• Иван Карамазов
  • Кириллов
  • Ставрогин
  • Раскольников
  • Идеологи и творцы нового человека


    Нет Бога, нет бессмертия, нет диавола, но есть проклятые естественные законы, есть жуткие страдания, есть умопомрачающие ужасы. Что делать со всем этим бедному евклидову уму человека? Нет Бога, но есть боль, есть больное, несчастное, осмеянное существо, называемое человеком, существо, награжденное малым, как атом, умом. Вся природа его ума исчерпывается сознанием того, что этот мир — непереносимая бессмыслица, которая почивала на абсурдах.

    Кажется, будто намеренно человеку дан ум, который не может ни мир принять, ни Бога понять. Он не находит в себе самом силы, которая приспособила бы его к этому миру и примирила бы с Богом. В нем (человеке), таком маленьком и слабеньком, есть нечто бескрайнее и безмерное. А это — страдание, исходящее от людоедского чудовища, которое миром зовется. Человеческая дилемма очевидна и ужасающа: или человек должен победить мир, или быть побежденным этим миром. Третьего не дано.

    Призрачный ужас таким образом созданного мира приводит бедный человеческий ум в отчаяние, которое постепенно перерастает в сумасшествие. Человек или должен полностью измениться физически и духовно, или же принять мир таковым, каков он есть. Без этого же его судьба печальна и трагична: неустанно переносить нестерпимую тиранию всемогущего чудовища и осознанно быть рабом отвратительного насильника. Чтобы овладеть миром и изменить его облик, человек должен изменит себя. А чтобы овладеть идеей и планом мира, человек должен изменить свой евклидов ум.

    Без этого, будучи таким, каким он является, человек — раб бессмысленной трагедии и бесстыдной комедии жизни. Некий причудливый ужас кромсает все, что есть человеческого в мире. И запуганный человек постоянно ощущает себя беспомощным человекорабом в этом мире. В таком случае сознание есть самый проклятый дар, ибо зачем мне сознание, смысл которого в том, чтобы дать мне знание ужасающего факта: я — раб некоего отвратительного, но всемогущего чудовища. И чтобы спастись от гнусного рабства, человек должен перестать быть человекорабом и стать человекобогом — другого выхода нет.

    От человекораба до человекобога — огромное расстояние. Чтобы стать человекобогом, бедный человекораб должен вначале de idea и de facto [128] уничтожить всех остальных рабов. И не только это. Он должен обоготворить себя, чтобы было возможно собою заменить всех богов и все их законы. Только на кладбище богов своих предшественников человек может провозгласить себя человекобогом. В новом пантеоне человек должен быть единственным божеством, единственным идолом, которому поклонится вся тварь и ему, единственному, будет служить.

    Человеческий ум не может мыслить иначе, нежели так: если Бог есть, то должен быть и Абсолют. Но когда человек сам хочет стать богом, он, по сути, хочет стать другим Абсолютом. Но два Абсолюта не могут существовать вместе в этом мире, ибо один исключает другой. Чтобы стать абсолютным господином этого мира, человекобог должен уничтожить всякий другой Абсолют. А поскольку Бог, если Он существует, это единственный Абсолют, то главная задача человекобога — уничтожить Бога и саму идею о Боге с корнем вырвать из душ людских. С уничтожением идеи о Боге одновременно уничтожается и идея бессмертия души. Перед кандидатом на должность человекобога стоит двойная задача: уничтожение идеи о Боге и бессмертии и управление миром в соответствии со своей самодержавной волей и могуществом.

    Иван Карамазов

    "По-моему, — утверждает Иван Карамазов, — разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приниматься за дело!.. Раз человечество отречется поголовно от Бога (а я верю, что этот период, параллель геологическим периодам, свершится), то само собой, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастья и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человекобог. Ежечасно побеждая уже без границ природу волею своею и наукой человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать на то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже без всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную" [129].

    В человеческой гордости есть некая темная бесконечность. Завороженный ею человек считает, что все может, ибо контроль совести прекращается, как только начинается господство гордыни. Гордыня начинает всячески вытеснять из души человека все здравые мерки истины и навязывает себя как верховное мерило. Философия Ивана о человекобоге, возможно, могла бы представлять лишь только теоретическую значимость при условии, если бы человек и человечество не обладали такой созидательной силой, которая смогла бы осуществить в жизни основной замысел этой философии. Но если человек и человечество располагают in nuce [130] этой силой, то возникает вопрос: сможет ли когда-нибудь наступить такое время, когда идея человекобожества сможет овладеть всем человечеством и воплотиться в полноте и абсолютно?

    Сможет ли человек и сможет ли когда-нибудь человечество полностью уничтожить идею о Боге в своей душе? Может ли настать когда-нибудь такое время? "Если наступит, то все решено, — думает Иван, — и человечество устроится окончательно. Но так как, ввиду закоренелой глупости человеческой, это, пожалуй, еще в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему уже и теперь истину, позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему "все дозволено". Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, и то, как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человекобогом, даже хотя бы одному в целом мире, и уж, конечно, в новом чине с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего человека-раба, если оно понадобится. Для Бога не существует закона! Где станет Бог — там уже место Божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место… "Все дозволено" и шабаш!" [131].

    Атеизм неизбежно перерастает в анархизм. Мортализм — близнец атеизма. Без-божие по своей природе всегда — без-законие. Иван, без сомнения прав, когда по всем законам логики анархизм выводит из атеизма и мортализма. Но анархизм — это только один из видов аморализма. Иван погружается в мир человеческих ценностей все глубже и глубже. Его смелая мысль виртуозно анализирует атеизм и мортализм и наглядно показывает, что аморализм — их родное дитя. Если нет Бога и нет бессмертия, тогда нет ни добра, ни зла. Человек — высшая ценность и единственный творец всех законов и мерил.

    Если будет уничтожена в человечестве вера в Бога и бессмертие души, то человек окажется по другую сторону добра и зла и для него ничто не будет аморально. Более того, ему будет все дозволено, даже людоедство. Но Иван — человек, который любит законченную и обоснованную мысль. И в этом случае он доводит свою мысль до конца. Он утверждает, что для каждого частного лица, не верующего ни в Бога, ни в бессмертие свое, "нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему религиозному, и что эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным, чуть ли не благороднейшим исходом в его положении" [132]. "Злодейство не только должно быть дозволено, но даже признано самым необходимым и самым умным выходом из положения всякого безбожника"[133].

    Человекобогу и кандидату в человекобога "все дозволено". Но против этого восстает человеческая совесть. "Совесть! Что совесть? Я сам ее делаю. Зачем же я мучаюсь? По привычке. По всемирной человеческой привычке за семь тысяч лет. Так отвыкнем и будем боги!" [134]

    Кириллов

    Идея о человекобоге поглощает Кириллова. Из головы она перешла в его сердце, разлилась в крови, впиталась в тело, воплотилась в душе. Не он имеет эту идею, а идея имеет его, властвует над ним, ибо проросла в нем. Силой своей воли он перенес ее в свои инстинкты, и она стала его главным инстинктом.

    Сознательно и неосознанно, вольно и инстинктивно он мучается постоянной мукой: как идею о человекобоге сделать понятной, доступной и приемлемой для всех людей. Но чтобы человек стал богом, нужно откреститься от старого Бога, прогнать Его из людской природы, из человеческого мира.

    Как только Кириллов начинает заниматься собой, он всюду натыкается на проблему Бога: "Я не могу о другом, я всю жизнь об одном. Меня Бог всю жизнь мучил" [135].

    Исследуя происхождение идеи о Боге, Кириллов приходит к выводу, что человек не только носит эту идею в себе, но и болен ею. Эта идея — его главная боль, а ее причина — страх смерти. "Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, все новое… Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения Бога, и от уничтожения Бога до…

    — До гориллы?

    — … до перемены Земли и человека физически. Будет богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли, и все чувства" [136]. Боль как чувство — это нечто более глубокое и более естественное, нежели чувство страха. Большее число страданий связано с болью, нежели со страхом. Болевые ощущения несравненно теснее связывают человека с горним миром и Богом, нежели чувство страха. Поэтому Кириллов прав, когда идею о Боге тесно увязывает с чувством боли. Если надо уничтожить идею о Боге в человеке и человечестве, тогда прежде надо уничтожить ощущение боли. "Страх создал первых богов", — утверждал Лукреций. Это поверхностная и ограниченная мысль. Кириллов намного глубже погрузился в психологические истоки идеи о Боге. И если допустить на момент гипотезу, что некое психическое свойство создало богов, то этим свойством должна быть, прежде всего, боль, а не страх. В таком случае освободить человека от боли означает освободить его от богов. А убить богов — не что другое, как убить обман. Кириллов весь в этом мутном ощущении и мрачном размышлении.

    "— Всякий, кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя. Кто смеет убить себя, тот тайну обмана узнал. Дальше нет свободы; тут все, а дальше нет ничего. Кто смеет убить себя, тот бог. Теперь всякий может сделать, что Бога не будет и ничего не будет. Но никто еще ни разу не сделал.

    — Самоубийц миллионы были. Но все не за тем, все со страхом и не для того. Не ради того, чтобы страх убить. Кто убьет себя только для того, чтобы страх убить, тот тотчас бог станет" [137].

    Свобода, какого бы свойства она ни была, представляет величие человека, в положительном или отрицательном смысле. В свободе человек более всего похож на своего Творца, кто бы Он ни был.

    Свобода более всего соединяет его с абсолютным. Если есть в человеке нечто абсолютное, то это — свобода. Человек проявляет свою суть более всего в собственной свободе. Апогей свободы — сделать нечто такое, что позволит ему возвыситься над всеми законами и будет направлено против всех законов. А это — свободно и сознательно лишить себя свободы, в которой суть личности человека и самосознания. А это значит — совершить самоубийство.

    По диалектической арифметике Кириллова высший долг первого человекобога — совершить самоубийство, а через самоубийство — богоубийство. Ища судорожно и упорно свойство, которое могло бы выразить суть нового божества, Кириллов находит его в собственной воле, неограниченной и абсолютной.

    "— Если Бог есть, то вся воля Его, из воли Его я не могу выйти. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие.

    — Своеволие? А почему обязаны?

    — Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив Бога и уверовав в своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так, как бедный получил наследство и испугался, и не смеет подойти к мешку. Почитая себя малосильным владеть, я хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю.

    — И делайте.

    — Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия — это убить себя самому.

    — Да ведь не один же вы себя убиваете; много самоубийц.

    — С причиною. Но безо всякой причины, а только для своеволия — один я"[138].

    Рядом с совершенно свободным Богом не может находиться абсолютно свободный человекобог. Чем более возвышается человек, тем более должен умаляться Бог, до тех пор, пока человек не свергнет Его в небытие. Абсолютное всевластие и совершенство человекобога может наступить только на могиле убитого Бога и уничтоженной веры в Него.

    "Я обязан неверие заявить, — утверждает Кириллов. — Для меня нет выше идеи — что Бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал Бога, чтобы жить, не убивая себя, в этом — вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать Бога. Пусть узнают раз и навсегда" [139].

    Нет Бога. "Если нет Бога, тогда я сам бог, — заявляет Кириллов. — Вся ложь от того, что был прежний Бог… все спасение для всех — всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога, и не сознать в тот же раз, что сам богом стал — есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если осознаешь — ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить до самой главной славы. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только бог поневоле, и я несчастен, ибо обязан [140] заявить своеволие. Все несчастны, потому что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека… Но я заявляю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну и дверь отворю и спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя было человеку без прежнего Бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего — своеволие! Это все, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою"[141]

    Логические критерии подпольного философа находят в Кириллове своего нового апологета. Свободная воля становится абсолютной ценностью и непогрешимым критерием всего человеческого и Божественного. Избирая свободную волю своим главным критерием, Кириллов ею оценивает все — все, что составляет человека, и все, что исходит от человека. Кириллов приходит к выводу: все на свете и в человеке — хорошо, все есть добро. Он первый человекобог, не различающий добро и зло. На высоте его небес добро и зло переливаются одно в другое. Он — вне добра и вне зла, он уравнивает добро со злом. Для Ивана — "все дозволено", для Кириллова — "все хорошо". И крайний рационализм, и крайний волюнтаризм в своих конечных формах отрицают всякую возможность присутствия этики.

    "— Все хорошо. Все, — говорит Кириллов. — Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только поэтому. Это все, все! Кто узнает, тотчас сейчас станет счастлив, сию минуту… все хорошо. Я вдруг открыл.

    — А кто с голоду умрет, а кто обидит и обесчестит девочку — это хорошо?

    — Хорошо. И кто размозжит голову ребенка, и то хорошо, и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо, все. Всем тем хорошо, кто знает, что все хорошо. Если бы они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо, то им будет нехорошо. Вот вся мысль, вся, больше нет никакой… Кто научит, что все хороши, тот мир закончит.

    — Кто учил, Того распяли.

    — Он придет, и имя ему будет — человекобог.

    — Богочеловек?

    — Человекобог, в этом разница" [142].

    Ставрогин

    Ставрогин, как мне кажется, самая ужасная личность в мировой литературе. Ни у кого нет такого жестокого ума и такого ледяного сердца. По дерзости мысли и циничности поступков никто с ним не сравнится, даже сверхчеловек Ницше. "Цветы зла" Бодлера в сравнении с сатанинско-художественным злом Ставрогина — это как бы райское благоухание. Каждая его мысль, всякое чувство — это смердящий гнойник. Сам бог зла мог бы у него поучиться разнообразию, глубине и искусству зла.

    Ставрогин — "гордый, как бог" и живет, как бог. Для него нет законов, он гордо и хладнокровно попирает все. Для него ничего не стоит пожертвовать жизнью, безразлично, чужой или своей [143]. Он отличается необыкновенной способностью ко злу, способностью, доходящей до гениальности [144]. Никакая человеческая страсть не может овладеть им. Совершая самые гнусные преступления, он не теряет рассудка [145]. Самые страшные вещи он осуществляет по задуманному плану, абсолютно осознанно [146].

    Ни какая бы то ни было боль, ни чье-либо страдание не могут поколебать Ставрогина, точно так же ничто не может привести его в отчаяние. Ему не ведомо, почему зло — это плохо, а добро — хорошо. Он "не знает различия в красоте между какою-нибудь сладострастною зверскою шуткой и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвой жизнью для человечества…" В обоих полюсах он находит "совпадение красоты, одинаковость наслаждения" [147].

    Тайна зла, похоже, воплотилась в Ставрогине. Он дышит ею. Ему не знакомы никакие препоны, никакой страх. На дуэли он хладнокровно стоит под пулей противника и сам убивает невозмутимо спокойно. "Если бы кто ударил его по щеке, то он бы и на дуэль не вызывал, а тут же, тотчас же убил бы обидчика: он именно был из таких. И убил бы с полным сознанием, а вовсе не вне себя". Похоже, "что он никогда и не знал тех ослепляющих порывов гнева, при которых уже нельзя рассуждать. При бесконечной злобе, овладевавшей им иногда, он все-таки всегда мог сохранить полную власть над собой" [148].

    Ставрогин — атеист и чародей во зле [149]. Как олицетворение крайнего атеизма и аморализма — это новый тип человека [150]. Самые крайние формы атеизма и аморальности ему глубоко присущи. Ничто его не смущает, и в разочарование этот человек не впадает [151]. И дух и тело его как бы оледенели в каком-то умопомрачительном ужасе. Никакие лучи Солнца не могут растопить этот лед.

    Все чуждо Ставрогину, и он чужд всему. Его, оледеневшего от жизненного ужаса, не соединяет с миром ни один нерв любви. Он не может ужиться с этим миром. Нечто беспредельно роковое и мрачное не дает ему наладить связь, мысленную или чувственную, между собой и вселенной. "Вызов здравому смыслу для него слишком прельстителен" [152], В нем "позор и бессмыслица доходили до гениальности". Шатов говорит ему: "Вы не бродите с краю пропасти, а смело летите вниз головой" [153].

    Ставрогин — ледяное и жуткое Nicht-Sagung [154] этому миру, из него истекает только отрицание [155]. Злость его хладнокровна, спокойна, если можно так выразиться, "разумная" [156], стало быть "самая отвратительная и самая страшная, какая может быть"[157]. Он — как некий демон иронии во плоти, который иронизирует над всем миром. Иногда этот демон иронии проявляется в нем так необычайно цинично и так отвратительно, что "станет до ужаса гадко человеку" [158].

    Некоторые знакомые Ставрогина называют его "премудрым змием", лукавым змием. Он очень умен, но, возможно, и помешан [159]. "Лицо было бледное и суровое, но совсем как бы застывшее, неподвижимое; брови немного сдвинуты и нахмурены: решительно он походил на бездушную восковую фигуру" [160]. "Волосы его были что-то уж очень черны, светлые глаза его что-то уж очень спокойны и ясны, цвет лица что-то уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые, — казалось бы, писаный красавец. А в то же время как будто и отвратителен… Лицо его напоминало маску" [161].

    Ставрогин беспредельно горд; он не говорит или почти не говорит, но о нем говорят все. Он с самым большим презрением относится ко всем людским словам и выражениям, ибо никакие слова не в состоянии выразить его личность. Несмотря на свою обычную молчаливость, ой вдохновитель и идеолог всех бесов. Вокруг него всегда атмосфера, полная мистики и ужасного предчувствия. Его идеи, как заразные микробы, проникают в души его знакомых и вызывают необычные брожения и болезни. По сути, приятели Ставрогина ничего другого и не делают, как только развивают его идеи до последних пределов. Благодаря им он живет жизнью настоящего человекобога.

    Раскаявшийся атеист Шатов, некогда ученик Ставрогина, так ему говорит: "В Америке я лежал три месяца на соломе, рядом с одним… несчастным и узнал от него, что в то же самое время, когда вы насаждали в моем сердце Бога и родину, в то же самое время, даже, может быть, в те же самые дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого маньяка, Кириллова, ядом… Вы утверждали в нем ложь и клевету и довели разум его до исступления… Пойдите, взгляните на него теперь, это ваше создание…" [162].

    Но предельно искренний Шатов и о себе говорит как о ставрогинском создании. "Ставрогин, — воскликнул Шатов, — для чего я осужден в вас верить во веки веков? Разве мог бы я так говорить с другим? Я целомудрие имею, но я не побоялся моего нагиша, потому что со Ставрогиным говорил. Я не боялся окарикатурить великую мысль прикосновением моим, потому что Ставрогин слушал меня… Разве я не буду целовать следов ваших ног, когда вы уйдете? Я не могу вас вырвать из своего сердца, Николай Ставрогин!" [163]

    "Ставрогин, вы красавец! — вскричал Петр Верховенский почти в упоении, — знаете ли, что вы красавец! В вас всего дороже то, что вы иногда про это не знаете. О, я вас изучил! Я люблю красоту. Я нигилист, но люблю красоту. Разве нигилисты красоту не любят? Они только идолов не любят, ну а я люблю идола! Вы мой идол! Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят; вы смотрите всем ровней, и вас все боятся, это хорошо. К вам никто не подойдет вас потрепать по плечу. Вы ужасный аристократ. Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен! Вам ничего не значит пожертвовать жизнью своей и чужой. Вы именно таков, какого надо. Мне, мне именно такого надо, как вы. Я никого кроме вас не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк… Мне вы, вы надобны, без вас я нуль… Без вас я муха, идея в склянке, Колумб без Америки" [164].

    Увлеченный идеей о преображении мира Верховенский заявляет Ставрогину, что он личность, от которой зависит осуществление их плана по переделке мира. "Реформатор" Шигалев, чью разнузданную мечтательность опустошает злой дух насильственного преображения мира, создал новый план мира, и Верховенский сообщает Ставрогину, что только от него одного зависит осуществление это плана. "Слушайте, — воскликнул Верховенский, — папа будет на западе, а у нас — у нас будете вы!" [165]

    По плану Шигалева"…каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежал всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается камнями, вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть, равенство, и вот шигалевщина!" [166]

    "Слушайте, Ставрогин, — говорит Верховенский, — я за Шигалева! Не надо образования, довольно науки. И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает — послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство. Необходимо лишь необходимое, вот девиз земного шара отселе… Теперь надо одно или два поколения разврата, разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь — вот чего надо… Мы провозгласим разрушение, эта идейка так обязательна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды… И начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видел… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого?

    — Кого?

    — Ивана-Царевича.

    — Кого-о?

    — Ивана-Царевича; вас, вас!" [167]

    Есть в человеке некая бездонная тьма, праисконный мрак. В эту тьму, в этот мрак Достоевский погрузился глубже, чем кто-либо из людей. Во мраке он открыл некие жуткие силы, которые дух человека незаметно претворяет в бесовский дух, и тогда человеческое существо растворяется в небытии. Там, в этих необозримых глубинах, человеческая тьма сливается с некоей метафизической тьмой, которая имеет все признаки абсолютного и бесконечного. Эти темные провалы и есть те самые лаборатории, где бесы, эти ревнивые идеологи человекобожества, неустанно изобретают орудия, с помощью которых они хотят осуществить свой план на нашей планете. Главное правило для всей деятельности заключается в следующем: все — дозволено, если речь идет об осуществлении цели в жизни. Смело, как боги, они преступают все границы и все препоны. Они сами по себе, высшая ценность и высшее мерило. Используя все средства, они не нуждаются ни в чьем разрешении. Само преступление для них уже "не помешательство, а именно здравый смысл, почти долг, по крайней мере, благородный протест" [168].

    Ради осуществления своего плана по переустройству мира они исходят из неограниченной свободы, а завершают неограниченным деспотизмом. Как окончательное решение вопроса, они предлагают разделить человечество на две неравные части. "Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо", живя и работая "в безграничном повиновении" [169].

    Для всех творцов человекобога существует только одна высшая творческая сила, всемогущая, неограниченная и незаменимая. Сила эта — свободная воля. Зачарованные ею, как единственным божеством, они приносят ей в жертву все и вся. Всеми своими силами они стараются с помощью свободной воли достичь вершины в развитии личности. Поэтому они без колебаний сбрасывают с себя все оковы моральных, религиозных, культурных понятий и традиций. В этом они верны своему прародителю — подпольному антигерою: созидают самое себя на свободной воле как на фундаменте. Для них свободная воля — синоним человека, синоним личности. Если бы слово "человек", слово, определяющее специфические его особенности как существа, можно было бы заменить каким-то другим словом, то этим словом было бы слово "воля". В этом смысле правомерно сказать: человек есть воля, и воля есть человек. Всякий творец человекобога — это полное отрицание человека как свободного существа.

    Раскольников

    Раскольников — человек, олицетворяющий собой тип человека как воли. В этом смысле он серьезно отвечает на вопрос подпольного антигероя: что такое воля? от чего она зависит? Чрезвычайно глубоко и смело решает Раскольников эти вопросы. Он первый серьезно и мучительно погружается в эти проблемы, экспериментируя на себе. Воля чудится ему в образе безответственного горшечника, который по своему свободному усмотрению месит и придает форму черной глине, которая зовется миром. Если существуют ценности, то воля — самая высшая из них; если есть мерило, то воля — самое высокое мерило в этом мире. Всякое существо и всякое явление надо рассматривать с точки зрения воли, sub specie voluntatis.

    "Все в руках человека" [170] — это главная аксиома, которой руководствуется Раскольников. Это значит: человек в этом мире единственный и абсолютный господин самому себе. И если это не так, то он сам в этом виноват, ибо сам себя закабаляет призраками и байками, законами и обстоятельствами. Пойманный в свои собственные сети человек боится каждого нового шага, новых слов, новых поступков. Такой человек — обыкновенный человек, и такие люди — обыкновенные люди. Но помимо таких, обыкновенных, существуют новые люди — необыкновенные.

    Всех новых людей Раскольников делит на обыкновенных и необыкновенных. Обыкновенные люди должны жить в покорности и не имеют права преступать закон, ибо они обыкновенные. А необыкновенные имеют право совершать различные преступления и всячески нарушать законы, ибо они необыкновенные [171]. Все "законодатели и установители человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Соломонами, Магометами, Наполеонами и так далее, все до единого, были преступниками уже тем одним, что, давая новый закон, тем самым разрушали древний, свято чтимый обществом и от отцов перешедший, и уж, конечно, не останавливались и перед кровью, если только кровь (иногда совсем невинная и доблестно пролитая за древний закон) могла им помочь. Замечательно даже, что большая часть этих благодетелей и установителей человечества были особенно страшные кровопроливцы" [172]. "Одним словом, — делает вывод Раскольников, — я вывожу, что все не то что великие, но и чуть-чуть из колеи выходящие люди, то есть чуть-чуть даже способные сказать что-нибудь новенькое, должны по природе своей быть непременно преступниками, — более или менее, разумеется" [173].

    Что касается разделения людей на обыкновенных и необыкновенных, то Раскольников считает: "Я только в главную мысль мою верю. Она именно состоит в том, что люди по закону природы разделяются, вообще [174], на два разряда: на низший (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово [175]. Подразделения тут, разумеется, бесконечные, но отличительные черты обоих разрядов довольно резкие: первый разряд, то есть материал, говоря вообще, люди по натуре консервативные, чинные, живут в послушании и любят быть послушными. По-моему, они и обязаны быть послушными, потому что это их назначение, и тут решительно нет ничего для них унизительного. Второй разряд — все преступают закон, разрушители, или склонны к тому, судя по способностям. Преступления этих людей, разумеется, относительны и многоразличны: большею частью они требуют, в весьма разнообразных заявлениях, разрушения настоящего во имя лучшего. Но если ему надо для своей цели перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь, то внутри себя, по совести, он может дать себе разрешение перешагнуть через кровь" [176].

    Гениальный диалектик Раскольников смело развивает свою главную мысль: "Людей с новой мыслью, даже чуть-чуть только способных сказать хоть что-нибудь новое [177], необыкновенно мало рождается, даже до странности мало. Ясно только одно, что порядок зарождения людей всех этих разрядов и подразделений должен быть верно и точно определен каким-нибудь законом природы. Закон этот, разумеется, теперь неизвестен, но я верю, что он существует и впоследствии может стать и известным. Огромная масса людей, — материал, для того только и существует на свете, чтобы наконец через какое-то усилие, каким-то таинственным до сих пор процессом, посредством какого-нибудь перекрещивания родов и пород понатужиться и породить наконец на свет, ну, хоть из тысячи одного хоть сколько-нибудь самостоятельного человека. Еще с более широкою самостоятельностью рождается, может быть, из десяти тысяч один… Еще с более широкою — из ста тысяч один. Гениальные люди — из миллионов, а великие гении, завершители человечества, может быть, по истечении многих тысяч миллионов людей на земле" [178].

    Необыкновенному человеку "все дозволено, все разрешается", — утверждает Раскольников[179]. Идейный наследник Раскольникова, Иван Карамазов, гениально развивает этот этический принцип Раскольникова и превращает его в категорическое требование, которое гласит: "…все дозволено". Но страшная оригинальность Раскольникова в том, что он "по чистой совести" [180] разрешает себе пролитие крови [181].

    К этому выводу Раскольников приходит самостоятельно, увлеченный прелестью своей собственной диалектики. Он, как паук, заползает в угол и не спеша прядет паутину своей философии и этики. Лежа в темноте, он решает свою мучительную проблему, в которую он полностью погружен. Он до мелочей анализирует все в себе, мысленно прослеживает весь путь своей главной идеи от ее зачатия до расцвета, настойчиво спорит сам с собой с целью выяснить, вошь ли он, как все остальные люди, или человек, власть имеющий. Сможет ли он преступить закон, осмелится ли нарушить моральные запреты или не сможет? "Тварь ли он дрожащая или право имеет?" [182]

    Каждая мысль Раскольникова незаметно переходит в желание, а все мысли вместе сливаются в одно огромное, притягательное и неодолимое желание: стать необыкновенным человеком, стать Наполеоном [183]. Но для этого "сила, сила нужна, без силы ничего не возьмешь; а силу надо добывать силой же" [184]. И если на пути к этому стоят преграды, то их надо любым способом устранить. "Довольно, прочь миражи, — восклицает Раскольников, — прочь напускные страхи, прочь привидения. Царство рассудка и света теперь! И… и воли, и силы!" [185] "Кто крепок и силен умом и духом, тот и властелин! Кто много посмеет, тот и прав! Кто на большее может плюнуть, тот и законодатель, кто больше всех может посметь, тот и всех правее! Так доселе велось, и так всегда будет! Власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Тут одно только, одно: стоит только посметь!" [186] Надо взять свободу и власть! Власть "над всей дрожащей тварью и над всем муравейником! Вот цель!" [187]

    Чтобы добиться этой цели, Раскольников собирается с силами и все свое существо подчиняет главной аксиоме своей жизненной философии: "все в руках человека". Есть какой-то опиум в этой аксиоме для Раскольникова. Посредством своей тонкой диалектики он умудряется этим опиумом пропитать все свое существо. Поэтому он упорно отрекается от всех абсолютных ценностей и исходит из того, что для необыкновенного человека "все условно, все относительно" [188].

    Находясь под непреодолимым воздействием своего основного принципа "все в руках человека", Раскольников приходит к неизбежному логическому заключению, что убить одну старуху "не есть преступление" [189], если кто-то при помощи этого хочет стать необыкновенным человеком. Он приходит к этому выводу, ибо весь его анализ в плане моральном исчерпан: его казуистическое искусство доказательств заострилось как бритва, и он сам в себе уже не находит разумных доводов и возражений против принятого решения…[190] И Раскольников убивает старуху…

    Но вместо того, чтобы стать необыкновенным человеком, исполненным титанической силой, венчающей власть великих гениев, он в ужасе бормочет: "Господи! С ума что ли схожу?" [191] Мучительная, мрачная мысль поднималась в нем, "мысль, что он сумасшествует и что он не в силах ни рассудить, ни себя защитить" [192]. Весь, как в бреду, он не может собраться с мыслями, не в состоянии контролировать свои чувства, не в состоянии владеть собой. В отчаянии он вопиет: "Господи, что же делать?" [193] "Боже мой, что со мною? Подлинно, разум меня оставляет!" [194]

    Убивая старуху, Раскольников ударом топора как бы раскромсал свою душу, а не убил старуху: все в нем начало содрогаться, распадаться, рассыпаться, дробиться. Сила мышления ослабилась, раздробилась, ум помрачился [195]. Изо всех сил он напрягается, чтобы собрать свои душевные силы. Он почувствовал в себе самом страшный беспорядок. "Он сам боялся не совладеть с собой. Он старался прицепиться к чему-нибудь и о чем-нибудь думать, но это совсем ему не удавалось" [196]. Что-то совсем непонятное, новое, необычайное, исключительно необычное происходило с ним. Такого страшного чувства и странного он ранее никогда не ощущал. "И что всего мучительнее — это было более ощущение, чем сознание, чем понятие; непосредственное ощущение, мучительнейшее ощущение из всех до сих пор жизнью пережитых им ощущений"[197].

    Это новое катастрофическое чувство своей болью сокрушает тело и кости в нем, расстраивает нервы, помрачает мысли, отлучает душу от тела. Это чувство постепенно перерастает в огонь, в котором Раскольников горит и не сгорает. Все в нем раздваивается и рассыпается на какие-то кусочки, мельчайшие, как атомы; похоже, что все его существо становится сыпучим как живой песок; и нет в нем мира, более того, он не знает, что это такое — мир. Его личность потеряла свое основание, он не может сконцентрироваться ни на чем, не может собрать свои мысли.

    Распад личности Раскольникова происходит постепенно, но неуклонно. Его душа рассыпалась, раскололась на легион мелких душонок. Его дух рассеялся на легион духов, его "я" раздробилось на легион "я". Одним словом, Раскольников стал — легионом. И поэтому каждая его мысль — это мысль-легион, всякое ощущение — ощущение-легион, каждое слово — слово-легион, ибо все они имеют в себе бесконечное число значений. Ни в одной своей мысли, ощущении, слове он не участвует полностью, до конца, ибо все его существо разбито, расколото, разобщено. Именно поэтому критики пребывают в большом недоумении, покаялся ли Раскольников на самом деле или нет? А истина заключается в том, что покаялся он частично, не до конца. В глубине своего существа, в самом главном чувствовании он действительно покаялся, но рационально и логически он этого не сделал.

    Эта раздвоенная личность — главный стержень трагедии Раскольникова. С одной стороны, с помощью своей казуистической аргументации Раскольников настойчиво уверяет себя сам, что убийство старухи не есть преступление, но "естественный" поступок необыкновенного человека; с другой стороны, нечто изначальное в его существе энергично возражает против такой аргументации и сокрушает стержень его души. Это нечто изначальное быстро разрастается в нем во всех направлениях и воплощается в одно главное, всестороннее и доминирующее чувство, в некую живую, неистребимую и непреклонную психологическую силу. И это чувство, и эта сила убедительно и ясно свидетельствовали Раскольникову, что убийство есть преступление, убийство — действие противоестественное, убийство — это грех, в котором человек должен покаяться, ибо человеческая природа не может вынести преступления, не может понести грех как нечто естественное и логическое, не может его оправдать как закономерное в человеческой жизни [198].

    Раненая и измученная преступлением душа Раскольникова не смогла вынести огненных мук своего греха. Все то, что в душе тоскует по Богу, то, что в ней божественно, подталкивало, тянуло и подсказывало Раскольникову необходимость исповедания своего греха, своего преступления. И действительно, ведомый некоей неодолимой внутренней силой, он идет к следователю, признается в своем преступлении, исповедует свой грех.

    Из всей драмы Раскольникова ясно напрашивается важный вывод: его главная жизненная аксиома "все в руках человека" полностью рассыпалась и обанкротилась. Более того, эта аксиома, как некий руководящий принцип жизни и мышления, убита, убита самим Раскольниковым: "Я не человека убил, я принцип убил" [199]. Но и это еще не все: убив старуху, Раскольников убил самого себя. Он исповедуется Соне: "Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!" [200]

    В Раскольникове потерпел полное поражение и до конца обанкротился "человек как воля". Стало ясно: в человеке и в мире существует что-то несравненно более сильное, нежели человеческая воля. Раскольников сам убил свой принцип и принцип своего духовного предтечи — подпольного антигероя, по учению которого свободная воля есть prima causa и стержень человеческой личности.

    Кириллов сделал то же самое, но способом, присущим только ему. Он, первый человекобог, убил самого себя, чтобы экспериментально и воочию показать и доказать, что свободная воля — самое полное проявление человеческой личности, а самоубийство — наивысшая степень человеческой свободы. Но по меркам нормального человеческого разума самоубийство есть не что другое, как бессмысленная дезинтеграция человеческой личности.

    Ставрогин — олицетворение тайны беззакония и извращения свободной воли, повесился и тем самым уничтожил принцип своей жизни. Он убил многие души, разбил многие сердца, помрачил многие умы, очаровав их прелестью своей оригинальной диалектики. Однако своим самоубийством он явил, что тот, кто убивает другие души, в конце концов должен убить свою собственную душу, и таким образом завершил полный распад своей личности.

    Иван, гениальный творец и чудесный апологет человекобога, не смог выдержать бунтарской антиномии своего евклидова ума и сошел с ума. Ужасающая действительность открылась ему, когда он в жизни применил руководящее начало своей философии и этики — "все позволено"; эта действительность до глубины души потрясла его, и он лишился ума. Он сошел с ума, когда понял, что Смердяков убил его отца Федора Карамазова, поощренный этим его принципом. "Вы его убили, — говорит Смердяков, — вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой, Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил… Вы говорили: "…все позволено"… Самым естественным манером сделано было, с ваших тех самых слов" [201].

    Потрясающая судьба всех идеологов и творцов человекобога: все их начинания завершаются крахом и поражением. Их мысль ими теряется в первобытных лесах жестоких противоречий или же погибает в пустыне отчаянного бессилия. И судьбы их — как близнецы: труп рядом с трупом, мертвец с мертвецом. Где цельность их натур и всемогущество их человекобога? Там — в полном распаде их личностей и в чудовищной преисподней их совести.



    Примечания:



    1

    Видов день 15/28 июня, — праздник св. вмч. царя Лазаря и всех святых сербских мучеников, павших на Косовом поле в 1389 году в битве с турками. (Прим. перев.)



    2

    Sub specie aeternitatis, но не sub specie temporis (лат.) — с точки зрения вечности, но не с точки зрения временности. (Прим. перев.)



    12

    "Записки из подполья", т. III, с.98.



    13

    Там же, с.98.



    14

    Там же, с.75.



    15

    Там же, с.74.



    16

    Там же, с.77.



    17

    Там же, с.77.



    18

    Circulus vitiosus (лат.) — порочный круг. (Прим. перев.)



    19

    "Записки из подполья", т. III, с.84 и 77.



    20

    Там же, с.78.



    128

    De idea и de facto (лат.) — идеологически и фактически.



    129

    "Братья Карамазовы", с. 768–769.



    130

    In nuce (лат.) — сжато, вкратце. Здесь: в какой-то мере.



    131

    Там же, с.769.



    132

    Там же, с.84.



    133

    Там же, с.84.



    134

    Там же, с. 773–774.



    135

    "Бесы", с.113.



    136

    Там же, с.112.



    137

    Там же, с. 112–113.



    138

    Там же, с. 112–113.



    139

    Там же.



    140

    Курсив Достоевского.



    141

    Там же, с.597.



    142

    Там же, с.229.



    143

    Там же, с.406.



    144

    Там же, с.245, 246.



    145

    Там же, с.650.



    146

    Там же, с.652.



    147

    Там же, с.246.



    148

    Там же, с.198.



    149

    Там же, с. 240, 262.



    150

    Material zum Roman "Die Demonen" S.519, herausgegeben von Moeller van der Bruck: Dostojewski, "Dir Demonen", zweiter Teil, Munchen und Leipzig, 1916.



    151

    "Бесы", с.180.



    152

    Там же, с.246.



    153

    Там же, с.246.



    154

    Nicht-Sagung (нем.) — букв.: неговорение.



    155

    Там же, с.650.



    156

    Курсив Достоевского.



    157

    Там же, с.199.



    158

    Там же, с.184.



    159

    Там же, с.99.



    160

    Там. же, с.221.



    161

    Там же, с.41.



    162

    Там же, с.240; ср. с. 239, 244,245.



    163

    Там же, с.406.



    164

    Там же, с.406.



    165

    Там же, с.406.



    166

    Там же, с. 404–405.



    167

    Там же, с. 405, 407,408; ср. с.644.



    168

    Там же, с.407.



    169

    Там же, с. 390–391.



    170

    "Преступление и наказание", т. V, с.4.



    171

    Там же, с.225.



    172

    Там же, с.256.



    173

    Там же, с.256.



    174

    Курсив Достоевского.



    175

    Курсив Достоевского.



    176

    Там же, с.257.



    177

    Курсив Достоевского.



    178

    Там же, с. 259–260.



    179

    Там же, с.271.



    180

    Курсив Достоевского.



    181

    Там же, с.260.



    182

    Там же, с.417.



    183

    Там же, с.413.



    184

    Там же, с.188.



    185

    Там же, с.187.



    186

    Там же, с.416.



    187

    Там же, с.327.



    188

    Там же, с.93.



    189

    Там же, с.73.



    190

    Там же, с.72.



    191

    Там же, с.80.



    192

    Там же, с.82.



    193

    Там же, с.86.



    194

    Там же, с. 90–91.



    195

    Там же, с.91.



    196

    Там же, с. 95–96.



    197

    Там же, с. 103–104.



    198

    В "Неточке Незвановой" (с.213, т. II, ч. I) Достоевский пишет: "Преступление всегда останется преступлением, что грех всегда будет грехом, постыдным, гнусным, неблагородным, на какую бы степень величия вы ни вознесли порочное чувство" (все выделено курсивом Достоевского).



    199

    "Преступление и наказание", с.271.



    200

    Там же, с.418.



    201

    "Братья Карамазовы", с. 737, 740,748.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх