Верста тридцать третья

Дела давно минувших дней

Предания русские ничуть не уступают в фантастической поэзии преданиям ирландским и германским.

(А. Пушкин. Письмо П. А. Плетневу, около 14 апреля 1831 г.)

Зима 1924 года. Село Михайловское, что неподалеку от древней границы псковских земель с Литвой и Польшей, утонуло в снегах. Ветер метет над старинной дорогой, по которой хаживали полки Лжедмитрия, хватает пригоршни снега и бросает их в освещенное окно барского дома. За морозными узорами на стеклах тепло и тихо. Лишь тяжелые часы неумолимо отсчитывают время да потрескивают свечи в канделябрах. Робкая восковая слеза с оплывшей свечи падает на ворох старых бумаг на столе. За столом Пушкин. Не слушая завываний за окном, он то лихорадочно пишет, то безжалостно черкает написанное, то нервно кусает кончик гусиного пера. Над чем он так напряженно думает, что мнится поэту в глуши изгнания?

Вспоминается ли ему 1820 год, когда среди петербургских повес распространился вдруг слух, что за непочтительные сатирические стихи он будто бы был высечен в Секретной канцелярии? Припомнилась дуэль с оскорбителем, безумное отчаяние и мрачные думы о самоубийстве? Или всемилостивейшее повеление Его Императорского Величества, соблаговолившего заменить Соловки на Молдавию?

Все теперь позади: первая угроза ссылки на Север, тоскливые годы кишиневского изгнания, напрасные ожидания торжества справедливости, надежда возвращения в свет к друзьям и любимым и, как гром среди ясного неба, высочайшее повеление отбыть в Михайловское под надзор уездного предводителя дворянства. Затем постыдная слежка за Александром, организованная перепуганным отцом, последовавшая за этим ссора, семейный скандал с тенденцией перерасти в уголовное дело о покушении на отца и ежедневное ожидание «рудников сибирских и лишение чести».

Пронизывающее дыхание Сибири донеслось до псковских полей, ознобило пылкую душу поэта и проникло между строк рукописи на рабочем столе поэта. Слово «Сибирь» неоднократно звучит в ее тексте. Под гусиным пером рождается трагедия, равной которой не будет в XIX веке, — «Борис Годунов». Действие ее происходит то в Литве, то в Польше, то в Москве, но за всем этим незримо стоит Сибирь. Вот, например, сцена в царских палатах. Царевич Федор Годунов, склоненный над чертежом земли Московской: «Наше царство из края в край. Вот, видишь, тут Москва, тут Новгород, тут Астрахань. Вот море. Вот пермские дремучие леса, а вот Сибирь…»

Не случайно царевич не упоминает Урал — он тогда входил в Пермский край, через дремучие леса которого вели пути в Сибирь. Мимо Пелыма — по пути Федора Курбского, или через Верхотурье — по пути Ермака.

Стал бы Пушкин описывать эту древнюю, составленную в начале XVII века, карту, если бы точно не знал о ее реальном существовании. Я думаю, нет. До наших дней дошли две такие карты, составленные Годуновым в разные годы. В латинской легенде к одной из них, отпечатанной в 1613 году в Амстердаме, прямо говорится, что она составлена по чертежу царевича Федора Годунова. Другая «карта Сибири и части Тобольска» была напечатана в Москве в 1668 году по указу царя Алексея Михайловича: «176 года ноября в 15 день, по указу царя и Великого князя Алексея Михайловича, всея Великая и Малыя и Белыя России самодержцев, збиран сей чертеж в Тобольску за свидетельством всяких чинов людей, которые в Сибирских во всех городах и острогах кто где бывал и городки и остроги и урочища и дороги и земли знают подлинно, и какие ходы от города до города, да от слободы до слободы, и до которого места и дороги и земли и урочища и до земель в скольку дней и скольку езду и верст, и где меж слобод Тобольского уезду построить от приходу воинских людей по высмотру стольника и воеводы Петра Ивановича Годунова с товарищи, какие крепости и по скольку человек в которой крепости посадить драгун, к какой крепости скольку ходу дней и недель степью и возами ж до Китай, и то писано в чертеж порознь, со статьями в кругах, также за свидетельству иноземцев и приезжих Бухарцов и служилых Татар».

Эта рукопись, хранившаяся в Румянцевском музее, содержала и описание чертежа первой карты Сибири. Долгое время сам чертеж считался утерянным до тех пор, пока его не отыскал Норденшельд в Стокгольмском государственном архиве, с надписями, переведенными на шведский язык. В Швецию этот чертеж попал через посредство Класа Иоганна Прютца, состоявшего при шведском посольстве в Москве в 1668–1669 годах. Прютц записал в своем дневнике: «Приложенную ландкарту Сибири и пограничных с ней стран я скопировал 8 января 1669 года в Москве настолько хорошо, насколько это было возможно сделать с плохо сохранившегося оригинала, данного мне лишь на несколько часов князем Иваном Алексеевичем Воротынским, с тем чтобы я ее только посмотрел, но отнюдь не счерчивал». Вторая копия была снята Кронеманом, который писал: «Карту всех этих стран и Сибири до Китая, которую прислал недавно по указу Его Величества Тобольский воевода Годунов, показали и мне, и я снял копию, получив позволение продержить у себя ее одну ночь».

Была еще копия, снятая шведским офицером Эриком Пальмквистом, а в одном из частных архивов отыскалась карта графини Воронцовой-Дашковой, в которой оказался и вышеупомянутый чертеж П. Годунова на русском языке. Следует вспомнить еще карту Витсена, приложенную к его труду «Северо-Восточная Татария». Витсен считался особой, близкой к Петру Великому, и потому его карта считалась копией русских официальных карт, которые, по мнению ученых, считались окончательно утерянными для науки.

Как карта Гесселя Герритса, составленная по автографу царевича Федора Годунова, она почиталась копией большого чертежа, ибо царевич не мог не пользоваться официальными данными, так и в основу карты Витсена были положены считавшиеся утерянными чертеж Петра Годунова и чертеж Сибирской земли Ремезова 1672 года. Карта Витсена представляет синтез обоих документов. Уже при императрице Екатерине II, в 1792 году, выходит новый Атлас: «Российский атлас из 44 карт состоящий и на 42 наместничества Империю разделяющий». Атлас был гравирован и напечатан в типографии при Горном училище, которая с 1791 года управлялась графом Мусиным-Пушкиным. Как мы видим, с одной из этих карт, в том числе и с копией с карты царевича Федора, Пушкин вполне мог ознакомиться как в лицейские, так и в последующие годы.

В Михайловском, оскорбленный и отверженный, Пушкин ищет утешения в работе, размышляет над историей государства Российского, примеряет к себе самому судьбу великих изгнанников прошлого и всерьез подумывает о выезде за пределы империи. Михайловскому узнику становятся особенно близки и понятны непокоренные герои: возвысившие голос против грозных властителей Семен и Андрей Курбские, ушедший от правежа и плахи в Сибирь Ермак, отправленные по облыжному обвинению в сибирскую службу предки рода Пушкиных. И как результат раздумий над их деяниями и судьбами, в написанную опальным поэтом трагедию о царе Борисе, вопреки исторической правде, введены князь Курбский и Остафий Пушкин, на самом деле участия в описанных событиях не принимавшие.

Мысль о сопротивлении насилию и злу бродила в голове оскорбленного несправедливостью Пушкина и не могла не появиться в трагедии. В сцене «Краков. Дом Вишневецкого» поэт сводит вместе одного из своих предков Гаврилу Пушкина и Курбского. Вот выдержка из текста:

«Самозванец:…Но кто, скажи мне Пушкин, красавец сей?

Пушкин: Князь Курбский!

Самозванец: Имя громко! (Курбскому). Ты родственник казанскому герою?

Курбский: Я сын его…

Самозванец: Великий ум! Муж битвы и совета! Но с той поры, когда являлся он, своих обид ожесточенный мститель, с литовцами под ветхий город Ольгин, молва о нем умолкла.

Курбский: Мой отец в Волынии провел остаток жизни, в поместиях, жалованных ему Баторием. Уединен и тих, в науках он искал себе отрады…»

Не трогая личности Самозванца, не имеющего отношения к сибирской теме, разузнаем поподробнее о других участниках этой сцены: Гавриле Пушкине и Курбском. Точнее, сразу о двух Курбских — отце и сыне. О Гавриле сохранились записи самого Пушкина. Оказывается, думный дворянин Гаврила Григорьевич Пушкин прибыл под знамена Лжедмитрия прямиком из Сибири, где он служил письменным головой при пелымском воеводе. «Гаврила Пушкина, — писал о нем поэт, — я изобразил его таким, каким нашел в истории и в наших семейных бумагах. Он был очень талантлив — как воин, как придворный и в особенности как заговорщик».

Пушкин искал в истории и семейных бумагах. Представляется невероятным, чтобы он не наткнулся в них на сведения о сибирском периоде рода Пушкиных и не заинтересовался им.

Теперь обратимся к «казанскому герою». Так Самозванец называет в трагедии князя Андрея Михайловича Курбского (1528–1583), родом из Рюриковичей. В молодости он был любимцем Ивана IV и принимал активное участие во взятии Казани. В дальнейшем он воевал против Польши, в одном из боев потерпел поражение и, опасаясь гнева Грозного, перешел на польскую сторону. Обласканный Баторием, Курбский во главе одной из польских армий воевал против Грозного и осаждал Псков. У Курбского действительно был сын Дмитрий, родившийся в Польше в 1581 году, но никакого участия в авантюре самозванца он не принимал.

Зачем же было Александру Сергеевичу вводить в свою трагедию образ второстепенный и к Смуте не причастный? Разве потеряла бы трагедия без Дмитрия Курбского? Почему на протяжении многих лет не оставляет поэта обаяние личностей Курбских? Почему в трагедии Пушкин рассказывает о том, что Андрей Курбский, к событиям Борисова царствования никакого касательства не имевший, остаток жизни провел в уединении и искал себе отрады именно в науках? Какой скрытый смысл и какую информацию вложил в эти строки поэт?

Прямых ответов на эти вопросы Пушкин нам, к сожалению, не оставил, но попытаться отыскать истину можно. И поможет нам сам «казанский герой». В личной библиотеке Пушкина возьмем книгу «Сказания князя Курбского» и откроем на комментарии Устрялова, который сообщает: «Андрей Михайлович Курбский. На 21 году жизни сопутствовал Иоанну под стены Казани, в звании стольника и находился в есаулах. По возвращении из страны Казанской был назначен воеводою в Пронск, когда туда ожидали нашествия крымских татар. Спустя год Курбский начальствовал уже Правою рукою всего царского войска на берегах Оки, готовясь встретить соединенное войско татар крымских и казанских. В 1552 году вместе с князем Щенятевым он разбил татар на берегах реки Шиворони. В жестокой битве ему иссекли голову, плечи, руки, но несмотря на то, 20 августа 1552 года, в 24 года снова командует Правою рукою при осаде Казани и снова изранен». В 1556 году за ратные победы он был возведен в достоинство боярина. В Ливонскую войну Курбский в два месяца одержал восемь побед над рыцарями, взял в плен много командоров, разгромил Ливонию и открыл другим воеводам путь к победам. Но в 1563 году он проиграл литовцам битву под Невелем и, опасаясь мести Грозного, укрылся в Польше. Там он посвятил себя наукам, писал свои «Сказания» и вел язвительную полемическую переписку с царем Иваном Грозным, подвергая острой критике его государственное правление и окружение.

Прекрасное в целом сочинение Курбского не менее замечательно в подробностях: историк описывал не по слухам, а по собственным наблюдениям, по крайней мере большую часть важнейших событий. Дела минувшие резко запечатлелись в его памяти, и летописцу стоило только передать верно свои впечатления, чтобы нарисовать живую картину. Письма Курбского к Иоанну — блестящий образец ранней российской публицистики. Первый русский диссидент Курбский занимался и переводами с латинского. Он перевел беседы Златоуста и читал того же Герберштейна, о чем записал: «…Князь Великий Василий Московский по многим злым и сопротив закона Божия делом своим и сие приложил… живши с женою своею первою Соломонидию двадцать шесть лет остриг ее во мнишество… И понял себе Елену, дщерь Глинского… А от мирских сигклитов возбранял ему Семен, реченный Курбский, с роду княжат Смоленских и Ярославских; о нем же и о святом жительстве его не токмо тамо Русская земля ведома, но и Герберштей, нарочитый муж Цесарский и великий посол на Москве был и уведал, и в кронице своей свидетельствует, юже латинским языком…

Он же предреченный Василий Великий, паче же в прегордости и в лютости князя Семена от очей своих отогнал, даже до смерти его».

Быстро меняли цари милость на гнев, и везло на опалы и изгнания князьям Курбским, даже если один из них «князь югорский», а другой — «герой казанский». Столь сильные характеры и трагические судьбы не могли не задеть пылкое воображение поэта и не запасть в душу. Под обаянием князей Курбских Пушкин находился всю свою жизнь.

В трагедии «Борис Годунов» есть еще один участник казанского похода и вероятный типаж Андрея Курбского. Это старец Пимен.

Перенесемся в Московский Кремль, в Чудов монастырь — ведение московского патриарха. Итак — ночь. Келья в Чудовом монастыре.

Пимен: «Еще одно последнее сказанье, и летопись окончена моя… Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу, своих царей великих поминают. За их труды, за славу, за добро, а за грехи, за темные деянья Спасителя смиренно умоляют…»

Григорий: «…Он летопись свою ведет, и часто я угодать хотел, о чем он пишет? О темном ли владычестве татар? О казнях ли свирепых Иоанна? О бурном ли новогородском Вече? О славе ли отечества?..»

Пимен: «…мне чудятся то шумные пиры, то ратный стан, то схватки боевые, безумные потехи юных лет!..»

Григорий: «…Как весело провел свою ты младость! Ты воевал под банями Казани. Ты рать Литвы при Шуйском отражал. Ты видел двор и роскошь Иоанна! Счастлив…»

Прервем Григория, чтобы осмыслить информацию о Пимене. Вам не кажется, мой читатель, что биография старца удивительно похожа на биографию Андрея Курбского и содержит одни и те же жизненные вехи: казанский поход, шумные пиры двора Иоанна, схватки боевые и Ливонская война. Именно эти эпизоды описаны в летописи времен Ивана Грозного — сказаниях князя Курбского. Похоже, что Пушкин избрал прототипом Пимена Андрея Курбского в старости, когда: «уединен и тих, в науках он искал себе отрады».

Пимен говорит: «Еще одно последнее сказанье, и летопись окончена моя…» А летопись Андрея Курбского так и названа— «Сказания». Впрочем, это не единственное совпадение, подтверждающее справедливость нашего предположения. Вот Пимен обращается к Григорию: «Подумай, сын, ты о царях великих. Кто выше их? Никто. А что ж? Часто Златый венец тяжел им становился: они его меняли на клобук. Царь Иоанн искал успокоенья в подобии монашеских трудов. Его дворец, любимцев гордых полный, монастыря вид новый принимал: КРОМЕШНИКИ в тафьях и власяницах послушными являлись чернецами…»

В этом описании много из «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, влиянию которой часто приписывают создание Пушкиным «Бориса Годунова». Все в этой сцене вроде бы по Карамзину, за исключением одного странного слова — кромешники. Что это за слово такое и откуда заимствовал его Пушкин, прежде чем вложить в уста Пимену?

Иногда говорят «тьма кромешная» — значит, кромешник — представитель мира тьмы, исчадие ада? Тогда почему они допущены в монастырь? Что-то здесь не так. Попробуем справиться у современника А. С. Пушкина, автора «Толкового словаря русского языка» В. И. Даля. Ищем слово «кромешники». Оказывается, у тщательно собиравшего крупинки русской речи Даля слова «кромешник» нет. А значит, можно с полной уверенностью считать, что во времена Пушкина его в ходу не было. Есть — кромсать, кромшить, т. е. резать, стричь, крошить, как попало. А слово «кромешник» отсутствует. Не мог же Пушкин сам это слово выдумать — не наблюдалось за ним этакого озорства. Где-то он его позаимствовал.

Однако где-то уже попадалось мне это словечко. Заказываю в библиотеке «Сказания князя Курбского», с трепетом открываю кожаный переплет и точно: в главе V с названием «Начало злу», оказывается, текст почти идентичный тому, что произносит чудовский монах Пимен. Курбский обращается к царю Ивану IV: «…Царь Великий Христианский. А за советом любимых твоих ласкателей и за молитвами Чудовского Левки и прочих вселукавых мнихов, что доброго и похвального и Богу угодного приобрел еси? Разве спустошение земли твоея, ово от тебя самого с Кромешники твоими, ово от предреченного пса Бусурманского, — и к тому злую славу от окрестных суседов, и проклятие и нарекание слезны ото всего народу?»

Здесь Курбский упоминает о молитвах царя в том самом Чудовом монастыре, где живет Пимен Пушкина, и окромешниках. В «Сказаниях» кромешники упоминаются еще неоднократно: «…лютым кромешникам повелел извлещи его, едва дышуща и добити…» По всему видно, что кромешники — это известные нам опричники, асамо слово произведено от «кроме», синонима «опричь».

Совпадение эпизодов, текстов и отдельных характерных слов в трагедии Пушкина и «Сказаниях» Курбского не может быть случайным и дает основание предполагать, что, работая над Борисом Годуновым, Александр Сергеевич использовал и «Сказания князя Курбского».

Сам Пушкин так рассказывал о работе над Годуновым: «…в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени, — и прибавлял: —Источники богатые! Умел ли ими воспользоваться — не знаю; по крайней мере труды мои были ревностны и добросовестны».

Поэт сумел гениально использовать доступные ему источники. Он подтверждает свое знакомство с летописями Курбского в письме к Н. Н. Раевскому (1827): «…характер Пимена не есть мое изобретение. В нем… собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях, совершенное отсутствие суетности, пристрастия — дышат в сих драгоценных памятниках времен давно минувших, между коими озлобленная (жестокая) летопись (озлобленного Иоаннова Изгнанника одна носит на себе чуждое клеймо) кн. Курбского отличается от прочих летописей, как бурная жизнь Иоанна изгн. отличалась от… смиренной жизни безмятежных иноков».

Напрашивается вывод, что Пушкин читал «сказания» Курбского в одном из нескольких известных в начале XIX века списков с его рукописи. Среди них лучшим и наиболее сохранным считался список всех творений Курбского, хранившийся в Патриаршей, или Синодальной библиотеке. Другой, более доступный, с заглавием «Книга о разных происшествиях со времен Великого князя Василия Иоанновича», хранился в Императорской публичной библиотеке. Обратим особое внимание, что этот список содержит еще старинный перевод V книги «Описания Московии» под заглавием: «Летописца Польского Александра Гвагнина (Алессандро Гваньини) книга VII, часть 4, об обычаях князя Иоанна Васильевича Московского и всея России».

В Румянцевском музее хранился список с заглавием «История царя Иоанна Васильевича, писанная бежавшим в Польшу боярином князем Андреем Курбским». В нем так же, как и в упомянутом выше, есть старинный перевод сочинений Гваньини.

Одним из лучших списков считался так называемый Бороздинский, размером в лист, в трех частях, под заглавием: «Ковчег Русской правды, или Книга в мире Бытии прошлых сокровеннейших лет. Жизнеописаний великих людей, Российския земли царств и градов оснований, чудеса Волховца, Златые Бабы и происхождений никому не известных истории Российской». Несмотря на столь странное заглавие, этот список имеет преимущества перед прочими тем, что он верен и полон. В нем также находится перевод большей части Гваньиниева «Описания Московии», из-за которого, собственно, нам и пришлось изучить биографии Пимена и Курбских. Существовало еще несколько подобных списков, и перечислять их не будем. Читатель, наверное, обратил внимание, что к «Сказаниям» Курбского странным образом присовокупилось «Описание Московии» польского шляхтича и врага России Алессандро Гваньини, написанное им в 1578 году. Это обстоятельство немаловажно для нашего исследования, поскольку имеет прямое отношение и к Лукоморью, и к царству славного Салтана.

Настала пора сказать несколько слов об Алессандро Гваньини, полонизированном итальянце, современнике Андрея Курбского, военном администраторе и писателе. В войсках Стефана Батория он воевал против Молдавии и России, четырнадцать лет начальствовал в Витебске, а на склоне лет вдруг занялся литературой. Его «Описание Европейской Сарматии» и в нем сведения о Сибири, Югре, Обдоре, Кондии, Лукоморье большею частью повторяют Герберштейна и других авторов и приукрашены маловероятными, похожими на сказки, подробностями. Сочинения Гваньини имели на Руси широкую известность и не раз переводились на русский язык еще в XVII веке, о чем писал А. И. Соболевский в своем труде «Переводная литература московской Руси».

В 1653 году, по царскому указу, князь Репнин-Оболенский купил в Поныне сочинения Гваньини, а патриарх Никон поручил перевести их на русский язык. Благодаря Гваньини сведения Семена Курбского о Югре и Лукоморье, занесенное им в бесследно утраченный «Дорожник», облетев всю Европу, снова вернулись в приукрашенном виде в Россию.

По иронии судьбы, вновь переведенные на русский язык, они стали приложением к произведению другого Курбского — Андрея.

Гваньини, описывая многие чудеса Севера, в том числе колдунов и Золотую Бабу — прообраз Яги, сообщал: «Область Лукоморье тянется длинной полосой подле северного моря; ее обитатели живут без всяких построек в лесах и полях…».

Читая летописи Курбского, Пушкин никак не мог пропустить и приложенное к ним сочинение Гваньини. Фантастические образы и таинственное очарование Лукоморья запомнились и, работая над «Сказкой о царе Салтане», он использует эту информацию. «У Лукоморья», в котором мы встречаем тех же героев, что и в «Сказке», должно было стать прологом-присказкой к ней. «У Лукоморья» написано другим размером, чем «Сказка», что вполне допустимо для пролога. К тому же и сама «Сказка» изначально писалась в полустихотворной-полупрозаической форме и лишь после долгих раздумий приобрела тот вид, который имеет теперь.

«У Лукоморья» написано для «Сказки» в традициях присказки, уточняющей время и место действия: «В некотором царстве, в тридевятом государстве…» Легкий на импровизацию, Пушкин поместил «У Лукоморья» во второе издание «Руслана и Людмилы» — «Сказка» была еще не закончена.

В развитии нашей версии можно привести немало доказательств, но давайте остановимся и задумаемся: о чем нам может говорить совокупность изложенных выше сведений, обстоятельств, прямых и косвенных доказательств особого интереса Пушкина к Сибири, его предрасположенности к сибирской теме в творчестве, основанной на глубоком знании сибирской истории и географии. Прежде всего о том, что, говоря о Пушкине поэте, мы не должны забывать о Пушкине географе, Пушкине историке и краеведе. И трудно сказать, чего в нем было больше и кого в его лице потеряла Россия, в большей степени — ученого или поэта.

Нет оснований сомневаться в сибирской прародине пушкинских «Лукоморья» и «Сказки о царе Салтане». Используя для этих произведений сюжеты мифов, былин и сказок, он одевал их в «сибирские одежды», придавая им неповторимый колорит. «Сказка о царе Салтане» — не сказка о Сибири, а сказка, написанная по сибирским мотивам, с использованием исторических и географических источников.

Ну вот и замкнулось последнее звено в длинной цепи сказаний: Гюрята Рогович — Семен Курбский — Сигизмунд Герберштейн — Алессандро Гваньини — Андрей Курбский — Александр Пушкин. Дописано последнее сказанье о Лукоморье древней земли Сибирской. Впрочем, последнее ли? Сколько еще неизведанных тайн ждут своего часа и своих открывателей! Цель этой книги — подвигнуть начинающих краеведов на путь познания тридевятого Салтанова царства. Пускай не все в ней бесспорно на первый взгляд — попробуй найти свой путь познания. Смелее ступай по неведомой дорожке, мой приятель. Многие чудеса ожидают тебя впереди.

Пускай многое изменилось ныне в нашем сказочном Лукоморье. Но, как и прежде, летят над древней землей Югры крикливые гуси-лебеди, и видно им с высоты, как, подобно гигантскому луку, напряглась от Сургута до Ямбурга полногрудая красавица Обь, обнимая Лукоморье со всеми его чудесами. Идут корабли мимо острова Буяна. И мы здесь живем.

1979–2003









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх