ГЛАВА 22

МАКС БЫЛ прав. Пора было остановиться. Но Йозеф все равно удивил сам себя, когда в понедельник утром он вошел в плату №13 и объявил о своем полном выздоровлении.

Ницше, который причесывал свои усы, сидя на кровати, был удивлен еще больше. «Выздоровел? — воскликнул он, роняя свой черепаховый гребень на покрывало. — Не может быть! Как такое могло случиться? Вы казались таким расстроенным, когда мы расставались с вами в субботу. Я беспокоился о вас. Не слишком ли я был суров? Вызывающ? Я думал, что вы, наверное, откажетесь от нашего терапевтического проекта. О чем я только не думал, но мне и в голову не приходило, что я услышу о полном вашем выздоровлении!»

«Да, Фридрих, я и сам удивляюсь. Это произошло внезапно — это был непосредственный результат нашего вчерашнего сеанса».

«Вчерашнего? Но вчера же было воскресенье. Мы с вами не встречались».

«Нет, встречались, Фридрих. Только вас там не было. Это долгая история».

«Расскажите мне эту историю, — попросил Ницше, вставая с кровати. — Расскажите мне все до мелочей! Я хочу знать все о вашем выздоровлении».

«Пойдемте, сядем на наши стулья для разговора», — сказал Брейер, устраиваясь на привычном месте.

«Так много надо рассказать», — начал он, и сидящий рядом с ним Ницше жадно наклонился к нему, балансируя буквально на краешке сиденья.

«Начнем с субботнего дня, — торопливо вставил Ницше, — после нашей прогулки в Simmeringer Haide».

«О да! Эта безумная прогулка на ветру! Это была прекрасная прогулка. И ужасная! Вы правы — когда мы вернулись к фиакру, я был в ужасном состоянии. Ваши слова били по мне, словно молот по наковальне. Они еще долго звучали во мне, особенно одна фраза».

«Какая фраза?»

«О том, что единственный для меня способ спасти мой брак — разрушить его. Это одно из самых непонятных мне утверждений: чем больше я над этим думал, тем сильнее оно сбивало меня с толку!»

«Мне стоило выражаться яснее, Йозеф. Я хотел только сказать, что идеальные отношения в браке возможны только тогда, когда они не являются необходимым условием выживания человека».

На лице Брейера все еще было написано полное непонимание, и Ницше добавил: «Я имел в виду, что для того, чтобы быть полностью связанным с другим человеком, вам придется сначала найти связь с самим собой. Если мы не можем смириться со своим одиночеством, мы начинаем использовать другого как укрытие от изоляции. Только когда человек сможет жить подобно орлу, не имея возможности высказаться кому бы то ни было, сможет обратиться к другому с любовью, только тогда он будет способен заботиться о росте другого. Итак, если человек не способен разрушить свой брак, этот брак заключен на небесах».

«То есть, Фридрих, вы хотите сказать, что единственный способ спасти брак — это быть способным разрушить его? Это уже легче понять. — Брейер задумался. — Этот указ прекрасно подходит холостяку, но для холостяка он практически неосуществим. Чем такой эдикт может быть полезен мне? Мне это напоминает попытку перестроить корабль в открытом море. В субботу я столкнулся с парадоксом необходимости окончательно и бесповоротно разрушить отношения с женой для того, чтобы спасти наш брак. И тогда меня посетило внезапное озарение».

Ницше, распаленный любопытством, снял очки и слишком уж сильно подался вперед. Еще пара дюймов, подумал Брейер, и он не сможет удержаться на стуле. «Насколько хорошо вы представляете себе, что такое гипноз?»

«Животный магнетизм? Месмеризм? Я мало знаю об этом, — ответил Ницше. — Я слышал, что сам Месмер был негодяем, но не так давно я прочитал, что некоторые знаменитые французские врачи используют месмеризм при лечении большого количества разнообразных заболеваний. И еще, конечно же, что вы применяли его в работе с Бертой. Я знаю только то, что это похоже на состояние сна, в котором человек становится исключительно внушаемым».

«Не только, Фридрих. В этом состоянии человек способен переживать поразительно правдоподобные галлюцинаторные видения. Я вдруг понял, что в состоянии гипнотического транса я смогу пережить разрыв отношений с женой, избежав этого в реальной жизни».

Брейер рассказал Ницше все, что с ним происходило. Почти все! Он начал было описывать, как наблюдал за Бертой и доктором Даркиным в саду Бельвью, но почему-то решил умолчать об этом. Так что в рассказ вошла только его поездка в Бельвью и импульсивный побег оттуда.

Ницше слушал, все быстрее кивая головой и закатывая глаза в сосредоточенном напряжении. Когда Брейер закончил свой рассказ, он не произнес ни слова, как если бы был разочарован.

«Фридрих, у вас пропал дар речи? Это с вами впервые. Я тоже сбит с толку, но я знаю только одно: сегодня я чувствую себя замечательно. Я жив. Мне лучше, чем когда-либо. Я ощущаю свое присутствие — я здесь, с вами, а не притворяюсь, что я здесь, думая втайне о Берте». Ницше выслушал его, но сам так ничего и не сказал.

Брейер продолжал: «Фридрих, мне тоже грустно. Я даже не хочу думать о том, что наши беседы прекратятся. Вам известно обо мне больше, чем кому-либо, и я ценю нашу связь. Но есть и еще одно чувство — стыд! Да, я выздоровел, но я испытываю чувство стыда. Мне кажется, что, обратившись к гипнозу, я обманул вас. Я пошел на риск, ничем не рискуя! Я, должно быть, разочаровал вас».

Ницше энергично покачал головой: «Нет, вовсе нет!»

«Я знаком с вашими стандартами, — возразил Брейер. — Вы просто не можете не думать, что я дал слабину. Я не раз слышал от вас вопрос: „какое количество правды вы можете вынести?“ Даже в состоянии транса я не смог оправдать ваши ожидания. Я представлял себе, как пытаюсь проследовать по вашему примеру в Италию, пытаюсь зайти так же далеко, как это сделали вы, так далеко, как вам бы этого хотелось, — но мне не хватило духа».

Все еще качая головой, Ницше подался вперед, положил руки на подлокотник стула, на котором сидел Брейер, и сказал: «Нет, Йозеф, ты зашел далеко, — дальше большинства из нас».

«Я думаю, я дошел до предела своих далеко не безграничных возможностей, — отозвался Брейер. — Вы всегда говорили, что я должен найти свой путь и не искать единый путь или ваш путь. Может быть, работа, общество, семья — это и есть мой путь к смыслу жизни. Но мне все равно кажется, что я не смог, что я привык к комфорту, что я не могу смотреть на солнце истины, как это делаете вы».

«Да и мне порой хочется укрыться в тени».

В задумчивом голосе Ницше звучала грусть. Он тяжело вздыхал, и Брейер вспомнил о том, что они, два пациента, были связаны терапевтическим контрактом, в соответствии с которым только один из них мог излечиться. Может, еще не поздно, подумал Брейер.

«Фридрих, хотя я и объявил себя излечившимся, мне бы не хотелось прекращать общение с вами».

Ницше покачал головой — слабо, но решительно:

«Нет, оно исчерпало себя. Пришло время».

«Это будет эгоизмом с моей стороны, — возразил Брейер. — Я так много взял и так мало дал взамен. Но я знаю и то, что у меня было так мало возможностей помочь вам — вы совсем не хотели мне помогать, у вас даже не было приступов мигрени».

«Лучший подарок, который вы можете мне сделать, — это помочь мне разобраться в вашем выздоровлении».

«Я думаю, — ответил Брейер, — что самым мощным фактором стало то, что я понял, кто мой истинный враг. Когда я осознал, что должен бороться с истинными врагами — с временем, со старением, со смертью, — я пришел к пониманию того, что Матильда не противник, не спаситель, но попутчик, составляющий мне компанию в утомительном путешествии по реке жизни. Каким-то образом эта простая мысль выпустила из заключения всю мою любовь к ней. Сегодня, Фридрих, мне нравится идея о вечном повторении моей жизни. Наконец, я могу сказать: „Да, я выбрал жизнь для себя. И я сделал хороший выбор“.

«Да, да. Я понимаю, что вы изменились, — сказал Ницше, подгоняя Брейера. — Но я хочу понять механизм этого изменения».

«Я могу сказать только то, что в течение последних двух лет я был сильно напуган собственным старением, или, как вы сказали, „аппетитом времени“. Я сопротивлялся — но вслепую. Я нападал не на врага, а на свою жену, и в конце концов, в отчаянии, обрел спасение в руках того, кто мог спасти меня. — Брейер замолчал, почесывая голову. — Я не знаю, что добавить, разве что благодаря вам я нашел ключ к разгадке жизни: во-первых, желать необходимое, во-вторых, любить желаемое».

Ницше, пораженный словами Брейера, едва сдерживал волнение.

«Amorfati люби свою судьбу. Йозеф, наше родство душ поистине сверхъестественно! Я планировал посвятить следующий — и последний в этом курсе занятий — урок именно Amorfati. Я собирался научить вас бороться с отчаянием, превращая «так это было» в «так сделал я». Но вы опередили меня. Вы стали сильным, может, даже созрели, — но… — Ницше запнулся, охваченный внезапным волнением. — Эта Берта, которая ворвалась в ваш разум и пленила его, которая не давала вам покоя — вы не рассказали мне, как изгнали ее».

«Это не имеет значения, Фридрих. Намного важнее то, что я перестал оплакивать прошлое и…»

«Вы говорили, что хотите тоже дать мне что-то. Помните? — воскликнул Ницше, и отчаяние в его голосе встревожило Брейера. — Так дайте мне то, о чем я прошу. Скажите мне, как вы заставили ее уйти ! Я хочу знать все подробности!»

«Каких-то две недели назад, — вспомнил Брейер, — это я умолял Ницше сказать мне, что конкретно мне нужно делать, а Ницше утверждал, что единого пути не существует и каждый должен искать свою собственную истину. Насколько же сильно должен страдать Ницше, чтобы отрекаться теперь от своих собственных слов и надеяться вычленить из моего выздоровления путь к своему собственному. Нельзя потакать ему в этом», — решил Брейер.

«Я ничего так не хочу, как что-то дать вам, Фридрих, — сказал он. — Но это должен быть реальный, вещественный дар. В вашем голосе я слышу настойчивость, но вы скрываете свои истинные желания. Доверьтесь мне — один-единственный раз! Скажите мне, что именно вы хотите получить. Если я могу дать вам то, что вам нужно, это будет вашим».

Ницше вскочил со стула и начал расхаживать взад-вперед по комнате. Через несколько минут он подошел к окну и остался стоять там, повернувшись спиной к Брейеру.

«Серьезному человеку нужны друзья, — заговорил он, обращаясь скорее к себе самому, нежели к своему собеседнику. — Когда все рушится, у него остаются его боги. Но у меня нет ни друзей, ни богов. Во мне, как и в вас, живут страсти, и ничто не может сравниться со страстным желанием совершенной дружбы, дружбы interpares, среди равных. Что за опьяняющие слова — interpares, слова, в которых отрада и надежда для такого, как я, который всегда был одинок, который всегда искал, но никогда не встречал того, кто в точности ему подходит.

Иногда я изливал душу в письмах сестре, друзьям, но когда я сталкиваюсь с людьми лицом к лицу, я пристыжено отворачиваюсь».

«Как вы отвернулись от меня сейчас?» — перебил его Брейер.

«Да», — отозвался Ницше и замолчал.

«У вас есть, что мне рассказать сейчас, да, Фридрих?»

Ницше, не отрываясь от окна, покачал головой:

«В тех редких случаях, когда меня охватывало одиночество, и я позволял себе публичные излияния о своих страданиях, часом позже я содрогался от отвращения к себе, я становился чужим самому себе, словно я лишался собственного общества.

Я также не позволял никому откровенничать со мной — я не испытывал ни малейшего желания навлекать на себя долговое обязательство взаимных откровений. Я сторонился всего этого, до того самого дня, разумеется, — он обернулся к Брейеру, — когда я пожал вашу руку и согласился на заключение нашего странного договора. Вы стали первым человеком, с которым я дошел до конца. Но даже от вас я первое время ожидал предательства».

«А потом?»

«Вначале, — ответил Ницше, — вы смущали меня: я никогда не слышал столь искренних рассказов. Потом я стал нетерпеливым, потом — критичным и осуждающим. Затем все снова изменилось: я начал восхищаться вашей смелостью и честностью. Потом появилось трепетное отношение к вашему доверию мне. А теперь, сегодня, я с глубокой грустью думаю о расставании с вами. Я видел вас во сне прошлой ночью — это был грустный сон».

«Что вам приснилось, Фридрих?»

Ницше вернулся на стул и заглянул в лицо Брейера:

«Мне снилось, что я просыпаюсь здесь, в больнице. Кругом темнота, мне холодно. Никого нет. Я хочу найти вас. Я зажигаю лампу и заглядываю в пустые комнаты — вас нигде нет. Я спускаюсь по лестнице в общую комнату и вижу там странную картину: костер — не огонь в камине, а именно костер, аккуратно сложенный посреди комнаты, вокруг которого сидят, словно греются, восемь высоких камней. Меня вдруг охватила дикая грусть, и я расплакался. Тогда я действительно проснулся».

«Странный сон, — сказал Брейер. — Что вы можете про него сказать?»

«Я помню только ощущение глубочайшей грусти, сильную тоску. Раньше я никогда не плакал во сне. Поможете?»

Брейер повторил про себя простое слово, сказанное Ницше: «Поможете?». Вот чего он ждал. Мог ли он три недели назад представить себе, что услышит такие слова от Ницше? Нельзя упускать такую возможность.

«Восемь камней греются у костра, — отозвался он. — Любопытный образ. Знаете, что приходит мне на ум? Вы, конечно, помните, как в Gasthaus герра Шлегеля у вас начался приступ мигрени?»

Ницше кивнул: «Большую часть помню. Но какое-то время я был без сознания, так?»

«Я не все рассказал вам, — сказал Брейер. — Когда вы были в коматозном состоянии, у вас вырвалось несколько грустных фраз. Одна из них звучала так: „Нет гнезда, нет гнезда!“

Ницше смотрел на него непонимающими глазами:

«Нет гнезда»? Что я хотел этим сказать?»

«Я думаю, что под этим вы подразумевали, что для вас нет места ни среди друзей, ни в обществе. Думаю, Фридрих, вас манит домашний очаг, но вас пугает это ваше желание. — Голос Брейера стал тише: — В это время года вы, наверное, одиноки. Большинство пациентов уже покинули стены больницы, чтобы встретить рождественские праздники в кругу семьи. Может, комнаты в вашем сне опустели именно поэтому. Вы искали меня, а наткнулись на костер, у которого греются восемь камней. Кажется, я знаю, что это может значить: мой семейный очаг окружают семь человек: пятеро моих детей, моя жена и я. Может, восьмой камень — это вы? Может, в этом сне — желание дружбы со мной и тепла моего очага. Если это так, рад буду принять вас. — Брейер подался вперед и сжал руку Ницше: — Поедемте ко мне домой, Фридрих. Пусть мое отчаяние отступило, но нам не нужно расставаться. Будьте моим гостем на праздники, а еще лучше — оставайтесь у меня на зиму. Это доставит мне удовольствие».

Ницше на мгновение накрыл руку Брейера своей — лишь на мгновение. Затем он встал и вернулся к окну. Дул северо-восточный ветер, дождь яростно барабанил по стеклу. Он обернулся:

«Спасибо, друг мой, за ваше приглашение. Но я не могу принять его».

«Но почему? Я уверен, это пойдет вам на пользу, да и мне тоже. У меня в доме пустует комната почти такого же размера, как эта. И библиотека, где вы сможете писать».

Ницше тихо, но твердо покачал головой: «Несколько минут назад, когда вы сказали, что дошли до предела своих небезграничных возможностей, вы имели в виду столкновение с одиночеством. Я тоже дошел до своего предела — предела близости. Здесь, с вами, даже сейчас, когда мы разговариваем с глазу на глаз, по душам, я стою на пределе».

«Эти границы можно и расширить, Фридрих! Давайте попробуем!»

Ницше расхаживал взад-вперед: «Когда я говорю:

«Я больше не могу выносить одиночество», моя самооценка падает в неизведанные глубины, ведь я отказался от самого высокого во мне. Избранный мною путь требует оказывать сопротивление опасностям, которые могут увести меня в сторону».

«Но, Фридрих, быть с кем-то — это не то же самое, что покинуть себя! Когда-то вы сказали, что вы можете многому у меня научиться в плане общения с людьми. Позвольте мне научить вас! Иногда полезно быть подозрительным и сохранять бдительность, но иногда стоит расслабиться и позволить другому подойти ближе. — Он протянул Ницше руку: — Садитесь обратно, Фридрих».

Ницше послушно вернулся на стул и, закрыв глаза, сделал несколько глубоких вдохов. Потом он открыл глаза и выпалил: «Йозеф, проблема не в том, что вы можете предать меня, а в том, что я все это время предавал вас. Я был нечестен с вами. А теперь, когда мы стали близки, когда вы приглашаете меня в свой дом, мой обман гложет меня изнутри. Пора покончить с этим! Никакой больше лжи между нами! Позвольте мне выговориться. Послушайте мою исповедь, друг мой».

Отвернувшись в сторону, Ницше уставился на цветочный узор кашанского ковра и проговорил дрожащим голосом: «Несколько месяцев назад я близко сошелся с удивительной русской девушкой по имени Лу Саломе. До этого я никогда не позволял себе любить женщину. Может, это потому, что я был окружен женщинами с детства. После смерти отца вокруг меня были только холодные, надменные женщины — мать, сестра, бабушка и тетки. Какие вредные установки должны были зародиться еще тогда, потому что с тех пор мысль о романе с женщиной приводила меня в ужас. Чувственность, женская плоть казались мне дымовой завесой, барьером на моем пути к выполнению миссии. Но Лу Саломе была совсем другой, или мне только так казалось. При всей своей красоте она стала мне сестрой по духу, близнецом по разуму. Она понимала меня, указывала мне новые направления, — те головокружительные вершины, которые мне никогда раньше не хватало смелости покорять. Я думал, она станет моей ученицей, протеже, апостолом.

Но потом случилась катастрофа! Во мне родилась страсть. Она использовала ее, чтобы стравить меня с моим близким другом, Полем Рэ, который и познакомил нас. Она заставила меня поверить, что я был тем самым мужчиной, для которого она создана, но, когда я предложил ей себя, она презрительно оттолкнула меня. Я был предан всеми — ею, Полем Рэ и моей сестрой, которая попыталась разрушить наши отношения. Все превратилось в прах, и я живу в изгнании, вдали от всего, что когда-то было мне дорого».

«Когда мы говорили с вами впервые, вы упомянули три предательства».

«Первым был Рихард Вагнер, который уже давно предал меня. Эта боль уже утихла. Двое других — Лу Саломе и Поль Рэ. Да, я имел в виду именно их. Но я притворился, что этот кризис пройден. Вот в чем заключается мой обман. Правда такова, что я так и не смог — до этого самого момента — разрешить этот кризис. Эта женщина, Лу Саломе, завоевала мой мозг и свила там гнездышко. Я так и не смог прогнать ее. Ни дня, а то и часа не проходит, чтобы я не подумал о ней. Большую часть времени я ненавижу ее. Я представляю себе, как набрасываюсь на нее с кулаками, как унижаю ее публично. Я хочу видеть ее поверженной ниц, умоляющей простить и принять ее! Иногда наоборот — я тоскую по ней, я представляю, как беру ее за руку, как мы плывем по озеру Орт, встречаем вместе рассвет на Адриатике…»

«Она — ваша Берта!»

«Да, она — моя Берта! Когда вы описывали свою одержимость, когда вы пытались вырвать ее с корнями из своего мозга, когда вы пытались понять, в чем ее смысл, вы говорили и за меня! Вы делали двойную работу — за себя и за меня. Я прятался, словно женщина, но стоило вам уйти, как я выползал из своего укрытия, ставил ноги в ваши следы и пытался идти вашей дорогой. Я был трусом, я полз за вами, оставляя вас одного перед всеми опасностями и унижениями этого пути».

По щекам Ницше бежали слезы, он вытирал их салфеткой.

Вдруг он поднял голову и посмотрел Брейеру в глаза:

«Вот моя исповедь, вот мой позор. Теперь вы понимаете, почему меня так интересует, каким образом вам удалось вырваться на свободу. Ваше освобождение может стать и моим освобождением. Теперь вы знаете, почему мне так важно знать, каким образом вы очистили свой мозг от Берты! Теперь-то вы скажете мне?»

Но Брейер покачал головой: «Я уже плохо помню, что происходило со мной в состоянии транса. Но даже если бы я и смог вспомнить все подробности, чем бы они могли быть полезны вам, Фридрих? Вы сами говорили мне, что не существует единого пути, что единственная великая истина — это та истина, которую мы находим для себя сами».

Склонив голову, Ницше прошептал: «Да, да, вы правы».

Брейер откашлялся и набрал в грудь побольше воздуха: «Я не могу рассказать вам того, что вам хотелось бы услышать, но, Фридрих… — Он замолчал, сердце его бешено колотилось. Теперь была его очередь выжимать из себя слова. — Мне нужно кое-то рассказать вам. Я тоже не был честен с вами, и пришло время исповедоваться и мне».

Брейеру в голову вдруг пришла ужасная мысль, что он может сейчас говорить или делать все, что угодно, — в глазах Ницше это будет выглядеть четвертым великим предательством в его жизни. Но отступать было поздно.

«Боюсь, Фридрих, что эта исповедь может стоить мне дружбы с вами. Молю бога, чтобы этого не случилось. Прошу вас, поверьте, что я рассказываю вам это из преданности, так как я не могу даже думать о том, что то, что я хочу вам сейчас рассказать, вы услышите от кого-то другого. Что вы в четвертый раз в своей жизни почувствуете, что вас предали».

Застывшее лицо Ницше напоминало маску смерти. Он втянул глоток воздуха, услышав первые слова Брейера. «В октябре, за несколько недель до нашей с вами первой встречи, я устроил нам с Матильдой небольшой отпуск в Венеции. Там, в отеле, меня ожидала странная записка».

Брейер достал из кармана пиджака послание Лу Саломе и передал его Ницше. Он видел, как Ницше читал и не мог поверить своим глазам.

21 октября 1882 года

Доктор Брейер,

Мне нужно встретиться с вами по неотложному делу. Будущее немецкой философии под угрозой. Давайте встретимся завтра в девять утра в кафе Сорренто.

ЛУ САЛОМЕ

Записка дрожала в руке Ницше, когда тот повторял: «Я не понимаю. Что… Что…»

«Сядьте, Фридрих. Это длинная история, и я должен начать рассказывать ее с самого начала».

В течение следующих двадцати минут Брейер рассказал ему обо всем — о встречах с Лу Саломе, о том, как от своего брата Жени она узнала про лечение Анны О., о том, как она умоляла его помочь Ницше, о том, как он согласился помочь ей.

«Вы, должно быть, думаете, Фридрих, что, наверное, не было еще врача, который согласился бы на такую странную консультацию. И в самом деле, когда я вспоминаю наш разговор с Лу Саломе, я сам не могу поверить, что согласился выполнить ее просьбу. Только представьте себе! Она просила меня изобрести лекарство от недуга, к медицине отношения не имеющего, и заставить не желающего лечиться пациента принять это лекарство, причем так, чтобы сам он ничего не заподозрил. Но каким-то образом ей удалось убедить меня. На самом деле она считает себя полноправным партнером в этом предприятии, и, когда мы виделись с ней в последний раз, потребовала отчет о прогрессе „нашего“ пациента».

«Что?! — воскликнул Ницше. — Вы недавно виделись с ней?»

«Она без предупреждения появилась в моем кабинете несколько дней назад и настаивала на том, чтобы я предоставил ей информацию о ходе курса терапии. Разумеется, она ничего от меня не получила и, раздраженная, ушла».

Брейер продолжил свой рассказ, перечислив все свои впечатления от их совместной работы: как он безуспешно пытался помочь Ницше, зная, что тот скрывает отчаяние, вызванное расставанием с Лу Саломе. Он даже раскрыл свой генеральный план, в соответствии с которым он притворился, что он сам нуждается в лечении от отчаяния, чтобы удержать Ницше в Вене.

Ницше буквально подпрыгнул на месте, услышав это: «То есть вы хотите сказать, что это все было ложью?»

«Поначалу, — признался Брейер, — я планировал „справиться“ с вами, разыграть роль сотрудничающего пациента, постепенно меняясь с вами ролями, что помогло бы вам стать пациентом. Но ирония ситуации заключается в том, что я действительно стал пациентом, что инсценировка роли стала реальностью».

Что еще можно было сказать? Выискивая упущенные детали в памяти, Брейер не нашел ничего. Он рассказал все.

Ницше закрыл глаза и опустил голову, обхватив ее обеими руками.

«Фридрих, с вами все в порядке?» — озабоченно поинтересовался Брейер.

«Моя голова — я вижу вспышки света — обоими глазами! Зрительная аура…»

Брейер немедленно перешел на роль врача: «Приступ мигрени пытается начаться. На этой стадии мы можем с ним справиться. Лучшее средство — кофеин и эрготамин. Не двигайтесь! Я сейчас же вернусь».

Выбежав из комнаты, он помчался вниз по ступенькам к центральному посту персонала, потом в кухню. Он вернулся через пару минут, неся поднос с чашкой, кувшинчиком крепкого кофе, водой и несколькими таблетками. «Сначала выпейте эти таблетки — спорынья с солями магния для защиты желудка от кофе. Потом выпейте весь этот кофе».

Когда Ницше проглотил таблетки, Брейер спросил его: «Вы не хотите прилечь?»

«Нет, мы должны поговорить об этом!»

«Откиньте голову на спинку стула. Я погашу свет. Чем меньше зрительной стимуляции, тем лучше». — Брейер опустил шторы на всех трех окнах и приготовил холодный влажный компресс, которым прикрыл глаза Ницше.

Несколько минут они молча сидели в полумраке. Затем Ницше заговорил успокаивающим голосом.

«Между нами одни интриги, Йозеф, — все между нами, все так по-макиавеллиевски, так нечестно, вдвойне нечестно!»

«Что мне оставалось? — Брейер говорил тихо и медленно, чтобы не дразнить мигрень. — Может, нужно начать с того, что мне нельзя было соглашаться. Должен ли я был рассказать вам обо всем этом раньше? Вы бы развернулись на каблуках, и больше бы я никогда вас не увидел!»

Ницше молчал.

«Я не прав?» — спросил Брейер.

«Да, я бы сел на первый же поезд из Вены. Но вы лгали мне. Вы же давали мне обещания…»

«И я сдержал каждое, Фридрих. Я обещал сохранить в тайне ваше настоящее имя, и я сдержал это обещание. Когда Лу Саломе расспрашивала о вас — если быть точным, требовала отчета, — я отказался говорить на эту тему. Я даже не сообщил ей о том, что мы видимся. И было еще одно обещание, которое я сдержал, Фридрих. Помните, я говорил вам, что в коматозном состоянии вы сказали несколько фраз?»

Ницше кивнул.

«Еще вы сказали: „Помогите мне!“ Вы повторяли эту фразу снова и снова».

«Помогите мне!», — я так говорил?»

«И не раз! Пейте кофе, Фридрих».

Ницше допил чашку, Брейер снова наполнил ее крепким черным кофе.

«Я ничего не помню. Ни „Помогите мне“, ни другой фразы, „Нет гнезда“ — это не я говорил».

«Но это был ваш голос, Фридрих. Со мной говорила какая-то часть вас, и этому „вам“ я дал обещание помочь. И я никогда не предавал эту клятву. Пейте кофе. Я выписываю вам четыре чашки».

Ницше пил горький кофе, Брейер тем временем сменил компресс: «Как ваша голова? Вспышки света? Хотите помолчать какое-то время и передохнуть?»

«Мне лучше, намного лучше, — слабым голосом произнес Ницше. — Нет, я не хочу молчать. Молчание будет волновать меня еще больше, чем разговор. Я привык работать, когда во мне бушуют такие чувства. Но для начала дайте я попробую расслабить мышцы в висках и кожу черепа. — Три-четыре минуты он медленно и глубоко дышал, тихо ведя счет, потом заговорил: — Вот, так значительно лучше. Когда я считаю вдохи, как сейчас, я представляю, что мои мускулы расслабляются с каждой цифрой. Иногда я могу сосредоточиться, только когда концентрируюсь на дыхании. Вы когда-нибудь обращали внимание на то, что воздух, который вы вдыхаете, всегда прохладнее воздуха, который вы выдыхаете?»

Брейер наблюдал и ждал. Слава господу, пославшему мигрень! — думал он. Она заставляет Ницше, пусть ненадолго, но оставаться на своем месте. Холодный компресс позволяет видеть только его рот. Усы Ницше вздрогнули, как если бы он собирался что-то сказать, а затем, судя по всему, передумал.

Наконец Ницше улыбнулся: «Вы думали, что манипулируете мной, а я все это время думал, что манипулирую вами».

«Но, Фридрих, все, что было зачато во лжи, рождено было сейчас в честности».

«И — ах! — за всем этим стояла Лу Саломе, в любимой своей позе, держа поводья, с кнутом в руке, управляя нами обоими. Вы многое рассказали мне, но одну деталь все же упустили, Йозеф».

Брейер протянул к нему руки, ладонями вверх. «Мне больше нечего скрывать».

«Ваши мотивы! Это все — составление плана, все эти увертки — потребовало потратить много времени, много сил. Вы — врач, человек занятой. Зачем вам это? Зачем вы вообще согласились ввязаться в такую аферу?»

«Я сам часто задавал себе этот вопрос, — сказал Брейер. — Я не знаю, как вам ответить, могу сказать только, что я сделал это, чтобы доставить удовольствие Лу Саломе. Она очаровала меня. Я не мог отказать ей».

«Но вы же отказали ей, когда она последний раз появилась в вашем кабинете».

«Да, но я тогда уже познакомился с вами, дал вам обещания. Поверьте мне, Фридрих, ей это было не по вкусу».

«Я отдаю вам честь — вы сделали то, что мне самому никогда не удавалось. Но расскажите мне, чем в самом начале, в Венеции, она очаровала вас?»

«Я не думаю, что могу ответить на этот вопрос. Я знаю только то, что после получаса общения с ней я понял, что не могу ни в чем ей отказать!»

«Да, то же самое она делала и со мной».

«Видели бы вы, как смело она подошла к моему столику в кафе».

«Я знаю эту походку, — ответил Ницше. — Ее римский имперский марш. Она не утруждает себя заботой о преградах, словно ничто не может стоять на ее пути».

«Да, и этот ореол непоколебимой уверенности! А еще в ней есть что-то от самой свободы — ее одежда, ее волосы, ее платье. Она полностью свободна от условностей».

Ницше кивнул: «Да, ее свобода поразительна — и восхитительна! Этому нам всем можно у нее поучиться. — Он медленно повернул голову, и на лице его появилось довольное выражение — боли не было. — Мне Лу Саломе иногда кажется мутантом, особенно если принять во внимание тот факт, что этот бутон свободы расцвел в самой дремучей чаще буржуазного общества. Вы знаете, ее отец был русским генералом. — Он взглянул Брейеру прямо в глаза. — Сдается мне, она с самого начала перешла с вами на „ты“, не так ли? Предложила вам называть ее по имени?»

«Именно так. Еще, когда мы разговаривали, она смотрела мне прямо в глаза и касалась моей руки».

«Да, и мне это знакомо. Йозеф, когда мы первый раз встретились, я был совершенно обезоружен, когда я собрался уходить, а она взяла меня под руку и предложила проводить меня до отеля».

«Со мной она вела себя точно так же!»

Ницше напрягся, но продолжал: «Она сказала, что не хочет расставаться со мной так скоро, что ей просто необходимо побыть со мной подольше».

«Мне она говорила то же самое, Фридрих. А когда я сказал, что моей жене не понравится видеть меня идущим рука об руку с молодой женщиной, она рассердилась».

Ницше усмехнулся: «Представляю себе, как она среагировала на это. Она с неприязнью относится к конвенциональному брачному союзу — она считает это эвфемизмом для сговора женщин».

«Именно это я от нее и услышал!»

Ницше вжался в стул. «Она ни в грош не ставит все условности, за исключением одной — во всем, что касается мужчин и секса, она целомудренна, словно кармелитка!»

Брейер кивнул: «Да, но мне кажется, что мы можем неверно расценивать ее послания. Эта девушка так молода, почти ребенок, она еще не знает о том, как действует на мужчин ее красота».

«В этом я вынужден с вами не согласиться, Йозеф. Она прекрасно понимает, насколько она красива. Она использует ее для того, чтобы господствовать над мужчинами, она высасывает из тебя все соки, а потом переходит к следующей жертве».

Брейер не отступался: «Есть и еще один момент: она так обаятельно пренебрегает условностями, что не стать ее сообщником просто невозможно. Я и сам удивляюсь, как я мог согласиться прочитать письмо, написанное вам Вагнером, при том, что я предполагал, что она самовольно завладела им!»

«Что?! Письмо Вагнера? Я заметил, что одно куда-то пропало. Наверное, она взяла его, когда гостила в Таутенберге. Она ни перед чем не остановится!»

«Она даже показала мне несколько ваших писем, Фридрих. Я сразу почувствовал, что она полностью мне доверяет», — и тут Брейер почувствовал, что, говоря это, он рискует больше, чем когда бы то ни было.

Ницше вскочил. Холодный компресс слетел с его лица: «Она показывала вам мои письма?! Ах, ведьма!»

«Пожалуйста, Фридрих, не будите мигрень! Вот, выпейте последнюю чашку и сядьте, как сидели, — я сменю компресс».

«Хорошо, доктор, в этом смысле я полностью в ваших руках. Но мне кажется, опасность миновала: вспышки света перед глазами прекратились. Должно быть, ваше лекарство действует».

Ницше прикончил последнюю чашку с чуть теплым кофе одним большим глотком. «Все! Хватит! Я за полгода не выпиваю столько кофе! — Осторожно покрутив головой, он снял компресс и отдал его Брейеру. — Он мне больше не нужен. Судя по всему, приступ закончился, не начавшись. Удивительно! Если бы не вы, это все вылилось бы в несколько дней мучения. Жалко, — он бросил взгляд на Брейера, — что я не могу возить вас с собой!»

Брейер кивнул.

«Но как она посмела показать вам мои письма, Йозеф! И как вы могли их читать!»

Брейер открыл было рот, чтобы ответить, но Ницше взмахом руки заставил его замолчать: «Не надо отвечать. Я могу вас понять, понимаю даже, как вам польстило ее доверие. Я чувствовал то же самое, когда она показывала мне письма Рэ и Гилло, который был ее учителем в России и тоже влюбился в нее».

«Как бы то ни было, — сказал Брейер, — я знаю, что это не может не причинять вам боль. Меня бы ранило известие о том, что Берта рассказала другому мужчине о наших с ней самых интимных моментах».

«Да, это причиняет боль. Но и лечит. Расскажите мне все о вашей встрече с Лу. Не щадите меня!»

Теперь Брейер понимал, почему он не рассказал Ницше о том, как в трансе наблюдал за прогулкой Берты с доктором Даркиным. Эти мощные эмоциональные переживания освободили его от ее чар. А Ницше именно это и было нужно — не рассказ о чужих переживаниях, не понимание умом, но его собственные эмоции и переживания, достаточно сильные для того, чтобы сорвать с этой двадцатиоднолетней русской женщины ореол иллюзий, которым он ее окружил.

А какое переживание может быть сильнее для Ницше, чем «подслушивание», наблюдение за тем, как эта женщина очаровывала другого мужчину, используя те же приемчики, против которых однажды не смог устоять он сам? Так что Брейер начал рыться в памяти, пытаясь восстановить каждую минуту, проведенную с ней. Он пересказал Ницше все, что она говорила ему: что она хочет учиться у него, стать его протеже, как она льстила ему, как хотела включить Брейера в свою коллекцию великих умов. Он рассказал, как она вела себя: как она любовалась собой, как поворачивала голову — и так и эдак, как улыбалась, как играла язычком, облизывая пересохшие губы. Описал ее гордо поднятую головку, полный обожания взгляд, прикосновение ее руки, накрывающей его руку.

Ницше, откинув свою массивную голову назад и закрыв глаза, был весь обращен в слух. Казалось, его переполняли эмоции.

«Фридрих, какие чувства вызвали у вас мои слова?»

«Такая буря чувств, Йозеф».

«Расскажите мне обо всем».

«Слишком много, чтобы это могло иметь смысл».

«Не пытайтесь найти смысл, просто начинайте „чистить дымоходы“.

Ницше открыл глаза и взглянул на Брейера, как будто желая убедиться в том, что он больше не ведет двойную игру.

«Давайте, — подгонял его Брейер. — Можете считать это приказом врача. Я хорошо знаю одного больного, который утверждает, что это помогает».

Ницше, запинаясь, заговорил: «Когда вы рассказывали о Лу, я вспоминал мои встречи с ней, мои впечатления — все то же самое, даже страшно. Со мной она вела себя точно так же, как и с вами. Мне казалось, что у меня отнимают все эти острые моменты, священные воспоминания».

Он открыл глаза: «Трудно облекать мысли в слова — очень трудно!»

«Поверьте мне, я лично могу засвидетельствовать, что эта трудность вполне преодолима! Продолжайте! Ваша сила в вашей слабости!»

«Я верю вам. Вы знаете, что говорите. Я чувствую…» — Ницше замолчал, его лицо залила краска.

Брейер настаивал: «Закройте глаза. Вдруг вам будет легче говорить, не видя меня. Или лягте на кровать».

«Нет, я останусь здесь. Я хотел сказать, что я рад вашему знакомству с Лу. Теперь вы знаете меня. А я чувствую родство с вами. Но в то же время я зол, я оскорблен. — Ницше открыл глаза, словно хотел убедиться, что не обидел Брейера, и продолжил тихим голосом: — Вы оскорбили меня этим надругательством. Вы растоптали мою любовь, втоптали ее в прах. Мне больно, вот здесь», — он постучал кулаком по груди.

«Я знаю где, Фридрих. Мне знакома эта боль. Помните, как я расстраивался, когда вы называли Берту калекой? Помните…»

«Сегодня моя очередь быть наковальней, — перебил его Ницше. — И теперь ваши слова бьют по мне, словно молот, разрушая цитадель моей любви».

«Продолжайте, Фридрих».

«Вот и все, что я чувствую, — разве что еще грусть. И потеря, огромная потеря!»

«Что вы потеряли сегодня?»

«Все те сладкие, драгоценные моменты близости с Лу — они пропали. Наша любовь — где она сейчас? Утеряна! Все втоптано в пыль. Теперь я понимаю, что потерял ее навсегда!»

«Но, Фридрих, потере должно предшествовать обладание».

«На озере Орт, — голос его стал еле слышным, словно Ницше пытался уберечь эти трепетные воспоминания от тяжелой поступи слов, — мы с ней однажды поднялись на вершину Сакро-Монте встречать золотой закат. Мимо проплывали два светящихся коралловых облака, похожих на слияние двух лиц. Едва касаясь друг друга, мы поцеловались. Это был священный момент — единственный, какой я знаю».

«Вы с ней когда-нибудь потом вспоминали этот момент?»

«Она знает о нем! В письмах, которые я посылал ей издалека, я часто упоминал закаты у Орт, бризы Орт, облака над Орт».

«А она сама, — настаивал Брейер, — когда-нибудь говорила об Орт? Был ли этот момент так же свят и для нее?»

«Она знала, что озеро Орт было!»

«Лу Саломе была уверена в том, что я должен знать все о ваших с ней отношениях, так что изо все сил старалась описать каждую вашу встречу в мельчайших подробностях. Она клялась, что не упустила ничего. Она много рассказывала мне о Люцерне, Лейпциге, Риме, Таутенберге. Но Орт — клянусь вам! — она упомянула мимоходом. На нее это событие не произвело какого-то особого впечатления. И еще кое-то, Фридрих. Она пыталась вспомнить, но, по ее словам, она не помнит, чтобы вы когда-либо целовались!»

Ницше не произнес ни слова. Глаза его наполнились слезами, голова поникла.

Брейер знал, что поступает жестоко. Но он знал, что если он будет вести себя иначе, это будет еще большей жестокостью по отношению к Ницше. Это была единственная возможность, другой такой уже никогда не представится.

«Простите меня за жесткость, Фридрих, но я следую совету великого учителя. „Предлагая другу отдохнуть, — говорил он, — убедись, что это будет жесткая постель или походная койка“.

«Вы хороший ученик, — ответил Ницше, — эта постель жестка. Послушайте, насколько жестка. Позвольте мне объяснить вам, как много я потерял! Пятнадцать лет вы делите постель с Матильдой. Вы — центр ее существования. Она любит вас, заботится о вас, знает, что вы любите из еды, беспокоится, если вы опаздываете. Когда я выгоняю Лу Саломе из своих мыслей — а я понимаю, что именно это сейчас и происходит! — понимаете ли вы, чего я лишаюсь?»

Глаза Ницше смотрели не на Брейера, а куда-то внутрь, словно он читал какой-то внутренний монолог.

«Знаете ли вы, что ни одна другая женщина не касалась меня? Никогда не чувствовать прикосновения женской руки, никогда не быть любимым — никогда! Жить, когда никто на тебя не смотрит, — знаете ли вы, каково это? Часто по нескольку дней я не произношу ни слова, разве что „Guten Morgen“ и „Guten Abend“[19] хозяину Gasthaus. Да, Йозеф, вы совершенно верно поняли мои слова об отсутствии гнезда. Мне нигде нет места. У меня нет дома, нет друзей, с которыми я общаюсь каждый день, нет полного вещей чулана, нет семейного очага. У меня нет даже статуса, так как я отказался от немецкого гражданства и никогда не проводил ни в одном городе достаточное количество времени для того, чтобы получить швейцарский паспорт».

Ницше бросил на Брейера пристальный взгляд, словно ему хотелось, чтобы тот его остановил. Но Брейер молчал.

«О, Йозеф, у меня есть свои способы обмана, свои секреты: я знаю, как вынести одиночество, могу даже прославлять его. Я говорю, что должен жить отдельно ото всех, чтобы думать своей головой. Я говорю, что мне составляют компанию великие умы прошлого, что они выползают из своих укрытий на мой свет. Я смеюсь над страхом одиночества. Я утверждаю, что великий человек должен испытать великую боль, что я ушел слишком далеко в будущее и никто не может идти со мной. Я заявляю, что если меня не понимают, боятся или отвергают — тем лучше! Это значит, что я на прицеле! Я говорю, что моя храбрость — во встрече с одиночеством без толпы, без иллюзии о великом кормильце, и это говорит о моем величии.

Но снова и снова меня охватывает один и тот же страх… — Он засомневался, стоит ли продолжать, но решился: — Да, я бравирую тем, что я посмертный философ, да, я уверен, что мой день придет, да, я, в конце концов, верю в вечное возвращение, — но я все равно боюсь умереть в одиночестве. Знаете ли вы, каково это — знать, что после твоей смерти твое тело может пролежать ненайденным дни, недели, пока кто-нибудь не почувствует вонь? Я пытаюсь успокоить себя. Часто, когда мое одиночество достигает пика, я начинаю разговаривать сам с собой. Не громко, но меня пугает гулкое эхо моих же собственных слов. Только Лу Саломе — она и только она — могла заполнить эту пустоту».

Брейер не мог найти слов, чтобы выразить свое сожаление, высказать благодарность Ницше за то, что именно ему он решился доверить самые свои сокровенные тайны. Он слушал молча. В нем росла надежда на то, что он, несмотря ни на что, все-таки сможет стать лекарем отчаяния Ницше.

«А теперь, благодаря вам, — закончил Ницше, — я знаю, что Лу Саломе была всего лишь иллюзией. — Он покачал головой и посмотрел в окно: — Горькое лекарство, доктор».

«Но, Фридрих, разве мы, ученые, в поиске истины, не должны отрекаться от иллюзий?»

«ИСТИНА — прописными буквами! — воскликнул Ницше. — Я совсем забыл, Йозеф, что ИСТИНА — это такая же иллюзия, но без этой иллюзии нам не выжить. Поэтому я должен отречься от Лу Саломе в пользу какой-то другой, мне пока не известной иллюзии. Трудно поверить в то, что ее больше нет, что ничего не осталось».

«Ничего не осталось от Лу Саломе?» «Ничего хорошего», — лицо Ницше было искажено отвращением.

«Подумайте о ней, — настаивал Брейер, — вызовите образы. Что вы видите?»

«Хищная птица — орел, чьи когти испачканы в крови. Волчья стая, которую ведут Лу, моя сестра, моя мать».

«Испачканные в крови когти? Но она хотела помочь вам. Столько усилий, Фридрих, — поездка в Венецию, потом в Вену».

«Она не для меня это делала! — отозвался Ницше. — Может, для себя самой, как искупление, ведомая чувством вины».

«Она не произвела на меня впечатление человека, которого гложет чувство вины».

«Тогда, может, ради искусства. Она ценит искусство—и она ценила мои труды — уже написанное и то, что только будет написано. Она хорошо в этом разбирается, могу поклясться.

Странно, — размышлял Ницше вслух. — Я познакомился с ней в апреле, почти ровно девять месяцев назад, а сейчас я чувствую шевеление великого произведения. Мой сын, Заратустра, толкается, хочет родиться. Около девяти месяцев назад она заронила семя Заратустры в борозду извилины моего мозга. Может, таково ее предназначение — оплодотворение плодоносных умов великими книгами».

«То есть, — предположил Брейер, — обращение ко мне с просьбой помочь вам не делает Лу Саломе врагом».

«Нет! — Ницше стукнул по ручке стула. — Это ваши слова, не мои. Вы не правы! Я никогда не поверю, что она заботилась обо мне. Она обратилась к вам ради себя самой, чтобы ее судьба свершилась. Она никогда не знала меня. Она использовала меня. Все, что вы рассказали сегодня, говорит об этом».

«То есть?» — спросил Брейер, хотя он прекрасно знал, что услышит в ответ.

«То есть? Это очевидно. Вы сами сказали мне, что Лу похожа на вашу Берту, — это автомат, играющий свою роль, одну и ту же роль, — с вами, со мной, со все новыми и новыми мужчинами. Кто перед ней — не имеет значения. Она соблазнила нас обоих одинаково: та же самая женская хитрость, то же коварство, те же жесты, те же обещания!»

«Но этот автомат управляет вами. Она господствует в вашем сознании: вас беспокоит ее мнение, вы тоскуете по ее прикосновениям».

«Нет. Больше не тоскую. Ничуть. Единственное, что я сейчас чувствую, — это ярость».

«На Лу Саломе?»

«Нет! Она не стоит моей злости. Я ненавижу себя, я злюсь на похоть, которая заставила меня желать такую женщину!»

Чем эта горечь лучше одержимости или одиночества, думал Брейер. Изгнание Лу Саломе из мыслей Ницше — это только часть процедуры. Нужно еще прижечь кровоточащую рану, оставшуюся там, где раньше была она.

«Зачем так злиться на себя? — спросил он. — Помнится, вы говорили, что у каждого из нас в чулане заходятся лаем дикие собаки. Как мне бы хотелось, чтобы вы были добрее, великодушнее к человеку в себе!»

«Помните мое первое утверждение, высеченное на граните? Я повторял вам его много раз, Йозеф: „Стань тем, кто ты есть“. Вы не только должны совершенствовать себя, но и должны не попадать в ловушки, расставленные другими. Но лучше уж смерть в сражении с чужой силой, чем роль жертвы женщины-автомата, которая даже не замечает тебя! Это непростительно!»

«А вы, Фридрих, видели ли вы когда-нибудь Лу Саломей»

Ницше вскинул голову. «О чем это вы?» — спросил он.

«Она могла играть свою роль, но вы, какую роль играли вы? Так ли сильно вы, да и я тоже, отличались от нее? Вы ее видели? Или же вы видите только хищницу — апостола, поле, на котором вы высеиваете свои мысли, последователя? Или, подобно мне, вы видели красоту, молодость, атласную подушечку, механизм для удовлетворения похоти? Не была ли она победным трофеем в состязании с Полем Рэ? Кого вы видели перед собой на самом деле, ее или Поля Рэ, когда после вашей первой встречи вы попросили его предложить ей выйти за вас замуж? Сдается мне, вам нужна была не Лу Саломе, а кто-то, похожий на нее».

Ницше молчал. Брейер продолжал свой монолог: «Я никогда не забуду нашу прогулку в Simmeringer Haide. Эта прогулка во многом изменила мою жизнь. Из всего того, что я узнал в тот день, одним из самых мощных озарений стало осознание того факта, что я привязан не к Берте, а к тем личным значениям, которые я приписал ей, и значения эти ничего общего с ней самой не имели. Вы заставили меня понять, что я никогда не знал ее по-настоящему, — что никто из нас двоих не знал истинного лица другого. Фридрих, разве вы не можете сказать это и о себе? Думаю, никто ни в чем не виноват. Может, Лу Саломе использовали не меньше, чем вас. Может, все мы — товарищи по несчастью, неспособные увидеть истинной сути друг друга».

«Я не хочу понять, чего хочет женщина, — сказал Ницше резко. — Я хочу быть от них подальше. Женщины развращают, портят. Думаю, достаточно сказать, что я непригоден для них, и на этом можно остановиться. Но иногда мне этого не хватает. Время от времени мужчине нужна женщина, как нужна домашняя пища».

Запутанный, безапелляционный ответ Ницше вызвал волну воспоминаний у Брейера. Он думал о том, какое удовольствие он получает от Матильды и своей семьи, об удовлетворении, которое ему приносит новое восприятие образа Берты. Как грустно было думать о том, что его друг никогда не сможет испытать такие чувства! При этом он не мог придумать ни одного способа изменить искаженный взгляд Ницше на женщин. Может, он ожидал слишком многого. Может, Ницше был прав, когда утверждал, что его отношение к женщинам было заложено в первые годы жизни. Может, эти установки укоренились так глубоко, что лечение разговором никогда не сможет добраться до них. Подумав об этом, он понял, что запас идей у него иссяк. Более того, времени почти не оставалось. Очень скоро он лишится доступа к Ницше.

Внезапно сидящий рядом с ним на стуле Ницше снял очки, закрыл лицо носовым платком и разрыдался.

Брейер остолбенел. Он должен был что-нибудь сказать.

«Я тоже плакал, когда понял, что должен отказаться от Берты. Так трудно отказываться от этого видения, этого волшебства. Вы оплакиваете Лу Саломе?»

Ницше, все еще пряча лицо в платок, высморкался и энергично покачал головой.

«Может, ваше одиночество?»

И снова Ницше покачал головой.

«Вы знаете, почему вы плачете, Фридрих?»

«Не уверен», — услышал он приглушенный голос Ницше.

Брейеру пришла в голову забавная идея: «Фридрих, пожалуйста, давайте попробуем провести эксперимент. Можете представить себе, что у слез есть голос?»

Ницше отнял от лица носовой платок и посмотрел на Брейера красными удивленными глазами.

«Просто попытайтесь минут на десять наделить свои слезы голосом. Что бы они вам рассказали?» — мягко уговаривал его Брейер.

«Я по-дурацки себя чувствую».

«Я тоже чувствовал себя не лучше, когда пробовал на себе все те странные эксперименты, которые вы мне предлагали. Доставьте мне удовольствие. Попытайтесь».

Не глядя на него, Ницше начал: «Если бы одна моя слезинка могла чувствовать, она бы сказала… Она бы сказала… — и он произнес громким свистящим шепотом: — Свобода, долгожданная свобода! Все эти годы взаперти! Этот человек, этот сухарь, никогда не разрешал мне вытечь. Вы это имели в виду?» — спросил он уже обычным своим голосом.

«Да, хорошо, очень хорошо. Продолжайте. Что еще?»

«Что еще? Слезы бы сказали, — опять переход на свистящий шепот, — как хорошо на свободе! Сорок лет в этом пруду, в этой стоячей воде. Наконец-то, наконец-то этот старик взялся за уборку! О, как я все это время мечтал вырваться наружу! Но это было невозможно до тех самых пор, пока венский доктор не распахнул перед нами проржавевшие ворота». — Ницше замолчал и потер глаза платком.

«Спасибо, — сказал Брейер. — Первооткрыватель проржавевших ворот — великолепный комплимент. Теперь своим голосом расскажите мне о том, что за грусть скрывается за этими слезами».

«Нет, это не грусть! Наоборот, когда я несколько минут назад говорил с вами о смерти в одиночестве, я испытал огромное облегчение. Не то, о чем я говорил, но сам тот факт, что я говорил об этом, что я наконец-то, наконец-то делюсь с кем-то своими чувствами». «Расскажите мне больше об этом чувстве». «Мощное. Волнующее. Священное мгновение! Вот почему я плакал. Вот почему я плачу сейчас. Со мной никогда раньше такого не было. Посмотрите на меня! Я не могу перестать плакать».

«Это хорошо, Фридрих. Плач очищает». Ницше кивнул, уткнувшись лицом в ладони: «Странно, но именно сейчас, когда я в первый раз в своей жизни рассказываю о своем одиночестве, обо всей его глубине, отчаянии, одиночество исчезает! Когда я сказал вам, что никогда не позволял трогать меня, — в тот самый момент я впервые позволил себе быть тронутым. Ни с чем не сравнимый момент: словно какая-то огромная глыба льда, висящая внутри меня, внезапно сорвалась и разбилась».

«Парадокс! — сказал Брейер. — Одиночество существует только в одиночестве. Разделенное одиночество умирает».

Ницше поднял голову и медленно вытер дорожки слез со своего лица. Он прошелся по усам гребнем пять или шесть раз и водрузил обратно на нос свои очки с толстыми стеклами. После короткой паузы он сказал:

«У меня остался еще один секрет. Может, — он посмотрел на часы, — последний. Когда вы сегодня вошли в мою комнату и объявили о своем выздоровлении, Йозеф, я пришел в ужас! Я был так погружен в свое несчастье, так расстроен потерей raison d'etre (единственного повода) быть с вами, что я не мог заставить себя порадоваться с вами этой прекрасной новости. Эта разновидность эгоизма непростительна».

«Вполне простительна, — ответил Брейер. — Вы сами говорили мне, что мы состоим из нескольких частей, каждая из которых требует выражения. Мы можем нести ответственность только за окончательный компромисс, а не за капризы и импульсы всех этих частей по отдельности. Ваш так называемый эгоизм простителен именно потому, что я небезразличен вам настолько, что вы готовы разделить эту радость со мной сейчас. Мое прощальное пожелание вам, мой дорогой друг: чтобы слово „непростительное“ было вычеркнуто из вашего словаря».

Глаза Ницше вновь наполнились слезами, и снова он вытащил свой носовой платок.

«А это что за слезы, Фридрих?»

«Это из-за того, как вы сказали „мой дорогой друг“. Я часто произносил слово „друг“, но до этого самого момента это слово не было действительно моим. Я часто мечтал о дружбе, в которой двое людей объединяются для достижения некоего высшего идеала. И вот, сейчас, это случилось! Мы с вами объединились именно так! Я принял участие в победе человека над собой. Я действительно ваш друг. А вы — мой. Мы друзья. Мы — друзья, — какое-то мгновение Ницше казался почти веселым. — Мне нравится, как звучат эти слова, Йозеф. Я хочу повторять это снова и снова».

«Тогда, Фридрих, принимайте мое предложение и оставайтесь у меня. Вспомните свой сон: мой домашний очаг — это ваше гнездо».

Приглашение Брейера остудило Ницше. Он сидел, медленно качая головой, и только потом ответил: «Этот сон соблазняет и мучает меня одновременно. Я как и вы. Я хочу согреться у семейного очага. Но меня пугает перспектива сдаться комфорту. Это все равно что отказаться от своего „Я“ и своей миссии. Для меня это будет одним из видов смерти. Может, этим и объясняется символика инертного греющегося у огня камня».

Ницше встал, прошелся по комнате и остановился за своим стулом: «Нет, друг мой, мне суждено искать истину на самой темной стороне одиночества. Мой сын, Заратустра, будет истекать мудростью, но его единственным спутником будет орел. Он будет самым одиноким человеком в мире».

Ницше снова взглянул на часы. «Я уже достаточно хорошо изучил ваше расписание за это время, Йозеф, чтобы понимать, что вас ждут пациенты. Я не могу более вас задерживать. Каждый из нас должен идти своей дорогой».

Брейер покачал головой: «Перспектива расставания с вами убивает меня. Это нечестно! Вы так много для меня сделали и получили так мало взамен. Может, образ Лу утратил свою власть над вами. А может, и нет. Время покажет. Но я уверен, что мы бы еще многое могли сделать».

«Не стоит недооценивать ваш дар мне, Йозеф. Не стоит недооценивать дружбу, не стоит недооценивать тот факт, что я понял, что я не чудак, что я могу общаться, до меня можно достучаться. До сих пор я только вполсилы эксплуатировал свою концепцию Amorfati: я научился — лучше сказать, свыкся с мыслью, — любить судьбу. Но теперь благодаря вам, благодаря вашему открытому сердцу я понял, что у меня есть выбор. Я навсегда останусь один, но как прекрасно иметь возможность выбирать, что делать. Amorfati выбирай свою судьбу, люби свою судьбу».

Брейер встал напротив Ницше. Между ними стоял стул. Брейер обошел стул. Мгновение на лице Ницше держалось испуганное выражение загнанного в угол человека. Но, когда к нему приблизился Брейер с распростертыми объятиями, он ответил ему тем же.

Днем 18 декабря 1982 года Йозеф Брейер вернулся в свой кабинет, к фрау Бекер и ожидающим его появления пациентам. Потом он пообедал в обществе своей жены, детей, тещи и тестя, молодого Фрейда и Макса с семьей. После обеда он вздремнул, и ему снились шахматы, он делал из пешки ферзя. Он еще тридцать лет занимался благоустроенной медицинской практикой и никогда больше не применял лечение разговором.

Тем же самым днем пациент из палаты №13 клиники Лаузон Удо Мюллер заказал фиакр до станции и в одиночестве отправился оттуда на юг, в Италию, к теплому солнцу, неподвижному воздуху, где он собирался встретиться, действительно собирался встретиться, с персидским пророком по имени Заратустра.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх