ГЛАВА 21

ОТПУСКАТЬ ГОЛУБЕЙ было почти так же тяжело, как расставаться с семьей. Брейер плакал, распахивая проволочные дверцы и поднимая клетки к открытому окну. Сначала голуби не поняли, что происходит. Они поднимали головы от золотого зерна в кормушках и непонимающими глазами смотрели на Брейера, который размахивал руками, пытаясь объяснить им, что он открыл им путь на свободу.

Только когда он начал раскачивать их клетки и стучать по ним, голуби выпорхнули из открытых ворот своей тюрьмы и, не бросив прощальный взгляд на хозяина, улетели в раскрашенное кроваво-красными полосами утреннее небо. Брейер с грустью следил за их полетом: каждый взмах синих, отливающих серебром крыльев знаменовал собой окончание его научно-исследовательской карьеры.

Небо уже давно опустело, но он продолжал стоять у окна. Это был один из самых болезненных дней его жизни, и он еще не отошел от утреннего разговора с Матильдой. Снова и снова он вспоминал подробности этой сцены и пытался найти менее болезненные, более тактичные способы объявить Матильде о своем уходе.

«Матильда, — сказал он ей, — я не знаю, как сказать об этом иначе, поэтому скажу просто: мне нужна свобода. Я чувствую себя загнанным в угол. В этом нет твоей вины, это судьба. И судьбу эту выбирал не я».

Ошеломленная и напуганная, Матильда только и могла, что смотреть на него.

Он продолжал: «Внезапно я постарел. Я вдруг понял, что я старик, погребенный в жизни — в профессии, в карьере, в семье, в культуре. Все это было мне навязано. Я ничего не решал. Я должен дать себе шанс! Я должен дать себе возможность найти себя».

«Шанс? — переспросила Матильда. — Найти себя? Йозеф, что ты говоришь? Я не понимаю тебя. О чем ты просишь?»

«Я ни о чем тебя не прошу! Я прошу себя кое о чем. Я вынужден менять свою жизнь. Иначе я встану перед лицом смерти, понимая, что мне так и не довелось пожить».

«Йозеф, это безумие! — Матильда перешла на крик, глаза ее были широко распахнуты от ужаса. — Что с тобой случилось? С каких это пор ты говоришь о твоей жизни и моей жизни? У нас одна жизнь на двоих; мы заключили соглашение соединить наши жизни».

«Но как я мог дать что-то, если это не было моим?»

«Я перестаю тебя понимать. „Свобода“, „найти себя“, „так и не довелось пожить“ — твои слова для меня бессмысленны. Что происходит с тобой, Йозеф? Что происходит с нами?» — Матильда не могла больше говорить. Она зажала рот кулаками, отвернулась и разрыдалась.

Брейер видел, как она дрожит. Он подошел поближе. Она едва могла дышать, уткнувшись головой в диванный подлокотник, слезы падали в ладони, грудь содрогалась от рыданий. Пытаясь успокоить ее, Брейер положил руку ей на плечо — только для того, чтобы увидеть, как она с отвращением отшатывается. Именно тогда, в тот самый момент он вдруг четко осознал, что подошел к развилке своей жизни. Он отвернулся, отошел от толпы. Он порвал со своей прежней жизнью. Плечо его жены, ее спина, ее грудь больше не принадлежали ему; он отказался от права касаться ее, и теперь ему придется встретиться с этим миром без живого щита ее плоти.

«Будет лучше, если я уйду прямо сейчас, Матильда. Я не могу сказать тебе, куда я пойду. Будет лучше, если я и сам не буду об этом знать. Я введу Макса в курс всех дел. Я все оставляю тебе, не забираю ничего, кроме некоторой одежды и чемоданчика; денег я беру ровно столько, чтобы не умереть от голода».

Матильда все еще плакала. Она, казалось, просто не могла реагировать на его слова. Слышала ли она его вообще?

«Когда я буду знать, где остановлюсь, я дам тебе знать».

Нет ответа.

«Я должен идти. Я должен изменить свою жизнь, если я хочу взять ее под контроль. Я думаю, что когда я сам смогу выбирать свою судьбу, нам обоим будет лучше. Может, я выберу эту самую жизнь, но это должен быть выбор, мой выбор».

Плачущая Матильда так и не ответила. Ошеломленный Брейер вышел из комнаты.

Весь этот разговор был жестокой ошибкой, думал он, закрывая голубиные клетки и возвращая их на полку в лаборатории. Оставалась только одна клетка, птицы в которой не могли летать после хирургических экспериментов, которые лишили их равновесия. Он знал, что ему придется убить их перед уходом, но он больше не хотел брать на себя ответственность ни за кого и ни за что. Так что он сменил им воду, насыпал корма и оставил на произвол судьбы.

«Нет, мне ни в коем случае не надо было рассказывать ей про свободу, выбор, ловушки, судьбу и поиск себя. Как она могла понять меня? Я сам едва себя понимаю. Когда Фридрих впервые заговорил со мной на этом языке, я не мог понять его. Лучше бы он нашел другие слова, например „небольшой отдых“, „профессиональное утомление“, „длительная поездка на североафриканские минеральные воды“. Слова, которые были бы ей понятны. И она могла бы предъявить их в качестве объяснения семье, обществу.

Бог мой, что она будет им всем рассказывать? В каком положении я ее оставил? Нет, стоп! Это ее дело! Не мое. Брать на себя ответственность других значит добровольно забираться в ловушку, — не только для меня, но и для них».

Размышления Брейера были прерваны звуком шагов, приближающихся к нему по ступенькам лестницы. Матильда распахнула дверь, ударив ею о стену. Она выглядела просто ужасно: бледное лицо, в беспорядке свисающие на него волосы, горящие глаза.

«Я перестала плакать, Йозеф. И теперь я отвечу тебе. Есть кое-что неправильное, кое-что порочное в том, что ты сказал мне. И еще кое-что действительно глупое. Свобода! Свобода! Ты говоришь о свободе. Что за жестокие шутки надо мной! Хотела бы я обладать твоей свободой — свободой получать образование, выбирать профессию. Никогда раньше не возникало у меня столь непреодолимого желания получить образование. Как бы мне хотелось, чтобы я могла найти слова, обратиться к логике — и показать тебе, как глупо звучат твои слова!»

Матильда замолчала и схватила стоящий у стола стул. Отказавшись от помощи Брейера, она какое-то время сидела на нем, пытаясь совладать с дыханием.

«Ты хочешь уйти? Ты хочешь выбирать новые повороты своей жизни? Не забыл ли ты о том, что ты уже выбрал? Ты выбрал меня в жены. И разве ты действительно не понимаешь, что ты решил посвятить себя нам, мне? Что это за выбор, если ты отказываешься признавать его? Я не знаю, что это, может, прихоть или импульс, но это не выбор».

Страшно было видеть Матильду в таком состоянии. Но Брейер знал, что он должен стоять на своем: «Я должен был стать „Я“, прежде чем становиться „Мы“. Я принимал решения до того, как созрел достаточно для того, чтобы делать выбор».

«Тогда это тоже выбор, — огрызнулась Матильда. — Кто этот „Я“, который не стал Я? Через год ты скажешь, что этот сегодняшний „Я“ еще не созрел и все принятые им решения не считаются. Это самый настоящий самообман, способ увильнуть от ответственности за собственные решения. На нашей свадьбе, когда мы говорили „да“ раввину, мы говорили „нет“ всем остальным альтернативам. Я могла бы выйти замуж и за других мужчин. С легкостью! Многие мечтали обо мне. Не ты ли говорил, что я была самой красивой женщиной в Вене?»

«Я и сейчас говорю так».

Матильда на мгновение заколебалась. Затем, отбросив это заявление, продолжила: «Разве ты не понимаешь, что ты не можешь вступить в брак со мной, а потом вдруг сказать: „Нет, я забираю свои слова обратно, я пока не уверен“. Это аморально. Порочно».

Брейер не ответил. Он задержал дыхание и представил, что прижимает уши к голове, словно котенок Роберта. Он знал, что Матильда была права. И он знал, что она заблуждалась.

«Ты хочешь, чтобы у тебя была возможность выбора и, в то же время, хочешь иметь возможность в любой момент отказаться от своего решения. Ты попросил меня отказаться от моей свободы, того малого, что у меня было, по крайней мере, от свободы выбирать себе мужа, но сам ты хочешь, чтобы твоя драгоценная свобода осталась за тобой, чтобы ты мог удовлетворить свою похоть с пациенткой двадцати одного года от роду».

Йозеф вспыхнул: «Так вот о чем ты думаешь? Нет, здесь не замешана ни Берта, ни какая-либо другая женщина».

«Ты говоришь одно, а на твоем лице написано другое. Я не получила образование — не по моему выбору. Но я не дура!»

«Матильда, не преуменьшай значение моей битвы. Я сражаюсь со смыслом всей моей жизни. Человек несет ответственность перед остальными людьми, но есть у него и более высокий долг — перед самим собой. Он…»

«А женщина? Что ты скажешь о ее долге, ее свободе?»

«Я не говорю только о мужчинах, я говорю о личности — мужского или женского пола, — каждому из нас приходится выбирать».

«Я не ты. Я не в силах выбрать свободу, если выбор мой загоняет в кабалу других. Думал ли ты о том, что твоя свобода для меня значит? Какой выбор есть у вдовы или у покинутой женщины?»

«Ты свободна, так же, как и я. Ты молода, богата, привлекательна, здорова».

«Свободна? Да чем ты только думаешь сегодня, Йозеф! Только подумай! Какая может быть свобода у женщины? Мне не позволили получить образование. Я ушла из дома своего отца в твой дом. Мне приходилось отвоевывать у матери и бабушки даже право на выбор одежды и мебели».

«Матильда, это реальная жизнь, это всего лишь твое отношение к культуре, которая загоняет тебя в рабство. Несколько недель назад ко мне на консультацию приходила молодая русская женщина. Русские женщины не обладают большей независимостью по сравнению с венскими, но эта русская женщина провозгласила свою свободу: она отреклась от семьи, она требует образования, она пользуется своим правом выбирать ту жизнь, которую ей хочется. И ты можешь делать это! Ты свободна делать все, что тебе заблагорассудится! Ты богата. Ты можешь взять другое имя и уехать в Италию!»

«Слова, слова, слова! Тридцатишестилетняя еврейка путешествует в одиночестве. Йозеф, ты говоришь глупейшие вещи! Проснись! Живи реальной жизнью, а не в мире слов! А что будет с детьми? Взять другое имя! Им всем что, тоже придется подыскивать себе новые имена?»

«Помнишь, Матильда, после того как мы поженились, ты только и мечтала о том, чтобы иметь детей. Дети, еще дети. Я умолял тебя подождать».

Она сдержала рвущиеся наружу гневные слова и отвернулась от него.

«Я не могу сказать тебе, как быть свободной, Матильда. Я не могу придумать путь, по которому ты пойдешь, потому что иначе он больше не будет твоим путем. Но, если тебе хватит смелости, я уверен, ты сможешь найти свою дорогу».

Она встала и пошла к двери. Повернувшись к нему, она проговорила, тщательно подбирая слова: «Послушай меня, Йозеф! Ты хочешь найти свободу и делать выбор? Тогда знай, что этот момент — это тот самый момент выбора. Ты говоришь мне, что тебе нужно изменить свою жизнь и что когда-нибудь ты можешь решить, что ты будешь снова жить здесь.

Но, Йозеф, я тоже выбираю свою жизнь. Мой выбор таков: я говорю тебе, что возврата нет. Ты никогда больше не будешь жить со мной как со своей женой потому, что с того самого момента, как ты сегодня покинешь этот дом, я перестаю быть твоей женой. Ты не можешь решить вернуться в этот дом, потому что он больше не будет твоим домом'.»

Брейер закрыл глаза и покивал головой. Следующее, что он услышал, был звук захлопнувшейся двери и шаги Матильды, спускающейся вниз по лестнице. Он чувствовал себя разбитым после все этих ударов, но помимо этого присутствовало странное воодушевление. Матильда говорила ужасные вещи. Но она была права! От этого решения нельзя отказываться.

«Итак, свершилось, — думал он. — Наконец со мною что-то происходит что-то настоящее, не просто измышления, но что-то в реальном мире. Снова и снова я представлял себе эту сцену. И вот теперь я чувствую ее! Теперь я знаю, что такое взять свою собственную судьбу под контроль. Это ужасно, и это прекрасно».

Он собрал вещи, поцеловал спящих детей и тихонько прошептал им слова прощания. Только Роберт проснулся, пробормотал: «Папа, куда ты?», но моментально уснул снова. Это было на удивление безболезненно! Брейер изумился тому, как он, чтобы защитить себя, заморозил все чувства. Он взял чемодан и спустился по ступеням в кабинет, где провел все утро за составлением длинных инструкций фрау Бекер и трем терапевтам, которым собирался передать своих пациентов.

Стоит ли ему писать объяснительные послания своим друзьям? Он колебался. Разве не наступило время порвать все связи с прошлой жизнью? Ницше сказал, что новое «Я» должно быть построено на пепелище старой жизни. Но потом он вспомнил, что сам Ницше продолжал переписываться с некоторыми своими старыми друзьями. Если даже Ницше не мог жить в полнейшем одиночестве, зачем ему требовать от себя больших жертв?

Так что он написал прощальные письма самым своим близким друзьям: Фрейду, Эрнсту Фляйшлю и Францу Брентано. Каждому он объяснил, что подвигнуло его уйти, прекрасно при этом понимая, что все эти причины, изложенные в коротенькой записке, не казались достаточными или понятными. «Поверь мне, — убеждал он каждого из них, — это не легкомысленный поступок. У меня есть серьезные основания для таких действий, и я все вам расскажу позже». Перед Фляйшлем, другом-патологоанатомом, получившим серьезное заражение во время вскрытия трупа, Брейер чувствовал себя особенно виноватым: многие годы тот мог обратиться к нему за медицинской и психологической помощью, и теперь он отбирал у друга эту возможность. Перед Фрейдом, который зависел от него, получая не только дружбу и профессиональные советы, но и финансовую поддержку, он тоже чувствовал себя виноватым. Зиг, конечно, очень любил Матильду, но Брейер надеялся, что со временем друг сможет понять и простить его решение. К своему письму Брейер приложил отдельную записку, в которой Брейеры официально соглашались взять на себя все долги Фрейда.

Он плакал, спускаясь по ступенькам дома на Бекерштрассе, 7 в последний раз. Пока районный Dientsmann бегал за Фишманом, Брейер задумался, уставившись на латунную табличку, прикрепленную к двери парадного входа: ДОКТОР ЙОЗЕФ БРЕЙЕР, КОНСУЛЬТАНТ — ВТОРОЙ ЭТАЖ. Когда он в следующий раз окажется в Вене, этой таблички уже не будет. Не будет и его кабинета. О, гранит, кирпичи и второй этаж никуда не денутся, но это уже не будут его кирпичи; из кабинета скоро исчезнет любое напоминание о его существовании. Он испытывал такое же чувство всякий раз, когда навещал дом, где жил в детстве, — маленький домик, от которого веяло как чем-то очень привычным и знакомым, так и крайне болезненным равнодушием. В нем жила уже другая сражающаяся за жизнь семья; возможно, там был еще один мальчик, подающий большие надежды, который много лет спустя станет врачом.

Но в нем, Йозефе, необходимости не было: он будет забыт, место, которое он занимал, будет поглощено временем и существованием других. Через десять-двадцать лет он умрет. И умрет он в одиночестве: не важно, кто в этот момент находится рядом с нами, ведь умираем мы одни.

Он пытался подбодрить себя, думая о том, что, если человек одинок и не связан никакими обязательствами, он свободен! Но когда он забрался в фиакр, бодрость эта уступила место ощущению подавленности. Он окинул взглядом другие дома на своей улице. Интересно, за ним кто-нибудь наблюдал? Не облепили ли его соседи все окна? Они, вне всякого сомнения, знают о том, что здесь происходит судьбоносное событие. Узнают ли они об этом завтра? Будет ли Матильда при помощи своих сестер и матери выбрасывать его вещи на улицу? Он слышал, что взбешенные жены способны на такое.

Первой его остановкой стал дом Макса. Макс не удивился его приезду, потому что днем раньше, непосредственно после прогулки по кладбищу с Ницше, Брейер по секрету сообщил ему о своем решении покинуть Вену и начать новую жизнь и попросил заняться финансовыми делами Матильды.

Макс снова настойчиво пытался убедить его не совершать этот необдуманный поступок, не разрушать свою жизнь. Но усилия его были тщетны; Брейер твердо стоял на своем. Наконец Макс устал и подчинился решению своего шурина. В течение часа мужчины рылись в семейной финансовой документации. И все же, когда Брейер собрался уходить, Макс вдруг вскочил и закрыл дверной проем своим мощным телом. Какое-то мгновение, особенно когда Макс развел руки в стороны, Брейер всерьез думал, что тот собирается применить физическую силу и не дать ему уйти. Но Макс просто хотел обнять его. Голос его дрогнул на словах: «Что, в шахматы сегодня не играем? Моя жизнь никогда не станет такой, как прежде, Иозеф. Я буду жутко по тебе скучать. Ты был моим самым лучшим другом».

Слишком измотанный, чтобы найти слова для достойного ответа, Брейер обнял Макса и торопливо покинул его дом. Забравшись в фиакр, он приказал Фишману везти его на железнодорожную станцию и, почти добравшись до места, сообщил ему, что уезжает в очень долгую поездку. Он выдал ему двухмесячную зарплату и пообещал связаться с ним по возвращении в Вену.

Ожидая посадки в поезд, Брейер бранил себя за то, что не сказал Фишману о том, что никогда не вернется сюда. «Так небрежно с ним обойтись — как ты мог? После десяти лет вместе?» Но он простил себя. Все происходящее превышало дневной запас его выносливости.

Он направлялся в Крузлинген, небольшой швейцарский городок, где в санатории Бельвью последние несколько месяцев лечилась Берта. Он был сбит с толку, в голове царил хаос. Когда и каким образом он решился навестить Берту?

Когда поезд тронулся, он откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза и погрузился в размышления о событиях сегодняшнего дня.

«Фридрих был прав: все это время моя свобода находилось от меня на расстоянии вытянутой руки! Я мог бы давным-давно вырвать у них свою жизнь. Вена стоит, как стояла. Жизнь продолжается и без меня. Я бы все равно исчез, лет через десять или двадцать. Если взглянуть на это из космоса, какая разница когда? Мне уже сорок лет, мой младший брат уже восемь лет как мертв, отец — десять, мать — тридцать шесть. Так что, пока я в состоянии видеть и передвигать ноги, я возьму небольшой кусочек своей жизни в свое распоряжение, — разве я так уж многого прошу? Я так устал служить, так устал заботиться о других. Да, Фридрих был прав. Должен ли я навсегда остаться запряженным в плуг долга? Должен ли я вечно сожалеть о том, какой жизнью я живу?»

Он попытался уснуть, но стоило ему задремать, как перед его мысленным взором возникали мордашки детей. Он содрогался, как от боли, когда думал о том, что им предстоит расти без отца. Он напомнил себе, как Фридрих верно отметил: «Не плодите детей, пока не станете истинными творцами и не будете плодить творцов». Неправильно рожать детей под влиянием потребности, неправильно использовать детей для того, чтобы заполнить свое одиночество, неправильно придавать смысл своей жизни, производя на свет очередную копию себя. Неправильно и пытаться обрести бессмертие, отправляя в будущее свое семя, — словно бы в сперме содержалось сознание!

«Так как же быть с детьми? Они были ошибкой, они были навязаны мне, пока я не имел выбора. Но они есть, они существуют! Об этом Ницше ничего не говорил. А Матильда предупредила, что я могу никогда больше их не увидеть».

Брейер впал в отчаяние, но быстро взял себя в руки. Нет! Отгоняй прочь все эти мысли! Ницше прав: долг, собственность, преданность, самоотверженность, доброта — эти наркотики, которые убаюкивают, усыпляют, погружают в такой глубокий сон, что человек просыпается только в самом конце своей жизни, если, конечно, вообще просыпается. И открывает он глаза только затем, чтобы увидеть, что он никогда не жил по-настоящему.

«У меня есть только одна жизнь, жизнь, которая может повторяться вечно. Я не хочу вечно сожалеть о том, что я потерял себя, стараясь исполнить свой долг по отношению к детям.

У меня появился шанс построить новую жизнь на пепелище старой! Когда я сделаю это, я найду способ добраться до своих детей. Меня больше не будет тиранить Матильда со своими воззрениями на социально дозволенное! Кто может не позволить отцу видеться с детьми? Я превращусь в топор. Я прорублю себе путь к ним, прорвусь к ним! А сейчас помоги им господь. Я ничего не могу сделать. Я тону и сначала должен спастись сам.

А Матильда? Фридрих говорит, что единственный способ спасти наш брак — это расторгнуть его! «Лучше разрушить брак, чем позволить ему разрушить себя!» Может, Матильда тоже стала жертвой нашего брака. Может, ей будет без меня лучше. Может, она была такой же пленницей, как и я. Лу Саломе сказала бы так. Как это у нее было: что она никогда не позволит себе попасть в рабство чужих слабостей? Может, мое отсутствие станет для Матильды долгожданным освобождением!»

Он добрался до Констанц поздно вечером. Брейер переночевал в скромном привокзальном отеле; пора было, сказал он себе, привыкать ко второму и третьему классу условий жизни. Утром он нанял карету до Крузлингена, санатория Бельвью. По прибытии он сообщил директору, Роберту Бинсвангеру, что в Женеву его привел неожиданный запрос о консультации. Он оказался достаточно близко к Бельвью, чтобы проведать свою бывшую пациентку, фройлен Паппенгейм.

В просьбе Брейера не было ничего необычного: его имя было хорошо известно в Бельвью, он был давним другом прежнего директора, недавно скончавшегося Людвига Бинсвангера-старшего. Доктор Бинсвангер предложил послать за фройлен Паппенгейм немедленно: «Она сейчас гуляет со своим новым врачом, доктором Даркиным. Они обсуждают ее состояние». Бинсвангер встал и подошел к окну: «Вон там, в саду, вы можете увидеть их отсюда». — «Нет, нет, доктор Бинсвангер, не мешайте им. Я совершенно уверен, что ничто не может быть важнее сеансов общения доктора и пациента. Тем более солнце сегодня такое великолепное: последнее время в Вене я почти совсем не видел солнца. Если вы не возражаете, я подожду ее в саду. Мне, к тому же, было бы интересно оценить состояние фройлен Папенхайм, особенно как она ходит, со стороны».

На одном из газонов огромных садов Бельвью Брейер увидел Берту и ее врача, которые прогуливались взад-вперед по тропинке, вдоль которой росли высокие, тщательно подстриженные самшитовые деревья. Он тщательно выбирал наблюдательный пост: белая скамейка на террасе, почти полностью скрытая из виду голыми ветвями сиреневого кустарника. Отсюда Берта была у него как на ладони; может, когда она будет проходить мимо, он сможет услышать, что она говорит.

Берта и Даркин только что миновали скамейку и теперь удалялись от него по дорожке. Ветерок донес до Брейера ее лавандовый аромат. Он жадно вдохнул его и ощутил боль сильнейшей тоски, пронизавшей его тело. Какой она казалась слабой! Вдруг она остановилась. Правую ногу скрутило судорогой; он вспомнил, как часто это случалось, когда с ней гулял он сам. Берта прильнула к Даркину, ища поддержку. Как крепко она обнимала его, так же крепко, как обнимала раньше Брейера. Теперь обе ее руки сжимали руки Даркина, она всем телом прижалась к нему! Брейер вспомнил, как это тело прижималось к нему. О, как он любил ощущать ее груди! Как принцесса, почувствовавшая горошину через целую груду матрасов, он мог чувствовать эту бархатную, податливую грудь в обход всех препятствий: ее каракулевая пелерина и его отороченное мехом пальто были не толще осенней паутинки для его желания.

И тут четырехглавую мышцу свело жестокой судорогой! Она схватилась за бедро. Брейер знал, что за этим последует. Даркин тут же подхватил ее на руки и положил на соседнюю лавочку. Теперь он будет делать ей массаж. И точно, Даркин уже снимал перчатки, аккуратно просовывал руки под ее пальто и начинал массировать бедро. Будет ли Берта стонать от боли? Да, тихонько. До Брейера доносились ее стоны! А теперь закроет ли она глаза, словно входя в состояние транса, закинет ли руки за голову, выгнет ли спину дугой, выставляя свою грудь вперед и вверх? Да, да, вот! Теперь ее пальто распахнется — да, он видел, как ее рука незаметно расстегивает пуговицы. Он знал, что платье ее задралось, как всегда. Точно! Она постоянно сгибает и разгибает колени — вот этого Брейер раньше не видел, — и подол платья забирается вверх почти до самой талии. Остолбеневший Даркин стоит рядом, не отрывая глаз от ее розовых шелковых трусиков и очертаний темного треугольника.

Из своего укрытия Брейер заглядывает через плечо Даркина, ошеломленный не менее его. Прикрой ее, глупец! Даркин пытается привести ее платье в должный вид и застегнуть пальто. Руки Берты мешают ему. Ее глаза закрыты. Она в трансе? Даркин выглядит взволнованным — «я был бы не лучше», — думает Брейер, — и нервно оглядывается по сторонам. Слава богу, вокруг никого! Судорога начинает отпускать. Он помогает Берте встать, и она пытается идти.

У Брейера начинается головокружение, ему кажется, что он покинул свое тело. В происходящем вокруг есть что-то нереальное, словно бы он смотрел спектакль в каком-то огромном театре с балкона, из первого ряда. Что он чувствует? Может, он ревнует Берту к доктору Даркину? Он молод, красив и одинок, Берта прижималась к нему сильнее, чем когда-то прижималась к нему. Но нет! Нет ни следа ни ревности, ни враждебности. Наоборот, он чувствует симпатию и некую близость к Даркину. Берта не разделяет их, наоборот — она оказывается связующим звеном, объединяющим их в братство волнения.

Молодые люди продолжили прогулку. Брейер улыбнулся, увидев, что теперь не пациентка, а доктор шел неуклюжей, шаркающей походкой. Он искренне сочувствовал своему преемнику: как часто ему самому приходилось бороться с неудобствами пульсирующей эрекции во время прогулок с Бертой! «Вам повезло, доктор Даркин, что сейчас зима! — сказал себе Брейер. — Летом намного хуже — никакое пальто вас не спрячет. Придется запихивать под ремень!»

Пара, дойдя до конца тропинки, повернула назад и направилась в его сторону. Берта схватилась за щеку. Брейер видел, что теперь судорога охватила ее глазничные мышцы, она билась в агонии. Ни дня не обходилось без приступа лицевой боли, tic douluoreux[17], и боль была столь сильной, что справиться с ней мог только морфий. Берта остановилась. Он точно знал, что будет дальше. Это было ужасно. Снова ему показалось, что он в театре и, как режиссер или суфлер, показывает актерам, что делать и говорить дальше. Возьми ее лицо в руки, ладони — на щеки, большие пальцы — на переносицу. Вот так, правильно. Теперь, слегка нажимая, поглаживай ее брови. Хорошо! Он видел, как расслабляется лицо Берты. Она потянулась к запястьям Даркина и приложила его руки к своим губам. Брейера пронзила боль, словно от удара ножом. Его руки она целовала так лишь однажды: это был момент их самой острой близости. Она подошла ближе. Он слышал ее голос: «Папочка, мой дорогой папочка». Брейеру было очень больно слышать эти слова. Так она обычно называла его.

Это все, что он смог услышать. Но этого было довольно. Он встал и, не сказав удивленным медсестрам ни слова, вышел за ворота Бельвью и сел в ждущий его экипаж. Как в тумане, он вернулся в Констанц, где как-то умудрился сесть на поезд. Свисток локомотива помог ему прийти в себя. Сердце его бешено колотилось. Он откинулся на спинку сиденья и погрузился в обдумывание увиденного. «Эта медная табличка, мой венский кабинет, дом, в котором я вырос, теперь вот Берта — все они остаются на своих местах, я не являюсь необходимым условием их существования. Я случаен, заменяем. Спектакль Берты может проходить и без меня. Никто из нас для этого не нужен, даже сам господь бог. Ни я, ни Даркин, ни все наши преемники».

Голова Брейера шла кругом. Может, ему требовалось больше времени, чтобы все произошедшее уложилось в его сознании. Он устал. Он откинулся назад, закрыл глаза в поисках убежища в мечтах о Берте. Но безуспешно! Его мысль шла по проторенным привычным дорожкам: он устроился перед мысленной сценой, подготовил исходные декорации и ждал, что будет дальше, — всегда решала Берта, не он, — и вернулся на свое место в зале в ожидании начала спектакля. Но действие не начиналось. Ничто не двигалось. Сцена оставалась недвижима в ожидании его указаний.

Экспериментируя с фантазией, Брейер обнаружил, что теперь он может по своему желанию вызвать и прогнать образ Берты. Когда он звал ее, она с готовностью появлялась в любом виде и в любой позе, в какой он пожелает. Но она больше не вела независимое существование: ее образ оставался застывшим до тех пор, пока он не приказывал ей двигаться. Настройки ухудшались: он не был привязан к ней, она не имела над ним власти.

Это была удивительная трансформация. Никогда раньше Брейер не думал о Берте с таким безразличием. Нет, не с безразличием, но так спокойно, с таким самообладанием. Не было ни жгучей страсти, ни желания, но и злобы не было. Впервые он понял, что они с Бертой были товарищами по несчастью. Она была такой же жертвой, как и он. Она тоже не смогла обрести себя. Она не выбирала свою жизнь, она была свидетельницей одних и тех же нескончаемых сцен.

На самом деле, думая о Берте, Брейер вдруг осознал весь трагизм ее жизни. Может, сама она этого не понимала. Может, она отказалась не только от выбора, но и от самого осознания этого. Она так часто «отсутствовала», пребывала в состоянии транса, даже не проживая свою жизнь. Брейер знал, что в этом плане Ницше ошибался! Он не был жертвой Берты. Они оба были жертвами.

Как много он узнал! Если бы он только мог начать все сначала и стать ее врачом именно теперь. День, проведенный им в Бельвью, показал, насколько недолговечным был эффект его терапии. Как глупо было многие месяцы тратить на работу с симптомами — банальные, поверхностные стычки, — отказываясь от настоящей битвы, внутреннего сражения не на жизнь, а на смерть.

Поезд с ревом вырвался из длинного туннеля. Взрыв яркого солнечного света вернул Брейера в настоящее. Он возвращался в Вену повидаться с Евой Бергер, его бывшей медсестрой. Он изумленно оглядел купе поезда. «Я снова сделал это, — подумал он. — Я сижу в поезде и мчусь к Еве, не имея при этом ни малейшего понятия, когда и как я принял решение повидаться с ней».

Добравшись до Вены, Брейер взял фиакр до дома Евы и подошел к ее двери.

Было четыре часа дня, и он чуть не развернулся и не ушел, будучи уверенным — и надеясь, — что она на работе. Но она была дома. Она явно была шокирована его появлением и стояла, молча уставившись на него. Когда он спросил, можно ли ему войти, она пригласила его в дом, окинув смущенным взглядом соседские двери. В ее присутствии ему сразу же стало легче. Шесть месяцев прошло с тех пор, как он видел ее в последний раз, но ему, как и раньше, было легко выговариваться ей. Он рассказал ей обо всем, что случилось с тех пор, как он уволил ее: встреча с Ницше, постепенная трансформация, происшедшая с ним, решение претендовать на свободу и уйти от Матильды, от детей, его последняя немая встреча с Бертой.

«И теперь, Ева, я свободен. В первый раз за всю мою жизнь я могу делать все, что я хочу, идти, куда я хочу. Скоро, возможно, сразу после нашего разговора, я поеду на вокзал и выберу, куда ехать дальше. Даже сейчас я не знаю, куда я поеду: может, на юг, к солнцу, может, в Италию».

Ева, женщина довольно разговорчивая, обычно отвечала целой речью на каждое его предложение, но сейчас, что удивительно, сохраняла молчание.

«Разумеется, — продолжал Брейер, — я буду одинок. Ты знаешь, какой я. Но я смогу знакомиться со всеми, с кем захочу».

В ответ от Евы — ни слова.

«Или приглашу старого друга составить мне компанию в путешествии по Италии».

Брейер не мог поверить своим словам. Вдруг перед его глазами возникли его голуби, они заполняли собой все небо и все они кишели у окна его лаборатории, возвращаясь обратно в свои клетки.

Ева не отвечала на его инсинуации. Это напугало его, но и принесло облегчение. Она начала задавать ему вопросы.

«О какой свободе ты говоришь? Что ты имеешь в виду под словосочетанием „непрожитая жизнь“? — Она недоверчиво покачала головой. — Йозеф, я мало что понимаю. Я всегда мечтала иметь твою свободу. Какую свободу могла иметь я? Когда тебе приходится думать о том, как расплатиться с мясником, у тебя не хватает времени думать о свободе. Ты хочешь освободиться от своей профессии? Посмотри, чем занимаюсь я! Когда ты меня уволил, я была вынуждена принять любое предложение, и теперь единственная свобода, о которой я мечтаю, — это свобода не работать в ночную смену в Главной больнице Вены».

«Ночная смена! Вот почему она дома в такое время», — подумал Брейер.

«Я предлагал тебе помочь устроиться на другую работу. Ты не отвечала на мои послания».

«Я была шокирована, — ответила Ева. — Я получила хороший урок: рассчитывать можно только на себя и ни на кого другого». Только сейчас, впервые за все это время, она подняла голову и заглянула Брейеру прямо в глаза.

Брейер вспыхнул от стыда, что не защитил ее, и начал просить у нее прощения, но Ева заторопилась сменить тему, заговорив о своей новой работе, свадьбе ее сестры, здоровье ее матери, отношениях с Герхардом, молодым юристом, с которым она впервые встретилась, когда он лечился в госпитале.

Брейер знал, что своим визитом компрометирует ее, и собрался уходить. У дверей он неловко протянул ей руку и начал задавать вопрос, но заколебался, — а имеет ли он теперь право общаться с ней в том же фамильярном тоне? Он решил рискнуть. Хотя было ясно, что близости между ними уже не существовало, пятнадцать лет дружбы так просто вычеркнуть было нельзя.

«Ева, я сейчас уйду. Но, пожалуйста, позволь мне задать тебе один последний вопрос».

«Спрашивай, Йозеф».

«Я не могу забыть то время, когда мы были близки. Помнишь, однажды, поздно вечером, мы сидели в кабинете и проговорили целый час. Я рассказал тебе, как отчаянно и неудержимо меня тянет к Берте. Ты сказала, что боишься за меня, что ты мой друг, что ты не хочешь, чтобы я разрушил свою жизнь. Потом ты взяла мою руку, как сейчас я беру твою, и сказала, что ты готова сделать все, что угодно, все, что бы я ни попросил, только бы спасти меня. Ева, не знаю сколько раз, наверное, сотни, я вспоминал этот наш разговор. Ты не представляешь, что это для меня значит, как часто я жалел, что отделался отговорками. А спросить я тебя хочу вот о чем — это, наверное, несложный вопрос: были ли твои слова искренними? Должен ли я был ответить тебе?»

Ева высвободила свою руку, положила ее Брейеру на плечо и, запинаясь, произнесла: «Я не знаю, что сказать, Йозеф. Я не буду лгать. Прости, что я так отвечаю на твой вопрос, но во имя нашей былой дружбы я должна быть честной. Йозеф, я не помню этого разговора!»

Два часа спустя Брейер обнаружил себя в вагоне второго класса, несущего его в Италию.

Он понял, как важно для него было весь этот последний год иметь за своей спиной Еву в качестве подстраховки. Он рассчитывал на нее. Он всегда был уверен, что она придет к нему на помощь по первому же его зову. Как она могла забыть?

«Йозеф, а чего ты ожидал? — спросил он себя. — Что она, замороженная, лежит на полке в шкафу в ожидании того момента, когда ты откроешь дверь и вернешь ее к жизни? Тебе уже сорок лет, и пора бы понять, что твои женщины существуют независимо от тебя: у них своя жизнь, они взрослеют, они строят свою жизнь, они стареют, они заводят новые знакомства. Не меняются только мертвецы. Только твоя мать, Берта, парит во времени, ждет тебя».

Внезапно ужасная мысль яркой вспышкой пронзила его мозг: не только Ева и Берта будут жить дальше без него, но и Матильда, что она тоже будет существовать без него, что придет день, и она полюбит другого. Матильда, его Матильда, с другим мужчиной — нет, мысль об этом была невыносимо болезненна. Слезы текли из его глаз. Он поднял глаза на багажную полку в поисках своего чемодана. Вот и он, на расстоянии вытянутой руки, тянется к нему своей латунной ручкой. Да, он точно знал, что должен делать: схватить эту ручку, поднять чемодан, снять его с металлической полки, сойти с поезда на следующей же станции, все равно где, и сдаться на милость Матильды.

Но перед его внутренним взором возник образ Ницше, сила влияния которого парализовала его.

«Фридрих, как я мог все бросить? Я был идиотом, послушавшись тебя!»

«Ты уже отказался от всего, что было важно для тебя, еще до того, как мы встретились. Вот почему ты впал в отчаяние, Иозеф. Помнишь, как ты оплакивал потерю исключительно одаренного паренька?»

«Но теперь у меня ничего не осталось!»

«Ничто есть все! Чтобы стать сильным, тебе для начала потребуется пустить корни в ничто и научиться жить в самом одиноком одиночестве».

«Моя жена, моя семья! Я люблю их! Как я мог покинуть их? Я выйду на следующей станции».

«Ты бежишь от себя самого. Запомни, что каждый момент возвращается вечно. Подумай об этом: каково вечно бежать от свободы!»

«Я должен…»

«Ты должен только стать тем, кто ты есть. Стать сильным, иначе ты вечно будешь использовать других для своего развития».

«Но Матильда! Мои клятвы! Я должен…»

«Должен, должен! Ты не выживешь с такими вот мизерными достоинствами. Учись быть грешным. Создай новое „Я“ из праха своей старой жизни».

Слова Ницше преследовали его до самой Италии.

«Вечное возвращение».

«Бесконечные песочные часы существования переворачиваются — снова и снова».

«Позвольте этой мысли овладеть вами, и, я клянусь, вам никогда не стать прежним».

«Нравится ли вам эта идея? Или нет?»

«Живите так, как вам нравится».

«Пари Ницше».

«Доведите вашу жизнь до конца».

«Умрите вовремя».

«Имейте смелость менять свои убеждения!»

«Эта жизнь — это ваша жизнь навеки».

Все началось два месяца назад в Венеции. И теперь путь Брейера снова лежал в город гондол. Когда поезд пересекал швейцарско-итальянскую границу и Брейер услышал итальянскую речь, мысли его отвлеклись от вечных вероятностей и вернулись в завтрашнюю реальность.

Куда он пойдет, сойдя с поезда в Венеции? Где он проведет эту ночь? Что будет делать завтра? Что делал Ницше? Когда здоровье позволяло, он гулял, думал и писал. Но это был он. Как?..

Брейер знал, что для начала нужно было найти, чем зарабатывать себе на жизнь. Наличных денег ему хватит только на несколько недель, после чего Макс позаботится о том, чтобы банк ежемесячно высылал ему чек на скромную сумму. Он, разумеется, может продолжать лечить. Как минимум три его бывших ученика работали в Венеции. Он мог бы без труда найти себе клиентов. Языковой барьер тоже не представлял для него проблемы: он хорошо воспринимал языки на слух и немного знал английский, французский и испанский; он быстро научится говорить по-итальянски. Но разве он принес такую огромную жертву только для того, чтобы воспроизвести в Венеции ту же жизнь, которую он вел в Вене? Нет, та жизнь остается в прошлом!

Может, найти работу в ресторане? Смерть матери и слабость бабушки заставили его научиться готовить, а потом Брейер часто ассистировал при приготовлении семейных трапез. Матильда дразнила его и выгоняла из кухни, но в ее отсутствие он часто околачивался у плиты и давал указания поварихе. Да, чем больше он думал над этим, тем больше ему нравилась эта идея. Но его манила не управленческая деятельность и не работа с деньгами: он хотел иметь дело с едой — готовить, украшать, подавать на стол.

Он приехал в Венецию поздно вечером и снова переночевал в привокзальном отеле. Утром он нанял гондолу, добрался до центра города, где несколько часов гулял, погруженный в свои мысли. Многие местные жители оборачивались на него. Он понял причину этого, когда увидел свое отражение в витрине магазина. Длинная борода, шляпа, пальто, костюм, галстук — все это отталкивающе черного цвета. Он выглядел чужаком, точно соответствующим образу стареющего богатого венского еврея-врача. Прошлой ночью на вокзале он заметил группу проституток-итальянок, заманивающих клиентов. К нему не подошла ни одна из них, и не удивительно! От бороды и похоронных одеяний нужно избавляться.

Его план понемногу приобретал все более конкретные очертания: во-первых, визит в парикмахерскую и посещение магазина с недорогой одеждой. Потом он начнет активно учить итальянский язык. Недели через две-три он, скорее всего, сможет начать знакомиться с ресторанным бизнесом: Венеции наверняка нужен хороший ресторан с австрийской кухней, или даже с австро-еврейской — во время своей прогулки он видел несколько синагог.

Тупое лезвие туда-сюда таскало за собой кожу его щеки, атакуя двадцатиоднолетнюю бороду. Иногда парикмахеру удавалось чисто сбрить кусок бороды, но в большинстве случаев его лезвие зацеплялось за свалявшиеся клочья жесткой, как проволока, рыжеватой бороды, и резко дергало. Парикмахер был упрям и нетерпелив. Его можно понять, подумал Брейер. Шестьдесят лир за такую бороду — смешные деньги. Жестом показав ему остановиться, Брейер извлек из кармана двести лир и предложил побрить его понежнее.

Двадцать минут спустя, когда он разглядывал себя в треснутое зеркало парикмахерской, волна жалости к своему лицу накатила не него. Все эти десятилетия он не вспоминал о битве со временем, которую вело его лицо под покровом бороды. Теперь он видел, что на нем отпечатались усталость и следы сражений. Твердо держались только лоб и брови, и они обеспечивали уверенную поддержку ослабевшим, разгромленным дряблым кускам плоти, из которых состояло его лицо. Из каждой ноздри исходила огромная расщелина, отделяющая щеку от губ. Под глазами разбегался веер мелких морщинок. С каждой щеки свисало подобие индюшиного зоба. А его подбородок! Он совсем забыл о том, что борода скрывала позор крохотного подбородка, который теперь выглядел еще более жалким и изо всех сил старался спрятаться под навесом влажной нижней губы.

По дороге к магазину одежды Брейер рассматривал, во что одеты люди на улицах, и решил приобрести теплое короткое темно-синее пальто, крепкие ботинки и толстый полосатый свитер. Но все, кого он видел, были младше его. Что носили люди постарше? В конце концов, где они все? Все вокруг выглядели так молодо. Кто станет его другом? Как он будет знакомиться с женщинами? Может, это будет официантка в ресторане или учительница итальянского. «Но, — подумал он, — мне не нужна другая женщина! Мне никогда не найти такую, как Матильда. Я люблю ее. Это безумие. Почему я ушел от нее? Я слишком стар для того, чтобы начинать новую жизнь. Я самый старый человек на этой улице. Может, разве что эта старуха с клюкой старше меня или вон тот сгорбившийся продавец овощей».

Вдруг у него закружилась голова. Он чуть не падал. За своей спиной он услышал голос:

«Йозеф, Йозеф!»

«Чей это голос? Он кажется знакомым!»

«Доктор Брейер! Йозеф Брейер!»

«Кто может знать, где я?»

«Йозеф, послушайте! Я считаю от десяти до одного. Когда я досчитаю до пяти, вы откроете глаза. Когда я скажу „Один“, вы проснетесь окончательно. Десять, девять, восемь…»

«Мне знаком этот голос!»

«Семь, шесть, пять…»

Его глаза открылись. Над собой он увидел улыбающееся лицо Фрейда.

«Четыре, три, два, один! Теперь вы совсем проснулись! Сейчас!»

Брейера охватила тревога: «Что случилось? Где я, Зиг?»

«Все в порядке, Йозеф. Просыпайся!» — Голос Фрейда был твердым и вместе с тем успокаивающим.

«Что произошло?»

«Подожди пару минут, Йозеф. Ты все вспомнишь».

Брейер увидел, что лежит на кушетке в своей библиотеке. Он сел. И снова спросил: «Что произошло?»

«Это ты мне расскажешь, что произошло, Йозеф. Я сделал все точно так, как ты говорил».

Брейер все еще ничего не понимал, и Фрейд пояснил:

«Неужели ты не помнишь? Ты пришел ко мне вчера вечером и попросил приехать к тебе сегодня утром в одиннадцать, чтобы ассистировать при проведении психологического эксперимента. Когда я приехал, ты попросил загипнотизировать тебя, используя в качестве маятника твои часы».

Брейер засунул руку в жилетный карман.

«Вот они, Йозеф, на кофейном столике. Потом, помнишь, ты попросил дать тебе инструкцию крепко уснуть и визуализировать набор событий. Ты сказал, что первая часть эксперимента будет посвящена расставанию — с твоей семьей, с друзьями, даже с пациентами, и что я должен по необходимости давать тебе внушения вроде „Попрощайся“ или „Ты не можешь вернуться домой“. Следующая часть эксперимента была посвящена началу новой жизни, и от меня требовалось давать такие внушения: „Продолжай“ или „Что ты собираешься делать дальше?“

«Да, да, Зиг, я просыпаюсь. Я начинаю все это вспоминать. Сколько сейчас времени?»

«Час дня, воскресенье. Ты был в этом состоянии два часа, как мы и планировали. Скоро все соберутся на обед».

«Расскажи мне в подробностях, что происходило. Что ты видел?»

«Ты быстро вошел в транс, Йозеф, и большую часть времени был под гипнозом. Я могу предположить, что разыгрывалась какая-то увлекательная драма — но безмолвно, в твоем внутреннем театре. Раза два-три казалось, что ты вот-вот выйдешь из транса, и я погружал тебя глубже в это состояние, внушая тебе, что ты путешествуешь, чувствуешь, как качается поезд, ты кладешь голову на спинку сиденья и крепко засыпаешь. Судя по всему, каждый раз мне это удавалось. Что я еще могу рассказать тебе? Казалось, ты был очень несчастен; пару раз ты плакал, пару раз выглядел напуганным. Я спрашивал тебя, не хочешь ли ты прекратить это, но ты качал головой, и я вел тебя дальше».

«Я говорил вслух?» — спросил Брейер, потирая глаза. Он все еще пытался окончательно прийти в себя.

«Мало. Твои губы практически постоянно двигались, так что я подумал, что тебе казалось, что ты с кем-то разговариваешь. Я смог разобрать лишь несколько слов. Несколько раз ты звал Матильду, еще я услышал имя Берта. Ты говорил о дочери?»

Брейер колебался. Что он должен был ответить? Он хотел рассказать Зигу обо всем, но интуиция подсказывала, что этого делать не следует. В конце концов, Зигу было всего двадцать шесть, и он относился к Брейеру как к отцу или старшему брату. Эти отношения стали привычными для них обоих, и Брейер не был готов к неудобствам, которые неизбежно возникнут из-за резких перемен.

Тем более Брейер знал, насколько неопытен и подвержен предрассудкам был его молодой друг в вопросах любви и чувственных отношений. Он вспомнил, как смутил и озадачил Зига своим утверждением о том, что все неврозы начинаются в супружеской постели! А каких-то несколько дней назад Фрейд с негодованием осуждал эротические приключения молодого Шницлера. Какого же понимания можно было ожидать от него в отношении сорокалетнего отца семейства, влюбленного в пациентку двадцати одного года от роду? Особенно если учесть, что Зиг безгранично обожал Матильду! Нет, откровенничать с ним не стоит. Лучше поговорить об этом с Максом или Фридрихом!

«О дочери? Не могу сказать точно, Зиг. Я не помню. Но мою мать тоже звали Берта, ты знал об этом?»

«Ой, да, я совсем забыл! Но она умерла, когда ты был совсем маленьким, Йозеф. Зачем тебе понадобилось прощаться с ней сейчас?»

«Может, я никогда раньше не позволял ей уйти. Я думаю, что некоторые взрослые поселяются в мозге ребенка и не хотят уходить. Может, стоит выдворить их оттуда, пока мы еще можем контролировать свои мысли!»

«Гм-м-м, интересно. Посмотрим, что ты еще говорил. Я слышал: „Больше никакой медицины“, а еще, как только я собрался будить тебя, ты сказал: „Я слишком стар, чтобы начинать новую жизнь!“ Йозеф, я горю любопытством! Что все это значит?»

Брейер осторожно подбирал слова: «Вот что я могу тебе сказать, Зиг. Все это связано с профессором Мюллером. Он заставил меня задуматься о том, как я живу, и я понял, что на данном этапе я уже принял большинство уготованных мне решений. Но мне стало интересно, как бы это выглядело, если бы я сделал тогда другой выбор: жизнь без медицины, без моей семьи, венской культуры. Так что я попробовал провести мысленный эксперимент, освободить себя от этих случайных конструктов, встретиться с неопределенностью, даже начать какую-нибудь другую жизнь».

«И что ты понял?»

«У меня еще не окончательно прояснилось в голове. Мне нужно будет время, чтобы со всем разобраться. Единственное, в чем я вполне уверен, так это в том, что нельзя позволять жизни управлять собой. Иначе это закончится тем, что в сорок лет у тебя появится ощущение, что ты так никогда и не жил по-настоящему. Что я понял? Может, что жить надо сейчас, чтобы в пятьдесят я не вспоминал о своих сорока с сожалением. Это и тебя касается. Каждый, кто хорошо тебя знает, Зиг, понимает, что ты обладаешь исключительными способностями. На тебе лежит огромная ответственность: чем плодороднее почва, тем большее преступление не возделывать ее».

«Ты стал другим, Йозеф. Может, транс изменил тебя. Ты никогда не говорил со мной так. Спасибо, твоя вера воодушевляет меня, но она и возлагает на меня груз ответственности» .

«А еще я понял, — сказал Брейер, — или, может, это одно и то же, не знаю точно… Я понял, что мы должны жить так, как если бы мы были свободны. Да, от судьбы не уйдешь, но мы должны наталкиваться на нее, мы должны желать, чтобы уготованное нам судьбой случилось с нами. Мы должны любить свою судьбу. Это как…»

Послышался стук в дверь.

«Вы, двое, все еще здесь? — спросила Матильда. — Можно мне войти?»

Брейер быстро открыл дверь. Матильда внесла в комнату тарелку с крошечными дымящимися wurst[18], в конвертиках из слоеного теста: «Твои любимые, Йозеф. Я утром вдруг вспомнила, что уже сто лет тебе их не готовила. Обед готов. Макс с Рахелью уже здесь, остальные в пути. Зиги, ты остаешься. Я уже накрыла на тебя. Твои пациенты подождут еще часок».

Поняв намек Брейера, кивком показавшего, что их нужно оставить наедине, Фрейд вышел из комнаты. Брейер обнял Матильду: «Знаешь, дорогая, странно, что ты спросила, здесь ли мы до сих пор. Я потом расскажу тебе, о чем мы говорили, но это было похоже на путешествие далеко-далеко. Мне кажется, что я очень долго был в отъезде. А теперь я вернулся».

«Это хорошо, что ты вернулся, Йозеф, — Матильда коснулась его щеки и нежно потрепала бороду. — Я рада приветствовать тебя дома. Я скучала по тебе».

Обед, в соответствии со стандартами семьи Брейеров, проходил в узком кругу — —за столом лишь девять взрослых: родители Матильды; Руфь, вторая сестра Матильды, с мужем Мейером; Рахель и Макс; и Фрейд. Дети ввосьмером сидели за отдельным столиком в фойе.

«Что ты на меня смотришь, — промурлыкала, обращаясь к мужу Матильда, убирая со стола большую миску картофельно-морковного супа. — Ты заставляешь меня краснеть, Йозеф, — прошептала она, ставя на стол огромную тарелку с тушеным телячьим языком и изюмом. — Прекрати, Йозеф, что ты уставился на меня!» — повторила она, помогая убрать со стола перед подачей десерта.

Но Йозеф не прекращал. Словно впервые, он изучал лицо жены. Ему было больно видеть, что она тоже принимает участие в этой битве со временем. Ее щеки не были изрезаны расщелинами — она этого не допустила, — но она не смогла удержать все фронты, и тоненькие морщинки разбегались из уголков глаз и ото рта. Ее волосы, собранные назад и вверх и завернутые в блестящий пучок, были пронизаны столбиками седины. Когда это появилось? Была ли в этом доля его вины? Объединившись вместе, он и она понесли бы меньшие потери. «Почему это я должен прекратить? — поинтересовался Брейер, приобнимая Матильду за талию, когда она потянулась за его тарелкой. Потом он прошел следом за ней в кухню: — Почему мне нельзя смотреть на тебя? Я… Но, Матильда, я довел тебя до слез!»

«Это хорошие слезы, Йозеф. Но и грустные, когда я думаю, как много времени прошло. Странный какой-то день. Так о чем вы все-таки говорили с Зиги? Знаешь, что он сказал мне за обедом? Что он собирается назвать свою первую дочь в честь меня! Он говорит, что хочет, чтобы в его жизни были две Матильды».

«Я всегда подозревал, что Зиги умен, но теперь мы можем быть в этом уверены. Этот день действительно странный. Но и очень важный — я решил взять тебя в жены».

Матильда поставила обратно поднос с кофейными чашками и притянула его голову к себе для поцелуя в лоб: «Ты напился шнапса, Йозеф? Ты говоришь какую-то чепуху, — она снова подняла поднос, — но мне это нравится. — Прежде чем толкнуть дверь в столовую, она обернулась к нему и сказала: — Я думала, что ты решил взять меня в жены четырнадцать лет назад».

«Дело в том, что я выбираю это сегодня, Матильда. И каждый день».

После кофе и фирменного торта Матильды Фрейд умчался в больницу. Брейер и Макс прихватили по бокалу сливовицы в библиотеку и сели за шахматы. После милостиво короткой партии, в течение которой Макс быстро расправился с французской защитой, проведя испепеляющую фланговую атаку королевой, Брейер остановил руку Макса, который собрался расставлять фигуры для следующего захода. «Мне нужно поговорить с тобой», — сказал он своему шурину. Макс быстро справился с разочарованием, отодвинул в сторону фигуры, закурил очередную сигару, выпустил длинную струйку дыма и выжидающе посмотрел на Брейера.

После тех осложнений, которые возникли пару недель назад, когда Брейер впервые рассказал Максу о Ницше, мужчины заметно сблизились. Ставший терпеливым и сочувствующим слушателем, Макс в течение всего этого времени с большим интересом следил за встречами Брейера с Удо Мюллером по его рассказам. Сегодня он казался ошеломленным подробным пересказом вчерашней беседы на кладбище и удивительного утреннего сеанса гипноза.

«То есть, пока ты был в трансе, первое, что ты обо мне подумал, было то, что я попытаюсь преградить дверь, чтобы не дать тебе уйти? Да, я, наверное, так бы и поступил. А кого я буду обыгрывать в шахматы? Но серьезно, Йозеф, ты как-то иначе выглядишь. Ты действительно считаешь, что выкинул Берту из головы?»

«Это поразительно, Макс. Теперь я могу думать о ней точно так же, как о любом другом человеке. Я будто перенес хирургическую операцию по отделению образа Берты от всех эмоций, которые я приписывал ему раньше! Я абсолютно уверен в том, что эта операция была произведена в тот момент, когда я увидел ее в саду с новым доктором!»

«Ничего не понимаю, — потряс головой Макс. — Или от меня и не требуется что-либо понимать?»

«Мы должны постараться. Может, я ошибаюсь, утверждая, что мое увлечение Бертой умерло в ту же минуту, когда я увидел ее с доктором Даркиным, — я имею в виду свою фантазию о докторе Даркине, которая была настолько правдоподобной, что до сих пор кажется мне событием реальной жизни. Я уверен, что моя влюбленность начала сдавать позиции еще с тех пор, как Мюллер объяснил мне, каким образом я наделил ее столь сильной властью. Гипнотическая фантазия о Берте и докторе Даркине появилась как раз вовремя, чтобы устранить ее полностью. Она перестала иметь власть надо мной, когда я увидел, что знакомые мне сцены повторяются с ним, словно механически. Вдруг я осознал, что она не имеет силы. Она не в состоянии контролировать собственные действия, на самом деле она такая же беспомощная и пассивная, как и я в свое время. Мы были всего лишь дублерами в драме одержимости друг для друга».

Брейер ухмыльнулся: «Но, знаешь, со мной случилось и более важное событие: мои чувства к Матильде изменились. Я в какой-то мере ощущал это в трансе, сейчас это выглядит совершенно определенно. Во время обеда я не мог оторвать от нее глаз, и на меня накатывали волны нежности».

«Да уж, — улыбнулся Макс, — я видел, как ты на нее смотришь. Было забавно наблюдать за тем, как краснела Матильда. Словно я давным-давно наблюдаю за какими-то вашими играми. Может, все предельно просто: ты ценишь ее теперь потому, что ты близко подошел к пониманию, каково было бы потерять ее».

«Да, и это тоже, но есть и другие причины. Знаешь, много лет я возмущался, потому что мне казалось, что Матильда посадила меня на поводок. Я ощущал себя ее заложником и мечтал вырваться на свободу — попробовать других женщин, жить другой, совершенно не похожей на эту жизнью.

Но когда я сделал то, о чем меня просил Мюллер, когда я вырвал свою свободу, я запаниковал. В трансе я пытался избавиться от этой свободы. Я протягивал обрывок своего поводка сначала Берте, потом Еве. Я говорил им: «Пожалуйста, привяжите меня. Вот моя шея. Я не хочу быть свободным».

Макс мрачно кивнул.

«Помнишь, — продолжил Брейер, — что я рассказывал тебе о своей поездке в Венецию в трансе? Эта парикмахерская, где я увидел свое стареющее лицо? Улица магазинов с одеждой, на которой я оказался самым старым? Помню, Мюллер что-то говорил об этом: «Не ошибись в выборе врага». Думаю, в этом все дело! Все эти годы я сражался не с тем врагом. Моим истинным врагом была не Матильда, а судьба. Истинным врагом было старение, смерть, мой собственный страх свободы. Я винил Матильду за то, что она не дает мне увидеть то, что я сам не желаю видеть! Интересно, сколько еще мужей испытывают те же чувства по отношению к своим женам?»

«Могу предположить, что я один их них, — сказал Макс. — Знаешь, я часто вспоминаю наше детство, годы, которые мы провели вместе во время учебы в университете. „Ах, что мы потеряли! — думаю я. — Как я мог позволить этому времени ускользнуть из наших рук?“ А потом начинаю тайком винить в этом Рахель, — будто это она виновата в том, что детство уходит, будто она виновата в том, что я старею!»

«Да, Мюллер сказал, что наш истинный враг — это „ненасытная пасть времени“. Но я почему-то не чувствую себя таким уж беззащитным перед этой пастью. Сегодня, чуть ли не в первый раз, я чувствовал, что я хочу жить той жизнью, которой я живу. Я подтверждаю сделанный мною выбор жизни. На данный момент, Макс, мне бы не хотелось ничего менять из того, что я сделал».

«Каким бы умным ни был твой профессор, Йозеф, сдается мне, что ты со своим экспериментом с гипнозом переплюнул его. Ты нашел способ принять необратимое решение, не принимая необратимого решения. Но я до сих пор не могу кое-что понять. Что было с той частью тебя, которая направляла ход эксперимента уже непосредственно под гипнозом? Пока ты находился в трансе, часть тебя должна была осознавать, что происходит на самом деле».

«Ты прав, Макс. Где был свидетель того, как „Я“ разыгрывало остальную часть „Меня“. Когда я думаю об этом, у меня начинает кружиться голова. Когда-нибудь кто-то, кто будет намного умнее меня, придет и разгадает эту загадку. Но мне не кажется, что я переплюнул Мюллера. На самом деле мне кажется, что дела обстоят совершенно иначе: думаю, я разочаровал его. Я отказался следовать его предписаниям. А может, я просто осознал пределы своих возможностей. Он часто повторяет:

«Каждый человек должен определить для себя, какое количество правды он сможет вынести». Кажется, я с этим определился. А еще, Макс, я разочаровал его как врач. От меня не было никакой пользы. На самом деле я уже давно даже и не думаю о том, чтобы вылечить его».

«Не казни себя за это, Йозеф. Ты всегда слишком строг с собой. Ты не такой, как он. Помнишь, мы вместе записались на курс по религиозным мыслителям — доктор Джодл, да? — и называл он их „духовидцами“. Вот кто твой Мюллер — духовидец! Я уже давно перестал понимать, кто из вас врач, а кто пациент, но если бы ты лечил его и даже если бы ты мог изменить его — а ты не можешь, — захотел ли бы ты менять его? Ты когда-нибудь слышал о женатом или окультуренном, прирученном духовидце? Нет, это уничтожит его. Я думаю, ему на роду написано быть одиноким пророком. Знаешь, о чем я думаю? — спросил Макс, открывая коробку с шахматами. — Я думаю, что был проведен достаточный курс лечения. Может, его пора заканчивать. Может, еще немного такого вот лечения, и в живых не останется ни пациента, ни доктора!»









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх