• 1. ОСНОВНЫЕ ПОДХОДЫ К ДИХОТОМИИ «НОРМА — ПАТОЛОГИЯ»
  • 2. ФИЛОСОФСКИЕ ОСНОВАНИЯ ПРОБЛЕМЫ
  • ГЛАВА I. ПОСТАНОВКА ПРОБЛЕМЫ НОРМЫ ПСИХИЧЕСКОГО РАЗВИТИЯ

    1. ОСНОВНЫЕ ПОДХОДЫ К ДИХОТОМИИ «НОРМА — ПАТОЛОГИЯ»

    Хотелось бы начать эту главу с одного личного воспоминания — первого столкновения с реальной сложностью проблемы нормы и патологии.

    Лет двадцать тому, в конце 60-х годов, мне, тогда старшему лаборанту кафедры нейро- и патопсихологии факультета психологии Московского университета, доверили проведение нескольких демонстраций в клинике душевных заболеваний, которые приурочивались к соответствующим разделам общего курса лекций по патопсихологии, читаемых тогда на факультете профессором Б. В. Зейгарник. Студенты-третьекурсники, для которых готовились эти демонстрации, с нескрываемым любопытством впервые переступали порог психиатрической клиники, где им должны были показать проявления патологии мышления, нарушений личности и самосознания. Больные для демонстраций подбирались соответствующие, что на преподавательском жаргоне называется «студенческими случаями», т. е. с предельно ясным, без диагностических вариаций выражением именно тех нарушений, о которых шла речь в общем курсе лекций.

    Однако демонстрации на большинство студентов производили разочаровывающее впечатление. Дело в том, что студенты не видели в больных, которых приводили к ним, ничего особенно «патологического». Вместо ожидаемых с замиранием сердца «сумасшедших», «безумцев» с опасным и непонятным поведением, перед ними оказывались вполне по внешнему виду «нормальные люди», которые вели себя «как все»: здоровались, охотно беседовали, высказывали иногда весьма интересные мысли и т. п. А то, что они могли вдруг начать с жаром говорить о преследовании их со стороны соседей или инопланетян, казалось студентам поправимым, для чего надо лишь найти действенный способ убедить их, что они заблуждаются.

    Когда же я добросовестно выдвигал один за другим общепринятые критерии анормальности, указывая на явные ошибки в суждениях больных, на алогичность их высказываний, на отсутствие в реакциях психологически понятной связи с фактами реальной жизни и т. п., тo чуть ли не каждый студент спешил привести похожие, на его взгляд, случаи из своего опыта, из наблюдений за другими, из описаний художественной и популярной литературы, короче, сводил все к формуле — «а с кем этого не бывает».

    Пожалуй, самым расхожим остается для многих психологов и психиатров понимание нормы как, во-первых, чего-то среднего, устоявшегося, не выделяющегося из массы и, во-вторых (что необходимо связано с первым) — наиболее приспособленного, адаптированного к окружающей среде. Такое понимание хорошо согласуется со здравым смыслом и имеет весьма глубокие корни в житейском сознании, прочно отождествляющем нормальное и общепринятое (заметим, что и студенты не видели патологии именно на этом основании, поскольку демонстрируемые больные вели себя, по их мнению, «как все»).

    Словом, демонстрация рассыпалась, цели своей не достигала: студенты не видели искомого патологического явления, например бреда как такового, а видели в целом нормального, «как все», разве немного в чем-то ошибающегося и почему-то упорствующего в своих ошибках человека. Разумеется, тут сказывалась и моя неопытность как преподавателя — сам был лишь вчерашним студентом. Однако и позднее приходилось наблюдать подобную тенденцию — представления о патологии до тех пор кажутся ясными и очевидными, пока думаешь, как думает большинство непосвященных, усвоивших, что сумасшедший — это обязательно бросающийся на стенку и выкрикивающий непонятное. Когда же имеешь дело не с описанием в учебнике того или иного изолированного синдрома, а с его конкретным носителем — живым человеком, со своей судьбой, интересами и особенностями,— то вопрос, что есть норма и что — патология, теряет свою ясность и простоту, становится расплывчатым и трудноуловимым. И хотя профессиональные клиницисты — психиатры и психологи — научаются со временем безошибочно, иногда по одному лишь жесту, слову, внешнему виду человека определять его внутреннее состояние, относить его к нормальному или патологическому, сущность и теоретические (а не интуитивно-эмпирические) основания дихотомии «норма-патология» до сих пор остаются и для них самих недостаточно ясными. Впрочем, судите об этом сами.

    Данный статистически-адаптационный подход к пониманию нормы вызывает, однако, резкую и, видимо, столь же, как и сам этот подход, давнюю критику. Интересно, что его критиковали еще старые психиатры, хотя, казалось бы, они должны были первыми найти в нем опору для тех особых и редких, по статистике, отклонений психики, с которыми встречались в клинике душевных болезней. Они указывали на то, что отождествление нормальности с часто встречающимся резко снижает представление о человеческом развитии, низводя его до уровня приспособления к расхожим шаблонам поведения. Старый французский психиатр К. Кюльер говорил, что «в тот самый день, когда больше не будет полунормальных людей, цивилизованный мир погибнет, погибнет не от избытка мудрости, а от избытка посредственности». Согласно Ч. Ломброзо, «нормальный человек — это человек, обладающий хорошим аппетитом, порядочный работник, эгоист, рутинер, терпеливый, уважающий всякую власть, домашнее животное». М. Ферри сравнивал нормального человека с готовым платьем, которое продают в больших магазинах, и т. п.1.

    Непринятие статистических и адаптивных критериев нормы как достаточных звучит и во многих современных исследованиях. Приведем для примера два критических рассуждения. Первое, касающееся принципа адаптивности и основывающееся на клинико-психологическом и общегуманистическом подходах (по сути парафраз и развитие вышеприведенных мнений старых психиатров), принадлежит известному польскому психологу и клиницисту К. Домбровскому. Он считает, что способность всегда приспосабливаться к новым условиям и на любом уровне свидетельствует о моральной и эмоциональной неразвитости. За этой способностью скрываются отсутствие иерархии ценностей и такая жизненная позиция, которая не содержит в себе элементов, необходимых для положительного развития личности и творчества2..

    Второе критическое рассуждение исходит из более строгих, естественнонаучных оснований. Статистический подход предполагает необходимость количественного измерения свойств исследуемого объекта и установление с помощью математики соответствующих средних показателей. Понятно, что для столь сложного объекта, каким является психика, необходимы выделение и учет не одного и не двух, а по крайней мере нескольких свойств. Однако, даже если отвлечься от сложнейшей, не решенной до сих пор (и неизвестно, решаемой ли в принципе [1]) проблемы верификации этих свойств и адекватного перевода в количественные показатели, применение такого подхода сталкивается на практике с серьезными трудностями. Это убедительно показано Ю. Б. Гиппенрейтер. Она пишет: «Пусть «нормальными» будут считаться такие степени отклонения какого-нибудь свойства от математического среднего, которыми обладает половина популяции; тогда по 1/4 популяции разместятся на обоих полюсах «оси» этого свойства в зонах «отклонения» от нормы. Если мы теперь возьмем не одно, а два независимых свойства, то при тех же условиях в «нормальной» зоне окажется уже 1/4 часть популяции, а остальные 3/4 попадут в зоны «отклонения»; при пяти независимых свойствах «нормальным» окажется один человек из 32, а при десяти свойствах — один из 1024!» 4. Так что последовательное применение статистического подхода может обернуться парадоксом — среднестатистическим нормальным окажется крайне редкое явление вопреки исходному априорному представлению о среднем, нормальном как о наличном у большинства.

    Чтобы обойти эти сложности, исследователи — осознанно или неосознанно — используют разные приемы. Наиболее простой и весьма распространенный из них — принятие негативных критериев нормы. Согласно этому подходу, норма понимается прежде всего как отсутствие каких-либо выраженных патологических симптомов. Если у человека не обнаруживается этих симптомов, значит, он нормален, значит, он здоров. Понятно, что данный подход в лучшем случае очерчивает границы круга, в котором следует искать специфику нормы, однако сам на эту специфику никоим образом не указывает.

    Не решает проблемы и подход с позиций культурного релятивизма, который является по сути вариацией статистически-адаптационного подхода. Согласно этой вариации, о норме и патологии можно судить лишь на основании соотнесения особенностей культуры определенных социальных групп, к которым принадлежат исследуемые индивиды: то, что вполне нормально для одной социальной группы, для другой будет выглядеть как патология. Существует целый ряд солидных исследований, дающих примеры межкультурных различий, как в макромасштабе (например, между Востоком и Западом), так и в микромасштабе (например, между различными слоями и социальными группами одного и того же общества). Однако, по справедливому суждению В. В. Лучкова и В. Р. Рокитянского, при таком подходе по крайней мере два обстоятельства делают невозможным однозначное определение нормального и патологического поведения: множественность социальных общностей, «социумов», к которым принадлежит любой индивид, и неоднородность предъявляемых каждым таким «социумом» требований. «В силу этих обстоятельств поведение индивида регулируется не единым набором норм, а множеством требований, хотя и связанных между собой, но не совпадающих и подчас не согласуемых друг с другом (требования семьи, референтной группы, рабочего коллектива, социальной среды и т. д.; явные и скрытые нормы, юридические и нравственные и т. п.)... Очевидно, что, последовательно придерживаясь этого подхода и переходя ко все более мелким подразделениям социальной среды, мы для каждого индивида получим множество критериев нормы и патологии, вплоть до представления, что «все нормально по отношению к самому себе»...»5., или — если воспользоваться старой русской пословицей — «всяк молодец на свой образец».

    Однако такое представление в научном плане есть не что иное, как снятие проблемы нормы, капитулирование перед ее сложностью и переход к описанию индивида только как особенного, уникального в своем роде. Наиболее последовательно эта точка зрения выражена в экзистенциалистском подходе к душевной болезни и в так называемом течении антипсихиатрии. Экзистенциалисты при этом больше упирали на уникальность внутреннего мира человека, на необходимость интуитивного проникновения, творческого сопереживания для его познания. Один из классиков этого направления, Л. Бинсвангер, например, писал: «Поскольку и в какой-то мере диагностические суждения врача исходят не из наблюдения организма пациента, а из его понимания как человеческого существа, понимания человеческого существования, постольку отношение его к больному — это уже не только отношение «медицинского работника» к своему научному объекту. Здесь уже имеет место его связь с пациентом,— связь, основанная на заботе и любви. Следовательно, сущность «бытия психиатра» в том, что он выходит за пределы всякого фактуального знания и соответствующих способностей, выходит за пределы научного знания, получаемого из психологии, психопатологии и психотерапии»6.. В высказываниях антипсихиатров больше звучали социальные ноты (недаром, видимо, это движение возникло в Англии, США и других западных странах в 60-е годы — годы высокого подъема социальной активности, бурных общественных протестов и манифестаций). Психически больные нередко рассматривались в рамках этого направления как жертвы плохого, патогенного общества, которое признает сумасшедшим того, кто не соглашается с предписаниями религии и государства. Движение, лидерами которого стали Д. Купер, Р. Лэинг, Т. Шаш и др., требовало отмены больничных порядков, отмены самих терминов «психиатрия», «психиатр». Согласно их взглядам, психиатрические больницы есть не что иное, как воплощение дегуманизирующего начала в обществе, ибо здесь «каста» врачей беспрепятственно творит насилие над беззащитной «кастой» больных. Что касается психиатрических понятий, то они расценивались как сбивчивая наукообразная классификация, цель которой — замаскировать социальные функции психиатрии, а именно функции репрессии, изоляции неугодных обществу лиц7..

    Затушевывание проблемы критериев нормы (действительно столь «неудобной» и трудноуловимой) типично, однако, не только для экзистенциальных и антипсихиатрических подходов. Есть область исследования, сам объект которой заставляет усомниться в строгости таких критериев. Это область так называемой малой психиатрии, область пограничных между нормальными («как у всех») и патологическими («не как у всех») состояниями психики. Не случайно, что эта колеблющаяся, зыбкая область порождала и весьма колеблющиеся, зыбкие взгляды на разграничения патологии и нормы. Так, выдающийся отечественный исследователь пограничных психических состояний П. Б. Ганнушкин не раз подчеркивал относительность границ нормы. Вот например, характерные для него высказывания: «...в таком, с одной стороны, хрупком и тонком, а с другой — в таком сложном аппарате, каким является человеческая психика, можно у каждого найти те или иные, подчас довольно диффузные, конституционально-психопатические черты»; ««гармонические» натуры по большей части есть плод воображения». Эти представления во многом определяли для Ганнушкина и гуманистический смысл преподавания психиатрии врачам. Он писал: «Главная цель и изучения, и преподавания психиатрии должна состоять в том, чтобы научить молодых врачей быть психиатрами и психопатологами не только в больнице и клинике, но прежде всего в жизни, т. е. относиться к так называемым душевно здоровым, так называемым нормальным людям с тем же пониманием, с той же мягкостью, с той же вдумчивостью, но и с той же прямотой, как к душевно нездоровым; разница между теми и другими, если иметь в виду границы здоровья и болезни, вовсе не так уж велика» 8..

    Следует заметить, что приведенные взгляды не есть в строгом смысле полное снятие со счетов проблемы нормы, признание ее не существующей. Представление о норме здесь остается, правда, по большей части в скрытом, имплицитном виде. Оно в основном заключается в том, что человек здоров настолько, насколько он избегает крайностей невроза или психопатии, насколько он, даже имея в себе зачатки, признаки, скрытые процессы, относящиеся к этим страданиям, не дает им разрастись дальше положенной черты, границы (чаще всего эта граница, с теми или иными оговорками, усматривается в мере адаптивности, приспособленности к окружающему, т. е. на основании одного из уже разобранных выше критериев нормы). Иными словами, здоровье определяется через нездоровье, норма — через аномалию, но в отличие от описанных ранее чисто негативных критериев здесь дается и некоторое содержательное представление о здоровье, построенное, однако, на основе терминов и понятий психопатологии.

    По такому пути идут многие исследователи за рубежом, которые в своих тестах и опросниках исходят из представлений и категорий, заимствованных из психиатрии (причем не только «малой», но и «большой», занимающейся психозами, явными, часто необратимыми нарушениями психики), и на их основе строят структуру как больной, так и здоровой личности. Достаточно в качестве примера перечислить все 10 основных (базисных) шкал, используемых в одном из самых популярных опросников — так называемом Миннесотском многопрофильном личностном тесте (MMPI). Это шкалы ипохондрии, депрессии, истерии, психопатии, маскулинности-фемининности, паранойяльности, психастении, шизоидности, гипомании, социальной интраверсии. Сугубо клиническими являются и многие распространенные классификации характера, рассматривающие норму сквозь призму представлений об «эпилептоидности», «шизоидности» и т. п.

    Как реакцию на такой подход можно рассматривать появление описательных критериев психического здоровья, в которых взамен психиатрической терминологии стали звучать общечеловеческие принципы и понятия. Следует отметить общность взглядов большинства авторов, использующих подобные описательные критерии, по вопросу о том, какими свойствами должна обладать здоровая личность. Наиболее часто отмечаются такие черты, как интерес к внешнему миру, наличие «жизненной философии», которая упорядочивает, систематизирует опыт, способность юмористически окрашивать действительность, способность к установлению душевных контактов с окружающими, целостность личности, и ряд других.

    Как можно оценить такой подход? Прежде всего он представляется необходимым шагом в изучении проблемы нормы. Если негативные критерии указывают (и то весьма приблизительно) границу между обширными областями нормы и патологии, если статистические и адаптационные критерии определяют нормальность как похожесть на других и соответствие требованиям окружающих, если культурный релятивизм все сводит к микросоциальным установкам и отсутствию патологических с точки зрения рассматриваемой культуры симптомов, то данный подход пытается выделить то позитивное, несводимое к психопатологическим понятиям, что несет в себе нормальная личность. В отличие от узкосимптоматических критериев предыдущих подходов здесь широко ставится вопрос о здоровье личности как о некотором особом достоянии, полноте, а не об одном отсутствии тех или иных ущербов и недугов [2]. Примечательной деталью, которую стоит еще раз отметить, является сходство в описании характерных черт здоровья личности. Таким образом, мы встречаемся как бы с методом «компетентных судей», которые независимо друг от друга сходятся в оценке интересующего нас феномена.

    Вместе с тем описательный подход имеет свои очевидные ограничения. Во-первых, большинство описаний не соотнесено с психологическим категориальным аппаратом и потому не может быть непосредственно использовано научной психологией. Во-вторых, как правило, описывается конечный продукт — ставшая личность, и ничего или крайне мало говорится о самом главном и ценном для теории и практики — о том процессе, который привел к ее появлению, и о тех внутренних закономерностях, что лежат в основе этого процесса. Кроме того, даже самые, казалось бы, распространенные, устоявшиеся описательные критерии при более внимательном их анализе часто оказываются неоднозначными, требующими для своего применения существенных оговорок и дополнений. Возьмем, например, такой критерий, как «целостность», на который часто указывается как на один из главных показателей нормального развития в противовес «расщеплению личности». И действительно, целостность — важный признак здорового функционирования любой живой системы личности в том числе. К. Г. Юнг указывал (и это не случайно, видимо, совпадает в немецком, английском и русском языках), что слова «целостность», «целый» и «целить», «исцелять» — однокоренные, подчеркивая тем самым связь психического здоровья с интегрированностью личности, а психических аномалий — с личностной дезинтегрированностью10.. Напомним также, что «целостность», «интегрированность» — центральные категории такого важного течения, как гештальт-терапия. Однако нельзя не заметить, что «целостность» (как, впрочем, и многие перечисленные выше критерии такого рода) не отделяет однозначно норму от патологии, не является специфическим, присущим лишь норме признаком: клинический опыт дает множество примеров внутренней цельности явно патологических натур. Можно сказать больше: целостность должна иметь свои градации и степень, свою меру. Если внутренняя структура слишком монолитна, спаяна, жестко состыкована, то это может стать не меньшим тормозом для развития, чем отсутствие должного связующего, структурирующего начала (с некоторыми психологическими последствиями жесткого сцепления внутренних целей деятельности мы столкнемся в главе IV).

    Что касается внутренних закономерностей и механизмов нормального и аномального развития личности, то суждения о них «компетентных судей» обнаруживают все те принципиальные разногласия, которые существуют между разными психологическими концепциями и теориями. Далеко не в каждой из этих концепций специально ставится проблема нормального развития личности. Такая проблема в качестве самостоятельной и требующей сложного анализа по сути вообще не существует для бихевиоризма. Под нормальностью здесь изначально подразумевается приспособляемость, адаптивность, стремление (по аналогии с биологическими системами) к гомеостатическому равновесию со средой.

    Проблема специфики нормального развития фактически не ставилась и в теории психоанализа, поскольку не усматривалось отличие невротической личности от нормальной и свойства мотивации «невротика» распространялись на здорового индивида. Это прежде всего такие свойства, как генетическая и функциональная связь мотивации с либидозным, сексуальным влечением, бессознательность определяющих мотивов поведения человека, гомеостазис как главный принцип функционирования мотивации, и ряд других.

    В психологии бытует старая аналогия психического мира человека с всадником на лошади. Всадник — это «я», «самость», то, что воспринимает и ощущает, оценивает и сравнивает; лошадь — это эмоции, чувства, страсти, которыми призвано управлять «я». Воспользовавшись этой аллегорией, З. Фрейд говорил о всаднике как о сознании, а о лошади — как о бессознательном. Сознание находится в безнадежном положении: оно пытается управлять значительно более сильным существом, сильным не только физически, но и своей хитростью, близостью к инстинктивной природе, умением обмануть прямолинейное сознание и поворачивать его в нужном направлении, оставляя при этом сознание в неведении относительно причин этих поворотов. Поэтому, чтобы понять механизмы развития психики, надо изучать бессознательное, ибо отдельные поступки и целые жизненные судьбы определяются этим конем, а не близоруким наездником [3]. Правда, Фрейд говорил, что идеалом человека был бы для него тот, кто на место «оно» (бессознательного) смог поставить «я». Но сам дух его сочинений оставляет слишком малую уверенность в возможности такого подчинения...

    Подобная точка зрения, критика которой широко дана в отечественной психологической литературе, конечно, не могла удовлетворить и многих зарубежных исследователей, прежде всего тех, кто пытался непосредственно изучать продуктивную здоровую личность.

    Наиболее ярким здесь стало направление гуманистической психологии (Бюллер, Гольдштейн, Олпорт, Маслоу, Роджерс и др.). Представители этого направления строили свои концепции в острой полемике с бихевиоризмом и фрейдизмом, особо подчеркивая роль самосознания в нормальном развитии, стремление здоровой личности к совершенствованию, ее уникальность и т. п. Следует отметить, однако, что гуманистический пафос этого направления нередко приводил его последователей к явному смещению внимания лишь на тех, кто заведомо импонировали как совершенные личности. Анализируя, например, концепцию Г. Олпорта, Л. И. Анцыферова констатирует, что основной метод, которым тот «руководствуется при построении своей теории,— это метод обобщения личностных качеств выдающихся, творческих, прогрессивных представителей человечества»12..

    В самом обращении к выдающимся, творческим представителям человечества нет, разумеется, ничего предосудительного: их личности вполне заслуживают пристального внимания и исследования. Однако в этих совершенных образцах, как во всяком готовом продукте, умирает процесс, приведший к его появлению, здесь нам указывают на вершину (esse Homo), оставляя неизвестным путь к ней,— путь, который и есть не что иное, как нормальное развитие личности. Путь этот — общий для людей, а не прерогатива выдающихся. Последние более продвинуты, нежели остальные, но составляют с этими остальными единую цепь движения. Концепции типа олпортовской, фактически разрывая эту цепь, часто не в состоянии исходя из своих категорий, объяснить поведение обычных, «грешных» людей, природу отклонений личности от нормального развития,— отклонений как серьезных, так и достаточно преходящих, временных. Совершенно не случайно поэтому, когда надо описать аномалию, Олпорт приводит список патогенных, или, как он их называет, «катаболических механизмов»13., который выглядит во многом попросту заимствованным из теоретических представлений фрейдизма [4].

    Таким образом, концепция Олпорта лишний раз утверждает дилемму, которая весьма характерна для представлений психологов о норме: с одной стороны, «растворение» здоровой личности в невротической, психопатической, акцентуированной и т. п., а с другой — абсолютизация выдающейся, творческой, самоактуализирующейся личности и неспособность объяснить аномальное развитие. В результате понятие нормы как бы повисает в воздухе, оно не связано со всем многообразием реальной психической жизни. Задача же подлинной теории личности состоит в объяснении как случаев нормального развития, ведущих в своей перспективе к гармоническому и полному раскрытию личности, так и случаев аномалий этого развития. Для этого необходимо прежде всего выяснить и обосновать, что является критерием нормального человеческого развития, его исходным мерилом.

    Подходы, которые мы рассмотрели, не дают убедительного ответа, отсылая нас либо к выраженной патологии (раз не болен, то здоров), либо к статистике (раз «как все», то нормален), либо к адаптивным свойствам (здоров, если хорошо приспособлен), либо к требованиям культуры (нормален, если исполняешь все ее предписания), либо к совершенным образцам (здоровье личности как атрибут выдающихся, творческих представителей человечества) и т. д.

    Не спасают дело и различные вариации, объединения в разных пропорциях этих и других сходных с ними принципов. Например, известный польский ученый Я. Щепаньский предлагает называть нормальной среднюю (в статистическом смысле) личность; личность адаптировавшуюся и ведущую себя в рамках установленных социальных критериев; целостную личность, т. е. такую, все основные элементы которой функционируют в координации с другими14.. Но если каждый из представленных трех критериев (статистика, адаптация и целостность) оказался, как мы видели, недостаточным для определения нормы развития личности, то где гарантия, а главное, убедительное обоснование того, что, взятые вместе, они раскроют содержание этого понятия?

    Часто критерием нормы психического развития полагают оптимальные условия этого развития. С таким пониманием можно было бы согласиться, если бы оно дополнялось четким представлением о том, что конкретно-психологически представляют собой эти оптимальные условия, сводимы ли они все к тем же адаптивности, статистике и пр. или имеют свою качественную, собственно человеческую специфику. Малопродуктивными кажутся и попытки растворить понятие нормы психического развития во множестве «норм», свойственных человеку (от норм анатомического строения тела и его частей до норм правовых отношений), поскольку на деле они пока что ведут к смешению разных уровней (биологических, социальных и психологических), аспектов человеческого бытия, к их взаимной подмене 15..

    В чем же причина того, что проблема психической нормы каждый раз как бы выскальзывает из рук, незаметно покидая пределы психологии и обнаруживая себя уже в других, непсихологических областях — психопатологии, биологии, статистике и т. п.?

    Может быть, стоит предположить, что мы сталкиваемся здесь не просто с частными ошибками, заблуждениями отдельных авторов, а с некоторой общей тенденцией, которую настала пора осмыслить и назвать. Тенденция эта состоит в том, что авторы, стремясь, казалось бы, к изучению психологии, и только психологии, тем не менее с удивительным постоянством оказывались в других областях. «...Вся история психологии,— писал Л. С. Выготский,— борьба за психологию в психологии» 16.. Психологов можно с известным основанием разделить на тех, кто упорно ведет эту борьбу, и тех, кто смирился с той или иной формой редукционизма [5]. Что же касается критериев нормального развития (разумеется, самых общих, принципиальных, а не частных), то неудачи в их поиске могут свидетельствовать либо о слабости, зыбкости самой психологии, ее основных понятий, теорий и методов, ее объяснительных возможностей, либо о том, что данный предмет действительно находится вне поля психологии. Мы склоняемся ко второму мнению, которое никак не означает отказа от «борьбы за психологию в психологии». Речь идет о том, чтобы выявить специфику психологического познания, поскольку психология лишь тогда сможет утвердить свою важную и незаменимую роль, когда найдет свою специфику, когда сумеет твердо почувствовать границы своих возможностей и компетенции.

    Это обретение себя не означает также изоляции от других областей знания: чтобы определить свои границы, их надо перейти, преодолеть, неизбежно соприкоснувшись и даже углубившись в другую область, с территории которой во всей самобытности и цельности предстанет нам своя [6].

    Нельзя сказать, что эти выходы за свою границу, стыковка с другими областями являются чем-то новым в психологии. За сто с небольшим лет ее существования как науки, на стыке с другими науками образовались и успешно развиваются многие пограничные, дочерние ответвления: на стыке с физиологией — психофизиология, с медициной — медицинская психология, с инженерией — инженерная психология и др. Однако, как мы видели, области, с которыми достаточно устойчиво связана психология и в союзе с которыми она образует ряд пограничных дисциплин, не смогли дать убедительных для нее критериев нормы психического развития. Так, именно из биологии, в частности из физиологии, пришли понятия адаптивности и гомеостазиса, из медицины — модели здоровья как отсутствия болезней и т. п. Следовательно, для поисков общих критериев нормы [7] необходимо найти такую сферу, относительно которой психология предстанет как частная, нижележащая по уровню область, обретающая через нее смысл и назначение, а потому и критерий общей оценки того, чем она занимается. Речь в данном случае идет о философии, о философской концепции человека. За проблемой психического «закономерно, необходимо встает другая, как исходная и более фундаментальная,— о месте уже не психического, не сознания только как такового во взаимосвязи явлений материального мира, а о месте человека в мире, в жизни»,— писал С. Л. Рубинштейн18..

    Насущную необходимость уяснения этой проблемы осознавали не только наши ведущие отечественные психологи (А. Н. Леонтьев, С. Л. Рубинштейн и др.), для которых всегда была свойственна высокая философская культура, не только ученые-марксисты других стран (Ж. Политцер, Л. Сэв, Т. Ярошевский и др.), но и ученые иных ориентации, пытавшиеся противостоять позитивистским тенденциям и узкопрагматическому подходу, столь свойственному современной психологии. Сошлемся, например, на А. Маслоу, который писал, что психологи, прежде чем планировать свои исследования, формулировать гипотезы и производить эксперименты, должны иметь и ясно осознавать определенную философскую концепцию человека19., или на П. Фресса, который подчеркивал, что никакая наука о человеке, и психология в первую очередь, не может абстрагироваться от общефилософского контекста, в который она включена 20..

    Почему же, несмотря на подобные призывы, переход границы психологии в сторону философского размышления о человеке осуществляется крайне недостаточно и робко? В отечественной психологии можно назвать, пожалуй, лишь одну по-настоящему развернутую и значительную по глубине попытку такого рода — последнюю (посмертно опубликованную) книгу С. Л. Рубинштейна «Человек и мир». Обстоятельство это во многом объяснимо самой историей взаимоотношения философии и психологии. И поскольку нам ниже предстоит перейти названную границу и предпринять философско-психологическое исследование проблемы нормы, краткое напоминание общего хода этой истории окажется не лишним.

    Психология как область познания, ориентированная на понимание деятельности души, существует издревле. В европейской культуре первое (из дошедших до нас) систематическое описание психических явлений сделано Аристотелем в его трактате «О душе». В течение всех последующих столетий, вплоть до XIX в., психологические исследования рассматривались не как самостоятельная область, а как составная часть философии. Развитие XIX в., особенно его второй половины, шло под знаком крепнущего авторитета естественнонаучного знания, которое все более дерзко, смело наступало на метафизические догмы мышления. Чтобы представить атмосферу той эпохи, можно привести слова швейцарского ученого и общественного деятеля Августа Фореля из его доклада на съезде естествоиспытателей в 1894 г.: «В прежнее время начало и конец большинства научных трудов посвящали богу. В настоящее же время почти всякий ученый стыдится даже произнести слово «бог». Он старательно избегает всего, что имеет какое-либо отношение к вопросу о боге... Наука... на место бога поставила себе материалистические кумиры или слова, представляющие собой отвлеченные понятия (материя, сила, атом, закон природы...)»21.. Этот «дух времени» затрагивает и философию, в которой в противовес отвлеченным мировоззренческим проблемам все больший вес приобретают сугубо позитивистские суждения, отвергавшие вслед за основателем подхода — О. Контом метафизические размышления о причинах и сущности явлений и ставящие своей задачей «чистое» описание и интерпретацию лишь опытных данных науки, и прежде всего естествознания [8]. Однако в исследованиях естествоиспытателей накапливалось все больше фактов, которые нельзя было объяснить чисто физиологическими или физическими понятиями. Требовались собственно психологические объяснения, но не в прежнем, спекулятивно-философском ключе, а в духе времени, т. е. объяснения строгие, научные, объективные. Эти тенденции и привели наконец к рождению психологии как науки, которая была отнята естествоиспытателями у ослабевшей, утратившей связь с жизнью идеалистической философии.

    Поэтому нет ничего удивительного в том, что первыми психологами были преимущественно физиологи или физики (Фехнер, Гельмгольц, Сеченов и др.). Именно им принадлежат первые психологические сочинения и опыты. Причем эта зарождающаяся психология так и называлась — «физиологическая психология», чем лишний раз подчеркивалось значение физиологии как родового, определяющего понятия, в свете которого психология может стать позитивной, научной. Круг первых проблем экспериментальной психологии — это проблемы элементарных ощущений, скорости реакции и т. п., т. е. то, что могло измеряться, регистрироваться хроноскопами, кимографами и прочей аппаратурой физиологических экспериментов того времени.

    Поэтому, когда говорят, что психология была отнята естествоиспытателями в конце XIX в. из-под опеки философии, это нуждается в уточнении. Была отнята только та часть психологии, которая непосредственно смыкается с физиологией. Общие же, более высокие проблемы психологии оставались по-прежнему прерогативой философии. Эту раздвоенность можно наглядно увидеть и в мировоззрении родоначальников психологии. Например, Фехнер, которому принадлежит первый труд по экспериментальной психологии, определял основанную им экспериментальную психофизиологию как «точную теорию об отношениях между душой и телом и вообще между физическим миром и психическим миром». Вундт, с именем которого связано возникновение первой в мире психологической лаборатории (1879), применял экспериментальный подход лишь к решению некоторых элементарных психологических вопросов, твердо считая, что высшие психические процессы (мышление, воля и др.) недоступны опытному исследованию. В анализе последних он прямо придерживался идеалистических философских воззрений.

    Дальнейшее историческое развитие психологии как самостоятельной науки было во многом связано с отвоевыванием у философии вышележащих уровней психологического знания: от простых ощущений к целостным видам восприятия, от механической памяти к опосредствованной, от элементарных мыслительных операций к сложным моделям интеллекта и, наконец, от исследования отдельных поведенческих актов к комплексным, системным проблемам личности. В этом движении психология — в своей конкретной методологии, способах анализа и обработки результатов — по-прежнему стремилась равняться прежде всего на естественные науки, постоянно видя в них образец объективности, научности. Психология, заметил, например, немецкий психолог Курт Левин, вообще очень медленно выходила в своих исследованиях из поля элементарных процессов и ощущений к изучению аффекта, мотивации, воли не столько из-за слабости экспериментально-технических средств, сколько из-за того, что нельзя было ожидать, что один и тот же случай повторится вновь, а следовательно, представится возможность математической, статистической обработки материала, столь принятой в естественных науках23..

    И тем не менее, несмотря на все сложности, кризисы, периоды застоя, психология поднялась, казалось бы, до самых высоких уровней познания внутренней жизни человека. Интенсивное развитие психологии сделало возможным появление смежных областей знания на стыках с другими науками. Однако, на что уже обращалось внимание, психология охотно шла на союз по преимуществу с естественными науками, тогда как союз с конкретными отраслями философской науки (например, с этикой, которая в прежнем, «донаучном» существовании психологии была теснейшим образом связана с любым психологическим знанием) осуществлялся крайне редко, и к таким попыткам многие психологи относились и до сих пор относятся с явным предубеждением. Между тем, по нашему мнению, необходимо более тесное единение не только в плане разрабатываемой философией общей методологии всех наук, в том числе и психологии, но и в плане решения многих вполне конкретных научно-исследовательских задач, одна из которых — определение общих критериев нормы психического развития человека.

    2. ФИЛОСОФСКИЕ ОСНОВАНИЯ ПРОБЛЕМЫ

    Поскольку речь идет не о чем ином, как о человеке, то в представлениях о его «норме» мы должны исходить из понимания основной сущности человека, которая и делает его собственно человеком, отличая, отграничивая от других живых и обладающих психикой обитателей планеты. В наиболее общей форме сущность человека выражена К. Марксом в широко известном положении, согласно которому «в своей действительности она есть совокупность всех общественных отношений»24.. При развертывании, конкретизации этого тезиса необходимо учитывать несколько важных моментов. Во-первых, неоднократно подчеркнутую К. Марксом пагубность противопоставления человека, индивида, с одной стороны, и общества, общественных отношений — с другой. «Прежде всего,— писал он,— следует избегать того, чтобы снова противопоставлять «общество», как абстракцию, индивиду. Индивид есть общественное существо. Поэтому всякое проявление его жизни — даже если оно и не выступает в непосредственной форме коллективного, совершаемого совместно с другими, проявления жизни,— является проявлением и утверждением общественной жизни» 25.. Человек, таким образом, находится не «вне», не «над», не «под», не «за», не «против» общества, он есть «общественное существо», есть всегда образ общества, более того, в пределе своем, родовой сущности — образ Человечества (мы оставляем пока вопрос о том, каким может быть этот образ в каждом конкретном случае — искаженным или ясным, частичным или полным) [9].

    Другой момент, который следует подчеркнуть, может показаться чисто внешним, терминологическим, хотя на самом деле он имеет принципиальное значение для определения «норм» психического развития человека. В рукописи «Тезисы о Фейербахе» нет слов «совокупность всех», а стоит короткое французское слово «ансамбль», имеющее иной смысловой оттенок. На этот момент справедливо обращают внимание современные философы (Л. П. Буева, М. С. Каган, А. Г. Мысливченко и др.), отмечая ненужность перевода этого слова, ставшего интернациональным. Действительно, если сам К. Маркс использовал для тезисного, т. е. наиболее точного и краткого, выражения своих мыслей именно это, иноязычное для него, пишущего по-немецки, слово, то нет нужды и в переводе этого слова на русский язык» поскольку оно находится в равном отношении и к русскому, и к немецкому языкам — в отношении ассимилированного, не требующего перевода иностранного слова, широко вошедшего в культурный обиход. Не стоило, быть может, говорить об этом подробно, если бы слово «ансамбль» в этом основополагающем тезисе было переведено в адекватном смысловом ключе. Между тем слово «совокупность» далеко не синоним слова «ансамбль». Смысловым синонимическим рядом здесь являются скорее «слаженность», «соподчиненность», «содружество», «организованное единство» и т. п. [10] Мы часто, например, слышим слово «ансамбль» в отношении музыкальных коллективов, объединенных общей задачей исполнения музыки и достигающих выполнения этой задачи слаженными, соподчиненными, взаимодополняющими, взаимооттеняющими друг друга усилиями, подчиненными некоему единому замыслу. Чем более выражены эти свойства, тем в большей степени группа музыкантов представляет собой единый, сыгранный ансамбль. Если же названные свойства находятся в зачаточном состоянии или отсутствуют вовсе, то перед нами не ансамбль, а лишь совокупность всех находящихся на сцене музыкантов. Можно, таким образом, сказать, что «совокупность всех» — это нижняя смысловая граница «ансамбля» или, напротив, его начальная отправная точка, но никак не отражение сути понятия.

    Эта терминологическая неточность привела к целому ряду смысловых смещений не только в философском плане [11], но и в конкретно-психологическом. Последнее выразилось прежде всего в том, что, несмотря на столь частое цитирование Марксова тезиса о сущности человека как совокупности всех общественных отношений, это положение не удалось убедительно связать с конкретным представлением о психике, и прежде всего о высшем отражательном и интегративном ее уровне — личности. Основная трудность состояла в том, что никакой конкретный человек не мог, разумеется, претендовать на воплощение всей совокупности общественных отношений, и уже по этому чисто арифметическому признаку конкретный человек непроходимой полосой отделялся от своей родовой сущности. «Могу ли я,— спрашивал, например, И. С. Кон,— не погрешив против истины, назвать себя совокупностью всех общественных отношений, когда сфера моей (и вашей, и любого конкретного индивида) деятельности заведомо включает лишь незначительную часть этих отношений?» 28. Понятно, что при такой постановке вопроса ответ может быть только отрицательным, а родовая сущность человека в конечном счете — отделенной от жизнедеятельности конкретного, живого, «грешного» человека. Достигнуть же приближения к этой сущности можно только путем увеличения числа реализуемых личностью отношений, т. е. опять же арифметическим путем: чем больше будет этих отношений, тем ближе к родовой сущности. Отсюда, в частности, сведение понятия всестороннего развития личности к представлению о ее много- и разносторонности, задействованности в как можно более различных видах деятельности. (Понятно, что, согласно такому представлению, дилетант, овладевший многими видами деятельности, имеет несомненное преимущество перед ученым, всю жизнь посвятившим решению одной узкой проблемы; первого исходя из арифметического подхода можно назвать все-, много-или разносторонне развитым, второго — развитым одно-ил и малосторонне.)

    Чтобы избежать этих недоразумений, необходимо вернуться к двум отмеченным выше моментам рассматриваемой концепции. Во-первых, что человек всегда есть общественное существо, что он «живет миром». Во-вторых, сущность человека — не просто сумма, совокупность, но сложный ансамбль общественных отношений, т. е. их соподчинение, сопряженность, гармоническое единство, иерархия. Таким образом, от родовой сущности каждый конкретный индивид отделен не арифметически, не разностью (всегда, разумеется, удручающе бесконечно большой) между совокупностью всех общественных отношений и количеством отношений, реально осуществляемых индивидом. Человек, как общественное существо, изначально связан, исходит из этой сущности, он являет ее образ, хотя, как мы уже говорили, этот образ может быть весьма разным, в том числе и глубоко извращенным. При этом не само количество общественных отношений играет главенствующую роль. Как верно заметил М. С. Каган, не «совокупность всех», а «ансамбль» предполагает объединение в человеческой сущности отнюдь не всех отношений, а только тех, которые способны персонифицироваться и интериоризироваться29.. Далее — эти персонифицированные и интериоризированные отношения не строятся по некоему установленному шаблону, не появляются сразу в виде готового предмета с заданными свойствами, они всегда процесс, всегда движение. Человек «не стремится оставаться чем-то окончательно установившимся, а находится в абсолютном движении становления»,— писал К. Маркс30.. Поэтому нет такой итоговой совокупности всех отношений, которая определила, замкнула бы своим числом сущность человека, и задача исследования этой сущности, что особо подчеркивает Г. С. Батищев, должна состоять не в поисках какой-либо ее «собственной» конечной природы, а в объяснении того, каким образом и почему человек есть безмасштабное существо 31.. Наконец, на что мы уже обращали внимание, представление об ансамбле (в отличие от совокупности) подразумевает определенное сопряжение, соподчиненность его составляющих. Возникает, следовательно, задача выделить основные линии этого ансамбля, его системообразующий фактор, задающий его «мелодию», его «движение становления», его иерархическое единство и гармонию.

    Таким главным, системообразующим представляется способ отношения к самому человеку. К. Маркс писал: «Так как человеческая сущность является истинной общественной связью людей, то люди в процессе деятельного осуществления своей сущности творят, производят человеческую общественную связь, общественную сущность...» 32. Эта связь, составляющая человеческую сущность, и есть отношение человека к человеку. В применении к психологии об этом ярко и проникновенно сказал С. Л. Рубинштейн: «...первейшее из первых условий жизни человека — это другой человек. Отношение к другому человеку, к людям составляет основную ткань человеческой жизни, ее сердцевину. «Сердце» человека все соткано из его человеческих отношений к другим людям; то, чего оно стоит, целиком определяется тем, к каким человеческим отношениям человек стремится, какие отношения к людям, к другому человеку он способен устанавливать. Психологический анализ человеческой жизни, направленный на раскрытие отношений человека к другим людям, составляет ядро подлинно жизненной психологии. Здесь вместе с тем область «стыка» психологии с этикой» 33..

    Как всякий жизненный, живой процесс, отношение к человеку несет в себе некое исходное противоречие, борьбу противоположных возможностей и тенденций. Этими противоположно направленными возможностями, векторами, тенденциями является, с одной стороны, рассмотрение человека как самоценности, как непосредственно родового существа, а с другой — понимание человека как средства, подчиненного внешней цели, как вещи, пусть даже особой и уникальной, но вещи среди других вещей. Это противоречие в понимании человека проходит через всю историю человечества, которую в этом плане можно рассматривать как борьбу за свободу и достоинство, за признание родовой человеческой сущности, против вещных отождествлений (раба — с орудием, крепостного — с собственностью, наемного рабочего — с производимой им технической операцией и т. п.).

    Разумеется, те или иные вещные отношения, вещные цели будут всегда оставаться насущными—отсюда и постоянная проблема приведения их в соответствие с целями невещными. И это соответствие, если мы хотим развития человека именно как человека, может быть только одним — цели невещные должны в конечном счете обусловливать, подчинять цели вещные. Лишь тогда возможно воспитание человека, который мерилом своей ценности считает не меновую полезность, возможность обмена и продажи своих качеств, а свою родовую человеческую сущность, уравнивающую, соединяющую «истинной общественной связью» всех людей [12]. Деятельность такого Человека (справедливо написать это слово с большой буквы), конечно, подразумевает и конкретную «полезность», материальную отдачу обществу, однако ее никогда нельзя прямо свести к этой пользе, ибо любое дело в конце концов пронизано не вещными, а возвышенными, общечеловеческими идеями. Заметим также, что размеры и качество этой материальной отдачи обычно неизмеримо более высоки, нежели от такого человека, воспитанного в вещной традиции и тем самым изолированного от человеческой сущности. Вот почему, по словам Маркса, «уничтожение этой изолированности и даже частичная реакция, восстание против нее, являются настолько же более бесконечными, насколько человек более бесконечен, чем гражданин государства, и насколько человеческая жизнь более бесконечна, чем политическая жизнь»34..

    Итак, главным для человеческой сущности является отношение к самому человеку, которое формируется в борьбе двух разнонаправленных векторов, один из которых ведет к пониманию и реализации человека как самоценности, как существа, способного к развитию «безотносительно к какому бы то ни было заранее установленному масштабу» 35., а другой, противостоящий ему,— к пониманию и реализации человека как средства. Разрешение конфликта, противоречия в пользу первого отношения ведет к утверждению сущности человека, тогда как в случае превалирования второго рода отношений человек выступает в меновой, вещной, т. е. в конечном счете нечеловеческой форме своего существования. Отсюда проистекают по крайней мере два необходимых вывода. Во-первых, вся конкретная структура общественных отношений, персонифицированных и интериоризированных тем или иным человеком, во многом зависит от особенностей разрешения названного противоречия. Во-вторых, степень приобщения к родовой сущности определяется не количеством, объемом усвоенных общественных отношений, а прежде всего выбором и осуществлением главного, системообразующего отношения — отношения к людям и к каждому отдельному человеку.

    Сказанное может быть отнесено к любой деятельности человека. Даже такой вид деятельности, как труд, может (в зависимости от лежащего в его основе отношения к себе и другим) либо способствовать развитию человеческой сущности, либо вести к замкнутости, отъединенности, узкоэгоистическим тенденциям. А. С. Макаренко, столь высоко ставивший воспитательную роль труда, специально подчеркивал, что труд в известном смысле — процесс воспитательно-нейтральный, он одинаково может воспитать и коллективиста, и индивидуалиста, что зависит прежде всего от способа связи и отношений между собой участников трудового процесса.

    Развитие деятельности не как технологических операций и действий, а как способа обретения и реализации родовой сущности зависит, однако, не только от отношения индивида к себе и другим людям, но и от того, будет ли это отношение сопровождать, точнее, порождать ряд других, необходимо связанных с родовой сущностью свойств. Кратко остановимся на некоторых из них.

    Прежде всего деятельность может побуждаться разными обстоятельствами. Она может быть причинно обусловленной, т. е. вытекающей из сложившихся условий, которые являются непосредственно причинно порождающими для данной деятельности. Она может расцениваться как причинно-сообразная, т. е. сообразующаяся с кругом породивших ее условий — причин, но уже не прямо и непосредственно вытекающая из них. Она может быть целесообразной, т. е. в качестве главной ее характеристики, согласованной с заранее поставленными целями. Наконец, она может быть целеобусловленной, т. е. по преимуществу определяемой, производной от цели. Понятно, что в первых двух случаях (причиннообусловленности и причинносообразности) источник деятельности локализуется в прошлом, в уже сложившейся ситуации; в двух остальных случаях (целесообразности и целеобусловленности) — в будущем, в том, что предстоит. В свою очередь это предстояние может быть двух родов. Цели могут браться человеком уже в готовом виде и даже быть прямо навязанными ему извне. Этот путь, в самом крайнем своем выражении, превращает человека в «вещь среди вещей», в средство достижения совершенно чуждых ему анонимных институциональных целей 36.. Качественно другой род предстояния целей — когда они выработаны самим человеком, когда мы можем говорить о свободном целеполагании, целепроектировании, целетворении человека. Именно здесь находится грань между деятельностью исполнения (пусть сложного, иерархически и опосредствованно организованного) и деятельностью творения. Творчество же и есть тот вид деятельности, точнее, тот способ выполнения деятельности, который наиболее отвечает трансцендирующей сущности человека.

    При таком подходе к деятельности не просто возникают новые предметы, но происходит развитие сущностных сил человека, которое отнюдь не сводится к изолированному, личному достижению творящего, но становится достоянием всех, принадлежит через произведенные предметы любому человеку, человечеству в целом. Через человека творящего происходит, таким образом, обогащение родовой человеческой сущности: «...мы имеем перед собой под видом чувственных, чужих, полезных предметов... опредмеченные сущностные силы человека»37..

    Здесь необходимо сделать два важных для нашего изложения примечания. Прежде всего, когда говорят о творчестве, традиционно ассоциируют его, а нередко и вовсе ограничивают его искусством и наукой. Это создает представление, согласно которому лишь художникам, писателям, ученым и прочим представителям «творческих профессий» доступно повседневное творение, лишь они создают новое, раскрывают новые сущностные силы, формирующие новые способности, новые пласты человеческих отношений, тогда как на долю «серого» большинства с их узкими «нетворческими профессиями» остаются механические, репродуктивные, причинно обусловленные виды деятельности с редкими вкраплениями целетворящих, творческих моментов. Такое понимание крайне пагубно для развития самосознания, оно принижает и искажает его, отводя человеку роль винтика, детали механизма, смысл и назначение которого ему неведомы. Между тем для любого человека независимо от его профессии, пусть требующей лишь механической деятельности, главным остается как раз тот предмет, который постоянно, ежечасно требует творческого, целетворящего подхода. Предмет этот — сама жизнь человека, творимые, поддерживаемые или отвергаемые им отношения, центральным из которых является отношение к другим людям. «...Именно личное, индивидуальное отношение индивидов друг к другу, их взаимное отношение в качестве индивидов создало — и повседневно воссоздает — существующие отношения» 38.. Те самые, и никакие иные, отношения, которые и есть сущность человека. Обычно, для того чтобы подчеркнуть социальную природу человека, внимание исследователей акцентируется исключительно на том, что человек есть совокупность общественных отношений, т. е. человек, его сущность определяются через образующие его социальные связи. Но при этом выпадает из поля зрения необходимость другого угла рассмотрения той же формулы, а именно что совокупность, вернее, ансамбль общественных отношений и есть человек, т. е. общественные отношения определяются через образующую их деятельность человека. Общество — это «сам человек в его общественных отношениях»39.. Общественная сущность «не есть некая абстрактно-всеобщая сила, противостоящая отдельному индивиду, а является сущностью каждого отдельного индивида (подчеркнуто нами.—Б. Б.), его собственной деятельностью, его собственной жизнью, его собственным наслаждением, его собственным богатством» 40.. Упуская из виду этот важнейший угол рассмотрения, мы как бы призываем: «познай мир (общественных отношений), и ты познаешь себя (человека)» — в противовес: «познай себя, и ты познаешь весь мир». На деле это две взаимосвязанные стороны, два основных пути познания, и нельзя, изучая и возвеличивая роль общественных отношений, умалять в сравнении с ними роль человека, ибо они равносущны.

    Другой момент, который необходимо отметить, состоит в том, что в рамках деятельности творческие и нетворческие стороны отнюдь не исключают друг друга, а находятся в тесной взаимосвязи. Творчество всегда подразумевает операционально-технические моменты, и нередко, чем сложнее творческий акт, тем сложнее и развитее должно быть лежащее в его основе ремесло — круг освоенных навыков и умений. И напротив, расширение операционально-технических умений расширяет и возможности применения новых творческих подходов, приемов, способов.

    Однако, даже если мы найдем, что сугубо рутинную, вовсе исключающую моменты творчества деятельность предпочитают деятельности «творческой», это еще не говорит прямо об отходе человека от своей способной к развитию сущности. Все будет зависеть от того, какого рода отношение к другим людям, какого рода понятие о человеке лежит в основе такого предпочтения. Если некто выбрал рутину, сделав это ради жизни и блага другого человека, то он несравнимо выше в человеческом плане и ближе к своей родовой сущности, нежели тот, кто выбором творческой стези попирает конкретного человека или делает его подножием, средством своего возвышения. Специально обратим внимание, что тот и другой выбор не определен самой ситуацией, не является причинно обусловленным (даже если это так кажется самому субъекту). Он есть акт творческий, целетворящий, проявленный в русле главного, системообразующего для остальных отношения — отношения к человеку. Из этих творческих актов, бесконечной череды выборов, пусть не всегда ярко очерченных и приметных самому субъекту, и состоит не прекращающийся всю жизнь процесс самотворения человека, любой предстоящий этап которого не дан, а задан, являет собой задачу, смысл и решение которой не могут быть определены вне самого действующего человека, живущего своей, а не чьей-либо чужой, заемной, навязанной жизнью.

    Таким образом, не следует приписывать творчество лишь какому-то особому роду деятельности; это характеристика куда более широкая, атрибут полноценной жизни человека, его отношений к себе и миру, необходимый способ реализации его родовой сущности.

    Целетворение, самопроектирование жизни в качестве своего необходимого условия требуют наличия свободы, которую подразделяют, как известно, на свободу негативную, т. е. свободу от внешних стеснений и ограничений, и свободу позитивную, нужную для достижения каких-либо поставленных целей и задач. Объективную основу свободы первого рода (ее можно еще назвать независимостью) составляет система прав (свобод), бытующих в данном обществе. При этом, что важно для нашего рассмотрения, эти свободы не даны извне как произвол или подарок безличных сил и институтов. Они в конечном счете порождены (завоеваны, отстаиваются, выигрываются или, напротив, проигрываются) самими субъектами, самими гражданами данного общества: «Государство фиксирует (должно фиксировать) то, что сформировалось в реальной жизни, а не «одаривает» по своему усмотрению или произволу юридическим статусом своих граждан, не «дарует» им права и свободы, коренящиеся на самом деле в совокупности тех общественных, в том числе и юридических, отношений, которые складываются на базе существующих объективно производственных отношений... Для юридического статуса личности необходимо, конечно, государственное (официальное) признание масштаба свободы, которым она пользуется или на который претендует, но сама эта свобода и ее рамки даны отнюдь не властью и могут ею лишь признаваться в силу объективной необходимости или не признаваться вопреки этой необходимости, что подрывает ее собственные основы» 41..

    Свобода первого рода — при всей ее важности — лишь расчищает площадку, создает условия для полного проявления свободы второго рода — свободы созидания и самостроительства, свободы преобразования себя и мира в соответствии с поставленными субъектом задачами, его собственным пониманием смысла и цели своей жизни. Человек становится «свободен не вследствие отрицательной силы избегать того или другого, а вследствие положительной силы проявлять свою истинную индивидуальность» 42..

    Как только свобода из потенциального состояния переходит в созидающее действие, возникает необходимость проявления воли субъекта — контролирующего, мобилизующего начала этого действия. Подлинная воля прежде всего связана со свободой позитивной, с возможностью творческой постановки целей, прямо не вытекающих из данных обстоятельств, но направленных на преобразование этих обстоятельств и себя в них. Этим она отличается от своеволия, самодурства, т. е. в конечном счете от потакания самому себе, своему прежнему, уже сложившемуся, а не предстоящему образу. Подлинная, свободная воля (несвободная воля есть неволя) необходимо связана с трансцендирующей сущностью человека, с целетворением. Поэтому «проблема свободы воли формулируется не как проблема осознания необходимости действующих причин и «свободного» подчинения их действию. Свободное действие человека, свободная воля к действию — это реальная его свобода от непосредственного подчинения обстоятельствам, это деятельная активность человека, изменяющего обстоятельства в соответствии с идеально представляемой целью»43..

    Целетворение, постановка идеальных проектов преобразования себя и мира подразумевают наряду с волей еще одно важнейшее условие. Это условие — вера человека в возможность, правильность, осуществимость этих идеально представленных целей и проектов.

    Долгое время из ложной боязни ассоциации с религиозными воззрениями проблема веры обходилась в научной литературе [13]. Лишь в последние годы появились работы, в которых феномен веры рассматривается как необходимый атрибут человеческого существа. Человек без веры, ни во что не верящий — это человек без будущего, без нравственных перспектив и опор в жизни, не способный к преодолению и преобразованию себя и действительности, человек причинно обусловленного, но отнюдь не целесозидающего действия. Творческое решение даже единичной жизненной задачи подразумевает выбор из множества возможных ходов, причем нередко достаточно равновероятных, т. е. в каждый из которых можно поверить как в должный. Человек, следовательно, чтобы действовать, не просто выбирает ход, решение, но и опирается (часто неосознанно) на веру, что именно этот, а не какой-либо иной ход, иное решение нужны, подходят ему.

    Еще более вера необходима в сложных жизненных коллизиях. Для осуществления идеальных целей и долгосрочных проектов необходимо верить в свой выбор, постоянно восстанавливать в себе эту веру, что составляет часто специальную задачу, поскольку, чем более отдаленны и возвышенны наши идеальные построения, тем менее они могут быть доказаны рациональным, логическим путем, т. е. перейти в конкретные знания и убеждения, стать не верой, а уверенностью. Вера находится, конечно, в определенной связи с уверенностью, равно как и с надеждой. Можно сказать, например, что исход, решение жизненных коллизий зарождаются как надежда на их осуществимость (малая субъективная вероятность успеха), затем она уступает место вере (большая вероятность) и, наконец, переходит в уверенность (вероятность успеха, близкая к единице). Для жизненных решений надежда—слабоватая опора, а уверенность, напротив, слишком жесткая и твердая, годная более для реализации уже готового, проверенного прежде опыта. Вера же наиболее отвечает творческому акту как шагу в неизвестное, стремящемуся, однако, исключить безрассудство и упование на случай, равно как не требующему в качестве условия обязательной гарантии успеха.

    Таким образом, подлинная вера (к которой применимы эпитеты «зрячая», «ясная», «светлая» в отличие от «слепая», «темная», «фанатичная») есть не просто украшение, добавка к целостному развитию человека и уже, разумеется, не индульгенция бездействия [14] и прибежище слабых, а необходимое условие вне «заранее установленных масштабов» развития, ибо для того, чтобы обрести то новое, которого пока нет в наличии, надо поверить в него как в существующее и потенциально достижимое. Отметим также, что вера в реальность, жизненность наших проектов и конструкций в значительной мере позволяет им, чье конкретное бытие еще не осуществлено и только возможно в порой весьма отдаленном и неопределенном будущем, активно участвовать в сегодняшней жизни. Тем самым наряду с горизонтальной, линейно выраженной причинно-следственной цепью, в которой, для того чтобы достигнуть последнего звена, надо последовательно перебрать все предыдущие, возникают вертикальные смысловые связи между образом будущего и настоящим, что позволяет будущему не только реально формировать предшествующие ему по времени звенья жизни, но и выбрать любое из этих звеньев как форму своего конечного бытия. «Будущее,— справедливо замечает В. Н. Назаров,— возможно не только как уходящая в бесконечность стрела времени, но и как воспарение над его линейным процессом. Подобное будущее выносится из общего потока времени и заземляется в любой его точке...» 46. Для того чтобы быть вынесенным «из общего потока времени», это будущее должно быть представлено как независимое от времени, как уже существующее, что есть на деле продукция акта веры, ибо как такового его нет, оно лишь предстоит, но через этот специфически человеческий акт оно появляется и обретает возможность активно реализовать себя в настоящем, привнося, опредмечивая, узнавая идеально мыслимое в реально существующем.

    Разумеется, направляя человека к тому, чего нет на деле, вера может способствовать не только творческому движению, преобразованию себя и наличных ситуаций, но и уходу от реальности, формированию иллюзий, на которые можно смотреть как на отклонения развития [15]. Однако следует помнить, что сфера идеального, с которой взаимосвязана вера, никогда не является (да и не может являться) безупречно точным отражением реальности. Идеальные образы, которые мы строим, всегда в той или иной степени — «иллюзии», поскольку между ними и их воплощением непременно есть зазор, угол, расстояние — тем большие, чем сложнее, отдаленнее по времени проектируемый результат. Это расстояние и определяет долю «иллюзии», расхождения ожиданий, замысла и результата. Иными словами, для достижения некоторого результата жизненной деятельности мало стремиться к нему как к таковому, стремление должно обязательно перехлестывать, превосходить этот результат, быть всегда выше, «иллюзорнее» его [16]. Определить оптимум этого превышения, разрыва реального и идеального — специальная психологическая задача (мы отчасти коснемся ее в гл. IV), здесь же хотелось лишь отметить пагубность отношения к возвышенности жизнетворческих конструкций как излишней «иллюзии», зря расточающей, отвлекающей от реальности силы человека. Напротив, такого рода «иллюзии» — необходимый источник сил в борьбе с трудностями, ориентир, указывающий главное направление в меняющихся и часто противоречивых обстоятельствах жизни.

    Для полноты заметим, что отмеченные выше атрибуты — целетворение, свобода выбора, вера — имеют определенные филогенетические предпосылки. Опережающее отражение действительности — важнейшая форма приспособления живой материи к среде. Это опережение подразумевает известную творческую (т. е. не заданную прямо наличными условиями) активность, необходимость предвосхищения обстоятельств и осуществления выбора решения, «веру» в исполнимость намеченного. С появлением психического отражения «вместо поля взаимодействующих тел,— замечает П. Я. Гальперин,— окружающий мир... открывается перед индивидом как арена его возможных действий. Возможных — значит не таких, что неизбежно должны произойти... Индивид не может действовать вне условий, и с условиями нельзя обращаться «как угодно», произвольно, однако свойства вещей благодаря представительству в образах можно учитывать заранее и при этом намечать разные действия. Благодаря психическому отражению ситуации у индивида открывается возможность выбора. А у бильярдного шара выбора нет» 48..

    Думается, что при анализе сущностных свойств человека не нужно забывать об этих предпосылках их возникновения. Рассматриваемые свойства не появляются сами по себе, но имеют материальную историю своего зарождения и развития. Иначе говоря, появление многих из них может быть показано исходя не только из общих абстрактных положений, но и из самой природы психического отражения. Такой подход вовсе не умаляет основополагающей значимости пути от «абстрактного к конкретному», но служит его важным корригирующим дополнением.

    Дана ли человеку способность, возможность непосредственного постижения своей сущности, целостности, своей приобщенности к роду, или в этом плане он ограничен лишь теоретическим знанием и актом веры?

    Чтобы ответить на этот вопрос, вспомним, во-первых, что центральным составляющим сущность человека является отношение его к другому. Во-вторых, что в основе этого отношения лежат две противоречащие друг другу тенденции: рассмотрение другого человека как самоценности, самоцели и рассмотрение его как средства. И наконец, в-третьих, что именно от особенностей разрешения этого противоречия зависит в первую очередь приобщение самого человека к родовой сущности либо, напротив, отъединение от нее, ее извращение. Основным парадоксом самосознания, саморазвития человека является, таким образом, то, что это самосознание, саморазвитие производно от отношения к другому человеку, т. е. отношение к себе возникает через отношение к другим [17]. Напомним широко известные слова К. Маркса о том, что «человек сначала смотрится, как в зеркало, в другого человека. Лишь отнесясь к человеку Павлу как к себе подобному, человек Петр начинает относиться к самому себе как к человеку. Вместе с тем и Павел как таковой, во всей его павловской телесности, становится для него формой проявления рода «человек» 51..

    Отсюда постижение своей сущности не как теоретического знания (так должно быть исходя из таких-то и таких постулатов) и не через акт веры (я верю вопреки сомнениям, что так должно быть), а в своей самоочевидности и целостности возможно только через особое отношение к другому, в котором этот другой предстанет во всей самоочевидной значимости и целостности, не как вещь среди вещей, а как ценность сама по себе, воплощающая в своей неповторимой форме все достоинства и красоту человеческого рода. Способность увидеть так другого, способность забыть себя в восхищении другим есть способность любви как высшего из доступных человеку способов реализации отношения к другому. «С началом любви,— писал С. Л. Рубинштейн,— человек начинает существовать для другого человека в новом, более полном смысле как некое завершенное, совершенное в себе существо. Иными словами, любовь есть утверждение существования другого и выявление его сущности» 52..

    Могут возразить: о каком выявлении сущности может идти речь, когда любовь столь часто слепа, склон-на преуменьшать, а то и вовсе закрывать глаза на недостатки своего объекта или возвеличивать до небес не бог весть какие достоинства. Но мы уже говорили, что сущность человека не простой набор отношений, а их ансамбль, центром которого является отношение к другому. Овладевая этим центром, любовь овладевает ключом к постижению всей сущности человека в целом [18].

    С понятием любви нередко прочно ассоциируются лишь отношения между мужчиной и женщиной и в иной ряд ставится любовь к ребенку, к матери, к Родине, к Человечеству. Однако во всех столь разных на первый взгляд проявлениях любовь едина в главной сути — в отношении к своему предмету как к самоценности [19]. На разные виды любви следует смотреть скорее как на ступени все большего постижения человека, все большего расширения сферы собственно человеческого (в противовес вещному) отношения к миру. Поэтому фиксация на одной какой-либо ступени (любить человечество, но не любить конкретных людей; любить близких, свою семью, свою группу, «кучу», но быть равнодушным к чужим, «дальним» и т. п.) есть гибель подлинной любви, пресекновение ее развития. Выход здесь, конечно, не в отворачивании от «близких» ради «дальних» или, напротив, в жертве «дальними» ради «близких», а в полном и широком развертывании природы любви как человеческого, т. е. не имеющего окончательных границ, трансцендирующего отношения.

    Вовсе не похвально, например, перешагивая ближнего, считать единственно достойным предметом любви все человечество — это будет не любовь, а гордыня, пьедестал для снисходительного, сверху вниз, отношения к людям, простой способ самоутверждения (недаром говорят — легко любить человечество, но не легко любить человека). Подлинная любовь к человечеству начинается с любви к конкретному ближнему, с раскрытия в нем человеческой сути и восхищения этой сутью, с постепенного постижения его как образа Человечества. Снятие противопоставления между ближним и дальним «заключается в том, чтобы в ближнем узреть и вызвать к жизни дальнего человека, идеал человека, но не в его абстрактном, а в его конкретном преломлении»,— пишет С. Л. Рубинштейн55.. Тогда и человечество, если мы дорастем до того, чтобы позволить себе назвать его предметом своей любви, будет не безликой массой и не пестрой, малопонятной, разноязыкой толпой, мелькающей в кадрах кино или телевидения, а собранием, связью конкретных людей, которые при всей их непохожести друг на друга, при всей их реальной заземленности и далекости от идеализированных представлений составляют единый, бесконечно совершенный в своем потенциальном развитии род. Прекрасна древняя мудрость: «самый главный для тебя человек — тот, с которым ты говоришь сейчас», ибо в каждом — человечество и человечество — в каждом.

    Только будучи способным на такое отношение к другому, через это отношение человек осознает, принимает (не теоретически, не усилием верования, а как здесь-и-теперь-реальность) и себя как равносущного роду, как самоценность. Это открытие (что является парадоксом для логики житейского сознания) тем очевиднее, ярче, полнее, чем в большей степени человек способен «децентрироваться», отречься от себя, чем больше он забывал, «терял» себя ради другого. Эта «потеря» и осуществляется в наибольшей степени в акте любви. «Подлинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я» и, однако, в этом исчезновении и забвении впервые обрести себя самого и овладеть собою» 56..

    Таким образом, на поставленный выше вопрос — дано ли человеку непосредственное постижение своей родовой сути в целостном и самоочевидном восприятии себя? — можно ответить положительно: дано в способности любить, в способности к развитию этого отношения к миру.

    До сих пор мы говорили о творчестве, о вере в будущее, о целеполагании и самопроектировании, о позитивной свободе и свободном волепроявлении, о любви как способе постижения человеческой сущности. Но жизнь каждого человека конечна, смерть обрывает все названные движения, и одно сознание этого факта ставит проблему ответственности за содержание своей жизни, каждого ее дня и часа в число первейших. Это ответственность [20] перед обществом, перед прошлыми и будущими поколениями, перед конкретными людьми — близкими и далекими, перед начатым тобой делом, перед созданными, выношенными тобой образами, представлениями о жизни, которые вне тебя, без твоего участия реализованными быть не могут; это ответственность перед самим собой за свою осуществленную или неосуществленную, искаженную тобой (и не кем иным, как тобой) человеческую сущность. «...Наличие смерти,— писал С. Л. Рубинштейн,— превращает жизнь в нечто серьезное, ответственное, в срочное обязательство, в обязательство, срок выполнения которого может истечь в любой момент»59.. Эта серьезность, ответственность не означает забвения радости, ощущения полноты жизненного момента, но оттеняет, придает ему цену, выявляя главное и второстепенное, существенное и наносное. Подлинная ответственность — это не фрейдовский пресс «сверх-я» на слабую душу человека, а условие его возвышения и приобщения к Человечеству, его нуждам, заботам, страданиям и радостям.

    Осознание конечности своего бытия впервые во всей его грандиозности ставит вопрос о смысле жизни, заставляя искать этот смысл в том, что превосходит конечную индивидуальную жизнь, что не уничтожимо фактом смерти.

    Что переживет нас? Вещь истлеет, и имя забудется. Переживают нас дела, вернее, последствия наших дел и поступков, их отражение в судьбах других, людей. Дела эти и поступки можно, отвлекаясь от частностей, свести к двум видам. В одних случаях они направлены на утверждение человека как самоценности, его развития как потенциально бесконечного, вне любых «заранее установленных масштабов» (в нравственно-оценочном плане такие дела и поступки обычно именуют добрыми). В других случаях обнаруживается направленность на попрание человека, отношение к нему как к средству, вещи, его развитию как заранее определимому и конечному (такие дела и поступки большей частью именуют злыми). Дела и поступки первого вида — основа приобщенного к родовой сущности самосознания (через означенный выше «парадокс самосознания» — возникновение отношения к себе через отношение к другим). Дела и поступки второго вида — основа самосознания, отъединенного от этой сущности и замкнутого на самом себе. Отсюда самосознание первого вида способно к обретению далеко выходящего за границы собственного конечного бытия смысла жизни, в то время как самосознание второго вида к такому обретению принципиально не способно: в жизни других, как и в своей жизни, оно усматривает лишь обрывок, островок в океане времени, который исчезает после смерти без следа, войну каждого за себя и всех против всех.

    И хотя зло, как некая обобщенная категория, сопутствует человечеству и имеет такой же срок своего существования, как и добро, человек со «злым» самосознанием, видя во всех средство, вещь, и сам становится вещью, конец которой положен ее физическим износом. Самосознание добра, напротив, видя в других не вещную, не обменную ценность, обретает тем самым и собственную не обменную ценность, собственную причастность к роду человеческому. Поэтому смысл жизни человека и смысл жизни человеческого рода просто не могут существовать один вне другого, ибо и то и другое (осознанно или чаще неосознанно) решается человеком всегда по сути синхронно, одновременно, так как по своей природе человек не существует, не находит себя вне отношения к обществу, а в пределе — и к человечеству в целом. Даже такая позиция, как «моя хата с краю», «гори все синим пламенем, лишь бы мне (моей семье) хорошо было», есть одновременно позиция в отношении остального человечества, есть определенное решение смысла жизни человеческого рода и каждого его члена в отдельности, представляемого в данном случае как стремящегося грести под себя, жить ради своих узкоэгоистических или узкогрупповых интересов.

    Связь зла и смерти (не физической, а духовной), добра и бессмертия (тоже не физического, а в памяти, душе народной и общечеловеческой) — излюбленная тема легенд и преданий. Не обходят вниманием эту тему и художественная литература, поэты и писатели. Значительный след оставили разработки этой темы в трудах мыслителей и философов прошлого. «Глубокая связь вопроса о смысле человеческой жизни с проблемой долголетии, смерти и бессмертия человека,— пишет, например, И. Т. Фролов,— прослеживается через всю историю философии и науки, и ее хорошо выразил уже Сенека, сказавший, что важно не то, долго ли, а правильно ли ты ее прожил. Всякая жизнь, хорошо прожитая, есть долгая жизнь, отмечал и Леонардо да Винчи. Эту же мысль подчеркивал и Монтень, говоря, что мера жизни не в ее длительности, а в том, как вы ее использовали. Ясно, что мера жизни определяется здесь ее человеческой, т. е. социально-личностной и нравственной, формой» 60..

    Развивая эту тему, можно было бы сказать, что краткий по времени отрезок жизни способен вместить целую вечность, тогда как долгое время прожитой жизни — оказаться пустым, изолированным мгновением. Согласно старой грузинской притче, на каждом надгробии одного забытого древнего кладбища было кроме даты рождения и смерти выбито: этот человек прожил один час, этот — день, этот — три года, этот — десять лет, этот не жил вовсе. Речь шла не об отпущенных календарных сроках, которые были относительно равны, а о сроках жизни, наполненных высоким человеческим смыслом [21].

    К сожалению, насущные смысложизненные проблемы бытия крайне мало затрагиваются в современных науках о человеке, и в том числе философии [22]. Между тем, коль скоро смысл жизни обретается в отношении к тому, что превосходит индивидуальную жизнь, то встают вопросы: что есть это превосходящее? является ли оно конечным (а вместе с ним оказывается конечным и найденный нами смысл) или бесконечным, неуничтожимым (тогда бесконечным становится и найденный смысл)? Понятно, что человека по-настоящему может удовлетворить лишь последний смысл как единственно отвечающий, релевантный его «безмасштабному» развитию. Но оппозиция «конечного» и «бесконечного» смысла есть не что иное, как оппозиция «смертности» и «бессмертия» человека. Всякое конечное основание смысла жизни — утверждение смертности человека (опять же не физической, а его дел, поступков, борений, страданий, мыслей, желаний), нахождение бесконечного основания такого смысла равносильно утверждению бессмертия человека. И коль скоро человек ищет бесконечных оснований жизни, не уничтожимого фактом смерти смысла — он ищет своего бессмертия. Поэтому на эти поиски, на эту потребность надо смотреть не как на «вредную», «излишнюю», «идеалистическую» и т. п., а как на полноценную, необходимую для осуществления этой (а вовсе не потусторонней) жизни, для ее высокого творческого накала, для осознания себя как непосредственно родового существа, способного развиваться вне «заранее установленных масштабов».

    Рассматриваемая проблема не решается, если идти по пути приписывания атрибута бессмертия лишь «историческим личностям», «творческим деятелям» и т. п. При таком чрезвычайно распространенном подходе сама проблема внутреннего поиска отношения к смерти и бессмертию затушевывается, подменяется задачей усвоения, принятия готовых социальных оценок и штампов социальной памяти. Встав на эту точку зрения, мы в известной мере уподобляемся полушутливой французской традиции именовать избираемых в члены Академии «бессмертными», и тогда вековая проблема бессмертия решается весьма просто — надо всеми силами и путями стараться стать академиком, лауреатом, орденоносцем. Данный подход, конечно, весьма удобен, прост и безопасен: уж если и ошиблись в присуждении «бессмертности» при жизни, так время покажет и через 40—60 лет точно постановит, кто смертей, а кто нет. Однако удовлетворить жажду понимания проблемы смерти и бессмертия такое решение не может, ибо нахождение не устранимого смертью смысла жизни есть, повторяем, насущная потребность человека,— потребность, ждущая своего удовлетворения в этой его жизни, в его индивидуальном самосознании. И возникает она не из себя самой и не как извне заданная или кем-то надуманная, но в силу объективных, неустранимых внутренних причин, а именно как следствие действия основного родовидового противоречия между ограниченностью, конечностью, заведомой уничтожимостью, смертностью индивидуального бытия и всеобщностью, безмасштабностью родовой сути. Причем в фокусе данной проблемы это противоречие достигает порой наивысшего накала и драматизма. И понятно: на смысловом уровне (в отличие от уровня социальных решений) оно должно быть разрешено сейчас, для меня живущего, а не откладываемо на будущее, когда меня уже не станет и кто-то иной (будь то единичное лицо или общество) ретроспективно оценит мою жизнь.

    Психология до сих пор этих проблем не касалась, и их исследование — дело будущего. Но одно ясно: главное и, пожалуй, единственно верное направление пути обретения подлинного смысла жизни связано с выходом за границы узкого «я», служением обществу, другим людям. Если человек «живет, отрекаясь от личности для блага других, он здесь, в этой жизни, уже вступает в то новое отношение к миру, для которого нет смерти и установление которого есть для всех людей дело этой жизни» 63.. Это отношение можно определить как сопричастность и единство с живущими, с историей и будущим, потеря заданных здесь-и-теперь строгих границ «я» и свободный переход в любое там-и-тогда человека и человечества. Понятно, что речь идет не о декларации, не об абстрактно мыслимых представлениях, а о состояниях, переживаемых, развертывающихся как насущная внутриличностная смысловая реальность. И тогда действительно нет времени и нет границ, а значит, при всем осознании «своей очевидной смертности человек обретает почву и смысл, смертью не уничтожимые. «Я чувствую себя настолько солидарным со всеми живущими,— писал во время тяжелой болезни молодой еще, 37-летний А. Эйнштейн,— что для меня безразлично, где начинается и где кончается отдельное» 64..

    Итак, смысл жизни будет зависеть от того, какую позицию выбрал и осуществил человек: например, относится ли он к другому как к самоценности, к своему делу как к самоотдаче на пользу и радость людям или видит в человеке средство, вещь, в труде — докучную обязанность и т. п. Первое отношение — залог непосредственного приобщения к родовой сущности, осмысленности жизни, не уничтожаемой неизбежностью смерти. Второе — залог отчужденности от рода, обрывочности, лоскутности жизни, лишенной общего сквозного смысла, дорога в никуда [23].

    Непосредственной формой, в которой представляется, репрезентируется человеку дух ответственности перед жизнью, миром и людьми, является совесть. Муки совести — это в конечном счете муки разобщения с родовой сущностью, с целостным общечеловеческим бытием. Психология, занимаясь в основном частностями душевной жизни, отступает перед этими явлениями (можно сказать и так — не поднимает глаз на эти явления), зато в художественной литературе они представлены с потрясающей глубиной и силой. Вспомним пушкинского царя Бориса. Средством, подножием восхождения к власти он сделал одну, «всего лишь» одну человеческую жизнь — жизнь ребенка. И эта власть, такая внешне удачная («шестой уж год я царствую спокойно»), полезная народу («я отворил им житницы»), не приносит радости царю, не рождает любви к нему народа, ибо попранная им жизнь разобщила его с людьми, с народом, с самой человеческой сущностью и, следовательно, с самим собой, лишила сна и покоя, превратила жизнь в муку и трагедию, а все его дела и даже благодеяния — в мертвые, не приносящие плода ответных чувств и связей с миром.

    Мы кратко затронули лишь некоторые аспекты, вытекающие из представления о человеке, но сказанного уже достаточно для того, чтобы иметь основания сформулировать наше понимание психической нормы. Прежде всего из рассмотренного выше следует, что ведущим, определяющим для собственно человеческого развития является процесс самоосуществления, предметом которого становится родовая человеческая сущность, стремление к приобщению, слиянию с ней и обретение тем самым всей возможной полноты своего существования как человека [24]. Нормальное развитие положительно согласуется с этим процессом, направляется на его реализацию, иными словами, нормальное развитиеэто такое развитие, которое ведет человека к обретению им родовой человеческой сущности. Условиями и одновременно критериями этого развития являются: отношение к другому человеку как к самоценности, как к существу, олицетворяющему в себе бесконечные потенции рода «человек» (центральное системообразующее отношение); способность к децентрации, самоотдаче и любви как способу реализации этого отношения; творческий, целетворящий характер жизнедеятельности; потребность в позитивной свободе; способность к свободному волепроявлению; возможность самопроектирования будущего; вера в осуществимость намеченного; внутренняя ответственность перед собой и другими, прошлыми и будущими поколениями; стремление к обретению сквозного общего смысла своей жизни.

    Обычно оппозицией норме должно являться суждение о патологии. Но, как гласит старая истина, природа не делает скачков, между условными полюсами «нормы» и «патологии» находится обширное поле отклонений, аномалий развития. Поэтому правильнее, на наш взгляд, сформулировать общее представление об аномалиях, имея в виду, что лишь в крайних своих вариантах они переходят в выражение патологические явления. Тогда аномальным, согласно рассмотренным выше положениям, следует считать такое развитие, которое не согласуется, подавляет самоосуществление, ведет к извращению его сути, или, иными словами, аномальным, отклоняющимся от нормального является такого рода развитие, которое ведет человека к отъединению, отрыву от его всеобщей родовой сущности. Условиями и одновременно критериями такого развития следует считать: отношение к человеку как к средству, как к конечной, заранее определимой вещи (центральное системообразующее отношение); эгоцентризм и неспособность к самоотдаче и любви; причинно обусловленный, подчиняющийся внешним обстоятельствам характер жизнедеятельности; отсутствие или слабую выраженность потребности в позитивной свободе; неспособность к свободному волепроявлению, самопроектированию своего будущего; неверие в свои возможности; отсутствие или крайне слабую внутреннюю ответственность перед собой и другими, прошлыми и будущими поколениями; отсутствие стремления к обретению сквозного общего смысла своей жизни [25].

    Теперь нам предстоит обосновать еще одно исходно важное положение. Дело в том, что, как заметил, наверное, внимательный читатель, мы практически не употребляли в нашем анализе понятия личности. Это было вполне сознательным приемом, согласующимся с фундаментальным правилом науки — не вводить понятия до той поры, пока нужда в нем не станет совершенно очевидной. И вот оказалось, что можно дойти до представлений о психической норме, ее условиях и критериях, минуя понятие личности — кардинальное, казалось бы, понятие всей психологии. Из этого неожиданного обстоятельства вытекали в свою очередь два следствия, два возможных дальнейших пути: либо и впредь обходиться без упоминания личности, либо найти и твердо обозначить такое ее понимание, которое вносило бы качественно новый аспект в рассмотрение проблемы.

    Чтобы разобраться в этом вопросе, мы попытались прежде всего проанализировать, что именно подразумевают, когда употребляют понятие личности. Картина оказалась до чрезвычайности пестрой. Одни отождествляют с личностью черты человека как индивида, другие идентифицируют личность с характером, третьи — с социальным статусом и функциями, четвертые — с родовой сущностью, пятые — с совокупностью различных уровней: от физических качеств до духовного содержания. Эта разноголосица усугубляется, точнее, помножается на разные представления о сроках и возможностях достижения свойства «быть личностью»: некоторые считают это свойство присущим чуть ли не изначально, с первого «я сам» ребенка; другие указывают, что личность рождается не сразу, не один, а несколько раз; наконец, есть мнение (его придерживаются главным образом философы), что понятие личности имеет значение идеала, к которому надо стремиться, но который достижим отнюдь не каждым. Таким образом, наше предположение о том, что при анализе психического развития можно обойтись без употребления понятия личности, оказалось вовсе не лишенным основания, ведь в обозначенных выше взглядах личность по преимуществу выступает как редуцированная либо к индивидным свойствам человека, либо к его индивидуальным, характерологическим свойствам, либо к особенностям его социального функционирования и т. п. Тем самым по существу определяется не особое содержание понятия личности, а разные по своим основаниям аспекты понятия человека, и, что самое главное, эти определения, выделяя отдельные, пусть чрезвычайно важные стороны деятельности и сознания человека, обычно не указывают основных функций свойства «быть личностью», цель и назначение этого новообразования в человеке. Не случайно поэтому Е. В. Шорохова отмечала, что в «большинстве психологических исследований советских ученых проводится детальное изучение отдельных психических явлений, их материальных основ, нередко речь идет и об общественной обусловленности этих явлений. Однако же эти исследования... не поднимаются, не доходят до уровня изучения функций личности». В результате «в большинстве современных учебников психологии человеческая психика предстает в виде набора деталей недействующей машины. В лучшем случае в учебниках демонстрируются «узлы», «блоки» деталей, но из этой демонстрации по сути дела ничего нельзя узнать о субъективной жизни человека...» 65.. Что касается личности, то демонстрация «блоков» и «узлов» (пусть талантливая, изощренная и изобретательная, снабженная самой современной математической обработкой) оказывается мало полезной как теории, так и практике [26], потому что она лишена представления о всем «двигателе» в целом, о том, ради чего собраны и взаимосвязаны в нем все эти «блоки» и «узлы».

    Цитированные выше слова Е. В. Шороховой отнесены ею к большинству, но, к счастью, не ко всем исследованиям и направлениям в области личности; следует учесть также, что они написаны в 1974 г., а с того времени картина значительно изменилась. В рамках ведущей в отечественной психологии теории — теории деятельности — важнейшим в этом плане событием стал выход монографии А. Н. Леонтьева «Деятельность. Сознание. Личность» (1975), а также ряда его статей и выступлений, посвященных проблемам личности. И хотя разработанные А. Н. Леонтьевым положения носили сугубо общеметодологический характер и целостной теории личности создано им не было, именно эти положения дали мощный толчок к последующим разработкам в этой области. В сохранившемся конспекте одного из последних своих выступлений А. Н. Леонтьев писал: «Личность ? индивид; это особое качество, которое приобретается индивидом в обществе, в целокупности отношений, общественных по своей природе, в которые индивид вовлекается...

    Иначе говоря, личность есть системное и поэтому «сверхчувственное» качество, хотя носителем этого качества является вполне чувственный, телесный индивид со всеми его прирожденными и приобретенными свойствами...

    С этой точки зрения проблема личности образует новое психологическое измерение: иное, чем измерение, в котором ведутся исследования тех или иных психических процессов, отдельных свойств и состояний человека; это — исследование его места, позиции в системе, которая есть система общественных связей, общений, которые открываются ему; это — исследование того, что, ради чего и как использует человек врожденное ему и приобретенное им (даже черты темперамента и уж, конечно, приобретенные знания, умения, навыки... мышление)» 66.

    Значение этих положений велико. Как справедливо замечает А. Г. Асмолов, данная в них характеристика предмета психологии личности «представляет собой пример той абстракции, развертывая которую можно создать конкретную картину психологии личности» 67.. Обратим внимание на следующие основополагающие моменты леонтьевских абстракций. Во-первых, на решительную констатацию несовпадения личности и индивида; во-вторых, на то, что личность есть приобретаемое в ходе жизни в обществе особое, психологическое измерение, качественно иное, нежели то, в котором предстают отдельные психические процессы; в-третьих, на то, что это измерение является системным и потому «сверхчувственным» качеством, и, в-четвертых, на то, что исследование личности должно заключаться в изучении общений, позиции и того, что, ради чего и как использует человек все врожденное и приобретенное им.

    Полностью соглашаясь с этими утверждениями, к некоторым из которых мы будем еще возвращаться, следует, однако, признать, что ни в них, ни в дальнейших исследованиях этого русла не дается четкого ответа на вопрос: в чем цель и назначение выделенного «измерения» личности? Констатируется лишь, что это измерение — новое, системноорганизованное, сверхчувственное, возникающее в общественных отношениях и т. д. Изучая эти особенности, мы, разумеется, значительно продвинемся в понимании человеческой личности, но останемся по-прежнему в неведении относительно того, чему в конечном итоге служит, какова точка приложения этого измерения. Могут возразить, что эта точка, более того, целый ряд этих точек уже даны в вышеприведенных абстракциях: это определение позиции, общений, использование унаследованных и благоприобретенных особенностей. Все это, несомненно, ключевые моменты, важнейшие функции личности, понимаемой в таком случае в качестве «управителя» психических процессов и отношений. Однако по-прежнему остается вопрос: чему в конце концов служит личность, несет ли она в себе самой свою конечную цель или ее служба — средство достижения чего-то большего? Первое обозначало бы растворение понятия личности в понятии человека, понимание личности как высшего проявления, конечной цели и олицетворения человека, и отсюда, в частности, представление о личности как об идеале, вершине, доступной далеко не каждому. Второе возвращает к уже поставленной выше задаче: выяснению того, чему, если не только самой себе, не «личности ради личности», служит ее особая, сверхчувственная, системная и т. д. организация.

    Для рассмотрения этого, крайне важного для контекста данной книги, положения продолжим прерванный на время ход наших основных рассуждений. Напомним, что в качестве ведущего, определяющего для собственно человеческого, т. е. специфического и, следовательно, нормального, на наш взгляд, для человека, развития рассматривался процесс самоосуществления, предметом которого становится всеобщая родовая человеческая сущность, стремление к приобщению, слиянию с ней и обретению тем самым всей возможной полноты своего существования как человека. Реализация этого стремления возможна лишь через последовательное развитие определенного рода отношения к Другому человеку (как к самоценности, но не как к средству), способностей к целетворящей деятельности (в противовес деятельности только причинно обусловленной), свободному волепроявлению (в противовес пассивной зависимости) и т. п. Это развитие, хотя, безусловно, требует определенных внешних и внутренних условий [27], никогда не идет спонтанно, как развертывание некоего инстинкта, но всегда есть процесс непрекращающегося самопроектирования и самостроительства. Специально подчеркнем — непрекращающегося, т. е. идущего не по пути привычных взаимоотношений архитектурного бюро и строительной конторы (сначала — проект, потом, после его утверждения,— стройка, затем уже готовое здание передается в практическое пользование), а по пути беспрестанных, на ходу идущих поправок и переиначиваний проекта, побочных отвлечении от него [28], иногда заведомо фантастичных, сделанных ради пробы и эксперимента, и одновременно с этим идущих все новых, часто отрицающих прежние способов, приемов и направлений строительства, бесконечных перестроек, достраивании, частичных, а иногда и полных разрушений сделанного, так что здание поэтому никогда не бывает законченным «под ключ», раз и навсегда переданным в пользование. Такого рода процесс самоосуществления требует постоянных усилий, направленных к его побуждению и движению, к обнаружению себя именно в этой, а не в другой точке выбранного пути, к сравнению намеченного и сделанного, наличного и должного, будущего и настоящего. Если любое животное, будь то заяц или лев, проснувшись, сразу найдет себя зайцем или львом, а не кем иным, то человек ежедневно, если не ежечасно, осуществляет выбор, выбор себя, и, даже если перед нами по видимости совершенно тот же человек, с такими же взглядами и манерами, как вчера и год назад, все равно это продукт выбора себя, выбора и отстаивания именно такого, а не какого-либо иного из множества доступных данному человеку образов-Я и способов поведения.

    Конечно, существуют внутренние установки разных уровней, роль которых в психической жизни чрезвычайно велика (основная заслуга в изучении установок по праву принадлежит грузинской школе психологов, основанной Д. Н. Узнадзе). Мы склонны, однако, согласиться с А. Г. Асмоловым в том, что главная роль установки — это сохранение процесса, поддержание избранного направления деятельности69.. Иными словами, это не более, хотя и не менее, чем инерция, т. е. не движитель, а маховик, придающий в зависимости от своих характеристик (мы говорим, например, об инертности психических процессов или об их лабильности) большую или меньшую устойчивость движению в целом, которое для сколь-нибудь длительного, незатухающего продолжения нуждается в постоянном отстаивании перед собой и людьми, во внутреннем утверждении, в оправдании выбора.

    Отстаивание это может быть конечно же существенно разным — и активным, и пассивным, и сознательным, и неосознанным,— но именно оно составляет стержень самосознания, основу позиции человека. Знаменитые слова Гете: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой» — носят поэтому отнюдь не метафорический, а прямой психологический смысл: и счастье, и свободу человек не может завоевать раз и навсегда, на всю оставшуюся жизнь, он (и это единственный путь) должен завоевывать, отстаивать их ежедневно [29]. Так что, проснувшись утром, человек не просто продолжает с той же точки остановившуюся на время сна активную жизнь, словно кем-то заведенный механизм, но выбирает, оправдывает, намечает свои пути осуществления, «заячьи» и «львиные» в том числе [30]. Это самостроительство в себе человека, способность и возможность такого самостроительства подразумевают наличие некоего психологического орудия, «органа», постоянно и ежечасно координирующего и направляющего этот невиданный, не имеющий аналогов в живой природе процесс. Этим «органом» и является личность человека.

    Таким образом, личность как специфическая, не сводимая к другим измерениям (темпераменту, индивидным свойствам и т. п.) конструкция не является самодостаточной, в себе самой несущей конечный смысл своего существования. Смысл этот обретается в зависимости от складывающихся отношений, связей с сущностными характеристиками человеческого бытия. Иначе говоря, сущность личности и сущность человека отделены друг от друга тем, что первое есть способ, инструмент, средство организации достижения второго, и, значит, первое получает смысл и оправдание во втором, тогда как второе в самом себе несет свое высшее оправдание. Действует, любит, ненавидит, борется не личность, а человек, обладающий личностью, через нее, особым, только ему присущим образом организующий свою деятельность, любовь, ненависть и борьбу. Отсюда и характеристика личности, ее «нормальность» или «аномальность» зависят от того, как служит она человеку, способствуют ли ее позиция, конкретная организация и направленность приобщению к родовой человеческой сущности или, напротив, разобщают с этой сущностью, запутывают и усложняют связи с ней. Итак, к прежде сформулированному представлению о нормальном развитии как пути обретения человеческой сущности нам остается добавить представление о личности как инструменте, способе конкретной организации этого пути.

    А поскольку центральным, системообразующим является здесь отношение к другому человеку, к другим людям, то, не претендуя на строгое и всеобъемлющее определение, но выделяя, подчеркивая один, хотя и чрезвычайно важный, на наш взгляд, аспект — подход к проблеме личности,— сформулируем теперь следующее исходное положение. Стать личностью — значит, во-первых, занять определенную жизненную, прежде всего межлюдскую нравственную, позицию; во-вторых, в достаточной степени осознавать ее и нести за нее ответственность; в-третьих, утверждать ее своими поступками, делами, всей своей жизнью. И хотя эта жизненная позиция выработана самим субъектом, принадлежит ему и глубоко пристрастна (если не сказать — выстрадана им), тем не менее по своему объективному значению она есть принадлежность человеческого общества, продукт и одновременно причина общественных межлюдских связей и отношений. Поэтому истоки личности, ее ценность, наконец, добрая или дурная о ней слава в конечном итоге определяются тем общественным, нравственным значением, которое она действительно являет (или являла) своей жизнью.

    Из предложенного рассмотрения вытекает целый ряд выводов и следствий. Кратко обозначим лишь два из них — наиболее важные и непосредственно относящиеся к теме данной книги.

    Первое. Понимание личности не должно иметь значение лишь идеала; личность — рабочий инструмент человеческого развития, хотя, разумеется, инструмент этот может быть «плохим», «очень плохим» и даже «никудышным», равно как «хорошим», «очень хорошим» и даже «идеальным» — в зависимости от того, как он служит своему назначению. Поэтому, когда говорят, что личностью является далеко не каждый, а лишь некоторые, наиболее продвинутые и выдающиеся, за этим лежит подмена сущности личности сущностью человека. Да, человек, скажем мы, должен сделаться Человеком, и это действительно удается пока далеко не каждому, и одна из причин тому — недостатки, аномалии личности как инструмента и способа организации этого движения. Поэтому надобно не «лишать» человека личности, не рассматривать ее как доступный лишь избранным приз за успешное развитие, а понять, что в присущей данному человеку организации личности мешает выделке его в Человека.

    Второе. Понимание человека как самоценности, как способного к развитию вне любых «заранее установленных масштабов» — великая заслуга философской мысли. Но психология, как правило, не может прямо и непосредственно приступить к изучению этих и других умопостигаемых сущностных свойств. Хотя нельзя сказать, что здесь нет и определенных достижений. Как справедливо отмечает И. С. Кон, целый ряд категорий, которые еще недавно считались отвлеченно-философскими и чуть ли не идеалистическими (эмпатия, например), сегодня прочно вошли в арсенал психологии. Даже такое, казалось бы, «мистическое явление», как трансцендирование, нашло в известной степени научный эквивалент в понятии «надситуативная активность» 72..

    Совершенно ясно, однако, что мы пока находимся лишь в самом начале пути психологического освоения богатства философской мысли. Сложностей на этом пути, конечно, немало, но едва ли не главная, на наш взгляд, кроется в следующем. Психология как позитивная наука прилагает себя лишь к тем проявлениям человека, которые можно представить как относительно постоянные и устойчивые в своих характеристиках и доступные тем самым объективному, научному, т. е. фиксируемому, конечному (пусть с той или иной долей приближения), описанию и анализу. Однако такое описание, т. е. попытка мерой измерить безмерное, установить масштаб явления безмасштабного, заранее противоречит человеческой сущности. Предложенное понимание позволяет подойти к решению этого противоречия и увидеть взаимосвязь и взаимозависимость общефилософского и конкретно-психологического подходов. Объектом психологического изучения в этом случае становится личность человека, которая, будучи способом организации достижения человеческой сущности, приобщения, овладения сущностными силами, сама по себе не является безмасштабной — ее масштаб и границы определены тем вышележащим уровнем, к достижению которого она направлена. Психология, таким образом, нуждается в философском анализе, ибо без него теряется понимание общего смысла и назначения тех механизмов и процессов, которые она изучает. Поэтому глубоко заблуждаются те, кто полагает, что психолог не должен отвлекаться от своих экспериментов, практики, клиники и делать экскурсы в другие области знания, выходить за рамки своих (благо их всегда в избытке) специальных задач. Должен, ибо это совершенно необходимо ему для осмысленного продвижения в решении тех же специальных, узкопрофессиональных задач. При этом психологу не надо тешить себя надеждой, что он сразу найдет в готовом виде то, что ищет, все без исключения нужные «секреты» и объяснения. Он найдет положения, которые, несмотря на всю их ценность, надо еще уметь приладить, применить в своей области. Ни философ, ни этик, ни методолог науки не могут сделать это за психолога, поскольку они не обладают профессиональным пониманием специфики психологического исследования.

    И пусть одобрением на этом пути послужат следующие слова выдающегося французского психолога Пьера Жане: «Ограниченность разума и узость специализации никогда не являются достоинствами, и это приводит к плачевным результатам особенно тогда, когда занимаются психологией... В психологических исследованиях, напротив, необходимы универсальный характер исследователя, его способность к обобщениям...» 73. Философия в свою очередь нуждается в данных психологии, ибо без них ее общие представления могут утратить связь, оказаться несообразующимися с реальностью психической жизни, ее закономерностями. Философия и психология, видим мы, необходимо взаимосвязаны в изучении человека, и если психологические данные обретают через философию смысл, то данные философские обретают через психологию почву.

    Теперь, когда в самых общих чертах выяснены философские основания и смысл проблемы нормы, настало время приблизиться к психологической почве — перейти к изложению исходных предпосылок и гипотез исследования и, далее, к описанию его конкретных методов. Иначе говоря, от уровня общефилософского перейти к уровню конкретно-научному, т. е. следовать принятой логике восхождения от абстрактного к конкретному.


    Примечания:



    1

    Согласно строгому определению ГОСТа, измерение — это нахождение значения физической величины опытным путем с помощью специальных технических средств. Сразу возникает вопрос: возможно ли представить все существенные показатели характера и личности в виде «физических величин», а если нет, то применимо ли к ним тогда само понятие «измерение» в строгом значении слова? Или здесь приложимо лишь менее жесткое представление? «Надо помнить,— писал академик А. Н. Крылов,— что есть множество «величин», т. е. того, к чему приложимы понятия «больше» и «меньше», но величин, точно не измеримых, например: ум и глупость, красота и безобразие, храбрость и трусость, находчивость и тупость и т. д. Для измерения этих величин нет единиц, эти величины не могут быть выражены числами...»3.



    2

    Эта тенденция согласуется с общим определением, данные в Уставе Всемирной организации здравоохранения: здоровье есть состояние полного физического, духовного и социального благополучия, а не только отсутствие болезней или физических дефектов. Такой подход все чаще находит отклик и в современной отечественной науке. Б. Д. Карвасарский констатирует, что в последние годы все более распространяется мнение, согласно которому психическое здоровье «определяется не негативным образом — лишь как отсутствие дезадаптации,— а с точки зрения позитивного ее аспекта как способность к постоянному развитию и обогащению личности за счет повышения ее самостоятельности и ответственности в межличностных отношениях, более зрелого и адекватного восприятия действительности, умения оптимально соотнести собственные интересы с интересами группы (коллектива)»9.



    3

    Фрейду, не менее чем бихевиористам, западная психология обязана столь типичным для нее смешением, сближением психики животных и человека. К. Медсон, автор солидных обзоров и книг по проблемам мотивации, пишет, например: «В мотивационной психологии представляется весьма трудным продолжать верить в фундаментальное отличие людей от животных, по крайней мере после того, как Фрейд показал, что даже в вопросах, касающихся его собственной личности, «человек не является хозяином в своем доме», так как рациональное «я» детерминировано бессознательными силами сексуальной агрессивной природы». После этих слов Медсон с некоторым удивлением вынужден, однако, констатировать: «Несмотря на убедительные доказательства Фрейда, остаются психологи, даже американские психологи, которые уверены в том, что мотивация человека фундаментально отлична от мотивации животных» 11.. Под этими строптивыми и, мало того, «даже американскими» психологами Медсон разумеет прежде всего Абрахама Маслоу и Гордона Олпорта. Краткая оценка воззрений последнего на проблему нормы дана чуть ниже.



    4

    Недаром приходится констатировать: теорией Олпорта многие восхищаются, но мало кто ею пользуется. О судьбе теории Фрейда в психологии можно было бы сказать обратное: ее столь же охотно критикуют, сколь часто и используют. И сам Олпорт, как мы видим пример тому.



    5

    Примером последнего может служить даже такой корифей психологической науки, как Жан Пиаже, который считал что у психологии в конечном итоге лишь два объяснительных пути — опора на биологию или опора на логику (либо, добавлял он, «на социологию, хотя последняя сама в конце концов оказывается перед той же альтернативой 17.)



    6

    Парадокс этот, впрочем, известен и в науке, и в житейской практике. Так, для того чтобы лучше понять свой язык, надо изучить иностранный, а чтобы оценить своеобразие какого-либо города или края, надо побывать и пожить в других городах и краях.



    7

    Специально, во избежание недоразумении, еще раз обратим внимание, что сейчас мы говорим именно об общих критериях и принципах, а не о частных психологических механизмах и критериях работы психического аппарата, которые, разумеется, никакая иная, кроме психологии, область не сможет должным образом понять и исследовать.



    8

    Только такой подход и мог удовлетворить большинство тогдашних ведущих ученых. Л. Пастер писал, например: «Дело совершенно не в религии, не в философии, не в какой-либо иной системе. Малосущественны априорные убеждения и воззрения. Все сводится только к фактам»22..



    9

    В конце прошлого века в России выходили две популярные серии биографий выдающихся ученых и общественных деятелей разных времен и народов. Первая, получившая наиболее широкую известность, выходила с 1890 г. в издательстве Ф. Павленкова и называлась «Жизнь замечательных людей» (в 1935 г. серия была на новой основе возобновлена А. М. Горьким). Другая подобная, но менее известная серия выходила в академическом издании Брокгауза и Ефрона и называлась «Образы человечества». Надо признать, что второе название куда более верно определяет место и роль подобного рода биографий в нравственном воспитании. Восприятие должно фиксироваться не на самой по себе особости и замечательности описываемых лиц (что подспудно, по контрасту рождает мысли о нашей собственной обыкновенности, «незамечательности», незамеченности на фоне других, а следовательно, об исторической периферийности, отделенности от судьбы замеченных и замечательных), а на том, что описываемые лица сумели наиболее полно и ярко воплотить, явить собой образ Человечества, тот же самый образ, полномочными (другое дело — далеко не всегда достойными) представителями которого являемся и все мы.



    10

    Вот как определяет слово «ансамбль» словарь иностранных слов: «взаимная согласованность, органическая взаимосвязь, стройное единство частей, образующих какое-либо целое».



    11

    Так, А. Г. Мысливченко считает, что слово «ансамбль» более точно, чем слово «совокупность», отражает взаимодействие, диалектику сущностных сил человека и социальной культуры 26.. Я П. Буева подчеркивает, что термин «ансамбль» более адекватно отражает мысль К. Маркса, подразумевая системный подход, наличие определенных пропорций между различными аспектами человеческого бытия 27. и т. д.



    12

    Продажа, обмен своей внутренней человеческой сути, сопричастности роду — «бессмертной души» — на любые возможные вещные блага — вечную молодость, славу, богатство, власть — в мифах, преданиях и сказках всех народов расценивались как тягчайшее падение человека, его «сделка с дьяволом».



    13

    «В представлении многих людей,— пишет С. Л. Соловейчик,— слово «вера» связывается с понятием «вера в бога», и это неудивительно, до недавнего времени вся сфера нравственности находилась в ведении религии, и почти все понятия, с помощью которых только и можно выразить духовно-нравственные идеи, носят религиозную окраску: дух, душа, вера, надежда, милосердие, грех, совесть. Но что же делать? Мы по десять раз на дню произносим «спасибо» — «спаси бог», вовсе о боге не думая». Более того, «в реальной жизни, в реальной речи и, значит, в практическом нашем сознании слово «вера» на каждом шагу используется в его нерелигиозном значении. Мы говорим: вера в победу, вера в людей, вера в правду, с верой в будущее; люди верят в себя, в удачу, в судьбу; мы говорим о доверии к человеку и уверенности в себе. Наконец, мы говорим: верность Родине, верность долгу, верность любви, верность своему призванию, беспредельная верность своему народу. Все высшие качества человека и лучшие его поступки связаны с верой и верностью!» 44..



    14

    Даже безоговорочная вера в свою судьбу и предназначение, в свой предуготованный путь далеко не всегда делает человека лишь пассивным наблюдателем, ожидающим, когда же свершится предначертанное свыше. «Фатализм,— замечает Г. В. Плеханов,— не только не всегда мешает энергическому действию на практике, но, напротив, в известные эпохи был психологически, необходимой основой такого действия». В качестве примера Плеханов приводит Оливера Кромвеля. Кромвель «называл свои действия плодом воли божьей. Все эти действия были наперед окрашены для него в цвет необходимости. Это не только не мешало ему стремиться от победы к победе, но придавало этому его стремлению неукротимую силу» 45.. Понятно, что свойство «наперед окрашивать действия в цвет необходимости» не прерогатива одной религиозной веры, но общее свойство веры как специфически человеческого феномена. Вера пролагает пути к действию, мобилизует волю, которая в свою очередь цементирует ее, образуя основание уверенности в правоте избранного приложения сил.



    15

    Психологический механизм формирования одного из видов аномальной иллюзорно-компенсаторной деятельности будет специально рассмотрен в гл. V.



    16

    Замечательный по простоте и силе образ соотношения идеального устремления и реального результата дал Л. Н. Толстой при обсуждении картины Н. К. Рериха «Гонец». Он тогда (видимо, не столько о самой картине, сколько в жизненное напутствие молодому художнику) сказал: «Случалось ли в лодке переезжать быстроходную реку? Надо всегда править выше того места, куда вам нужно, иначе снесет. Так и в области нравственных требований надо рулить всегда выше — жизнь все снесет. Пусть ваш гонец очень высоко руль держит, тогда доплывет»47..



    17

    Для психологии это представляет важнейшую, хотя еще мало разработанную проблему. Л. С. Выготский в 30-х годах писал: «...через других мы становимся самими собой...» 49. А. Н. Леонтьев спустя сорок лет говорил о насущной необходимости «коперниканского понимания» в психологии, поскольку «я нахожу/имею свое «я» не в себе самом (его во мне видят другие), а вовне меня существующем— в собеседнике, в любимом, в природе...» 50..



    18

    «Любовь является единственным способом понять другого человека в глубочайшей сути его личности,— констатирует замечательный психотерапевт современности Виктор Франкл.— Никто не может осознать суть другого человека до того, как полюбил его. В духовном акте любви человек становится способным увидеть существенные черты и особенности любимого человека, и, более того, он видит потенциальное в нем, то, что еще не выявлено, но должно быть выявлено. Кроме того, любя, любящий человек заставляет любимого актуализировать свою потенциальность. Помогая осознать то, кем он может быть и кем он будет в будущем, он превращает эту потенциальность в истинное» 53.. Напомним также слова К. Маркса: «Чем я не могу быть для других, тем я не являюсь и не могу быть и для самого себя» 54.. Пока любовь не открывает через любящего совершенств любимого, последний их не знает и не обладает, ими. Любовь при этом становится не только первооткрывателем нового видения себя и мира, но и внутренним условием, мерилом глубины и силы его реализации, судьей, чье доверие воспринимается как дорогой, часто незаслуженный, неслыханный, неожиданный дар и обмануть которое поэтому кажется страшным.



    19

    Сомнения подлинной любви (подчас многочисленные и мучительные) могут относиться к ответности, силе, дальнейшей судьбе чувства, но самоценность объекта любви, его несводимость к средству, пользе, выгоде сомнению не подлежат. Любовь в принципе нельзя продать или обменять на что-то, ибо она погибает в тот же самый момент, когда свершается сделка, т. е. когда она обменивается на нечто третье, вещное, теряя тем самым свою самоценность.



    20

    Следует, конечно, отличать эту психологическую ответственность от ответственности юридической, которая понимается как обязанность, исполняемая в силу государственного принуждения или приравненного к нему общественного воздействия, тогда как добровольное исполнение обязанности юридической ответственностью не является57.. Что касается сугубо конкретно-психологических аспектов изучения ответственного поведения, существующих здесь методов и основных проблем, то с ними можно познакомиться, прочтя монографию К. Муздыбаева 58..



    21

    Ясно, что речь идет о чисто человеческом, духовном измерении, категории вечности, т. е. не о том, что определено самим по себе бесконечным течением времени, а скорее о том, что проступает сквозь время, способно свершаться в любой день и час. Или, напротив, не свершаться, исчезать в погоне за преходящим. И если это становится массовым, превалирующей формой — говорят о безвременье. Физически время течет как обычно, оно может быть занято весьма разнообразной и кипучей деятельностью, теряется лишь связь с вечным, непреходящим, а значит — теряется подлинная связь, сцепление со всеми другими временами человечества, «связь времен». Известна формула: «бессмертие человека в бессмертии человечества», однако человечество вечно не потому, что никогда не прекратит своего существования (гарантии тому нет), а потому и до тех только пор, пока борется, отстаивает, служит вечным, непреходящим ценностям и истине, постоянно и объективно испытующим нас, но вне нас не могущим олицетвориться и быть.



    22

    Так, И. Т. Фролов, отмечая, что современная наука открыла многое в понимании биологического и социального смысла жизни и смерти человека, справедливо указывает на слабость в разработке индивидуально-психологических проблем смысла жизни, смерти и бессмертия человека, в отношении которых «нужны не только «чисто» научные подходы... но и философские, то, что Л. И. Толстой называл мудростью, отказывая в ней науке своего времени... Однако многие относящиеся сюда важные мировоззренческие, социально-этические и гуманистические проблемы, волнующие каждого человека, по-прежнему еще мало занимают науку. В результате мы оставляем открытой, неудовлетворенной значительную часть жизни человеческого духа...» 61.. Проблемы смысла жизни практически не затрагиваются ни в школе (на пагубность этого положения не раз обращал внимание В. А. Сухомлинский), ни в вузе. «Студент высшего учебного заведения (не говоря уже о школьнике),— констатирует Л. Н. Коган,— на протяжении 4—5 лет изучения общественных наук может ни разу не услышать слов «смысл жизни» 62..



    23

    Есть два наглядных образа, олицетворяющих названные отношения к жизни. Первый принадлежит Б. Шоу, который сравнивал жизнь с великолепным факелом, врученным ему по эстафете предыдущими поколениями, а свою задачу видел в том, чтобы заставить этот факел гореть еще сильнее и ярче, прежде чем он передаст его другим поколениям. Этот образ противостоит другому и весьма распространенному пессимистическому сравнению человеческой жизни с полетом мотылька из тьмы во тьму.



    24

    Проведенный анализ делает достаточно очевидным, что предложенное понимание самоосуществления отлично от большинства зарубежных концепций, в которых затрагиваются проблемы самоактуализации, самореализации и т. п. Обычно в этих концепциях постулируется некая потребность как главная детерминанта развития. Согласно такому приему, любое поведение индивида может быть объяснено достаточно просто: преступление — потребностью в его совершении, творчество — потребностью в нем, самоактуализация — потребностью в последней и т. п. Остается, далее, назвать эти потребности врожденными и приписать им инстинктивную природу, тогда в одних случаях человек будет рассматриваться как носитель исходно «светлых» начал, а в других — как носитель «темных», низменных инстинктов. Проблема внутренних противоречий развития, самодвижения, активности субъекта тем самым упрощается, если не снимается вовсе. В стороне остается и проблема связи с миром, ведь в случае постулирования врожденных потребностей и инстинктов (равно добрых или злых) общество становится сугубо внешним моментом, мешающим или потакающим их развитию. Разумеется, это не означает вообще умаления роли потребностей, в том числе и потребности в самоосуществлении как исключительно важной для развития человека. Но надо понять, что потребность эта не дана, а задана, она возникает и оформляется в ходе реальной жизни, а не предшествует ей. Вот почему именно в зависимости от этого хода возникают и разные по направленности потребности этого рода — «самоосуществляется» и негодяй, и фашист, и преступник. Во многих зарубежных концепциях последний момент вообще не рассматривается — главное, самораскрыться, самоактуализироваться, самореализоваться, а в чем, ценой чего, ценой каких отношений к окружающим и миру — не так значимо. По сути процесс такой самоактуализации замыкается эгоцентрическим смысловым уровнем. Мы же, говоря в дальнейшем о самоосуществлении, о соответствующей потребности в нем, будем иметь в виду, во-первых, производность этой потребности от реального хода жизни человека и, во-вторых, то, что подлинное содержание самоосуществления, подлинный его предмет есть приобщение ко всеобщей родовой сущности посредством целенаправленной, целетворящей активной деятельности субъекта.



    25

    Сразу отметим известные ограничения этого определения. Во-первых, оно имеет сугубо общий, методологический характер, во-вторых, отвечает принятой в данной работе логике рассуждений — найти признаки нормального развития и, лишь исходя из них, понять общую суть аномалий как собственно отклонений, отступлений от этого развития. Если же мы предпримем «восхождение от абстрактного к конкретному», обратимся к исследованию реальных видов аномалий, то, во-первых, с неизбежностью подтвердим старую истину, что «здоровье — одно, а болезней много», неисчислимы виды, подвиды и вариации психических уклонов и извращений. Во-вторых, обнаружим отнюдь не одни только признаки ущерба, негативные отклонения от нормы, но и присущие каждой аномалии позитивные, лишь ее отличающие характеристики или их особое, специфическое сочетание. Следует помнить, что и в случаях нормы, и в случаях аномалий речь идет не об одномоментных, застывших состояниях, а о развитии. Всякое же развитие не может быть лишь цепью потерь и ущербов, но обязательно и обретений, новообразований. Другое дело — какого рода эти обретения в аномальном развитии, какую роль они играют в судьбе человека, к каким поступкам и действиям приводят. Некоторые иллюстрации к сказанному читатель найдет в гл. IV и V.



    26

    Между тем сторонники такого подхода очень часто любят говорить о требованиях практики, подчеркивать прикладную направленность своих исследований в противовес отвлеченным, ничего, на их взгляд, не дающим для жизни теориям. Но теория в своем подлинном назначении не досужая игра ума, не бегство от требований действительности, а источник все нового понимания этой действительности, более верных и адекватных подходов к ней. Как заметил выдающийся физик Больцман, нет ничего более практичного, чем хорошая теория. Подчеркнем, однако, что речь идет именно о хорошей, а не о какой-либо иной теории.



    27

    Проблему соотношения этих условий, соотношения биологического, психологического и социального при нормальном и аномальном развитии личности, мы будем обсуждать в следующей главе.



    28

    «Параллельно «видимой», «единственной» жизни,— замечает Н В Наумова,— тянутся психологическим, ценностным и поведенческим пунктиром жизни другие... Человек внутренне как бы проигрывает несколько жизненных сценариев и стратегий» 68.



    29

    Заметим для полноты, что мысль о необходимости постоянной, ежедневной внутренней борьбы за «человека в человеке» была всегда чрезвычайно близка представителям русской классической литературы. Ф. М. Достоевский писал, например, что «все дело-то человеческое, кажется, действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик». Эта традиция с честью продолжена в современной отечественной литературе. Она ярко обосновывается и у ряда современных философов. Приведем, например, следующие слова М. К. Мамардашвили, в которых речь идет о краткости тех мгновений, когда «молнией, на одну секунду» нам открывается ощущение устройства мира, его лада. «И если,— пишет философ,— мы упустили эту секунду и не расширили работой этот открывшийся интервал, то ничему не быть, ибо, по метафизическому закону, все необратимо и не сделанное нами никогда не будет сделано. То, что ты оказался здесь, это только ты оказался здесь, только ты мог понять в том, что только тебе посветило. Ты ни на кого другого не можешь положиться, никто другой тебе не может помочь, и ты не можешь положиться ни на будущее, ни на вчерашнее, ни на разделение труда, что мы, мол, вместе сплотимся и разберемся. Не разберемся. И лишь упустим часть мира в полное небытие» 70.



    30

    Приведем, справедливости ради, по-видимому не согласное с нашим, мнение американского философа А. Грюнбаума: «Я никогда не просыпаюсь совершенно свободным от каких либо мыслей и не спрашиваю свое чистое сознание: «Какими мотивами я наполню свое сознание в это утро? Будут ли это устремления типа Аль Каноне или Альберта Швейцера» 71.. С психологической точки зрения ни о какой «чистоте сознания» речи, конечно, быть не может — оно полно прежде накатанных мотивов и установок. Мы говорим лишь о том, что при всей важности и несомненной силе этого инерционного момента сам по себе он не может единственно объяснить и оправдать поведение, ибо за каждым актом последнего лежит принципиальная возможность, а часто необходимость жизненного выбора, поэтому, даже когда поведение предстает как сугубо преемственное и реактивное, за ним на деле скрываются разные формы и степени активного (т. е. содержащего выбор) отстаивания именно такого, а не иного пути.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх