журнальчик не нужен? — сказал он. В ответ я лишь вяло улыбнулся.

Мне предложили сесть в откидывающееся кресло. Освещение было тусклое. «Для создания должной атмосферы», — догадался я. На столике высилась стопка — да! — журналов. Порно — увидел я, проникшись отвращением. Я откинулся в кресле и тяжело вздохнул, едва не плача. Меня мучила боль. След от операции был прямо над пахом и переходил на живот. После шока, вызванного диагнозом, я был в полном эмоциональном упадке, а теперь от меня ждут эрекции? Да разве такое возможно?! Лежа в кресле, я думал: «Совсем не так я себе все это представлял». Зачатие ребенка должно происходить в порыве страсти и надежды, а не быть следствием исполненной тоски и отчаяния процедуры, осуществляемой в полном одиночестве.

Я хотел стать отцом — очень хотел, — но всегда полагал, что это должно случиться, когда ты влюблен. В мои двадцать с небольшим у меня было много романтических связей. Я какое-то время встречался с девушкой, но через несколько месяцев мне это надоедало, следовал разрыв, и все начиналось сначала. Я встречался с одноклассницей, потом с голландской манекенщицей, но ни одна любовная связь не длилась больше года. Мои товарищи по команде в шутку называли меня «экспрессом» — за ту скорость, с которой я менял подружек. Я не был женат, не был связан какимито обязательствами и потому в этом отношении особенно не переживал. С Лайзой Шиле, однако, ситуация была другая. К тому времени, когда у меня выявили рак, мы стали очень близки. Она была очень умной и серьезной девушкой, всецело поглощенной учебой в Университете штата Техас, и я уже начинал задумываться о том, чтобы жениться на ней и завести детей. Я не был уверен, что наших отношений хватит надолго, но хотел жениться и стать лучшим отцом, чем те, что до сих пор попадались в моей жизни.

Теперь у меня не было выбора, и закрыв глаза, я сделал то, что должен был сделать.

Когда я вышел, мама и друзья сидели молча. Позже я узнал, что, пока они ждали меня, мать почти сердито сказала им: «Послушайте, мальчики, когда он выйдет, я не хочу услышать от вас ни слова. Ни единого слова!» Она понимала меня. Понимала, что это был один из самых тяжелых моментов в моей жизни, и никакие шутки тут были не уместны.

Сделав дело, я вручил пузырек врачу. Корд и Кевин молчали. Я торопливо заполнил какие-то бумаги и сказал медсестрам, что остальную необходимую информацию вышлю позже. Я хотел поскорее выбраться оттуда. Но когда мы выходили, врач остановил меня.

— Очень низкое число сперматозоидов, — сказал он.

Врач объяснил, что моя сперма содержала лишь треть положенного количества сперматозоидов. Похоже, что рак уже поразил мою репродуктивную систему. А теперь свою дань возьмет и химиотерапия

Обратный путь был еще тоскливее, чем дорога туда. Я даже не помню, останавливались ли мы перекусить. Я рассказал Кевину и Корду о журналах. «Вы представляете, они дают все это свободно смотреть!» Кевин и Корд были великолепны; они вели себя так, словно ничего особенного не произошло, не было ничего, чего следовало бы стесняться, — обычная, пусть и болезненная, но необходимая процедура. Я оценил их деликатность и перенял их стиль; после этого я уже не стеснялся своей болезни.

Выходные я провел на диване, отходя от операции. Разрез болел, от наркоза мутило. Я лежал и смотрел футбол; мать готовила еду, а потом мы читали все подряд о раке. «Все перелопатили», как выразилась мать. Между сеансами чтения мы обсуждали перспективы. «Как мы выберемся из этого?» — спрашивал я. Мы вели себя так, словно можно было каким-то образом разработать и осуществить план победы над этой напастью, — в чем мы практиковались в былые годы.

Всю первую неделю мама бегала по аптекам, приводила в порядок мою историю болезни, рыскала по книжным магазинам в поисках новых материалов по раку и планировала мой распорядок.

Она купила мне блокнот, чтобы я вел дневник, и книгу для посетителей, чтобы фиксировать, кто меня навещал. Для моих друзей она составила график посещений, чтобы, с одной стороны, они не толпились вокруг меня, а с другой — чтобы я никогда не чувствовал себя одиноким и у меня не было времени впадать в депрессию.

Мама также расчертила календарь на ближайшие три месяца, чтобы отмечать в нем проведенные сеансы химиотерапии, и составила список лекарств с указанием времени приема каждого. Она взяла на себя роль своего рода менеджера. Ее оружием были цветные карандаши, таблицы и графики. Она была твердо убеждена, что хорошая организация и знания помогут лечению болезни.

Она договорилась о встрече с диетологом. Я слез с дивана, и мы поехали к нему. Диетолог дал свои рекомендации насчет борьбы с раком и список продуктов, совместимых с лекарствами, применяемыми при химиотерапии: побольше курятины, брокколи, никакого сыра и прочих жиров, как можно больше витамина С — он поможет бороться с токсинами, образующимися в организме при химиотерапии. Мать сразу же начала варить мне огромные порции брокколи.

Но за всей этой почти маниакальной активностью матери было видно, насколько ей тяжело. Когда она разговаривала со своими родными по телефону, я слышал, как дрожит ее голос, поэтому она вообще перестала звонить, когда я был поблизости.

Она старалась не показывать мне, как сильно переживает, но я знал, что вечерами она уходит в свою спальню и плачет.

В понедельник утром настало время выйти на публику. Я созвал пресс-конференцию и объявил, что заболел и в велогонках участвовать не буду. С моей стороны на пресс-конференции присутствовали Билл, Лайза, мама и несколько спонсоров. По телемосту новость сообщили также европейским журналистам. На связь вышли и представители «Cofidis», членом которой я планировал стать в следующем сезоне. Комнату заполонили корреспонденты с камерами, и я выступил с заранее подготовленной речью. Когда я произнес слово «рак», среди присутствующих пронесся ропот, и я хорошо видел удивление и недоверие на лицах репортеров и операторов. Представитель «Cofidis» по телефону вмешался в разговор: они обещали мне полную поддержку, чтобы я мог вылечиться и вернуться в велоспорт.

— Я исполнен решимости победить эту болезнь, — сказал я в заключение. — И я выиграю.

В тот же день я вошел в еще одно непримечательное медицинское здание из красного кирпича, чтобы пройти первый сеанс химиотерапии. Меня поразило, насколько неформальной была там обстановка: небольшая комната для ожидания с несколькими откидными креслами и всех мастей стульями, кофейным столиком и телевизором. Похоже было на гостиную. Такое чувство, что попал на какую-то вечеринку, если бы не одно «но» — все собравшиеся были с капельницами.

Доктор Юман пояснил, что стандартным средством лекарственной терапии при раке яичек является так называемый ВЕР, коктейль из трех препаратов — блеомицина, этопозида и цисплатина — и что все эти вещества настолько вредны, что медсестры при работе с ними используют противорадиационную защиту. Самым важным компонентом был цисплатин, который на самом деле является производной платины и который впервые при лечении рака яичек стал применять доктор Лоренс Эйнхорн, работавший в медицинском центре в Университете штата Индиана в Индианаполисе. До сделанного Эйнхорном открытия рак яичек считался практически неизлечимым, фатальным — двадцатью пятью годами ранее от него умер, среди прочих, известный футболист Брайан Пикколо, игравший за «Chicago Bears». Зато первый человек, которого Эйнхорн лечил платиной, школьный учитель из Индианаполиса, был до сих пор жив.

Если бы я жил 20 лет назад, то умер бы в течение шести месяцев, объяснил мне Юман. Большинство людей полагают, что Пикколо умер от рака легких, но начиналось все с рака яичка, и спасти его не смогли. Он умер в 1970 году в возрасте двадцати шести лет. После этого был открыт цисплатин, ставший панацеей от рака яичек, и первый пациент Эйнхорна, учитель из Индианаполиса, вылечился и живет уже больше двадцати лет — на каждый его день рождения организуется большая вечеринка, куда неизменно приглашают доктора Эйнхорна и всех его бывших медсестер.

Я подумал: «Начинайте же, дайте мне эту платину». Но Юман предупредил, что лечение может сопровождаться очень плохим самочувствием. В мой организм в течение пяти часов пять дней подряд будут вводить три различных противораковых токсина. Они будут оказывать кумулятивный эффект. Вместе с токсинами мне будут давать противорвотные средства, чтобы несколько облегчить страдания, но полностью избавить меня от тошноты они не смогут.

Эти препараты настолько сильны, что постоянно их принимать нельзя. Лечение будет проводиться трехнедельными циклами; одну неделю я буду принимать препараты, а следующие две недели организм будет отдыхать, «приходить в себя» и вырабатывать новую порцию эритроцитов.

Доктор Юман разъяснял все очень обстоятельно, чтобы мы могли подготовиться к тому, что нас ждет. Когда он закончил, у меня остался лишь один вопрос. Это был вопрос, который мучил меня и в следующие несколько недель.

— Какова вероятность успеха? — спросил я. — Какие у меня шансы?

— Шестьдесят — шестьдесят пять процентов, — ответил Юман.

Мой первый сеанс химиотерапии оказался до странности обыденным. Во-первых, никакой тошноты я не испытывал. Я вошел и сел на стул в самом углу, последний в ряду, уже занятом шестью — семью пациентами. Мать поцеловала меня и ушла по каким-то делам, оставив меня с другими больными товарищами по несчастью. Я стал одним из них.

Она подготовила меня к тому, что встреча с больными встревожит меня, но этого не случилось. Напротив, я сразу ощутил свое родство с ними. Для меня стала облегчением возможность поговорить с людьми, болевшими тем же, что и я, и поделиться опытом. Ко времени возвращения матери я уже весело болтал с соседом. Он годился мне в деды, но это нисколько не мешало нашему общению.

— Мама, познакомься, — с задором сказал я. — Это Пол, у него рак предстательной железы.

«Мне необходимо продолжать двигаться.» — говорил я себе.

Каждое утро в течение первой недели химиотерапии я вставал рано, надевал тренировочный костюм, брал наушники и выходил на прогулку. Я не менее часа, глубоко дыша, занимался быстрой ходьбой. Каждый вечер я выезжал на велосипеде.

Барт Нэгс вернулся из Орландо со шляпой Микки-Мауса, которую приобрел в «Disney World». Он вручил ее мне, сказав, что мне нужно будет чем-то прикрывать голову, когда выпадут волосы. Мы вместе выезжали на велосипедные прогулки, и к нам часто присоединялся Кевин Ливингстон. Барт раздобыл в дорожном департаменте карты прилегающих округов, вырезал и склеил их сделав таким образом огромную карту размером почти в два метра. Мы становились на эту карту и выбирали для себя новые маршруты, долгие извилистые дороги, ведущие в никуда. Смысл был в том, чтобы для каждой поездки выбирать новую дорогу, проходящую через места, где мы еще не бывали, а не ездить все время туда и обратно одним и тем же проторенным путем. Монотонные тренировки быстро надоедают, хочется чего-то нового, даже если в половине случаев ты попадаешь на бездорожье или вообще сбиваешься с пути. Иногда неплохо и заблудиться.

Почему я, болея раком, продолжал тренироваться? Велогонка — это настолько тяжелое занятие и твои страдания настолько велики, что она ощущается как искупление. Ты стартуешь, держа на своих плечах все мировые проблемы, а после шестичасовой гонки на пороге боли к тебе возвращается душевный покой. Боль так сильна и глубока, что на твой мозг опускается занавес. И ты забываешь, по крайней мере хоть на какое-то время, обо всех своих проблемах, отрешаешься от всего остального, потому что боль и усталость целиком, без остатка поглощают тебя.

Тяжелой работе свойственна бездумная простота, и, наверное, есть доля правды в утверждениях тех, кто говорит, что все спортсмены мирового класса от чего-то убегают. Однажды кто-то спросил, какое удовольствие мне доставляет так долго ехать на велосипеде. «Удовольствие? — переспросил я. — Не понимаю, о чем вы говорите». Я делал это вовсе не ради удовольствия. Я делал это ради боли.

До болезни я никогда не задумывался о том, что же с психологической точки зрения побуждает человека сесть на велосипед и шесть часов крутить педали. Причины меня не очень-то интересовали; многое из того, что мы делаем, кажется бессмысленным, пока это делаешь. Я не хотел подвергать это анализу, потому что боялся выпустить джинна из бутылки.

Но теперь-то я точно знал, зачем крутил педали: если я мог продолжать это занятие, значит, я вроде как и не очень болен.

От физической боли я страдал не так уж сильно, потому что привык к ней. На самом деле я не то чтобы страдал — скорее, чувствовал себя обманутым. Чем больше я думал об этом, тем больше рак мне казался похожим на гонку. Только место назначения изменилось. Рак и велогонку роднили такие физические аспекты, как зависимость от времени, точки контроля через определенные интервалы и рабская сосредоточенность на цифрах и анализах крови. Единственное различие состояло в том, что на болезни я был сфокусирован гораздо больше, чем на любой гонке. При такой болезни я не мог позволить себе проявлять нетерпение или отвлекаться; я должен был постоянно думать о своей жизни, о том, как прожить каждое следующее мгновение. И это сравнение болезни и велоспорта странным образом воодушевляло меня: выиграв жизнь, я одержал бы величайшую в своей карьере победу.

Я был так сосредоточен на успехе, что в течение первого сеанса химиотерапии ничего не чувствовал. Абсолютно ничего. Я даже сказал доктору Юману: «Может, мне нужно увеличить дозу?» Я не понимал, насколько мне повезло в том, что мой организм так хорошо переносил эти препараты. Мне еще предстояло познакомиться с пациентами, которых выворачивало наизнанку после первого цикла, а к концу лечения я и сам страдал от таких приступов тошноты, которые не могли смягчить никакие лекарства.

Единственным, от чего я страдал в первое время, было отсутствие аппетита. Когда ты проходишь химиотерапию, любая еда кажется отвратительной. Мама ставила передо мной тарелку и говорила: «Сынок, если ты не голоден и не хочешь это есть, я не обижусь». Но я пытался есть. Всякий раз, когда я просыпался после дневного сна, она ставила передо мной тарелку с нарезанными фруктами и большую бутылку воды. Мне нужно было есть, чтобы я мог продолжать двигаться.

«Двигайся», — говорил я себе. Я поднимался, одевался, цеплял наушники — и на прогулку. Я даже не знал заранее, куда пойду. Я поднимался на крутой холм, выходил за ворота усадьбы и шел по дороге.

Пока я мог двигаться, я был здоров.

Через пару дней после начала химиотерапии мы получили уведомление из больницы:

«Судя по нашим записям, у вас нет медицинской страховки».

Я смотрел на это письмо, ничего не понимая. Это было совершенно невозможно. У меня был договор с «Motorola», и я должен быть полностью застрахован. В раздражении я позвонил Биллу Стэплтону и прочитал ему письмо. Билл успокоил меня и сказал, что разберется.

Несколько часов спустя Билл перезвонил. «Плохо дело», — сказал он. Я заболел в неудачное время. Я как раз сменил команду, и хотя мой контракт с «Cofidis» уже начал действовать, на мою болезнь страховое покрытие не распространялось, поскольку заболел я до заключения договора. Что же касается моей страховки в «Motorola», то ее срок истек. Мне придется платить за лечение и госпитализацию из собственных средств, если только Билл ничего другого не придумает.

У меня был рак, а страховки не было.

В те первые дни меня ждало много ужасных открытий, в том числе и материального свойства. Мне грозило разорение. Я оглядел свой дом и стал думать о том, что бы продать. Я полагал, что меня ждет полный финансовый крах. Совсем недавно я собирался зарабатывать два миллиона долларов в год, и вот я уже ни с чем. Страховка на случай нетрудоспособности у меня была, но это все. У меня не будет доходов, поскольку компании, которые спонсировали меня или платили мне зарплату, наверняка отвернутся от меня — ведь участвовать в гонках я не буду. «Porsche», которым я так дорожил, теперь казался мне символом роскоши и декадентского потакания своим прихотям. Мне придется оплачивать все счета за лечение до последнего пенни. Я начал планировать пожарную распродажу. Избавлюсь от «Porsche», некоторых произведений искусства и других игрушек.

«Porsche» ушел уже через несколько дней. Я продал его по двум причинам. Первой и главной было то, что мне нужно было оплатить лечение, а потом еще на что-то жить. Но, думаю, была и другая причина: я ощутил потребность жить проще.

Я стал прилежным студентом «ракового университета». Посетив самый крупный в Остине книжный магазин, я купил все, что было там на эту тему. Вернулся домой с десятком томов: правильное питание, эмоциональное преодоление, курс медитации. Я был готов принять во внимание любой вариант, каким бы дурацким он ни казался. Читал о льняном масле — «верном средстве» против артрита, инфаркта, рака и других болезней, о соевом порошке — «проверенном истребителе» раковых клеток. Я читал «Yoga Journal» и на какое-то время проникся учением радж, представленным как «приглашение в мир идеального здоровья», вырывал страницы из журнала «Discover» и собирал газетные вырезки о далеких клиниках и заморских чудо-снадобьях. Среди прочего, я внимательно изучил статью о какой-то клинике в Доминиканской Республике, обещавшей «абсолютно надежное излечение рака».

Я проглатывал все, что скачивал мне из интернета Барт, и всякий раз, когда он звонил, я спрашивал: «Что-нибудь еще есть?» Я никогда не отличался особой любовью к чтению, но теперь я стал всеяден и ненасытен. Барт обратился на сайт электронного книжного магазина «Amazon.com» и вычистил оттуда все, что было.

— Послушай, ты действительно хочешь, чтобы я заказал все, что нашел?

— Да, я хочу все. Все-все.

Таким образом я, выпускник средней школы, получивший эклектическое образование в Европе, дошел до того, что штудировал медицинскую литературу. Мне всегда нравилось почитывать журналы, посвященные финансам и архитектуре, но книгами я особенно не интересовался. Я был слишком неусидчив и не умел долго сосредоточиваться на каком-то одном предмете. А теперь я принялся за изучение состава крови и основ онкологии. Это стало моим вторым образованием, и бывали дни, когда я думал: «Я мог бы поступить в университет и попытаться стать врачом, ведь я неплохо в этом разбираюсь».

Я целыми днями сидел на диване, роясь в книгах, разговаривая по телефону, изучая контрольные цифры. Я хотел точно знать, каковы мои шансы, чтобы на этой основе придумать наилучшую стратегию борьбы. И чем больше я изучал этот вопрос, более высокими казались мне мои шансы хоть из прочитанного мною напрямую это никак не следовало. Знание придает больше уверенности в себе, чем неведение: по крайней мере, я знал, с чем имею дело, или думал, что знал.

Существует странное сходство между миром рака и миром велоспорта. Там и тут огромное внимание уделяют анализу крови. В велоспорте одним из способов мошенничества является прием препаратов, ускоряющих производство организмом эритроцитов — красных кровяных клеток. В борьбе с раком, если уровень гемоглобина у меня опускался ниже определенного уровня, мне прописывали тот же самый препарат — эпоген. Существовал некий нижний уровень параметров крови, опускаться ниже которого было нельзя, и, исследуя мою кровь, врачи-онкологи фактически делали то же самое, что и спортивные врачи: определяли мой порог физиологического стресса.

Я выучил целый новый язык, легко оперируя такими словечками, как ифосфамид (вещество, применяемое при химиотерапии), семинома (разновидность раковой опухоли), лактат дегидрогеназы (ЛДГ, маркер крови) и терапевтическая схема. Я хотел знать все, все возможные варианты и мнения.

Я начал получать горы писем и открыток с выражениями сочувствия, пожеланиями удачи и предложениями насчет лечения — и читал все подряд. Это было еще одним способом избежать тоскливых мыслей, потому по вечерам мы с Лайзой и матерью сортировали письма и по возможности отвечали.

Однажды вечером я получил письмо из медицинского центра Университета Вандербильт. Автором письма был доктор Стивен Вулф, заведующий отделением трансплантации костного мозга. В своем письме доктор Вулф представился как профессор медицины, онколог, большой любитель велоспорта и предложил любую посильную помощь. Он настоятельно советовал мне изучить все возможные варианты лечения и предложил в любое время обращаться за советом и поддержкой. В этом письме мое внимание привлекли два обстоятельства: во-первых, доктор Вулф явно хорошо разбирался в велоспорте, а во-вторых, он очень настойчиво рекомендовал мне обратиться за советом к самому Ларри Эйнхорну в Университет штата Индиана, поскольку тот был ведущим специалистом по моей форме рака. Вулф писал: «Вы должны иметь в виду, что существуют не менее эффективные методы химиотерапии, которые могли бы минимизировать побочные эффекты, не подвергая опасности ваши спортивные качества».

Я снял трубку и позвонил Вулфу. «Здравствуйте, это Лэнс Армстронг», — сказал я. Вулф не ожидал звонка от меня, но смог быстро собраться и после короткого обмена любезностями начал осторожно допытываться, как и чем меня лечат. Он пояснил, что вовсе не хочет ставить под сомнение профессионализм остинских врачей, а просто хочет мне помочь. Я сказал, что меня лечат по стандартной схеме химиотерапии для тестикулярного рака с метастазами в легких, ВЕР.

— Прогноз неблагоприятный, — добавил я.

С этого момента я стал не просто пациентом, а активным и равноправным участником лечения. Раньше я представлял медицину как определенные действия врача в отношении пациента. Врач всезнающ и всемогущ; пациент беспомощен. Но постепенно я начал понимать: нет ничего плохого в том, что я буду получать помощь сразу из нескольких источников, объединив усилия разных врачей, и что пациент в процессе лечения играет не менее важную роль, чем врачи. Доктор Ривс был моим урологом, доктор Юман — моим онкологом, а теперь доктор Вулф стал моим другом и защитником, моим «третьим глазом» и человеком, которому всегда можно задать интересующие меня вопросы. Каждый врач играл критически важную роль, но ни один из них не мог взять на себя всю полноту ответственности за мое здоровье. Самым же главным было то, что я начал делить эту ответственность вместе с ними.

— Какой у вас уровень ХГЧ? — спросил Вулф.

ХГЧ, как я уже знал, — это белок эндокринной системы, стимулирующий работу женских яичников, и очень важный маркер крови, поскольку мужском организме его быть не должно. Я прошуршал бумагами и нашел нужную цифру.

— Сто девять, — сказал я.

— Высокий, — произнес Вулф. — Но ничего необычного в этом нет.

Я присмотрелся и увидел напротив цифры какую-то пометку.

— Кстати, а что означает буква К? — спросил я.

Вулф мгновение помолчал.

— Это значит 109 тысяч, — ответил он.

Если уж цифра 109 была очень высокой, то что говорить про 109 тысяч? Вулф начал спрашивать меня и о других маркерах — АФП и ЛДГ. Я задавал встречные вопросы: «А что это значит?»

Вулф объяснил, что уровень ХГЧ у меня слишком высок даже с учетом опухолей в легких. Откуда это берется? Он осторожно предположил, что мне, быть может, стоило бы попробовать более агрессивную терапию. А потом поставил перед удручающим фактом: высокий уровень ХГЧ автоматически переводит меня в категорию с наихудшим прогнозом.

Вулфа смущало и другое. Он сказал, что блеомицин чрезвычайно токсичен для печени и легких. На его взгляд, к лечению нужно подходить предельно индивидуально. То, что хорошо для одного пациента, может принести вред другому, и в моем случае применение блеомицина могло быть неоправданным. Велосипедисту нужны не только крепкие ноги, но и сильные легкие, а продолжительное применение блеомицина почти наверняка положит конец моей спортивной карьере.

— Есть ведь и другие химиопрепараты, — сказал Вулф. — Можно выбирать. К тому же, — добавил он, — я знаю людей, которые являются лучшими специалистами по лечению вашей болезни.

Оказалось, что он дружен с Эйнхорном и другими онкологами из медицинского центра Университета штата Индиана. Он также рекомендовал еще два центра по лечению рака — в Хьюстоне и Нью-Йорке. Кроме того, он вызвался договориться о консультациях. Я с радостью согласился.

Мать снова взялась за работу. К следующему утру она собрала всю необходимую документацию по моей истории болезни и отослала ее факсом в Хьюстон и Индианаполис для консультации. В 10 утра, когда позвонили из Хьюстона, я катался на велосипеде. С нами связались два врача-онколога. Мама внимательно слушала два бестелесных голоса, обсуждавших с ней мой случай.

— Мы проанализировали полученную информацию, — сказал один. — Может быть, стоит сделать МРТ мозга?

— А зачем это нужно? — спросила мать.

— У нас есть основания думать, что рак проники в мозг, — последовал ответ.

— Вы, должно быть, шутите? — взволнованно воскликнула мать.

— Когда мы видим подобные цифры, это обычно связано с поражением мозга. Мы полагаем, ваш сын нуждается в более агрессивном лечении.

Мама в изумлении возразила:

— Но ведь он только-только начал химиотерапию.

— Послушайте, — вмешался другой голос. — Мы считаем, что при существующих темпах лечения ваш сын не скоро выкарабкается.

— Не говорите так, — взмолилась мать. — Я боролась за него всю свою жизнь.

— Мы думаем, вы должны немедленно приехать сюда и приступить к лечению в нашем центре.

— Лэнс вот-вот вернется, — неуверенно произнесла мать. — Я передам ему, и мы перезвоним вам.

Я вернулся через несколько минут, и мать сказала:

— Сынок, нам надо поговорить.

Я видел, как она потрясена, и ощутил знакомое чувство страха в животе. Пока мама вкратце передавала мне, что сказали врачи, я сидел совершенно безмолвно и неподвижно — и казалось, чем серьезнее становилась проблема, тем спокойнее я к ней относился. Минуту спустя я бесстрастно сказал матери, что хочу сам поговорить с этими врачами и услышать, что они скажут.

Я перезвонил им и заново выслушал то, что они уже сообщили моей матери. В ответ на их приглашение я усталым голосом сказал, что приеду к ним в Хьюстон при первой же возможности. Закончив разговор, я позвонил Юману и пересказал ему содержание беседы с хьюстонскими врачами.

— Доктор Юман, они считают, что рак может быть в мозге. Они говорят, что мне нужно сделать магнитно-резонансную томографию мозга.

— Я как раз и собирался предложить вам это завтра, — сказал Юман. — Честно говоря, вы уже поставлены в очередь на полдень.

Доктор Юман пояснил, что тоже заподозрил поражение мозга, потому и запланировал МРТ.

Я позвонил Стиву Вулфу и рассказал ему о состоявшихся разговорах. Когда я сказал, что намерен завтра же ехать в Хьюстон, Стив согласился, что съездить туда стоит, но опять рекомендовал поговорить также и с врачами из Университета штата Индиана, поскольку там находится центр всех исследований, посвященных раку яичек. Если все врачи строят свои терапевтические схемы на рекомендациях Эйнхорна, то почему бы не обратиться непосредственно к первоисточнику? Правда Эйнхорн в это время был в отъезде, в Австралии, но Стив предложил связать меня с его ведущим сотрудником, доктором Крейгом Николсом. Я согласился, и Стив позвонил Николсу, чтобы договориться о консультации для меня.

На следующее утро я прибыл в больницу для прохождения МРТ. Ради моральной поддержки со мной поехали Лайза, мама и Билл Стэплтон. Из Далласа прилетела также моя бабушка. Увидев доктора Юмана, я обреченно произнес:

— Я вполне готов к тому, что рак поселился меня в голове, и уже знаю, что вы мне скажете.

МРТ мозга — это страшная для страдающих клаустрофобией процедура, в ходе которой тебя протягивают через туннель, такой узкий, что ты едва не касаешься его носом и лбом, при этом кажется, что ты вот-вот задохнешься. Мне она ужасно не понравилась.

Результаты сканирования стали известны почти сразу. Мать, бабушка и Билл ждали в вестибюле, но Лайзу я взял с собой в кабинет доктора Юмана. Мы сели рядом, и я сжимал ей руку. Доктор Юман бросил взгляд на томограмму и с трудом произнес

— У вас в мозге два пятна.

Лайза закрыла глаза. Я был готов к этому, она — нет. Не была готова и мать, ожидавшая меня снаружи. Я вышел и сказал: «Надо ехать в Хьюстон». Больше ничего говорить было не нужно; она все поняла сама.

Доктор Юман не возражал:

— Согласен. Почему бы вам действительно не поговорить с хьюстонскими специалистами? Это очень хорошая идея.

Я уже знал, что он превосходный врач, а теперь у меня еще был повод оценить его скромность. Он оставался моим местным онкологом и в дальнейшем, и я встречался с ним еще много раз по поводу анализов крови и прочих обследований, но благодаря щедрости своей души и готовности сотрудничать в моем лечении с другими врачами он стал еще и моим другом.

Лайза и мама не могли удержаться от слез. Но я, как ни странно, был совершенно спокоен. «Напряженная получилась неделя», — сказал я себе. Диагноз мне поставили в среду. В четверг оперировали, в пятницу вечером выписали из больницы. В субботу я сдавал сперму, в понедельник утром провел пресс-конференцию, объявив всему миру, что у меня рак яичка. В тот же день началась химиотерапия. Теперь уже опять был четверг, и рак нашли у меня в мозге. Этот мой соперник оказался упорнее, чем я думал. И казалось, что нет никакого просвета, никаких сколько-нибудь хороших новостей: рак в легких, третья стадия, нет страховки, поражен мозг.

Когда мы вернулись домой, мама, собравшись с силами, села за факс и отправила в Хьюстон новую порцию документов. Лайза сидела в гостиной совершенно потерянная. Я позвонил Барту и рассказал ему о своих планах. Барт спросил, не нужна ли мне компания для этой поездки, и я принял его предложение. Мы договорились выехать завтра, в 6 утра.

Хотите верьте, хотите нет, но, услышав самую плохую новость, я ощутил даже некоторое облегчение — поскольку казалось, что хуже быть уже не может. Никакой врач не мог мне уже сказать ничего такого, что могло бы напугать меня; все самое страшное я уже познал.

Каждый раз, когда мне сообщали новый диагноз, я задавал врачам трудный вопрос: «Какие у меня шансы?» Я хотел знать точные цифры. А они с каждым днем все уменьшались. Доктор Ривс говорил мне про 50 процентов. («Но на самом деле я оценивал их не выше двадцати», — признался он мне позже.) Если бы он был абсолютно откровенен тогда, то сказал бы, что едва сдерживал слезы, когда обследовал меня, потому что, как ему тогда казалось, видел перед собой смертельно больного 25-летнего парня и не мог удержаться от мыслей о своем собственном сыне, которому было столько же лет, сколько и мне. Если бы предельно честен был Барт Нэгс, то сказал бы, что, когда он рассказал обо мне своему будущему тестю, врачу, тот уверенно заявил: «Твой друг практически мертвец».

«Каковы мои шансы?» — этот вопрос я задавал себе снова и снова. Но это было абсолютно бессмысленно. Это не имело никакого значения, потому что никакие медицинские прогнозы не могут объять необъятное, не могут учесть то, что никакому учету не поддается. Нет никакой возможности оценить шансы человека, и не надо даже пытаться, потому что мы никогда не можем быть абсолютно уверены в правильности оценки, а ошибка может лишить человека надежды. Надежда же — единственное противоядие против страха.

Эти вопросы — «Почему я? Каковы мои шансы?» — не имеют ответов и слишком эгоцентричны. Большую часть своей жизни я прожил, подчиняясь простой схеме: «да-нет», «победа-поражение», но рак научил меня быть терпимым к неоднозначности. Я все больше понимал, что болезнь эта шансам не повинуется — зачастую она уничтожает крепких телом и сильных духом, но почему-то щадит слабых и отчаявшихся. Я всегда считал, что победы в гонках делают меня сильнее и достойнее других. Это совсем не так.

Почему я? А почему кто-то другой? Я не более и не менее ценен, чем любой человек, сидящий рядом со мной в центре химиотерапии. Дело здесь не в достоинствах.

Что сильнее: страх или надежда? Интересный вопрос, и, может быть, даже важный. Поначалу я очень боялся и не очень надеялся, но в то время, как болезнь пожирала мое тело, я не дал страху полностью вытеснить из себя оптимизм. Что-то подсказывало мне, что страху нельзя давать власти, и я решил не бояться.

Я хотел жить, но буду ли жить, оставалось тайной, и, осознав этот факт, в ту же секунду я подумал, что проникнуть в нее было бы совсем неплохо. Жить в страхе — бесценный урок. Когда ты боишся, то узнаешь свои слабости, свои пороки и недостатки, и это меняет тебя как человека. Я был на краю могилы, и спасения не было практически ни в чем, кроме как в философии; болезнь заставила меня узнать о себе как личности больше, чем за всю мою предшествующую жизнь, и выйти на иной этический уровень.

За несколько дней до того, как я начал понимать все это, по электронной почте мне пришло письмо от военного, проходившего службу в Армии. Он тоже был болен раком, и ему захотелось поделиться со мной. «Ты еще не знаешь, — писал он, — как нам повезло».

Я произнес вслух: «Псих какой-то».

Что он имел в виду?









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх