Загрузка...



  • Люди на площади
  • Цари на каждом бранном поле…
  • Очаровательные франты минувших лет
  • «Мечтательные крайности»
  • …Вы брали сердце и скалу
  • Черный полковник
  • Накануне
  • День Фирса
  • Южный нарыв
  • Слезы капали
  • Тени за сценой
  • Люди с другой стороны
  • Хранители гордого терпенья
  • Конституция и картечь

    Люди на площади

    Декабристов в советское время любили пылко и беззаветно – согласно объявленной после октября семнадцатого твердой идеологической линии на прославление и возвеличивание. Узок, конечно, был круг этих революционеров, и страшно далеки они от народа, как заметил глубокомысленно Ленин. Однако, как в христианстве почитается Иоанн Предтеча, так и в марксистско-ленинском евангелии (прошу прощения за столь кощунственное сравнение) полагалось уважать и почитать предтеч – от тупого вора-разбойничка Стеньки Разина до декабристов и народников. Им, конечно, вдоволь попеняли за дворянско-буржуазно-либеральную ограниченность и прочие недочеты, но все же признавали божками из пантеона. Улицы – и просто Декабристов, и конкретно главных персонажей – памятники и барельефы, огромная литература, выдержанная в жанре «житий святых». Фильмы, наконец… Всем, думаю, помнится мотылевская «Звезда пленительного счастья».

    Дело не в социальном заказе. Очень многие творцы были совершенно искренни в прославлении «людей 14-го декабря». Тем более что началось это отнюдь не при Советской власти. Энциклопедический словарь под редакцией доктора философии М.М. Филиппова, бесплатное приложение к журналу «Природа и люди», изданный в 1901 году, повествует о декабристах хотя и обширно (почти половина страницы убористого текста), зато сохраняет совершеннейшую беспристрастность. Декабристы там названы «участниками революции 14 дек. 1825 года». А все остальное – чисто информационный материал.

    Зато в другом Энциклопедическом словаре, Ф.Ф. Павленкова, известного издателя, либерала и «просветителя народного», два раза попадавшего в административную ссылку за разные вольности, взята совершенно другая тональность: «…к д. принадлежали в большинстве случаев выдающиеся представители из военной аристократической молодежи. Одна из главных мыслей, одушевлявших их всех, несмотря на различие оттенков, была мысль о введении конституции в России, отмене крепостного права, введении свободн. Учреждений».

    В этом весь Павленков, классический русский интеллигент в худшем смысле этого слова (а впрочем, лучшего смысла слово это, по моему глубочайшему убеждению, и не имеет). «Выдающиеся представители» – как резцом по камню высечено.

    Да и стихотворение Марины Цветаевой написано до революции.

    Вы, чьи широкие шинели
    напоминали паруса,
    чьи шпоры весело звенели
    и голоса.
    И чьи глаза, как бриллианты,
    на сердце оставляли след…

    Оно называется вообще-то «Генералам двенадцатого года», но, не будем лукавить, посвящено декабристам. Все оно целиком – лишь красивый футляр для одной-единственной заключительной строчки:

    И ваши кудри, ваши бачки засыпал снег…

    Это могло быть написано только о декабристах. Подразумевается исключительно снег на Сенатской площади, и никакой другой. Никакого другого снега в жизни «генералов двенадцатого года» попросту не могло и быть.

    Проблема, как мы видим, сложнее и шире. Что бы там ни предписывали спецы по идеологии, декабристов очень многие любили искренне. Потому что они, во-первых, были ужасно романтичны, а во-вторых, «хотели только хорошего», как в свое время сформулировала в беседе с автором этих строк одна умная, очаровательная особа, форменным образом фанатевшая от декабристов, как девочки попроще фанатеют от эстрадных кумиров.

    Сама того не ведая, она сформулировала один из основополагающих законов российского интеллигентского сознания. Пожалуй, только в нашей многострадальной державе можно обрести любовь и поклонение народное, не сделав ровным счетом ничего. Достаточно, чтобы у кумира были намерения сделать что-то хорошее. В дальнейшем можно ничего и не делать – все равно неудачи и бездействие будут списаны на происки врагов. Человек хотел сделать много хорошего, он хотел, понимаете? Не его вина, что враги и обстоятельства не позволили ему даже перевести старушку через улицу. Главное, он хотел…

    А ведь это, пожалуй, порочнейшая практика. Одни намерения, простите, не в счет. Нужны реальные дела. И, кроме того, следует еще хорошенько изучить: а чем кончилось бы претворение в жизнь этих насквозь благих намерений?

    Когда восемь лет назад я в «России, которой не было», лишь коснулся этой темы, фактов и информации у меня было значительно меньше. За эти годы положение изменилось. Во-первых, вышла прекрасная книга В.В. Крутова и Л.В. Швецовой-Крутовой «Белые пятна красного цвета», во-вторых, у меня самого накопилось немало материалов – от мемуаров декабристов до уникальных изданий начала двадцатых годов прошлого века. Так что теперь можно подступать к этой шайке, именуемой декабристами, обстоятельно и вдумчиво, рассматривая их жизнь и деятельность крайне подробно.

    Вообще-то нельзя сказать, что касаемо декабристов нам все эти долгие годы советского периода старательно врали. Все обстояло чуточку иначе: нам предъявляли лишь частичку правды.

    А полная правда слишком многое меняет и на многое заставляет смотреть уже иначе…

    «Жертвы мысли безрассудной» – это Тютчев.

    «Полагал выступление декабристов своего рода провокацией, отбросившей Россию почти на полвека назад, прервавшей европеизацию страны и ужесточившей правление Николая I» – это Чаадаев.

    «Ничтожное, богомерзкое и, так сказать, французско-кучерское воспитание получившие и себе собственно вредные шалуны, поколебать исполинских сил не имеют, тварь сия жалка, нежели опасна» – это Скобелев, современник событий, прославленный генерал, отличившийся во множестве сражений.

    А вот это уже Пушкин:

    Сначала эти заговоры
    между лафитом и Клико
    лишь были дружеские споры,
    и не входила глубоко
    в сердца мятежная наука,
    все это было только скука,
    безделье молодых умов,
    забавы взрослых шалунов…

    И он же, уже прозою: «Последние происшествия обнаружили много печальных истин. Недостаток просвещения и нравственности вовлек многих молодых людей в преступные заблуждения. Политические изменения, вынужденные у других народов силою обстоятельств и долговременным приготовлением, вдруг сделались у нас предметом замыслов и злонамеренных усилий. Лет 15 тому назад молодые люди занимались только военною службою, старались отличаться одною светскою образованностью или шалостями; литература (в то время столь свободная) не имела никакого направления; воспитание ни в чем не отклонялось от первоначальных начертаний. 10 лет спустя мы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический; литературу (подавленную самой своенравною цензурою), превратившуюся в политические пасквили на правительство, и возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более-менее кровавые и безумные… воспитание, или, лучше сказать, отсутствие воспитания, есть корень всякого зла. Не просвещению, сказано в Высочайшем манифесте от 13-го июля 1826 года, но праздности ума, более вредной, чем праздность телесных сил, недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец – погибель…»

    При известии о казни пятерых главарей мятежа у Пушкина вырвалось невольно: «И я бы мог с ними, как шут…»

    «Сто прапорщиков хотят переменить весь государственный быт России» – не без презрения бросил Грибоедов. Его вовлекали, поскольку он был известен, уважаем, авторитетен. В июне 1825 года в Киев, где Грибоедов тогда остановился, съехались паханы – Бестужев-Рюмин, Трубецкой, Артамон Муравьев, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы. Уговаривали десять дней. Достоверно известно: в конце концов, Грибоедов хлопнул дверью и уехал не простившись…

    По-моему, этого достаточно. Хотя без труда можно подобрать еще множество подобных отзывов о декабристах, принадлежащих в том числе и людям, которых смело можно называть славой России. Но не станем полагаться на суждения. Подробно изучим их самих. Кто они были, господа декабристы, как жили, чем дышали, чего хотели и какими путями этого добивались?

    Цари на каждом бранном поле…

    Давным-давно, неизвестно, с чьей легкой руки, утвердился расхожий штамп, ничего общего не имеющий с реальностью: будто все или, по крайней мере, большинство декабристов – «герои двенадцатого года».

    Увы, это еще одна красивая, но лживая легенда. В книге В. Кустова приводится бесстрастная статистическая таблица. Так вот, из ста шестнадцати осужденных по делу декабристов – только двадцать восемь участвовали в войне 12-го года. Четвертая часть. Остальные – и отроду не нюхавшие пороху офицерики, и штатские юродивые вроде Кюхельбекера, и, наконец, вовсе уж опереточные персонажи вроде небезызвестного Горского, о котором будет подробно рассказано далее…

    Легенду о «витязях 12-го года» поддерживали и поразительно убогие по своему историческому невежеству творения вроде фильма Э. Рязанова «О бедном гусаре замолвите слово». Как умилительно там поет романс на цветаевские стихи юное создание в кружевах…

    А ведь по своему соответствию исторической правде фильм поистине ублюдочен. Выбраны совершенно нереальные, фантасмагорические ситуации, каких просто не могло возникнуть в николаевской России – чего стоит сцена, где офицеров (!) штатский чиновник, пусть и с серьезными предписаниями, заставляет без суда и следствия расстреливать мужика. А «заграничная машинка для вырывания ногтей»? А вызывающий у знатоков гомерический хохот набор орденов на груди гусарского полковника, коего играет Валентин Гафт?

    Напомню, у него – Георгиевский крест на шее и непонятная орденская звезда. Хорошо, предположим, Георгий у него – третьей степени, при котором звезда не полагается. И эта звезда, больше похожая на тарелку, – определенно не русская. Согласно тогдашним строгим правилам к звезде должен прилагаться крест. Но его нет. Как нет на груди у персонажа Гафта того набора наград, который просто-таки обязан был иметь старый вояка, кавалерист, дослужившийся до командира полка…

    Очаровательные франты минувших лет

    Кто они были, какими они были? Извольте…

    Вот Сергей Муравьев-Апостол, автор первой российской конституции. Детство провел в Гамбурге, затем воспитывался в Париже. На русском языке впервые в жизни заговорил на тринадцатом году жизни.

    Александр Одоевский, виршеплет и убийца: «Когда с ним пытались перестукиваться через тюремные стены, он не мог понять и ответить по одной простой причине: не знал русского алфавита» (Эйдельман).

    На русском говорили плохо, русского алфавита не знали, но хотели решительным образом перевернуть жизнь огромного государства, миллионов людей…

    Жизнь, о насущных нуждах которой они и представления не имели. Согласно конституции Муравьева, крестьянам предполагалось дать на каждый двор по две десятины земли – во-первых, это гораздо меньше того, что предлагал в своем проекте Аракчеев (ага, тот самый!), во-вторых, этого мало для того, чтобы хоть как-то прокормиться…

    «Конституция, написанная Никитою Муравьевым, как он сам сознавался впоследствии, не имела практического смысла, вследствие незнакомства с бытом русского народа и незнания существовавших законов… Н. Муравьев точно так же не знал быта русского народа, как большая часть его товарищей. Николай Тургенев объявил в первом издании „Опыта о налогах“, что деньги, вырученные от продажи книги, назначаются для выкупа крепостных крестьян, посаженных в тюрьму за долги, между тем как крестьяне не могли сидеть в тюрьме за долги, по закону им можно было дать взаймы не более 5 рублей». Это не какой-нибудь реакционер из III отделения клевещет на «выдающихся представителей» – это отрывок из мемуаров декабриста А. Муравьева, родного брата вышеописанного Никиты…

    Да и мотивы иных славных революционеров, мягко говоря, не блещут благородством…

    Вот Якушкин, вызвавшийся в 1817 году на одном из секретных совещаний убить Александра I. «Будучи томим несчастной любовью и готов на самоубийство, вызвался на совещании в Москве покуситься на жизнь Императора». Печальник народный…

    Вот Якубович, тоже порывавшийся убить Александра I. Причина опять-таки чисто бытовая и далека от светлых идеалов: Якубовича император считал человеком, спровоцировавшим знаменитую «дуэль Завадовского» – и, исключив из гвардии, отправил в драгунский полк на Кавказ. Якубович несколько лет таскал в кармане этот полуистлевший приказ, нарочно не залечивал рану на лбу, чтобы подольше не заживала – и обещал каждому встречному-поперечному, что проткнет императора «цареубийственным кинжалом». Когда Александр умер, поводов для вендетты вроде бы не стало, но Якубович, видимо, набрал такой разгон, что остановиться уже не мог. И заявился на Сенатскую – о его тамошних «подвигах» чуть позже…

    Вот Анненков, блестящий кавалергард, прототип главного героя романа Дюма «Учитель фехтования» и возлюбленный французской красотки Полины Гебль. На одном из балов «из озорства» начал «настойчиво и некрасиво» ухаживать за женой своего товарища Ланского – так, что оскорбленный муж вызвал шалопая на дуэль. Она состоялась здесь же в парке. Первому выпало стрелять Ланскому, но он послал пулю в воздух – и честь соблюдена, и обидчик великодушно прощен. Анненков в ответ… долго целится, потом убивает товарища наповал. Наказание – три месяца крепости. Корнет Анненков был любимцем императора Александра…

    И, наконец, Петр Каховский, убийца Милорадовича. Отдельная песня…

    В 1816 году разжалован из юнкеров в рядовые и сослан на Кавказ в действующую армию. По советским объяснениям – за вольнодумство. На самом деле – «за шум и разные неблагопристойности в доме коллежской асессорши Вангерстейм, за неплатеж денег в кондитерскую лавку и леность к службе».

    «Смоленский помещик, проигравшись и разорившись в пух и прах, он приехал в Петербург в надежде жениться на богатой невесте; дело это ему не удалось. Сойдясь случайно с Рылеевым, он предался ему и Обществу безусловно. Рылеев и другие товарищи содержали его в Петербурге на свой счет». Это о сподвижнике вспоминает декабрист Якушкин.

    Рылеев, между прочим, кормил-поил приживальщика не зря. По документам Следственной комиссии, в день последнего перед мятежом собрания Рылеев уговаривал Каховского еще до присяги проникнуть во дворец и убить императора Николая – поскольку Каховский «сир», ни родных, ни близких у него почти что нет, а значит и плакать по нему особенно некому. Каховский пообещал, но струсил…

    Да, вот еще что. Вступление Наполеона в Москву застало Каховского одним из воспитанников тамошнего пансиона. Пятнадцатилетний «шляхтич» быстро свел знакомство с французскими солдатами и вместе с ними мародерствовал по опустевшим домам…

    Хорошенькая компания, право…

    «Мечтательные крайности»

    Так чего же они хотели для России?

    Каждый – своего. Кому что в голову взбредет.

    Трубецкой, представитель «умеренных», стоял за ограниченную конституцией монархию и освобождение крестьян на волю с небольшим наделом. Пестель был вроде бы радикальнее – он предлагал конфисковать половину всех помещичьих земель в особый фонд и наделять из него землей отпущенных на волю – и опять-таки без земли – крестьян. Вот только полковника подвело то же «знание жизни», что у вышеописанных: в своих теоретических расчетах он считал «среднее российское поместье» равным по площади тысяче десятин – но таких в стране было только пятнадцать процентов!

    Так что споры о будущем России представляли собой не более чем те самые «мечтательные крайности» из записки Пушкина. При редких попытках перейти к реальному делу начиналась форменная комедия. Н.И. Тургенев предложил членам тайного общества ради практических шагов освободить собственных крепостных. Ему бурно аплодировали, но никто крестьян не освободил – сам Тургенев, впрочем, тоже. Как-то недосуг было.

    Якушкин, правда, единственный из всех кое-какие действия предпринял. Собрав своих крестьян, он торжественно объявил, что намерен их освободить из рабства… но без клочка земли! По мысли реформатора, он собирался разделить свою землю на две части – на одной половине работали бы за плату наемные батраки, вторую крестьяне брали бы у него в аренду.

    Недолго думая, крестьяне отказались. Их слова вошли в историю: «Ну, так, батюшка, оставайся все по-старому: мы – ваши, а земля – наша».

    Растроганно пересказывая это событие в мемуарах и говоря о себе самом в третьем лице, Якушкин дает такое объяснение: «Его любили, не хотели с ним расставаться…»

    Он так ничего и не понял, придурок! Ни о какой любви и привязанности речь не шла вовсе, мужики попросту проявили здравую сметку и извечный крестьянский практицизм. Реформы в варианте барина обрекали их на полнейшую неопределенность будущей жизни. Никому не хотелось становиться безземельными батраками. А что до аренды, то и это, безусловно, было вилами на воде писано. В самом деле, трудно предугадать, что стукнет барину в голову завтра. Сегодня он согласен сдавать земли под пахоту, а там, чего доброго, выстроит на них какой-нибудь бельведер с фонтанами. А не он сам, так наследники, которым затеи предшественника могли прийтись не по нутру…

    Одним словом, вместо толковых аграрных идей была сущая белиберда, совершенно оторванная от реальной жизни. А посему наши герои как-то незаметно перешли к идее цареубийства – вот это было как-то привычнее для гвардейских хлыщей…

    Никита Муравьев и Пестель решительно стояли за цареубийство. Остальные жеманились. Не столько из гуманности, сколько оттого, что это выставило бы их в невыгодном свете перед общественным мнением. Тогда родилась идея «обреченного отряда» – царя должна была убить группа заговорщиков, вроде бы не имевшая отношения к тайному обществу. Для пущей конспирации убийц предполагалось после «дела» отправить в изгнание или даже казнить, отсюда и предложение Рылеева Каховскому.

    И, наконец, особого рассмотрения заслуживает «манифест», обнаруженный после разгрома мятежа в бумагах выбранного «диктатором восстания» князя Трубецкого. Его просто необходимо привести целиком.

    «В манифесте Сената объявляется:

    1. Уничтожение бывшего правления.

    2. Учреждение временного, до установления постоянного выборными.

    3. Свободное тиснение (книгоиздательство – А.Б.), а потому уничтожение цензуры.

    4. Свободное отправление богослужения всем верам.

    5. Уничтожение права собственности, распространяющегося на людей.

    6. Равенство всех сословий перед законом, и потому уничтожение военных судов и всякого рода судных комиссий, из коих все дела поступают в ведомство ближайших судов гражданских.

    7. Объявление права всякому гражданину заниматься, чем он хочет, и потому дворянин, купец, мещанин все равно имеют право вступать в воинскую и гражданскую службу и в духовное звание, торговать оптом и в розницу, платя установленные повинности для торгов.

    Приобретать всякого рода собственность, как то: земля, дома в деревнях и в городах, заключать всякого рода условия между собой, тягаться друг с другом перед судом.

    8. Сложение подушных податей и недоимок по оным.

    9. Уничтожение монополии, как то: на соль, на продажу горячего вина и проч., и потому учреждение свободного винокурения и добывания соли, с уплатой за промышленность с количества добывания соли и водки.

    10. Уничтожение рекрутства и военных поселений.

    11. Убавление срока службы военной для нижних чинов, и определение оного последует по уравнении воинской повинности между всеми сословиями.

    12. Отставка без изъятия нижних чинов, прослуживших 15 лет.

    13. Учреждение волостных, уездных, губернских и областных правлений и порядка выборов членов сих правлений, кои должны заменить всех чиновников, доселе от гражданского правительства назначаемых.

    14. Гласность судов.

    15. Введение присяжных в суды военные и гражданские.

    Учреждает правление из 2-х или 3-х лиц, которому подчиняет все части высшего управления, то есть все министерства, Совет, комитет министров, армии, флот. Словом, всю верховную исполнительную власть, но отнюдь не законодательную и не судную. Для сей последней остается министерство, подчиненное временному правлению, но для суждения дел, не решенных в нижних инстанциях, остается департамент сената уголовный и учреждается департамент гражданский, кои решают окончательно и члены коих останутся до учреждения постоянного правления.

    Временному правлению поручается приведение в исполнение:

    1. Уравнение всех прав сословий.

    2. Образование местных волостных, уездных, губернских и областных правлений.

    3. Образование внутренней народной стражи.

    4. Образование судной части с присяжными.

    5. Уравнение рекрутской повинности между сословиями.

    6. Уничтожение постоянной армии.

    7. Учреждение порядка избрания выборных в палату представителей народных, кои долженствуют утвердить на будущее время имеющий существовать порядок правления и государственное законоположение».

    На первый взгляд дело состоит просто прекрасно: народу обещаны немыслимые прежде вольности, страна семимильными шагами движется к свободе, процветанию, демократии, равенству и братству.

    Справедливости ради следует уточнить, что, например, уже при Александре II кое-что из предлагавшегося Трубецким было проведено в жизнь: суды присяжных, земское самоуправление, отмена рекрутской системы и замена ее всеобщей повинностью…

    Но остальное, остальное!

    Лично я не знаю более подробного и детального проекта погружения страны в совершеннейшую анархию.

    Судите сами. Отмена крепостного права, абсолютно не проработанная в деталях, – уже анархия. Пункт 7 опять-таки вносит жуткую анархию в сложившуюся систему, «объявляя право», но не приводя детали и механизма реализации этого права. Пункт 13 полностью разрушает аппарат государственного управления, оставляя взамен некие «правления», с которыми снова ничего толком неясно. А там еще и «уничтожение постоянной армии» и загадочная «внутренняя народная стража»… Мы уже знаем, к чему провозглашение практически тех же самых мер привело в 1917 году…

    Отмена военных судов – вернейший способ потерять рычаги воздействия на армию. Дисциплина рухнет моментально, что особенно опасно в моменты масштабных социальных потрясений…

    И, наконец, вся власть отдана «двум или трем лицам»… То есть, назовем вещи своими именами, хунте с неограниченными полномочиями – а какие же еще, как не неограниченные, им предоставить полномочия в обстановке всеобщего хаоса, вызванного этаким вот манифестом?!

    Здесь кроются сразу две опасности: во-первых, есть серьезный риск, что хунта очень быстро начнет работать либо на себя, любимых, либо на одну из политических группировок, которой отданы ее симпатии в ущерб остальным течениям. Во-вторых, очень быстро отыщется масса народа, которая ни за что не станет подчиняться именно этим людям – по самым разным причинам, но в данной ситуации любая причина опять-таки вызовет разлад…

    Короче говоря, манифест Трубецкого, с одной стороны, набит невыполнимыми благими обещаниями, с другой – несет в себе множество мин замедленного действия…

    …Вы брали сердце и скалу

    Непременно нужно упомянуть, какими методами господа заговорщики рассчитывали добиваться своих целей.

    В полном соответствии с традициями Гвардейского Столетия, с петровскими установлениями ставка делалась в первую очередь на армию. Если в Северном обществе все же присутствовало некоторое количество штатских, считавшихся вполне равноправными, то на юге, у Павла Пестеля, «штафирок» с самого начала не считали ни равными себе, ни достойными быть принятыми. Свидетельствует декабрист Горбачевский: «Относительно гражданских чиновников он (Бестужев-Рюмин) был вовсе противного мнения; в его глазах эти люди были не только бесполезны, но даже вредны; преобразование России должно было быть следствием чисто военной революции».

    Вполне возможно, что и после гипотетической победы Бестужев-Рюмин мог остаться при прежних взглядах и не подпускать штатских к решениям важных вопросов. Последствия представить легко – опять-таки военная хунта, почище латиноамериканских.

    Кое-кто из его же ближайших сподвижников понимал эту опасность уже тогда, задолго до кровопролития. Тот же Горбачевский подробно передает разговор, состоявшийся на одном из заседаний.

    – Наша революция, – сказал он (Бестужев), – будет подобна революции испанской, не будет стоить ни одной капли крови, ибо произведется одною армиею без участия народа…

    – Но какие меры приняты Верховной Думою для введения предположенной конституции, – спросил его Борисов 2-й, – кто и каким образом будет управлять Россией до совершенного образования нового конституционного правления?..

    – До тех пор, пока конституция не примет надлежащей силы, – сказал Бестужев, – Временное правление будет заниматься внешними и внутренними делами государства, и это может продолжаться десять лет.

    – По вашим словам, – возразил Борисов 2-й, – для избежания кровопролития и удержания порядка народ будет вовсе устранен от участия в перевороте, что революция будет совершена военная, что одни военные люди произведут и утвердят ее. Кто же назначит членов Временного правления? Ужели одни военные люди примут в этом участие? По какому праву, с чьего согласия и одобрения оно будет управлять десять лет целою Россиею? Что составит его силу, и какие ограждения представит в том, что один из членов вашего правления, избранный воинством и поддерживаемый штыками, не похитит самовластия?

    Вопросы Борисова 2-го произвели страшное действие на Бестужева-Рюмина; негодование изобразилось во всех чертах его лица.

    – Как вы можете меня об этом спрашивать? – вскричал он со сверкающими глазами. – Мы, которые убьем некоторым образом законного государя, потерпим ли власть похитителей?! Никогда! Никогда!

    – Это правда, – сказал Борисов 2-й с притворным хладнокровием и с улыбкою сомнения, – но Юлий Цезарь был убит среди Рима, пораженного его величием и славою, а над убийцами, над пламенными патриотами, восторжествовал малодушный Октавиан, юноша 18 лет.

    Борисов хотел продолжать, но был прерван другими вопросами, заданными Бестужеву о предметах вовсе незначительных. Бестужев-Рюмин сим воспользовался и не отвечал ничего Борисову 2-му…»

    Судя по этому примечательному диалогу, Борисов 2-й был человеком умным и видел слабое место программы «военного правления». Во-первых, нет никаких гарантий, что при таком режиме (способном, как мы видим, задержаться и на десять лет) какой-нибудь энергичный властолюбец не захочет стать единоличным диктатором. Во-вторых, благородные намерения рыцарственных Бестужевых – опять-таки не гарантия. Хотя бы потому, что Бестужев смертен. Примерно то же самое, помнится, сказал мятежнику Арате Горбатому дон Румата:

    – Вы тоже смертны, мой благородный Арата, и если молнии перейдут в другие руки, не такие чистые, как ваши, мне страшно подумать, чем может кончиться…

    В особенности если учесть, что кандидат в Бонапарты был совсем недалеко от Бестужева и Борисова – руководитель их же собственного тайного общества полковник Павел Пестель. О непомерных амбициях и моральном облике этого субъекта мы поговорим чуточку попозже.

    А пока – снова о методах работы. Руководство упоминавшимся «обреченным отрядом», то есть своеобразными дворянскими камикадзе, которым предстояло убить императора и потом подвергнуться публичному шельмованию, а то и смерти, Пестель поручил Лунину…

    Но сам Лунин об этом и понятия не имел! На следствии он упрямо твердил, что Пестель ничего подобного ему не поручал. И верить Лунину, мне думается, можно. Среди декабристов хватало откровенной мрази, но Лунин как раз из тех, к кому применим эпитет «благородный человек». Его объяснения логичны и убедительны – они с Пестелем просто-напросто никогда не встречались на протяжении довольно долгого времени. Лунин жил в Варшаве, Пестель – в Киеве. А обсуждать столь серьезное дело путем взаимной переписки никто не стал бы. Другими словами, Пестель предназначал Лунину определенную роль в событиях, но самого его не потрудился поставить о том в известность.

    Так было и с другими. «Вот юнкер Лосев Николай Иванович, гусар. Для покушения на жизнь покойного государя (Александра I) считали и Лосева, но ему о сем не объявляли, и членом общества он не был».

    Дальше, по-моему, ехать некуда. Человека назначают в цареубийцы при том, что он и не член Тайного общества вовсе! В том, что он был непричастен, убеждает решение Следственной комиссии – Лосев не подвергся судебному преследованию, к нему у властей не нашлось никаких претензий. Можно представить, какими словами потом честил гусарский юнкер «выдающихся представителей военной аристократической молодежи»!

    Наверняка теми же самыми, что и капитан Пыхачев, по милости подонка Бестужева-Рюмина вынужденный просидеть пять месяцев в крепости. Дело в том, что весной 1825 года Бестужев среди своих сообщников объявил: капитан Пыхачев – член их Тайного общества. Хотя это была откровенная ложь. Мотивы просты: капитан Пыхачев был офицером заслуженным и уважаемым в армии. Участник Отечественной войны 1812 года и заграничных походов против Наполеона, кавалер многих орденов, за участие в «битве народов» под Лейпцигом получил золотую саблю… (Кстати, сам Бестужев пороху не нюхал.)

    Именно Пыхачев, кстати, в январе 1826 года активнейшим образом участвовал в подавлении бунта Черниговского полка, но из-за бестужевской подлости, как уже говорилось, просидел потом за решеткой несколько месяцев…

    А вот как они агитировали солдат… Вспоминает участник этого интересного мероприятия Николай Бестужев (не Рюмин, другой, петербургский Бестужев): «Когда мы остались трое: Рылеев, мой брат Александр и я, то после многих намерений положили было писать прокламации к войску и тайно разбросать их по казармам; но после, признав это неудобным, изорвали несколько написанных уже листов и решили все трое идти ночью по городу, останавливаться у каждого часового и передавать им словесно, что их обманули, не показав завещания покойного царя, в котором дана свобода крестьянам и убавлена до 15 лет солдатская служба. Это положено было рассказывать, чтобы приготовить дух войска для всякого случая, могшего представиться впоследствии. Я для того упоминаю об этом намерении, что оно было началом действий наших и осталось неизвестным комитету. Нельзя представить жадности, с какой слушали нас солдаты, нельзя изъяснить быстроты, с какой разнеслись наши слова по войскам; на другой день такой же обход по городу удостоверил нас в этом».

    Благородно же ведут себя господа дворяне, печальники народные… Что поделать, намеченные ими цели как раз и требовали лгать тем полкам, которые они собирались повести за собой. Поскольку они, несмотря на поверхностное знание жизни, хорошо понимали, что за их правдой народ ни за что не пойдет…

    И эта троица не была одинока. Вот воспоминания декабриста Батенькова: «Не помню уж, кого тут нашел (заехав к Рылееву – А.Б.). Мое внимание обратилось на морского офицера, который говорил с большой самонадеянностью всякие несообразности (лейтенант Арбузов – А.Б.). Например, что ежели взять большую книгу с золотой печатью и написать на ней крупно „закон“, и ежели пронести сию книгу по полкам, то все сделать можно, чего бы ни захотели, и тому подобное».

    Насчет «несообразностей» Батеньков явно то ли кокетничает, то ли умышленно изображает дурачка. Лейтенант Арбузов держался в русле общей тенденции. Они все ставили на обман и разжигание самых низменных инстинктов. Сначала оба Бестужева и Рылеев. Потом Арбузов. Потом на совещании у Рылеева вечером 13-го декабря Якубович предложил, не мудрствуя, «разбить кабаки, позволить солдатам и черни грабить, потом вынести из какой-нибудь церкви хоругви…». Правда, от этого предложения хватило ума отказаться – опять-таки не из благородства. Они все были хозяевами многих сотен «душ» и хорошо понимали, какого джинна можно выпустить ненароком. Барон Штейнгель напомнил расходившемуся Якубовичу, что в столице «90 тысяч одних дворовых», и в случае всеобщего пьяного бунта могут пострадать их же собственные родные и близкие.

    Каховский, хотя и прямо считал, что его полагают «ступенькой для умников», драл глотку за два дня до мятежа: «С этими филантропами ничего не сделаешь, тут просто надобно резать, да и только!» Резать он, правда, не будет, но станет стрелять – сначала Милорадович, потом полковник Стюрлер… Резать будут Оболенский со Щепиным-Ростовским, один штыком, другой саблей… Рылеев, правда, никого не резал, но всерьез предлагал в случае проигрыша и отступления сжечь Петербург, «чтобы и праха немецкого не осталось» (свидетельство Штейнгеля).

    И, наконец, солдат вывели с помощью самого неприкрытого обмана – что в Петербурге, что на юге. Но и об этом чуть погодя. А пока что поговорим о Павле Пестеле…

    Черный полковник

    «Какова его цель? Сколько я могу судить, личная, своекорыстная. Он хотел произвесть суматоху и, пользуясь ею, завладеть верховной властью в замышляемой сумасбродами республике. Достигнув верховной власти, Пестель сделался бы жесточайшим деспотом», – напишет позже в «Записках о моей жизни» И.И. Греч.

    Быть может, этот человек, которого при Советской власти нас учили ненавидеть, ничего о нем не рассказывая, попросту оболгал святого революционера по врожденной гнусности своей, а то и по заданию Третьего отделения? Что ж, рассмотрим жизнь и взгляды «черного полковника» подробнее…

    Вот слова самого Пестеля, прозвучавшие в разговоре с Рылеевым: «Вот истинно великий человек! По моему мнению, если иметь над собой деспота, то иметь Наполеона. Как он возвысил Францию! Сколько создал новых фортун! Он отличал не знатность, а дарования!»

    Первыми, задолго до Греча, убедились в бонапартистских поползновениях Пестеля сами же руководители Северного общества. С редкостным для них единодушием. Никиту Муравьева разглагольствования Пестеля о благе диктатуры оттолкнули сразу. Как и Сергея Трубецкого. Трубецкой выразился недвусмысленно: «Человек вредный, и не должно допускать его усилиться, но стараться всевозможно его ослабить». Это были не просто слова – через свои связи в Южном обществе Трубецкой усиленно пестовал оппозицию Пестелю…

    Рылеев сказал: «Пестель человек опасный для России и для видов общества». Историк М.Н. Покровский охарактеризовал их встречу так: «…У Пестеля нельзя отрицать большого таланта приспособления: при первом свидании с Рылеевым автор „Русской правды“ в течение двух часов ухитрился быть попеременно и гражданином Северо-Американской республики, и наполеонистом, и террористом, то защитником английской конституции, то поборником испанской». На буржуазно-честного петербургского литератора это произвело крайне неблагоприятное впечатление, и у него, видимо, сохранилось воспоминание о Пестеле как о беспринципном демагоге, которому доверяться не следует.

    А вот собственноручные воспоминания Сергея Трубецкого о вышеописанной встрече с Пестелем: «При первом общем заседании для прочтения и утверждения устава Пестель поселил в некоторых членах некоторую недоверчивость к себе: в прочитанном им вступлении он сказал, что Франция блаженствовала под управлением Комитета общественной безопасности. Восстание против этого было всеобщее, и оно оставило невыгодное для него впечатление, которое никогда не могло истребиться и которое навсегда поселило к нему недоверчивость».

    И немудрено: Комитет общественной безопасности, если кто запамятовал – это та либерально-филантропическая контора, что во времена Французской революции сотнями отправляла людей на гильотину по малейшему подозрению…

    А вот каким оригинальным образом Пестель у себя на юге вел противоправительственную деятельность. Слово Горбачевскому: «Вятского полка командир Пестель никогда не заботился об офицерах и угнетал самыми ужасными способами солдат, думая сим возбудить в них ненависть к правительству. Вышло совершенно противное. Солдаты были очень рады, когда его избавились, и после его ареста они показали на него жалобы. Непонятно, как он не мог себе вообразить, что солдаты сие угнетение вовсе не отнесут к правительству, но к нему самому: они видели, что в других полках солдатам лучше, нежели им; следовательно, понимали и даже говорили, что сие угнетение не от правительства, а от полкового командира».

    Ну, а параллельно полковой командир Пестель, как бы это поделикатнее выразиться, порою путал полковую казну и свой собственный карман…

    Флигель-адъютант, глава Следственной комиссии по делу о финансовых злоупотреблениях во Второй Южной армии, П.Д. Кисилев задолго до декабрьских событий выражался о Пестеле так: «Действительно много способностей ума, но душа и правила черны, как грязь».

    Тогда Пестель еще не воровал – он был штабным офицером. Он пока что покрывал других. Когда командующий одним из корпусов Второй армии генерал Рудзевич серьезно проворовался, именно Пестель его «прикрыл», представив дело так, словно это интриганы и завистники по злобе оболгали честнейшего человека. Меж тем после ареста Пестеля в его бумагах нашли и собственноручное письмо Рудзевича, в котором он подробно каялся в махинациях с казенными суммами и слезно просил «любезного Павлика» его спасти.

    «Любезный Павлик» не подвел, спас – но генерал Кисилев, выяснив правду, решил избавиться от человека с «душой, черной как грязь» – и выпихнул Пестеля из штаба армии командовать полком…

    А уж на новом месте «любезный Павлик» и сам развернулся вовсю. Ревизия, проведенная после ареста Пестеля, оценила казнокрадство полкового командира в шестьдесят тысяч рублей. По тем временам – сумма фантасмагорическая.

    Механизм был прост. Случилось так, что Вятский полк, которым командовал Пестель, получал двойное денежное довольствие. Сначала деньги поступали из Балтской комиссариатской комиссии. Потом полк перешел в ведение аналогичной Московской – но по случайности его забыли исключить из прежних списков. Сейчас уже не установить, была ли это и в самом деле случайность, или Пестель ее кому-то проплатил…

    Одним словом, в полк шли двойные финансовые суммы. Двумя параллельными потоками: один – в полковую казну, другой – лично Пестелю. А кроме этого, «любезный Павлик» облегчал еще и киевскую казну гражданского ведомства. Только в 1827 году всплыло, что Пестель давал взятки секретарю киевского гражданского губернатора, за что получил возможность устраивать махинации с казенными средствами губернии.

    Он не стеснялся обворовывать даже своих солдат. Ревизия, помимо прочего, вскрыла еще и историю с солдатскими крагами – накладными голенищами. Когда пришла пора получать новые, Пестель взял с Московского комиссариата деньгами – по два рубля пятьдесят копеек за пару. Солдатам же выдал по сорок копеек, а некоторым и того меньше…

    Так что на следствии над декабристами Пестель оказался единственным, кому, кроме политических обвинений, были предъявлены еще и чисто уголовные. Выяснилось, что Пестель «имел обыкновение удерживать у себя как солдатские, так и офицерские деньги. Естественно, не давая при этом никаких объяснений».

    И, добавим, не брезгуя ничем. Вот в Вятский полк переводится из Ямбургского уланского некий поручик Кострицкий, а следом в полковую кассу поступает и его жалованье за службу в уланах – сто восемьдесят рублей. Денег этих поручик так и не увидел – прикарманены Пестелем…

    Это, очевидно, наследственное. Папенька «любезного Павлика» в бытность свою сибирским генерал-губернатором казнокрадствовал вовсе уж фантастическим образом.

    Вор и подонок, которого еще в начале XX века известный военный историк Керсновский назвал «негодяем, запарывающим своих солдат».

    И доносчик к тому же. В 1926 году, к столетию декабристского бунта, было издано немало книг. Пара стоит у меня на полке. Естественно, все эти книги были апологетическими, но порой составители простодушно помещали туда кое-что работавшее против прославляемых…

    Например, письма Пестеля на французском, но с подробным переводом…

    Пестель отчего-то невзлюбил одного из своих офицеров, майора Гноевого. В чем там было дело, сегодня уже не установить. Гораздо интереснее другое: методы «любезного Павлика». Он долго и упорно просил вышестоящее начальство Христом-богом убрать от него Гноевого. Начальство не реагировало. Тогда в очередном эпистолярии от 15-го ноября 1822 года (адресат – уже известный нам генерал Кисилев) Пестель, исчерпав, очевидно, все аргументы, открытым текстом «шьет политику». «Он (т.е. многострадальный Гноевой – А.Б.) даже опасен для действительной службы, так как он ее всегда критикует… Если б он был более образованным и просвещенным, я счел бы его за карбонария».

    По меркам того времени – полноценный политический донос. Сделанный, впрочем, не без изящества: руководитель Тайного общества, ставящего целью решительную перемену власти, не называет впрямую подчиненного «карбонарием», но выражается достаточно ясно: опасен для службы, так как критикует…

    Хорошо еще, что никаких последствий для майора этот донос не имел: Кисилев знал Гноевого как дельного офицера и попросту, чтобы прекратить склоку, перевел его подальше от Пестеля, в другой полк…

    Публикаторы этой переписки не без смущения комментируют: «Розги солдатам, как средство искоренения дезертирства, употребляемые с такой расточительной щедростью, что могли заслужить новому командиру, по собственному его признанию, название жестокого тирана, и настойчивость в домогательствах к удалению из полка неугодного офицера, доходящая, можно сказать, до политического доноса в вольнодумстве (майор Гноевой – чуть не карбонарий) – вот те средства, которыми он, не стесняясь своими политическими идеалами, пользовался…»

    Бедолаги, как им и по службе полагалось (а может быть, искренне) усматривали у Пестеля политические идеалы… Позвольте уж усомниться в существовании таковых. Перед нами – не столь уж редкий экземпляр, честолюбец с бонапартовскими замашками, собиравшийся, вне всякого сомнения, «в Наполеоны».

    Очень уж многозначительные он написал проекты – я не об аграрных реформах, а о полицейских…

    В «Русской правде» Пестель будущее полицейское устройство России проработал не в пример тщательнее, можно сказать, любовнее, нежели «декреты о земле»…

    «Высшее благочиние (т.е. новая полиция) охраняет правительство, государя и государственные сословия от опасностей, могущих угрожать образу правления, настоящему порядку вещей и самому существованию гражданского общества или государства, и по важности сей цели именуется оно высшим…»

    С первых строк начинаются неувязки: Пестель, помнится, предлагал свергнуть императорскую фамилию и установить парламентскую республику. Зная о его восхищении Бонапартом и диком честолюбии, поневоле задаешься не столь уж невероятной мыслью: уж не себя ли «любезный Павлик» видел новым императором? Вполне логичные мысли в голове почитателя Наполеона.

    По Пестелю, деятельность Высшего благочиния с самого начала должна сохраняться в строжайшей тайне, оно «требует непроницаемой тьмы и потому должно быть поручено единственно государственному главе сего Приказа, который может оное устраивать посредством канцелярии, особенно для сего предмета при нем находящейся». Даже имена чиновников «не должны быть никому известны, кроме государя и главы благочиния».

    До подобной секретности впоследствии не дотянул ни один репрессивный орган – ни ЧК, ни гестапо, ни охранки многочисленных латиноамериканских диктаторов…

    Высшее благочиние должно развернуть самую широкую сеть доносчиков и тайных агентов: «Для исполнения всех сих обязанностей имеет высшее благочиние непременную надобность в многоразличных сведениях, из коих некоторые могут быть доставляемы обычным благочинием и посторонними отраслями правления, между тем как другие могут быть получаемы единственно посредством тайных розысков. Тайные розыски, или шпионство, суть посему не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и, можно сказать, единственное средство, коим высшее благочиние поставляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели».

    Естественно, чины «внутренней стражи» должны получать самое высокое жалованье: «Содержание жандармов и жалованье их офицеров должно быть втрое против полевых войск, ибо сия служба столь же опасна, гораздо труднее, а между тем вовсе не благодарна».

    Численность будущих «ревнителей благочиния» предполагается огромная: «Для составления внутренней стражи, думаю я, 50 000 жандармов будут для всего государства достаточны».

    Для сравнения: во времена царствования Николая I Корпус внутренней стражи, куда входили и жандармские части (несшие чисто караульные, патрульные, охранные обязанности) насчитывал вдесятеро меньше людей. К концу 1828 года значилось три генерала, сорок один штаб-офицер, сто шестьдесят обер-офицеров, три тысячи шестьсот семнадцать нижних чинов и четыреста пятьдесят семь нестроевых. Офицеров и чиновников было вовсе уж мало: сохранились воспоминания современника, который в 1861 году в одном из петербургских ресторанов увидел «все Третье отделение», отмечавшее какой-то свой праздник. За банкетным столом сидели тридцать два человека. Все Третье отделение…

    Читателю предоставляется самому ответить на несколько нехитрых вопросов: какой режим предполагал утвердить в России Пестель? Возможно ли было при таком режиме претворение в жизнь либеральных прожектов вроде манифеста Трубецкого? И наконец – собирался ли Пестель вообще делиться хотя бы частичкой власти с кем бы то ни было, располагая подобными вооруженными силами и сетью анонимных шпионов?

    И, наконец, наш герой за сто с лишним лет до Гитлера предлагал весьма оригинальное «окончательное решение» еврейского вопроса… Считая евреев совершенно бесполезной нацией, Пестель предлагал собрать их всех вместе, вооружить и отправить в поход на завоевание Палестины. «Поскольку турки, несомненно, воспротивятся этому, а евреи сами с турками не справятся, то, естественно, в помощь евреям следует отрядить всю русскую армию». Крестоносец, ага…

    Пестель, впрочем, в этой мысли был неоригинален. «Основатели в 1814 году первого тайного общества в России, „Ордена русских рыцарей“, М.Ф. Орлов и М.А. Дмитриев-Мамонов пришли к идее насильственного обращения, по крайней мере, половины евреев в христианство и распределения их по малонаселенным краям России» (современный исследователь В. Брюханов).

    Вообще антисемитизмом явственно потянуло и от знаменитого бунта Семеновского полка в 1821 году. В 1925 году в Ленинграде в издательстве «Былое» вышел юбилейный сборник «Бунт декабристов». И С.Н. Чернова, автор обширной статьи «Из истории солдатских настроений в начале 20-х годов» закопалась в архивы тайной полиции императора Александра слишком глубоко, определенно не думая, что подпортила чересчур обширным цитированием образ «свободолюбивых солдатиков».

    В 1821 году некий полицейский агент сообщил по начальству содержание разговоров, которые вел с сослуживцами писарь 3-й роты 2-го батальона гвардейского Измайловского полка Александр Степанов по прозванию Карасев. «Когда прежде жидам вверяли полки? – патетически восклицал Карасев, имея в виду командира семеновцев полковника Шварца. – А ныне Шварц из жидов: каково он с христианами поступил? Варварски, как мститель еврейский, и до чего полк довел Семеновский!»

    Вот такие настроения бытовали в гвардии. Не следует преуменьшать фигуру этого самого Степанова-Карасева: во времена Александра I, когда грамотной была ничтожно малая часть населения, писарь гвардейского полка был фигурой…

    Шварц, между прочим, никакого отношения к евреям не имеет, он – чистокровный немец. Но главная интрига тут в другом. Чрезвычайно похоже, что классическая история о бедных, забитых солдатиках, взбунтовавшихся против «тирана Шварца», якобы «лично выдиравшего усы рядовым», имеет мало общего с подлинными мотивами пресловутого «семеновского бунта»…

    Н.И. Греч оставил прелюбопытнейшие воспоминания, меняющие всю картину самым решительным образом.

    «Наконец, высшее начальство заметило послабление дисциплины и фронта в войсках Гвардейского корпуса и сочло нужным подтянуть вожжи… (назначили) в Семеновском на место Потемкина армейского служаку, строгого исполнителя своих обязанностей, Федора Ефимовича Шварца… Шварца, человека чужого, не аристократа, приняли офицеры с явным презрением, которое вскоре выразилось эпиграммами и насмешками. Брат мой, служивший в Финляндском полку, предсказывал мне, что добра в Семеновском не будет. Он стоял однажды в карауле в семеновском гошпитале. Один баталион учился. Пошел сильный дождь. Офицеры укрылись в коридорах гошпиталя и, несмотря на присутствие солдат, издевались и ругались над полковыми командирами, и, как нарочно, по-русски… Офицеры дали прощальный обед Потемкину, произносили тосты, плакали, бранили Шварца (который приглашен не был), и после обеда некоторые из них, разгоряченные шампанским, подошли к квартире Шварца и громко его ругали. По званию моему – директора полковых училищ, я познакомился со Шварцем и нашел в нем доброго, простого православного человека, в котором не было и тени немца. Он видел свое ложное положение, горевал о нем, предчувствовал беду и говорил о том, не зная, как вывернуться. Презрение к нему офицеров, неуважение и дерзость солдат доходили до высшей точки. Он нашелся принужденным наказать одного унтер-офицера, и пламя, таившееся под пеплом, вспыхнуло…»

    Как видим, на глазах рассыпается очередной миф. Не было никакого садиста и тирана. Был дельный и исправный армейский офицер, которого назначили на место развалившего дисциплину и военную подготовку родовитого янычара. Господам гвардейцам показалось унизительным находиться в подчинении у «армеута», им гораздо больше нравился свой, янычар из касты, который не обременял учебой и не требовал особенной дисциплины. Офицеры задали тон и подогрели солдат. Все «тиранство» свелось к наказанию одного-единственного унтера, наверняка за дело, за достигшие «высшей точки» «неуважение и дерзость».

    Грустный парадокс в том, что миф о «бунте против тирана Шварца» по разным причинам оказался одинаково мил как александровским гвардейцам, так и большевикам – и на редкость живуч.

    Гвардейские унтер-офицеры, между прочим, – публика непростая. Тот же Греч оставил описание: «Я был свидетелем обеда, данного в 1816 году гвардейским фельдфебелям и унтер-офицерам одним обществом (масонскою ложею). Люди эти вели себя честно, благородно, с чувством своего достоинства; у многих были часы и серебряные табакерки. Некоторые вклеивали в свою речь французские фразы». Никак не сиволапая деревенщина…

    Греч: «Не только офицеры, но и нижние чины гвардии набрались заморского духа: они чувствовали и видели свое превосходство пред иностранными войсками, видели, что те войска при большем образовании пользуются большими льготами, большим уважением, имеют голос в обществе. Это не могло не возбудить вначале просто их соревнования и желания стать наравне с побежденными».

    Амбиций, как видим, на миллион. И тут является какой-то армейский дуболом, требует дисциплины и учебы…

    Некоторые подробности о нравах руководимого Пестелем Южного общества. Снова Горбачевский: «Члены Южного общества действовали, большею частью, в кругу высшего сословия людей; богатство, связи, чины и значительные должности считались как бы необходимым условием для вступления в Общество; они думали произвести переворот одною военною силою, без участия народа, не открывая даже предварительно тайны своих намерений ни офицерам, ни нижним чинам, из коих первых надеялись увлечь энтузиазмом и обещаниями, а последних – или теми же средствами, или – деньгами и угрозами. Сверх того, так как члены Южного общества были, большею частью, люди зрелого возраста, занимавшие довольно значащие места и имевшие некоторый вес по гражданским отношениям, то для них было тягостно самое равенство их свободного соединения; привычка повелевать невольно брала верх и мешала повиноваться равным себе, и тем более препятствовала иметь доверенность в сношениях по Обществу с лицами, стоящими ниже их в гражданской иерархии».

    К этому обязательно нужно добавить, что Южное общество, в отличие от Северного, имело четко разработанную иерархию из трех степеней: с разной степенью осведомленности. На самом верху помещались так называемые бояре, так сказать, аристократия…

    Эту систему Пестель в свое время попытался распространить и на деятельность своих северных коллег. Об этом подробно рассказывал потом в своих воспоминаниях Н. Муравьев.

    «В 1824-м Пестель приехал в Петербург… жаловался на недеятельность Северного общества, на недостаток единства в действиях, на различие устройств на Севере и Юге и на недостаток положительных начал. На Юге были бояре, у нас их не было. И потому он предлагал соединить оба общества в одно, признать боярами главных северных членов, признать в обоих обществах одних и тех же начальников, дела решать большинством голосов бояр и обязать бояр и прочих членов слепо исполнять решение большинства голосов…. Не сходясь с ним в правилах, я предложил другое соображение, в котором изложил невозможность слить в одно два общества, отделенные таким большим пространством и притом разделенных мнением. В Северном обществе всякий имел свое мнение, в Южном, как мне было известно по приезжающим из оного, не было никакого противоречия мнениям Пестеля. Итак, большинство голосов всегда было бы выражением одной его воли. Притом он не определял, сколько именно он мог иметь бояр, и предоставлял себе право вместе со своими боярами принимать новых. К тому же я объявил, что никогда не соглашусь слепо повиноваться большинству голосов, когда их решение против моей совести, и предоставляю себе право выйти из общества во всяком случае… С тех пор сношения Северного общества с Пестелем изменились, и он в пребывание свое не оказывал уже никакой доверенности главным его членам. Обещал прислать свою конституцию и не прислал (еще бы! – А.Б.) и вообще не входил ни в какие подробности насчет устройства Южного общества и его действий. Князь Волконский, который приезжал уже после него, не имел никаких поручений от него, а только приветствовал членов Думы и хвалил согласие обоих обществ».

    Одним словом, Пестель создал на юге под себя классическую военную хунту. Кстати, большинство означенных «бояр», когда на Юге все же удалось устроить мелкую заварушку, остались от бунта в стороне. То самое «высшее сословие», много лет протрепавшее языками, дружно устранилось. Кое-кому из них все же пришлось отвечать перед судом, как Волконскому – но большинство отделалось легким испугом.

    Летом 1825 года, всего за несколько месяцев до бунта, случилось прямо-таки комическое событие: сподвижник Пестеля Бестужев-Рюмин обнаружил у себя под носом, в 8-й артиллерийской бригаде… еще одно тайное общество. Сформировавшееся, созревшее, с пылу с жару…

    Именовалось оно «Соединенные славяне» – несколько десятков офицеров и прапорщиков. Правда, идеи у них были, мягко выражаясь, странноватыми: эта кучка всерьез намеревалась не только учредить в России республиканское правление, но и создать федерацию из десяти славянских государств: Россию, Польшу, Моравию, Далмацию, Кроацию, Венгрию с Трансильванией, Сербию с Молдавией и Валахией». Во как! Не больше и не меньше!

    С какого перепугу эти сопляки зачислили в число славянских наций «Венгрию с Трансильванией и Молдавию с Валахией», я так и не установил, да это в принципе и неинтересно… Главное, и без того ясно, что это была за специфическая публика. Вот что пишет о них Горбачевский: «Славянский союз носил на себе отпечаток какой-то воинственности. Страшная клятва, обязывающая членов оного посвящать все мысли, все действия благу и свободе своих единоплеменников и жертвовать всей жизнью для достижения сей цели, произносилась на оружии; от одних своих друзей, от одного оружия славяне ожидали исполнения своих желаний; мысль, что свобода покупается не слезами, не золотом, но кровью, была вкоренена в их сердцах… сей слабый очерк достаточно показывает, что дух Славянского общества во многом отличался от духа Южного общества, и что даже в некоторых отношениях они были друг другу совершенно противоположны».

    По моему глубокому убеждению, насчет «противоположности» Горбачевский кругом неправ… Но это, в конце концов, не главное. Главное, «бояре» с восторгом присоединили к себе исполненную столь радикального духа боевую единицу – наплетя «соединенным славянам» с три короба насчет того, как они все потом рука об руку двинутся под предводительством Пестеля освобождать Европу…

    На следствии Пестель, нужно отдать ему должное, держался достойно – на коленях не ползал, как иные, не юлил, слезами не обливался. Однако он подробнейшим образом закладывал всех, кто только был когда-то причастен к делам тайных обществ. Делал он это не из трусости, не из желания смягчить собственную участь. Тут другое…

    Вспоминает А. Муравьев: «Когда Северное общество стало действовать очень нерешительно, тогда он объявил, что если их дело откроется, то он не даст никому спастись, что чем больше будет жертв, тем больше будет пользы – и он сдержал свое слово. В Следственной комиссии он указал прямо на всех участвовавших в Обществе, и если повесили только 5 человек, а не 500, то в этом Пестель нисколько не виноват: со своей стороны он сделал для этого все, что мог».

    Каково? Честное слово, по-моему, уж лучше бы он развязал язык из простого страха за свою драгоценную шкуру – так получилось бы пригляднее, что ли…

    Стоит ли удивляться, что поэт В.А. Жуковский охарактеризовал в свое время декабристов так: «Какая сволочь! Чего хотела эта шайка разбойников? Вот имена этого сброда. Главные и умнейшие Якубович и Оболенский, все прочее мелкая дрянь».

    В том-то и беда Пестеля, что он не просто дрянь, а именно дрянь мелкая. По крайней мере, умереть сумел достойно, не скулил и не цеплялся за священника, как Каховский…

    Накануне

    Итак, до выхода на Сенатскую площадь – сутки с небольшим. Наши герои и не вспоминают, что нынче, собственно, столетний юбилей Гвардейского Столетия – но, надо признать, собираются его отметить нешуточной заварушкой, превосходящей по размаху и намерениям все прошлые янычарские выступления. До сих пор российская гвардия, иных самодержцев возводя на престол, а иных еще и убивая, никоим образом не посягала на некие основы. Нынче все собираются сделать наоборот…

    Поначалу диспозиция представляется четко: Гвардейский флотский экипаж, отказавшись присягать Николаю, с пушками двинется к Измайловскому полку, соединится с ним и с Конносаперным эскадроном – и все вместе двинутся к Сенату. Московский полк соединяется с Егерским. Гренадерский со всей артиллерией и Финляндский идут по отдельности. Есть надежда на кавалергардов (среди них – члены Общества Анненков, Арцыбашев и Свистунов), следует попробовать привлечь на свою сторону и командира Семеновского полка Шипова, который некогда был одним из активнейших членов Союза Спасения и Союза Благоденствия (предшественников Северного общества) и какое-то время состоял в самом Северном обществе. Если все получится, будет собран неплохой ударный кулак…

    Но эта диспозиция рушится почти мгновенно!

    Измайловцы и финляндцы не выйдут. Конные саперы тоже. Полковник Шипов, выясняется, «передался совсем на сторону Николая». Блестящий кавалергард Свистунов отказывается вести агитацию среди сослуживцев и заявляет, что вовсе уедет из города переждать смутные времена. Точно так же отказываются бунтовать кавалергардов Анненков с Арцыбашевым – это уже не болтовня на тайных заседаниях, а реальное дело, которое пугает светских хлыщей…

    Диспозиция рухнула! Трубецкой, избранный диктатором восстания, убеждается, что всерьез рассчитывать можно только на флотских гвардейцев, Московский полк и Гренадерский. И ни единого орудия у мятежников уже не будет.

    Он меняет план на ходу. Теперь главная задача – арест и убийство царской семьи. Якубович и Арбузов должны занять Зимний дворец. В Обществе хорошо понимают, что за этим последует – «буйное свойство Якубовича, конечно, подвергнет оных опасности». Понимают, но особенно не протестуют, а Рылеев, как уже упоминалось, вдобавок поручает Каховскому пробраться в Зимний и убить Николая.

    Потом, на следствии, Трубецкой будет вилять и юлить: он-де никому не поручал занимать Зимний, Сенат и Петропавловскую крепость, не говоря уж о том, чтобы «спустить с цепи Якубовича». А уж об убийстве царской семьи он, ангел кротости, и вовсе помышлять не мог…

    Чуть позже он начинает вспоминать: что-то такое и в самом деле говорил тогда, вроде бы даже и об аресте царской фамилии, но был в «совершеннейшем беспамятстве», а потому и не помнит толком, что же наплел…

    Тогда ему предъявляют показания Рылеева. Отставной офицер и посредственный поэт категоричен: Трубецкой представил четкий план занятия вышеозначенных объектов и ареста всей императорской фамилии. Им дают очную ставку, и Трубецкой признает: вообще-то было… Но – в совершеннейшем беспамятстве! В помрачении ума! Прошу учесть как смягчающее обстоятельство!

    Но эти слезы, сопли и увертки будут гораздо позже. А пока что еще не закончилось 13-е декабря, завтра будет 14-е…

    День Фирса

    День Фирса – так в православных Святцах обозначено 14-е декабря…

    Итак, они выступили!

    А Николай уже все знает. Поручик Ростовцев уже сообщил ему, не называя, правда, никаких имен, замысел «северян» – о чем тут же поставил в известность руководителей Северного общества, активным членом которого был (эту загадочную историю мы подробно рассмотрим чуть позже). Уже написали свои доносы Шервуд и Майборода, уже арестован на юге Пестель. Уже, разрушая окончательно замыслы Трубецкого, присягнул Николаю Сенат. Уже поднимает по тревоге своих саперов полковник Александр Клавдиевич Геруа – вскоре мы с ним познакомимся поближе, с незаслуженно забытым героем 12-го года.

    Все! Уже ничего нельзя остановить! Они поднялись!

    Знаменитый в начале XX века сатирик и поэт Дон-Аминадо писал как-то в одной из своих юморесок: «В приличном обществе принято, чтобы перевороты производились генералами. Если генерала нет, то это не общество, а черт знает что».

    С этой точки зрения декабристов никак не отнести к приличному обществу».

    Генералы у них, правда, имеются. Целых четыре. Вот только эти генералы, как бы это поделикатнее выразиться, второй свежести. Толку от них никакого.

    Генерал-майор Фонвизин давно в отставке, следовательно, полностью бесполезен для практических целей, не располагает воинской силой, которую можно было бы взбунтовать с помощью очередного обмана, как это у декабристов было в обычае. Еще один любитель теоретической болтовни – но все равно получит свой каторжный срок…

    Генерал М.Ф. Орлов – еще один великосветский трепач. Долгие годы сотрясал воздух на всех собраниях, но, когда дошло до расследования, ему смогли предъявить лишь хлипконькое, прямо-таки комическое обвинение: «Поручив Раевскому юнкерскую школу, оставил без внимания действия его относительно внушения юнкерам вредных правил, из чего произошли все неустройства в 16-й дивизии и буйственный поступок нижних чинов Камчатского пехотного полка, коим Орлов объявил прощение, не имея на то никакого права».

    Всего-то… Очередная мелкая дрянь. Полгода просидел в крепости, потом отправили под надзор полиции в Калужскую губернию…

    Третий – одна из центральных фигур декабристского мифа, Сергей Волконский. Это в мифах он – центральная фигура, а на деле опять-таки годами занимался трепологией. Даже взвода не взбунтовал, даже стекла на три копейки не выбил. Правда, срок ему тем не менее навесили…

    Четвертый генерал, член Южного общества Алексей Юшневский – личность абсолютно загадочная. Известно только, что его лишили чинов и дворянства и закатали на каторгу вместе с прочими, но что он вообще делал, мне установить так и не удалось, а это позволяет думать, что и здесь мы имеем дело с очередным трепачом.

    Самое интересное – род его занятий. Интендантский генерал. Этому-то что понадобилось среди карбонариев российских? Записному ворюге?

    А в том, что он был записным ворюгой, сомнений нет ни малейших даже при том, что мы о нем ничегошеньки не знаем. Нет необходимости. И без того прекрасно известно, что собою представляли армейские интенданты. Большой знаток этого вопроса, А.В. Суворов говорил, что любого военного интенданта после нескольких лет службы можно спокойно вешать без суда и следствия – и в принципе не шутил…

    Быть может, интендант оттого и связался с Пестелем, что имел с ним какие-то общие гешефты? И рассчитывал, что «революция» спишет все его грехи? Когда речь идет о военном интенданте, именно такое предположение представляется самым верным.

    Вернемся в Петербург. Итак, около девяти часов утра Михаил Бестужев и князь Щепин-Ростовский принялись поднимать Московский полк…

    Рассказами о народном благе и светлом будущем?

    Вовсе нет!

    Оба мятежника уверяют солдат, что их обманули: цесаревич Константин не отказывался добровольно от престола, а злодейски схвачен узурпатором Николаем, закован в цепи и ввергнут в сырое узилище. А высочайший шеф Московского полка, великий князь Михаил ехал, дескать, поднять своих верных солдатушек на помощь брату, но был схвачен на городской заставе тем же узурпатором и тоже посажен в железа… Словом, спасай, братцы, законного государя!

    Только такой брехней и удалось поднять солдат. Ничего удивительного, что они в простоте своей орали «Ура Конституции!», полагая, что означенная Конституция… супруга цесаревича Константина! Это не анекдот, а доподлинный факт…

    Солдаты по команде заговорщиков строятся, берут боевые патроны…

    И вот она, первая кровь!

    Далеко не все горят энтузиазмом, многие не хотят очертя голову кидаться в мятежную стихию – и находятся гренадеры, которые не отдают восставшим знамен. Штабс-капитан и князь Щепин-Ростовский полосует их саблей – ранен солдат Красовский, унтер Моисеев. Когда две мятежные роты (две из шести) все же покидают казармы, наперерез бегут подоспевшие старшие командиры: бригады – генерал Шеншин, полка – генерал Фредерикс, батальона – полковник Хвощинский. Пытаются остановить…

    Щепин-Ростовский уже нюхнул крови и совершенно осатанел. Фредерикса он бьет саблей по голове сзади. Затем сабельным ударом сбивает наземь Шеншина и еще долго бьет лежащего. Князь. Его сиятельство… Потом, с каторги, он будет писать Николаю исполненные скулежа прошения, уверяя, будто ни к какому заговору не принадлежал, и все «случилось по воле обстоятельств»…

    Остается Хвощинский. С ним ситуация несколько сложнее – в свое время, давно, и он, как многие, похаживал на заседания тайного общества. И помнящий об этом Бестужев пытается уговорить его примкнуть к мятежу (у бунтовщиков маловато старших офицеров, а полковник Хвощинский в столичной гвардии пользуется авторитетом).

    Хвощинский, однако, отказывается – и получает три сабельных удара от Щепина. Солдаты направляются к Сенату. По дороге Щепин, непонятно почему, оборачивается и орет Бестужеву:

    – Долой конституцию!

    Что ему надо от жизни, уже совершенно неясно. Мятеж раскручивается, как вырванная из часов пружина…

    Но янычары уже не те. Все пошло наперекосяк. Каховский даже и не собирается претворять в жизнь замысел Рылеева, он с грозным видом прохаживается возле выстроившегося вокруг Медного всадника каре, ни в какой Зимний не идет, императора поражать «цареубийственным кинжалом» не намерен…

    Зато начинает цедить кровушку там, на Сенатской. Полковник Стюрлер пытается убедить солдат уйти – и Каховский стреляет в него в упор, а князь Оболенский добивает полковника саблей. Вслед за тем Каховский совсем уж ни с того ни с сего ранит кинжалом какого-то свитского офицера – тот отказался кричать «Ура!» Константину…

    Все идет наперекосяк! Якубович отказался брать Зимний, Булатов не пошел в Петропавловскую крепость. Убедившись, что его планы рухнули, диктатор Трубецкой так и не появляется на площади. Он прячется тут же, неподалеку, за углом Главного штаба, созерцая происходящее, как самый обычный зритель. Рылеев очень быстро исчезает с площади, громко объявив, что «идет искать Трубецкого» – да так и не вернется более.

    И все же некоторые пытаются следовать планам. Поручик Панов во главе девятисот гренадер врывается во двор Зимнего дворца, где нет самого Николая, но осталась вся его семья. Сначала он уговаривает караульных пропустить его по-хорошему, но, встретив отказ, мятежники попросту отбрасывают заметно уступающих им в численности часовых. Итак, они врываются во двор…

    Но там стоит в безукоризненном порядке, с заряженными ружьями, лейб-гвардии саперный батальон. Тысяча человек.

    Это не просто гвардия. Это единственная воинская часть, на которую император Николай может полагаться в эти часы хаоса и неуверенности, когда облеченные властью генералы ведут себя предельно странно (об этом – в свое время), и неизвестно, кому можно верить.

    Собственно, это личная гвардия Николая. Он – высочайший шеф батальона, знает в лицо и по фамилиям всех офицеров и большинство солдат (память у Николая была феноменальная). Он тщательно отбирал в свой батальон лучших, тратил на нужды саперов личные деньги. Саперы готовы драться за него насмерть. Командует ими полковник Александр Клавдиевич Геруа, воевавший в Отечественную с 1812 года и до взятия Парижа.

    Силы примерно равны – девятьсот человек у Панова, тысяча – у Геруа. Но у Панова, двадцатидвухлетнего мальчишки, в жизни не нюхавшего пороху, – расхристанная толпа мятежников, а у Геруа, сорокалетнего ветерана – стройные шеренги верных императору солдат.

    И Панов дрогнул, кишка оказалась тонка. Он увел свою толпу на площадь, а потом, на следствии, принялся юлить, по обычаю многих своих сообщников: мол, во двор Зимнего он забежал чисто случайно, перепутал ворота, принял саперов за братьев-мятежников…

    Его вранье тогда же было разбито в пух и прах свидетельскими показаниями. Все его поведение свидетельствовало о том, что гренадер он привел к Зимнему умышленно – и какое-то время взвешивал шансы. Вне всяких сомнений, выполнял задание. Но не осмелился бодаться с саперами. Семья Николая в заложники не попала.

    На этом кончается суета мятежников и начинается знаменитое «великое стояние» на Сенатской. Уже окончательно ясно, что никто их более не поддержит, не примкнет…

    Тут, кстати, и появляется совершенно комическая фигура «дня Фирса» – несмотря на всю кровь и грязь этого дня, случались и редкие, по-настоящему юмористические моменты…

    Тот самый Горский, о котором я уже упоминал и обещал рассказать подробнее. Мемуары декабриста Якушкина: «Граф Граббе-Горский, поляк с Георгиевским крестом, когда-то лихой артиллерист, потом вице-губернатор, а в то время, находясь в отставке, был известен как отъявленный ростовщик. Он не принадлежал к Тайному обществу и даже ни с кем из членов не был близок. Проходя через площадь после присяги в мундире и шляпе с плюмажем, по врожденной ли удали, или по какому особенному ощущению в эту минуту, он стал проповедовать толпе и возбуждать ее; толпа его слушала и готова была ему повиноваться».

    Действительно, один Бог ведает, что творилось в голове у человека со столь примечательной биографией. Но в том, что Якушкин описал его очень точно, убеждает реакция Следственного комитета: Граббе-Горский так и не был привлечен к ответственности «ввиду падучей болезни».

    Они стоят на площади… Юродивый Кюхельбекер, вооружившись пистолетом, то и дело собирается совершить какой-нибудь подвиг, сиречь убить первого попавшегося под руку «тирана». Он целится в великого князя Михаила, приехавшего уговаривать солдат…

    Но не суждено было Вильгельму Карловичу угодить в тираноборцы. Советские историки уверяли, будто у него «произошла осечка». На самом деле, увидев его целящим в Михаила, на него накинулись трое матросов из мятежного флотского экипажа и выбили оружие. Все трое известны поименно – Дорофеев, Федоров, Куроптев. Пистолет упал в снег, порох подмок. После этого Кюхельбекер пытался выпалить и в генерала Воинова, но выстрела не получилось…

    Появляется граф Милорадович – ученик Суворова, известнейший в армии генерал… и человек, ведущий какую-то свою игру. Пытается привести мятежников в чувство…

    Каховский стреляет в него в упор. А Одоевский, выхватив ружье у солдата, ударяет штыком в спину.

    Автор рисунка, сделанного в 1862 году, А.И. Шарлемань, совершенно неумышленно, надо полагать, облагородил поступок Каховского: здесь он стоит со своей жертвой лицом к лицу, как и подобает дворянину. Увы, в реальности все выглядело совсем иначе: Каховский стрелял, правда, не в спину, а в бок Милорадовичу, но зашел все же со спины…

    После этого начинается Великий Драп. Рылеев смылся с площади давным-давно. Поручик Панов раздобыл у кого-то из зевак штатскую шинель, накинул ее на мундир и скрылся. Потихонечку убрались Якубович и Глебов. Одоевский, увидев прибывших однополчан-конногвардейцев, попытался привлечь их на сторону мятежников. Его обматерили, и он, поразмыслив, тоже исчез с Сенатской.

    Барон Штейнгель и Батеньков на площадь к соратникам по тайному обществу не пошли вообще. Кавалергард Свистунов, как и собирался, уехал в Москву. Трубецкой, помаячив за углом, убрался восвояси и спрятался в доме сестры, княгини Потемкиной. Сбежали с площади Николай Бестужев, Коновницын, Репин, Чижов, Цебриков – и прочие, и прочие…

    Где Анненков, кстати? Он-то на площади – стоит в рядах своего Кавалергардского полка, водит свой эскадрон в атаки и на сотоварищей по тайному обществу: авось обойдется, авось не узнает никто… Не обошлось. Анненкова моментально заложили подельники, и его тоже арестовали.

    Ну, а дальше… Пушечные залпы, картечь валит шеренги. Марина Цветаева немного погрешила против истины со своей чеканной строкой: «И ваши кудри, ваши бачки засыпал снег». Ни один барин не пострадал. Никто из благородных не получил ни царапины. На Сенатской остались лежать мертвыми более тысячи обманом выведенных солдат и зевак из простонародья – таков печальный и закономерный итог. Гвардейское Столетие завершилось совершенно бесславно для гвардии.

    Буквально через несколько месяцев, как мы помним, султан Махмуд Второй сметет картечью своих зажравшихся и обленившихся янычар…

    Южный нарыв

    На Юге все обошлось меньшей кровью и кончилось гораздо быстрее.

    Сергей Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин, узнав о случившемся в Петербурге, в последних числах января кинулись поднимать сообщников. Увы, подавляющее большинство тех, кто витийствовал на собраниях и клялся собственноручно прикончить всех тиранов, двух поджигателей слушать не стали. И выступать отказались категорически. Горбачевский подробно описывает, как эта парочка металась по округе, по декабристскому обыкновению будоража членов Южного общества развлекательными байками: мол, все восстали, одни вы топчетесь!

    Им не верили, не считали за достойных подчинения главарей. В Пензенском пехотном – облом, в Саратовском… Артамон Муравьев, тот еще вития, отказался поднимать свой Ахтырский гусарский. Отставной полковник Повало-Швейковский, обещавший поднять на бунт чуть ли не всю Вторую армию, попросту спрятался от опасных визитеров…

    Пометавшись по округе, как дворняжки с консервной банкой на хвосте, они направились к своей последней надежде – Черниговскому полку. Там им нечаянно повезло – среди черниговских офицеров сыскалось достаточное количество буйных голов. Правда, командир полка полковник Гебель попытался пресечь беспорядок…

    Тогда Гебеля начали убивать. Все с тем же присущим «выдающимся представителям» дворянским благородством и истинно офицерским достоинством…

    Вот они, господа офицеры, любуйтесь!

    Щепилло бьет Гебеля штыком в живот. Полковник пытается выбежать из избы, но его перехватывает Соловьев и валит на пол. Подбегает Кузьмин. Гебеля колют шпагами, штыком, бьют прикладом. Появляется Сергей Муравьев, отвешивает полковнику затрещины.

    Каким-то чудом Гебелю удается все же вырваться во двор, но там его догоняет Муравьев и принимается лупить ружейным прикладом по голове. Горбачевский вспоминает, что вид окровавленного Гебеля заставил чувствительного Соловьева «содрогнуться». Соловьев выскочил в окно, чтобы «как можно скорее кончить сию отвратительную сцену»…

    Правда, кончить ее Соловьев намеревался весьма оригинально – «схватил ружье и сильным ударом штыка в живот повергнул Гебеля на землю. Обратясь потом к С. Муравьеву, стал его просить, чтобы он прекратил бесполезные жестокости над человеком, лишенным возможности не только им вредить, но даже защищать свою собственную жизнь».

    Определенно что-то было не в порядке с головой и у Соловьева, и у Горбачевского, если один подобным образом «прекращал жестокости», а другой это сочувственно описывал.

    Мучения Гебеля на этом не кончились. Муравьев от него, правда, отстал, но выскочил Кузьмин и вновь принялся рубить шпагой.

    Окровавленного полковника бросили посреди улицы, там его подобрал какой-то рядовой, уложил на сани и отвез в дом местного управителя. Муравьев, узнав об этом, намеревался все же нагрянуть туда и Гебеля добить, но от этой идеи пришлось отказаться – управитель собрал к себе в дом немало вооруженных крестьян. Похоже, он-то расценивал события не как славную революцию, а как примитивный бунт…

    Впрочем, рядовые участники «черниговского» мятежа и не подозревали, что они мятежники. Сергей Муравьев-Апостол в лучших декабристских традициях в два счета смастерил фальшивый приказ, согласно которому он был назначен вместо Гебеля полковым командиром. И объявил, что полк выступает… поддержать законного императора Константина против всевозможных «узурпаторов». Та же брехня, что и в Петербурге, но как иначе поднять солдат? Не болтовней же о парламентской республике…

    Что интересно, на следующий день Муравьев-Апостол послал полкового адъютанта… извиниться перед женой изувеченного (14 ран от холодного оружия, сломанная рука) Гебеля. Вспомнил о правилах благородного обхождения, надо полагать.

    Жена Гебеля велела передать Муравьеву: «Она благодарна и за то, что уже сделано». Муравьев утерся.

    Между прочим, когда Муравьев поднял бунт, явственно замаячил призрак пугачевщины. Группа солдат поняла «свободу» на свой манер. Они ворвались в дом Гебеля и, как сообщает Горбаневский, «оскорбляли несчастную жену своего командира, а некоторые даже предлагали убить ее вместе с малолетними детьми». Сухинову удалось выгнать их из дома, только махая саблей под носом и угрожая поубивать к чертовой матери. Но далась эта победа с превеликим трудом, «солдаты вздумали обороняться, отводя штыками сабельные удары, и показывали явно, что даже готовы покуситься на жизнь любимого офицера». Наглядная иллюстрация в доказательство правоты тех, кто считает, что «потрясение основ» очень быстро обернулось бы анархией, всеобщим бунтом и совершеннейшим хаосом. Уж если «любимого офицера» солдаты были готовы поднять на штыки, посторонним пришлось бы и того хуже, вздумай они помешать вольнице…

    Дальше все было просто, жестоко и вполне предсказуемо. Самозваный командир Муравьев повел полк бездорожьем, чтобы еще кого-нибудь поднять, причем немало офицеров успели к тому времени разбежаться. Вскоре их остановил заслон правительственных войск. Залп из орудий, картечь стелется над полем, гусары окружают бегущих и сгоняют в кучу, как овец…

    Здесь, правда, в отличие от Петербурга, «белая кость» все же чуточку страданула: Щепилло картечь положила на месте, а троих офицеров ранила. Но погибло и восемьдесят человек «из простых», увлеченных в поход обманом…

    Есть какая-то зловещая мистика в этом совпадении фамилий: в Петербурге лютовал Щепин, на юге – Щепилло…

    Да, исторической точности ради следует упомянуть, что в Полтавском пехотном полку все же произошло выступление «революционных офицеров». Заключалось оно в том, что два «пылких и решительных», по аттестации Горбаневского, сопляка, поручик Троцкий и подпоручик Трусов, на утреннем построении полка «обнажили шпаги и, выбежав вперед, закричали:

    – Товарищи солдаты, за нами! Черниговцы восстали: стыдно нам от них отстать! Они сражаются за вашу свободу, за свободу России, они надеются на нашу помощь. Пособим им, вперед, ура!»

    Командир полка Тизенгаузен отдал приказ, обоих крикунов тут же схватили, связали и отвели на гауптвахту. Тем и кончилась революция в Полтавском полку.

    Троцкий и Трусов определенно были неопытными борцами за народное счастье, не прошедшими выучки у старших товарищей – имели глупость кричать о свободе, а не декламировать поддельные манифесты от имени императора Константина и супруги его Конституции…

    Слезы капали

    Как они вели себя на следствии?

    Как слякоть. Умели пакостить, но не умели отвечать. Трубецкой на первом же допросе упал на колени и молил о прощении. Каховский заливался слезами. Пестель мрачно и сосредоточенно выдавал всех, кого только мог вспомнить – правда, как уже рассматривалось, не из трусости, а в силу своих идей.

    Остальные виляли, крутили, изворачивались неумело и неуклюже. Панов, мы помним, уверял, будто случайно забежал в главные ворота Зимнего дворца, понятия не имея, что за домишко там располагается – столичный гвардеец, великолепно знавший Петербург… Оболенский, ударивший Милорадовича штыком в спину, с честными глазами объяснял, что он-де так неудачно споткнулся, пытаясь просто «отстранить ружьем» лошадь генерала – а его, не повышая голоса, уличали свидетельскими показаниями…

    Рылеев… Ну, тут уж слово авторам той самой книги «Бунт декабристов», изданной в пролетарском Ленинграде в 1925 году.

    «Рылеев, мучительно переживавший крушение своей общественной работы и еще более страх грядущей вечной, может быть, разлуки с семьей, после ареста был сразу же доставлен на допрос к императору. В бессильном гневе на Трубецкого за его „измену“ Рылеев на первом же допросе указал, что Трубецкой должен был принять начальство на Сенатской площади, что „неявка Трубецкого главная причина всех беспорядков и убийств, которые в сей несчастный день случились“, и признался, что Тайное общество „точно существует“. А далее Рылеев „почел долгом совести и честного гражданина“ предупредить Николая о том, что и на Юге, в полках около Киева, тоже есть Тайное общество и что нужно „взять меры, дабы там не вспыхнуло восстание“, „Трубецкой, – добавил он, – может назвать главных“.

    И там же – о Трубецком. В слезах целовавшем руки Николая и молившем: «Жизнь, ваше величество, жизнь!»

    Александр Дмитриевич Боровков, правитель дел Следственной комиссии, в своих «Автобиографических записках» оставил основанные на собственных долгих наблюдениях характеристики декабристов…

    «Полковник князь Трубецкой. Надменный, тщеславный, малодушный, желавший действовать, но по робости и нерешительности ужасавшийся собственных предначертаний – вот Трубецкой. В шумных собраниях, перед начатием мятежа в С.-Петербурге, он большею частью молчал и удалялся, однако единогласно избран диктатором, по-видимому, для того, чтобы во главе восстания блистал княжеский титул знаменитого рода. Тщетно ожидали его соумышленники, собравшиеся на Петровскую площадь: отважный диктатор бледный, растрепанный просидел в Главном штабе Его Величества, не решившись высунуть носу. Он сам признал себя виновником восстания и несчастной участи тех, кого вовлек в преступление своими поощрениями (так в оригинале), прибавляя хвастливо, что если бы раз вошел в толпу мятежников, то мог бы сделаться исчадием ада… Судя по его характеру – сомнительно».

    «Полковник Пестель. Пестель, глава Южного общества, умный, хитрый, просвещенный, жестокий, настойчивый, предприимчивый. Он безпресстанно (так в оригинале) и ревностно действовал в видах общества; он управлял самовластно не только южною думкою, но имел решительное влияние и на северную. Он, безусловно, господствовал над всеми членами, обворожил их обширными, разносторонними познаниями и увлекал силою слова к преступным его намерениям. Равнодушно по пальцам считал он число жертв, обрекаемых им на умерщвление. Для произведения этого злодейства предполагал найти людей вне общества, которое после удачи, приобретя верховную власть, казнило бы их, как неистовых злодеев, и тем очистило бы себя в глазах света. Замысловатее не придумал бы и сам Макиавель! Если бы он успел достигнуть своей цели, то, по всей вероятности, не усомнился бы пожертвовать соумышленниками, которые могли бы затемнять его. Пестель чинил „Русскую правду“ в республиканском духе».

    «Поручик Каховский. Неистовый, отчаянный и дерзкий. В собрании общества, за два дня до мятежа, он с запальчивостью кричал: ну, что ж, господа! еще нашелся человек, готовый пожертвовать собою! Мы готовы для цели общества убить кого угодно.

    В нетерпении своем Каховский накануне восстания говорил: «С этими филантропами ничего не сделаешь, тут надобно резать, да и только!» Неистовство Каховского проявлялось и в самом действии: во время мятежа он прогнал митрополита Серафима, подошедшего с крестом в руках увещевать заблудших; он пистолетными выстрелами убил графа Милорадовича, полковника Стюрлера и ранил свитского офицера».

    «Полковник Артамон Муравьев. Вот другой неистовый только на словах, а не на деле. Суетное тщеславие и желание казаться решительным вовлекли его в общество… с бешеною запальчивостью настаивал о неотложном ускорении возмущения, но когда оно проявилось в Василькове, к нему приехал Андреевич 2-й с приглашением присоединиться, Муравьев отвечал: „Уезжайте от меня ради Бога! Я своего полка не поведу, действуйте там, как хотите, меня же оставьте, не губите, у меня семейство!“

    Это – личные заметки Боровкова. В официальных характеристиках, которые он составлял для императора, Боровков сохранял предельную объективность, убирая эмоции.

    Вряд ли его оценки можно признать преувеличенно-карикатурными. Все, что мы уже узнали о декабристах, прекрасно соответствует мнению Боровкова…

    К тому же есть множество других свидетелей, писавших в том же ключе. Вот что вспоминал о Рылееве отлично его знавший Н.И. Греч: «Воротимся к Рылееву. Откуда залезли в его хамскую голову либеральные идеи? Прочие заговорщики воспитаны были за границею, читали иностранные книги и газеты, а этот неуч, которого мы обыкновенно звали цвибелем, откуда набрался этого вздору? Из книги „Сокращенная библиотека“, составленной для чтения кадет учителем корпуса, даровитым, но пьяным Железниковым, который помещал в ней целиком разные республиканские рассказы, описания, речи из тогдашних журналов. Заманчивые идеи либерализма, свободы, равенства, республиканских доблестей ослепили молодого необразованного человека! Читай он по-французски и по-немецки, не говорю уже по-английски, он с ядом нашел бы и противоядие. За улыбающимися обещаниями и светлыми мечтами 1789 года разверзла бы перед ним пасти свои гидра 1793 года!.. Рылеев был не злоумышленник, не формальный революционер, а фанатик, слабоумный человек, помешавшийся на пункте конституции. Бывало, сядет у меня в кабинете и возьмет „Гамбургскую газету“, читает, ничего не понимая, строчка за строчкою, дойдет до слова Constitution, вскочит и обратится ко мне: „Сделайте одолжение, Николай Иванович, переведите мне, что тут такое. Должно быть очень хорошо!“

    Воспоминания Греча никак нельзя назвать пасквилем – он написал о тридцати с лишним декабристах, всегда сохраняя объективность, а иногда, на мой взгляд, проявляя и излишнюю мягкость. Вот он про Оболенского: «Благородный, умный, образованный, любезный, пылкого характера и добрейшего сердца». И ни словечка о том, как Оболенский добивал саблей раненого Стюрлера и ударил Милорадовича штыком в спину…

    Кстати, о Рылееве Греч приводит и совершенно противоположное суждение: «В одном отношении Рылеев стоит выше своих соучастников. Почти все они, замышляя зло против правительства и лично против государя, находились в его службе, получали чины, ордена, жалованье, денежные и другие награды. Рылеев, замыслив действовать против правительства, перестал пользоваться его пособием и милостями».

    Вернемся к Следственной комиссии. Картина будет неполной, если не упомянуть об одном препикантнейшем моменте: наряду с другими в ней заседал генерал-адъютант П.В. Голенищев-Кутузов… один из заговорщиков 1801 года! Сам он, правда, императора табакеркой в висок не бил и шарфом не душил, но был одним из тех, кто вошел тогда с Паленом в Михайловский замок, а значит, с полным на то правом может быть поименован «цареубийцей».

    Кое-кто из декабристов не удержался от язвительных замечаний. Когда следователи повышали на них голос или чересчур уж укоряли в «цареубийственных замыслах», они не без сарказма чуть ли не открытым текстом уточняли: у них, по крайней мере, были всего лишь неосуществленные замыслы, а вот тут, совсем близехонько, если присмотреться, есть кое-кто, участвовавший в убийстве самодержца… Известно, что подобные ехидные реплики отпускали и Николай Бестужев, и Штейнгель, и Пестель…

    Крыть было нечем. Как к декабристам ни относись, но в данном случае возразить нечего: среди тех, кто судит мятежников, мягко говоря, неуместно присутствие цареубийцы, не понесшего никакого наказания…

    Тени за сценой

    Давным-давно писано и переписано, что Следственная комиссия с некоторых пор, следуя прямому приказу Николая, не стала копать глубоко. «Глубокая вспашка» наверняка позволила бы отправить на каторгу в несколько раз больше виновных, чем их туда угодило. Слишком многие отделались легким испугом за те же грешки, за которые другие надели каторжные халаты. Найдено и объяснение: Николай, непрочно сидевший на престоле, не хотел широкими репрессиями обострять отношения с дворянством.

    Это объяснение истине, в общем, наверняка соответствует. Но фокус тут в том, что все было гораздо сложнее, запутаннее, изощреннее, коварнее. Слишком просто было бы полагать, что вся загадка в том, будто «декабристов было больше, и иные остались невыявленными». Загадки на этом не кончаются.

    Очень уж их много. События «дня Фирса» никак не умещаются в примитивное противостояние «Николай – мятежники». И В.О. Ключевский, пожалуй, зря назвал декабристов «исторической случайностью, обросшей литературой»….

    Опять-таки давным-давно подмечено, описано подробно предельно странное поведение графа Милорадовича – генерал-губернатора столицы, располагавшего шестьюдесятью тысячами штыков и разветвленной агентурной сетью собственной тайной полиции. Граф явно вел какую-то свою игру.

    Еще 12-го декабря Милорадович получил от Николая список заговорщиков, в том числе находившихся в Петербурге Рылеева и Бестужева. Тогда же было принято решение немедленно их арестовать.

    Но Милорадович этого решения не выполнил! Николай писал потом: «Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии других лиц, хотя о них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности».

    Схожие свидетельства оставил адъютант Милорадовича Башуцкий: «…генерал-губернатор беспрерывно получал записки, донесения, известия, по управлению секретной части была замечена особая хлопотливость, все люди Фогеля (начальник тайной полиции графа – А.Б.) были на ногах, карманная записная книжечка графа была исписана собственными именами, но он не говорил ничего, не действовал… в книжке этой, найденной по смерти графа на его столе, были вписаны его рукою почти все имена находившихся здесь заговорщиков».

    Милорадович мог расправиться с мятежом еще до его начала… но явно не хотел!

    Между прочим, Трубецкой упорно твердил на следствии, что именно Милорадович в некотором роде был «соавтором» мятежа, поскольку до последнего момента скрывал от всех полное и бесповоротное отречение Константина от престола: «Если б это объявление не было скрыто, а было объявлено всенародно, то не было бы никакого повода к сопротивлению в принятии присяги Николаю и не было бы возмущения в столице».

    В самом деле, при таком обороте дел уже не увлечешь солдат сказочками о посаженном в цепи Константине…

    Милорадович сам рассказывал известному драматургу Шаховскому, как, получив известие о смерти императора Александра, разговаривал с великим князем Николаем.

    Он требовал, чтобы Николай немедленно присягнул Константину. Когда Николай заикнулся, что, по словам его матери, в Государственном совете, в Сенате и Успенском соборе лежат запечатанные пакеты с завещанием покойного, Милорадович настоял, чтобы Николай сначала присягнул, а уж потом они будут вскрывать пакеты и знакомиться с последней волей усопшего…

    Шаховской резонно заметил: а если Константин все же не отречется? Что-то слишком уж смело поступает граф и много на себя берет…

    Милорадович, ухмыляясь, хлопнул себя по карману:

    – Имея здесь шестьдесят тысяч штыков, можно быть смелым!

    А ведь все знали уже, что Константин отрекся от престола!

    С этими воспоминаниями перекликаются свидетельства принца Евгения Вюртембергского. В беседе с ним Милорадович крепко сомневался, что войска удастся привести к присяге Николаю – гвардия, мол, «очень привержена Константину».

    Принц удивился:

    – Коли уж Константин отрекся, престол естественным образом переходит к Николаю. При чем здесь гвардия?

    Милорадович ответил загадочно:

    – Ей бы не следовало тут вмешиваться, но она привыкла к тому и сроднилась с такими понятиями…

    Этот разговор произошел то ли 8-го, то ли 9-го декабря. Получается, уже тогда Милорадович знал, что гвардия вмешается? Откуда?

    В доме Милорадовича, оказывается, своим человеком был Якубович. Другой вхожий к графу офицер, полковник Глинка, членом тайного общества не был, но у Рылеева бывал частенько и о замыслах знал…

    А если вспомнить, что 14-го декабря Якубович и Булатов не выполняли поручения Трубецкого, а действовали в соответствии с указаниями руководителя «заговора внутри заговора» Батенькова, получается совсем интересно. Батеньков как раз был за то, чтобы ничего не захватывать, а попросту с самого начала встать у памятника, провести чистой воды демонстрацию, пойти на переговоры с Николаем, начать торг… Так что Якубович и Булатов не струсили, отказавшись занимать назначенные им объекты, а выполняли другой приказ – человека, которому повиновались по-настоящему…

    К этому тесно примыкает история с Ростовцевым. Он выдает Николаю замыслы мятежников, но руководители восстания относятся к этому со странным спокойствием, а Оболенский настаивает, что Ростовцев никого не предавал, мало того, выполнял самые ответственные поручения «штаба»!

    А потому не вчера и не сегодня родилась версия, что «сообщение Ростовцева» не было доносом. Что Ростовцев всего лишь выполнял инструкцию руководителей Общества, пытавшихся запугать Николая заранее и обойтись без шумихи с выводом войск…

    Не один Милорадович вел себя странно. Унтер-офицер Шервуд, сообщивший Аракчееву о существовании Южного общества еще в последние дни жизни императора Александра, отмечал загадочное поведение генерала. Шервуд, отправив Аракчееву сообщение, добавил в конце, что просит срочно прислать к нему в Харьков доверенного человека, которому можно изложить те подробности, что никак нельзя доверять бумаге…

    Аракчеев молчит. И не реагирует десять дней!

    Шервуд писал позже: «Не будь этого промедления, никогда бы возмущения 14 декабря на Исаакиевской площади не случилось; затеявшие бунт были бы заблаговременно арестованы… не знаю, чему приписать, что такой государственный человек, как граф Аракчеев, которому столько оказано благодеяний императором Александром I и которому он был так предан, пренебрег опасностью, в которой находилась жизнь государя и спокойствие государства…»

    А в самом деле, чему приписать столь странное бездействие? Учитывая, что Шервуд сообщает о планах Пестеля арестовать императора Александра вместе с семейством? Не дождавшись ответа от Аракчеева, Шервуд обратился непосредственно к Александру, но царь действует со странной медлительностью…

    Может быть, Александр уже никому не верит?

    А вскоре он умрет – и Аракчеев затаится, маяча где-то в отдалении и никак себя не проявляя в событиях 14-го декабря.

    Зато в «день Фирса» чертовски странно ведет себя и начальник всей гвардейской пехоты генерал Бистром.

    Николай I: «Странным казалось тоже поведение покойного Карла Ивановича Бистрома, и должен признаться, что оно совершенно никогда не объяснилось… в минуту бунта Бистрома нигде не можно было сыскать; наконец он пришел с лейб-гвардии Егерским полком, и хотя долг его был – сесть на коня и принять начальство над собранной пехотой, он остался пеший в шинели перед Егерским полком и не отходил ни на шаг от оного под предлогом, как хотел объяснить потом, что полк колебался, и он опасался, чтоб не пристал к прочим заблудшим… Поведение генерала Бистрома показалось столь странным и малопонятным, что он не был вместе с другими генералами гвардии назначен в генерал-адъютанты, но получил сие звание позднее…»

    Это еще не все подробности. Бистром, непонятно для какой цели, долго объезжает в тот день гвардейские полки – якобы для того, чтобы проследить за принесением присяги Николаю, но…

    Измайловцы давным-давно присягнули, но Бистром торчит у них. Зато надолго задерживает присягу Егерского полка – так, что тамошние командиры начинают откровенно нервничать. А потом, как и описывал Николай, стоит перед своим полком – Егерским он командовал двенадцать лет, солдаты пошли бы за ним куда угодно. И они, что характерно, не хотели поначалу присягать Николаю…

    Одним словом, Бистром чего-то выжидал, стоя во главе преданного ему полка. Чего? Распространения мятежа?

    Кстати, Оболенский был его адъютантом. И Оболенский, и Ростовцев были соседями генерала по квартире, у них в последние перед восстанием дни устраивались многочисленные офицерские сборища, о которых Бистром не мог не знать…

    В своих показаниях и Трубецкой, и другие утверждали, что к мятежу были причастны и достаточно высокие сановники государства: П.И. Сумароков, М.В. Сперанский. Сейчас принято считать, что Трубецкой их «оговорил». А если – нет?

    Сильные подозрения существовали на счет адмиралов Сенявина и Мордвинова, людей с репутацией «либералов». Косились на генерала Ермолова…

    12-го декабря на совещании у Рылеева барон Штейнгель, человек в годах, занимавший в свое время серьезные государственные должности, предлагал совершить выступление в пользу вдовствующей императрицы Елизаветы Алексеевны, приведя массу неких оставшихся нам неизвестными доводов, которым Рылеев вроде бы не нашел что возразить. Штейнгель вызвался даже составить манифест «в этом смысле».

    Что это было – импровизация или попытка претворить в жизнь чьи-то планы?

    И наконец, современный историк М.М. Сафонов пишет:

    «При дворе у нее (Марии Федоровны, вдовы Павла, матери Александра, Николая, Константина и Михаила – А.Б.) была своя – немецкая партия. Основу ее составляли родной брат вдовствующей императрицы Александр Вюртембергский, главноуправляющий ведомством путей сообщения, и Е.Ф. Канкрин, также германского происхождения, министр финансов. Сторонниками Марии Федоровны были председатель Государственного совета П.В. Лопухин и замещающий его на этом посту А.Б. Куракин. Мария Федоровна возглавляла ряд благотворительных учреждений и весьма успешно занималась коммерцией на почве благотворительности. Она была связана с финансовыми вельможно-аристократическими кругами, объединенными интересами Российско-Американской компании, которая стремилась направить русскую экспансию в Северную Америку, в Калифорнию, на Гаити, Сандвичевы (Гавайские) острова. Для осуществления своих грандиозных планов эти круги нуждались в своем монархе и желали видеть на престоле слабую женщину. Мария Федоровна была самой подходящей кандидатурой для них. В числе сторонников вдовы Павла был военный губернатор Петербурга М.А. Милорадович, которому в те дни, по-видимому, уже мерещилась будущая роль Орлова, Потемкина или Платона Зубова».

    Вот этот вариант лично мне представляется крайне правдоподобным, поскольку основан не на романтических «стремлениях к свободе», а на приземленной экономике. К сожалению (о чем я уже подробно писал в первой части), за последних два столетия среди историков по всему миру было слишком много «романтиков» и слишком мало тех, кто ставил экономику во главу угла. Самому яркому представителю этого направления М.Н. Покровскому фатальным образом не везло: сначала его отодвинули в тень при Сталине, обвинив в «вульгаризаторстве» истории, а в новой, независимой России, не прочитав толком, записали от невеликого ума в «сталинисты» (правда, в последние годы ему отдал должное в интереснейшей книге «Россия. Периферийная империя» Борис Кагарлицкий).

    Честно признаюсь: при всем моем уважении к государю Николаю Павловичу виртуальность, о которой пишет Сафонов, представляется прямо-таки идеальным выходом для России: у руля страны стоят не замшелые аристократы, а финансово-торгово-промышленные круги, распространяющие экспансию в Северную Америку. При слабости тогдашних Северо-Американских Соединенных Штатов и имевшихся уже у России позициях в Новом Свете наша планета могла бы стать совершенно неузнаваемой. Ах, какой сюжет для фантаста! Если какая-нибудь зараза перехватит, морду набью!

    Между прочим, Рылеев как раз и служил в Российско-Американской компании…

    Сафонов о хитросплетениях «дня Фирса»: «…Если Штейнгель и Батенков настаивали на прежнем варианте действий, который предполагал ввести конституцию посредством совершения дворцового переворота в пользу Марии Федоровны[7], то Рылеев и Трубецкой задумали совершить переворот государственный, предполагавший захват дворца, арест императорской фамилии, проведение радикального социального переворота. Их план строился на предположении, что противники Николая запустят в ход механизм дворцового переворота, а лидеры тайного общества сумеют овладеть ситуацией и сыграть свою игру. Примечательно, что главной ударной силой восставших должен был стать Гвардейский морской экипаж».

    Как видим, версии и гипотезы появляются до сих пор. Но, боюсь, по скудости сохранившихся сведений нам уже не установить со стопроцентной точностью, чего же хотели различные группировки и сколько их было вообще. Одно ясно: события 14-го декабря 1825 года – это то ли матрешка, то ли головоломка со множеством загадочных ходов, уровней и потайных отделений. Современники событий наверняка знали и понимали гораздо больше, чем мы сегодня. Но Николай I, вынужденный к тому серьезнейшими обстоятельствами, запретил, в конце концов, работать вглубь и вширь. И осталась одна-единственная версия: о полутора сотнях «злоумышленников», которые и вывели солдат. А уж потом только одну эту версию изучали скрупулезнейшим образом, вынося оценки согласно требованиям времени, идеологическим пристрастиям и настроениям эпохи.

    Люди с другой стороны

    Но вот что интересно: при Николае, в первые же годы после разгрома декабристского мятежа, родилась еще одна версия – точнее, мотивы тайного общества…

    Офицеры Третьего отделения отчего-то всерьез полагали, что основным мотивом, подвигнувшим декабристов на мятеж, было… желание освободиться от своего кредитора, то есть – императорской фамилии!

    Шеф жандармов Леонтий Васильевич Дуббельт (именно так, с двумя «б», его фамилия тогда писалась) так и утверждал в своем докладе (подчеркиваю, строго секретном, отнюдь не предназначавшемся для всеобщего распространения!): «Самые тщательные наблюдения за всеми либералами, за тем, что они говорят и пишут, привели надзор к убеждению, что одной из главных побудительных причин, породивших отвратительные планы „людей 14-го декабря“, было ложное утверждение, что занимавшее деньги дворянство является должником не государства, а императорской фамилии. Дьявольское рассуждение, что, отделавшись от кредитора, отделываются от долгов, заполняло главных заговорщиков, и мысль эта их пережила…»

    А ведь это версия, господа! Крайне интересная и серьезная!

    В самом деле, к 1825 году большая часть дворянских имений была заложена в Крестьянском банке. Дворянство российское в большинстве своем жило в кредит. Маркиз де Кюстин, посетивший Россию в 1839 году, писал, что император является «не только первым дворянином своего государства, но и первым кредитором своего дворянства».

    Почему бы не поискать в этом направлении? Нужно всего лишь вдумчиво покопаться в архивах. И если обнаружится, что имения «людей 14-го декабря» и в самом деле были заложены в казну, все подозрения превратятся в уверенность, и Дуббельт окажется абсолютно прав…

    Тьфу ты! Анненков!

    Незадолго до «дня Фирса» Анненков заложил несколько принадлежавших ему деревень – естественно, по правилам того времени, вместе с «душами». При аресте у него отобрано шестьдесят восемь тысяч рублей. Но это далеко не вся сумма. В июле 1825-го за четыреста восемнадцать своих «душ» Анненков получил от Московского опекунского совета восемьдесят три тысячи рублей. Стало быть, прокутил тысяч пятнадцать – зная его привычку к разгульной жизни, нет сомнений, что именно прокутил… Интересный вопрос: нужно ли было ему отдавать эти деньги, если в результате победы заговорщиков перестали бы существовать и учреждения посолиднее Опекунского совета?

    Вот вам и мотив – с пылу с жару! По крайней мере, в отношении одного-единственного «карбонария» можно говорить уверенно: был должен и надеялся, что революция его долги спишет к чертовой матери!

    И, коли уж возвращаться к экономике, то какова была ситуация перед 14-м декабря?

    После падения Наполеона рухнула установленная им «континентальная блокада» Англии, и на международный рынок были выброшены огромные запасы товаров, прежде не находившие сбыта – в том числе и зерно. Западноевропейское зерно. Следовательно, сократился экспорт зерна из России:

    1817 год – 143,2 миллиона пудов.

    1820 год – 38,2 миллиона пудов.

    1824 год – 11,9 миллиона пудов.

    Вдобавок цены на Берлинской бирже упали втрое!

    Что отсюда проистекает? Из этой скучной экономики?

    Да то, что помещики российские, чье благосостояние основывалось главным образом на вывозе зерна, резко обеднели! Да и государство тоже: с 1820 по 1822 год государственный доход сократился с 475,5 миллиона рублей ассигнациями до 399,0 миллиона рублей. Дефицит бюджета вырос с 24,3 миллиона рублей до 57,6 миллиона. Осенью 1825 года министр финансов Канкрин писал Аракчееву: «Внутреннее положение промышленности от низости цен на хлеб постепенно делается хуже, я, наконец, начинаю терять дух. Денег нет».

    И тут появляются декабристы. Бестужев весной 1826 года пишет из Петропавловской крепости Николаю: «Мелкопоместные составляют язву России; всегда виноватые и всегда ропщущие и желая жить не по достатку, а по претензиям своим, мучат бедных крестьян своих нещадно… 910 имений в России распродано и в закладе».

    Что же, будем и дальше насмехаться над тем мотивом, что предложил в своем докладе Дуббельт?! Лично я не намерен.

    Поговорим лучше о жандармах, в которых нас приучили видеть едва ли не монстров, грызущих по ночам человеческие кости…

    Это опять-таки набрало разгон отнюдь не при Советской власти. В упоминавшемся не раз Энциклопедическом словаре Павленкова начальнику Третьего отделения Александру Христофоровичу Бенкендорфу, разумеется, досталось на орехи. Вскользь упоминается, что он «в 1806–1814 гг. отличился в войнах с французами» чем боевые подвиги Бенкендорфа отнюдь не исчерпываются, но далее автор статьи припечатывает: «Один из деятелей, имевших очень недоброе значение в жизни Пушкина». С Леонтием Васильевичем Дуббельтом обошлись и вовсе уж бесцеремонно: «Был предметом всеобщего ужаса в виду своей деятельности».

    Этот «ужас всеобщий» существовал только в воспаленных мозгах немногочисленных либералов вроде Герцена, которого Греч, не миндальничая, печатно называл «скотом», именно Герцен-Искандер из уютного лондонского далека пускал в оборот перлы вроде: «Бенкендорф образовал целую инквизиционную армию наподобие тайного общества полицейских масонов, которое от Риги до Нерчинска имело своих братьев-шпионов и сыщиков».

    Бог ему судья. Как мы помним, даже в 1861 году численность сотрудников Третьего отделения составляла тридцать два человека. Такая «могучая кучка», даже если бы работала по двадцать пять часов в сутки, не смогла бы создать ничего даже отдаленно напоминавшего ночные лондонские кошмары Герцена после несвежих устриц. Тем более что сам Герцен, против всякой логики опровергая собственные «страшилки», писал как-то: «Нельзя быть шпионом, торгашом чужого разврата и честным человеком, но можно быть жандармским офицером, не утратив всего человеческого достоинства».

    Бесстрастная статистика свидетельствует, что с 1827 по 1846 год в Сибирь было сослано всего четыреста сорок три человека по политическим мотивам, причем подавляющее большинство из них составляли поляки, участники восстания 1830–1831 годов. И одновременно в течение того же периода в Сибирь было сослано триста пятьдесят восемь человек – за ложные доносы! Актер П.П. Каратыгин вспоминает о Бенкендорфе и Дуббельте, что они «презирали доносчиков-любителей, зная очень хорошо, что в руках подлецов донос часто бывает орудием мести».

    Многие ли знают, что в рабочей практике Третьего отделения политические дела, собственно говоря, стояли на последнем месте?

    Вот точный перечень просьб и жалоб, которыми занималось Третье отделение.

    «Просьбы.

    а) содействие к получению удовлетворения по документам, не облеченным в законную форму;

    б) освобождение от взысканий по безденежным заемным письмам и тому подобным актам;

    в) в пересмотр в высших судебных местах дел, решенных в низших инстанциях, остановление исполнения судебных постановлений;

    г) отмена распоряжений правительственных мест и лиц; восстановление права апелляции на решения судебных мест;

    д) домогательство о разборе тяжебных дел вне порядка и правил, установленных законами;

    е) помещение детей на казенный счет в учебные заведения;

    ж) причисление незаконных детей к законным вследствие вступления родителей их в брак между собою;

    з) назначение денежных пособий, пенсий, аренд и наград;

    и) рассрочка и сложение казенных взысканий;

    й) возвращение прав состояния, облегчение участи состоящих под наказанием, освобождение содержащихся под стражею;

    к) с представлением проектов по разным предприятиям и изобретениям.

    Жалобы были двух родов: а) на поступки частных лиц и б) на действия присутственных мест и должностных лиц.

    Жалобы первого рода:

    а) на личные оскорбления;

    б) на нарушение супружеских обязанностей с просьбами жен о снабжении их видами (паспортами – А.Б.) для отдельного проживания и обеспечения их существования за счет мужей;

    в) на обольщение девиц;

    г) на неповиновение детей родителям и на злоупотребление родительской властью;

    д) на неблаговидные поступки родственников по делам о наследстве;

    е) на злоупотребление опекунов;

    ж) по делам о подлоге и несоблюдении форм в составлении духовных завещаний.

    Жалобы второго рода преимущественно обращены были:

    а) на бездействие и медлительность по денежным взысканиям;

    б) пристрастие, медленность и упущения при производстве следствий при рассмотрении дел гражданских и уголовных, при исполнении судебных решений и приговоров;

    в) на оставление просьб и жалоб без разрешения со стороны начальствующих лиц.

    В некоторых просьбах и жалобах заключались, кроме того, указания на злоупотребление частных лиц по взносам казенных пошлин, по порубке, по поджогу казенных лесов, по питейным откупам, по подрядам и поставкам и т.п.».

    Интересно, много ли остается времени у жандармов после того, как они обязаны заниматься любой жалобой, затрагивающей входящие в этот перечень вопросы? Где уж тут выкраивать время, чтобы создавать «армию шпионов от Риги до Камчатки…».

    Советский историк тридцатых годов с детской наивностью писал: «17 лет стоял Бенкендорф во главе Третьего отделения и, как это ни странно, не сумел приобрести не то что нелюбви, а даже ненависти со стороны угнетавшихся Третьим отделением».

    Не означает ли это признание, что «угнетавшиеся» существовали только в мозгу почтенного ученого мужа? Реальные современники Бенкендорфа и Дуббельта относились к жандармам, можно сказать, ровно-спокойно, как к неизбежной детали государственного механизма.

    А что до «угнетаемых»… Вот два характерных случая, не имеющих никакого отношения к политике.

    Крестьяне одной из губерний надоедают властям сообщениями о том, что им-де «известно подземелье, где клад зарыт». В конце концов, доходит до императора. Николай накладывает резолюцию: «Объявить доносителям, что если вздор показывают, то с ними поступлено будет, как с сумасшедшими: хотят ли на сие решиться, и если настаивать будут, то послать».

    Доносителям объявляют резолюцию. Они настаивают. С ними посылают жандармского офицера. Не находят ни клада, ни подземелья. Крестьяне ноют, «что судили по преданию и приметам, сами в погребе не были, а поверили другим, и что, впрочем, подземных сокровищ без разрыв-травы открыть нельзя».

    Царское слово нарушать негоже, и следует новая резолюция Николая: «Так как было им обещано, что с ними поступлено будет, как с лишенными ума, то послать их на год в ближний смирительный дом».

    Кто-то скажет: «Угнетение!», а лично я скажу: «Но ведь честью предупреждали, чтобы отвязались, пока не поздно, и не дурили голову занятым людям…»

    Случай второй. Отставной гвардейский офицер князь Трубецкой увез в неизвестном направлении законную жену сына коммерции советника Жадимировского. Беглецов после долгих поисков отловили жандармы, беглянку вернули мужу, а князя загнали в рядовые на шесть лет.

    Кто-то скажет: «Угнетение!», а я скажу: «Блядовать нужно не так демонстративно…»

    Как-то совсем уже забылось, что Дуббельт сам проходил по делу декабристов… Греч: «Одним из первых крикунов-либералов» в Южной армии был знаменитый впоследствии начальник Штаба жандармов Леонтий Васильевич Дуббельт. Когда арестовали участников мятежа, все спрашивали: «Что же не берут Дуббельта?».

    Оттого, что Дуббельт, надо полагать, не запачкался. Вовремя понял, где следует остановиться, и вместо либеральных воплей занялся реальным делом. Снова Греч: «…Дуббельт …вел себя, как честный и благородный человек, если не сделал много добра, то отвратил много зла и старался помочь и пособить всякому».

    А не угодно ли отрывок из воспоминаний одного очень известного человека, относящийся ко времени задолго до 1825 года?

    «В числе сотоварищей моих по флигель-адъютантству был Александр Христофорович Бенкендорф, и с этого времени мы были сперва довольно знакомы, а впоследствии – в тесной дружбе. Бенкендорф тогда воротился из Парижа при посольстве и, как человек мыслящий и впечатлительный, увидел, какую пользу оказывала жандармерия во Франции. Он полагал, что на честных началах, при избрании лиц честных, смышленых, введение этой отрасли соглядатаев может быть полезно и царю, и отечеству, приготовил проект о составлении этого управления и пригласил нас, многих своих товарищей, вступить в эту когорту, как он называл, добромыслящих, и меня в их числе; проект был представлен, но не утвержден. Эту мысль Ал. Хр. осуществил при восшествии на престол Николая».

    Знаете, кто этот мемуарист? Декабрист Волконский! Который в свое время был с Бенкендорфом в «тесной дружбе», даже после своего осуждения высоко ценил моральные качества старого приятеля… При другом раскладе – разреши Александр Бенкендорфу учредить «когорту» – Волконский, чего доброго, мог вместо каторжного халата надеть голубой мундир…

    Между прочим, с Волконским Бенкендорф в 12-м году воевал в одном партизанском отряде.

    И, наконец, самое время привести полную военную биографию Бенкендорфа, взятую из «Военной энциклопедии», вышедшей в одно время со словарем Павленкова… Строго по тексту.

    «Род. в 1783 г. В 1803 г., командированный в Грузию, к князю Цицианову, участвовал во взятии крепости Ганжи и делах с лезгинами. В войну 1806–1807 гг. участвовал в сражении под Прейсиш-Эйлау, а затем принял участие в войне с Турцией и в сражении под Рущуком 22 июня 1811 г. во главе Чугуевского уланского полка бросился на неприятеля, обошедшего наш фланг, и опрокинул его; за этот подвиг был награжден орденом св. Георгия 4-й степени. В войну 1812–1814 гг. проявил выдающиеся качества боевого кавалерийского генерала. Командуя авангардом в отряде Винценгероде, участвовал в сражении при Велиже, а затем с 80 казаками установил связь главных наших сил с корпусом Витгенштейна и произвел смелое и искусное движение на Волоколамск, напав на неприятеля и взяв в плен более 8 тысяч человек; по обратном занятии Москвы, будучи назначен комендантом ея, он захватил 3 тыс. французов в плен и отбил 30 орудий. При преследовании французской армии до Немана состоял в отряде генерал-адъютанта Кутузова[8] и взял в плен более 6 тысяч человек и 3 генералов. В 1813 г. получил в командование отдельный летучий отряд, с которым в Темпельберге разбил неприятельскую партию и взял в плен 48 офицеров и 750 нижних чинов, за что был награжден орденом св. Георгия 3 степени. Принудив капитулировать город Фюрстенвальде, переправился через Эльбу у Гасельберга, взял Вербен и занял Люнебург. За трехдневное прикрытие своим отрядом корпуса графа Воронцова получил золотую с бриллиантами шпагу. В битве под Лейпцигом командовал левым крылом корпуса Винценгероде, а после нея был отправлен с отдельным отрядом в Голландию, где быстро очистил от неприятеля Утрехт и Амстердам и взял ряд крепостей и более ста орудий. По освобождении от неприятеля Голландии перешел в Бельгию, занял Лювен и Мехельн. В сражении под Краоном командовал всею кавалерией, а при Сен-Дизье – левым крылом».

    Каково? Когда Бенкендорф закончил войну в Париже, ему было всего тридцать. Вот вам классический, без всяких кавычек, герой двенадцатого года! Генерал двенадцатого года… Ни один из воевавших декабристов даже отдаленно похожим послужным списком похвастаться не может.

    Дуббельт, кстати, тоже боевой офицер, пусть и не такой заслуженный. Теперь понятно, кто противостоял декабристам? И какой была репутация настоящих, а не рожденных фантазиями Герцена офицеров Третьего отделения?

    Потом все переменилось, конечно. Когда закопошились разночинцы, когда столбовые дворяне совместно с люмпенами двинули в народовольцы, когда «всякий интеллигентный человек» просто обязан был презирать жандармов… Когда Российская империя покатилась под откос.

    В «Обзоре общественного мнения», составленном в 1829 году в Третьем отделении, содержится примечательный абзац:

    «Молодежь, то есть дворянчики от 17 до 32 лет, составляет в массе самую гангренозную часть империи. Среди этих сумасбродов мы видим зародыши якобинства, революционный и реформаторский дух, выливающийся в разные формы и чаще всего прикрывающийся маркой русского патриотизма. Тенденции, незаметно внедряемые старшинами в них, иногда даже собственными отцами, превращают этих молодых людей в настоящих карбонариев. Все это несчастие происходит от дурного воспитания. Экзальтированная молодежь, не имеющая никакого представления ни о положении в России, ни об общем ее состоянии, мечтает о возможности русской конституции, уничтожении рангов, достичь коих у них не хватает терпения, и о свободе, которой они совершенно не понимают, но которую полагают в отсутствии подчинения».

    К превеликому прискорбию для будущих поколений, авторы этого документа вряд ли подозревали, что составили не обзор умонастроений в тогдашнем обществе, а долгосрочный политический прогноз. «Революционный и реформаторский дух» со временем только креп, распространяясь до невероятных пределов, а из «зародышей якобинства» вылупились чудовища, перед которыми монстры из голливудских ужастиков меркнут. Потому что наши монстры по внешнему облику совершенно не отличались от обычных людей, и зубы у них были не длиннее, чем надлежит, но в головах у них бродили идеи, вызвавшие грандиозные жертвы…

    Мне как-то попались воспоминания светской дамы – не из Рюриковичей, но и не захудалой. Она подробно повествовала, как в семье одного ее знакомого генерала-армейца приключилось «несчастье». Его дочка, умница, красавица, не без образования, вдруг всерьез собралась, глупышка, замуж за жандармского офицера… Пассаж! Отговаривали всем семейством, от папы-генерала и мамы-генеральши до многочисленной родни – сытой, высокопоставленной, либеральной. И нашу даму привлекли для укрепления рядов. Мотив был прост: жандармский офицер – это нечто настолько низменное и постыдное, что девушке из приличной семьи никак невозможно связать с ним свою судьбу.

    Отговорили, в конце концов, всем скопом… Свадьба сорвалась.

    Вот такие настроения царили в нашем высшем обществе – всего-то за пару лет до Первой мировой. А мы потом сваливаем всю вину за Октябрь на «кучку большевиков».

    Я не помню фамилий, и не тянет уточнять, но лично мне очень хочется верить, что в семнадцатом году именно этого генерала «восставший пролетариат» поставил к стенке, а его генеральшу вдоволь попользовали революционные матросики.

    И черт с ними, если честно. Поговорим лучше о том, как наши страдальцы-декабристы стенали, бедные, в тюрьмах и на каторге…

    Хранители гордого терпенья

    Приведенный здесь рисунок знаменитого Брюллова у человека чувствительного и привыкшего относиться к декабристам восторженно, способен вызвать не одну-единственную горючую слезу, а целый водопад на манер Ниагарского. Но меж тем…

    Боже упаси, я вовсе не хочу сказать, что великий мастер кисти и мастихина погрешил против истины. Брюллов добросовестно изобразил правду.

    Точнее, что очень существенно – кусочек правды. Совсем крохотный кусочек…

    Вот как до решения своей участи сидел кавалергард Иван Анненков: «В Выборге сидеть было довольно сносно. Офицеры и солдаты были народ добрый и сговорчивый, большой строгости не наблюдалось, комендант был человек простой, офицеры часто собирались в шлосс, как на рауты. Там всегда было вино, потому что у меня были деньги, я рад был угостить, офицеры были рады выпить, и каждый день расходились очень довольные, а комендант добродушно говаривал: „Я полагаюсь на ваше благоразумие, а вы моих-то поберегите“. Чувствительные немки, узнав о моей участи, принимали во мне большое участие, присылали выборгские крендели и разную провизию, даже своей работы. Однажды кто-то бросил в окно букет фиалок, который я встретил с чувством глубокой благодарности; цветы эти доставили мне несказанное удовольствие. Так прошло три месяца».

    Напоминаю, это государственный преступник описывает свое пребывание в тюремном замке!

    Может быть, перед нами счастливейшее исключение из правил? Послушаем декабриста Басаргина…

    «Плац-майор каждую неделю присылал мне по пяти рублей (из отобранных при аресте тысячи семисот рублей – А.Б.), и этих денег мне доставало и на табак, и на белый хлеб, и на проч. Посредством сторожа моего я даже абонировался в книжном французском магазине и брал оттуда книги. В крепости (Петропавловской – А.Б.) я прочел все романы того времени Вальтера Скотта, Купера и тогдашних известных писателей… С Луниным и Кожевниковым мы свободно разговаривали. С первым каждый день после обеда я играл в шахматы…»

    Скорее правило, чем исключение, а? Вот, кстати, барон Штейнгель жаловался, что его, заарестовавши, на гауптвахте подвергали нешуточным лишениям: за весь день пребывания там он только и скушал, что ломоть белого хлеба с икрою. А Поджио устроил скандал, получив на ужин тушеную телятину – для него это было чересчур уж простое блюдо…

    «В той же общей передней (снова гауптвахта – А.Б.) содержались арестанты из Гвардейского экипажа – два брата Беляевых, Бодиско, Акуловых, которым приносили такой же обед роскошный, какой приносили караульным офицерам; крох от их стола было бы достаточно на пропитание такого же числа арестантов», – мемуары барона Розена.

    Лореру «добрый сторож» проносил апельсины корзинами…

    Вот как они ехали в сибирскую каторгу.

    «В Каменске городничий, бывший фельдъегерь, преподнес огромную корзину с вином и припасами всякого рода».

    «Повсеместно, от Тобольска до Читинского острога, принимали нас отменно и усердно навязывали булки на сани, укутывая нас, чем могли», – это барон Розен. В Тобольске его с товарищами два дня принимал в гостях полицмейстер Алексеев. Братьев Борисовых встречал на почтовой станции советник красноярского губернского правления Коновалов.

    А вот как ехали в Сибирь Басаргин с Фонвизиным: «Фонвизин рассказал мне, что жена… передала ему 1000 руб., которых достанет нам и на дорогу, и первое время в Сибири… Жандармы нам прислуживали… По приезде в Тобольск нас поместили в доме полицмейстера, где и отдохнули мы суток трое… В Тобольске Фонвизин купил повозку, запаслись еще теплым одеялом… В Красноярске губернатор угостил нас с истинным радушием… Приехав на какую-то станцию в Нижнеудинском округе, мы остановились в лучшей квартире одного большого селения… Вскоре по возвращении моем в острог прибыл к нам генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский, ласково обошелся с нами, предложил зависящие от него услуги…»

    В каких условиях отбывал срок Басаргин: «Мы выписывали также много иностранных и русских журналов (семь французских и три немецких – А.Б.)… комендант Лепарский посещал нередко нашу тюрьму и обращался с нами самым вежливым образом. Он никогда, бывало, не зайдет в затворенную комнату, не постучавши и не спросивши, можно ли войти… Плац-майор ежедневно обходил нас, принимал от нас просьбы, они большею частью заключались в дозволении выйти куда-нибудь из тюремного замка к коменданту, и был с нами не только ласков, но и почтителен. Прочие офицеры следовали примеру своих начальников. Бывало, нам самим было странно слышать, как унтер-офицер, обходя казематы, говорил: „Господа, не угодно ли кому на работу?“ Кто хотел, тот выходил, а нежелающие оставались покойно дома. Эти работы были утомительны и очень часто прекращались на месяц и на два, под самыми пустыми предлогами: или по случаю сильного холода, сильного жара, дурной погоды или существования повальных болезней. Они были те же, что и в Чите, т.е. молонье на ручных жерновах муки, и точно так же, как и там, приходившие на работу садились читать книги, газеты или играть в шахматы. В Петровском нас посетили бывшие генерал-губернаторы Восточной Сибири Сулима и Броневский…»

    Вот на одном из иркутских соляных заводов горбится под гнетом непосильного труда Оболенский: «На другой день, после свидания с начальником (за кофе и булками – А.Б.) урядник Скуратов приносит нам два казенных топора и объявляет, что мы назначены в дровосеки и что нам будет отведено место, где мы должны рубить дрова в количестве, назначенном для каждого работника по заводскому положению; это сказано было вслух, шепотом же он объявил, что мы можем ходить туда для прогулки и что наш урок будет исполнен без нашего содействия».

    Другими словами, работу Оболенского разложили на менее привилегированных заключенных, добавив им трудов.

    А вот и пресловутые рудники, где всего восемь «узников» проработали под землей всего полгода – кстати, без всяких кандалов, вопреки рисунку Брюллова.

    Самое интересное, что они сами потом не хотели уходить из-под земли! Потому что в руднике никак нельзя было перетрудиться. Оболенский: «Работа была нетягостна: под землею вообще довольно тепло, но нужно было согреться, я брал молот и скоро согревался». В подземной работе не было назначено никакого ручного труда (т.е. не было нормы выработки – А.Б.); мы работали, сколько хотели, и отдыхали так же; сверх того работа оканчивалась в одиннадцать часов дня, в остальное время мы пользовались полной свободой».

    Ничего удивительного, что от безделья Волконского «во глубине сибирских руд» посещали эротические мечтания, запечатленные Брюлловым со всей добросовестностью. Ничего удивительного, что, узнав о переводе «на чистый воздух», наши «труженики», как вспоминает Оболенский, «единогласно утверждали, что работа под землею нам вовсе не тягостна и что мы ее предпочитаем работе на воздухе… Наши представления не были уважены, и на другой день мы были высланы на новую работу, нам назначенную: часть причин, по которой мы предпочли подземную работу, нами не была высказана…»

    Еще бы! Причина была единственная – где еще можно так лодырничать? Но, впрочем, и «работа на чистом воздухе» выглядит тяжелой только с точки зрения белоручки Оболенского. Заключалась она в том, что ему с напарником следовало тридцать раз в день перенести на расстояние в двести шагов восьмидесятикилограммовые носилки с рудой… Всего-то. Две тонны за день. В молодые годы, подрабатывая на железнодорожной станции, автор этих строк с друзьями разгружали вчетвером за день вагон цемента – тонн шестьдесят…

    А вскоре, уже через пару месяцев, восьмерку «подземных рудокопов» перевели в Читинский острог, где началось и вовсе уж райское житье, о котором грех не рассказать подробно.

    Даже автор классического, апологетического труда «Во глубине сибирских руд. Декабристы на каторге и в ссылке» А. Гессен ненароком проговорился: «Это была своеобразная тюремная вольница».

    Еще бы! В Чите, по тому же Гессену, декабристы всего лишь «чистили казенные хлевы и конюшни, подметали улицы, копали рвы и канавы, строили дороги, мололи зерно на ручных мельницах». Гессен и тут по наивности своей дал полное описание:

    «Но и этой работой тюремщики не очень обременяли заключенных… На место работы несли книги, газеты, шахматы, завтрак, самовары, складные стулья, ковры. Казенные рабочие везли тачки, носилки и лопаты.

    Приходил офицер и спрашивал:

    – Господа, пора на работу! Кто сегодня идет?

    Если слишком уж многие сказывались больными и не хотели идти, он просил:

    – Да прибавьтесь же, господа, еще кто-нибудь! А то комендант заметит, что очень мало.

    – Ну, пожалуй, и я пойду! – раздавались отдельные голоса.

    Место работы превращалось в клуб. Кто читал газету, кто играл в шахматы. Солдаты, а иногда и офицеры угощались остатками завтрака декабристов. Когда вдали показывался кто-нибудь из начальников, часовые вскакивали и хватали ружья с возгласом:

    – Да что ж это вы, господа, не работаете?

    Начальство проходило мимо, и все снова возвращалось в прежнее положение…»

    Напоминаю – это пишет советский историк, усердно восхваляющий и превозносящий! Этого бы и достаточно, но грех не добавить к этому разыскания В. Кустова…

    Согласно запискам Завалишина, «один каземат получал в год до 400 000 рублей ассигнациями» – на содержание наших народных печальников. Всего пятая часть от сделанных в 1829 году Россией за рубежом займов…

    «Когда стало совсем тепло, нас два раза водили в день купаться… снимали железа, а по возвращении опять надевали их». А впрочем, через год и кандалы насовсем сняли…»

    Но тут возникла другая проблема, классически тюремная. К некоторым приехали жены, и мужья к ним переселились – немногие счастливцы. Остальным, людям молодым, тоже, разумеется, жаждалось утех амуровых. Вот и пришлось выходить из положения, кто как сумел…

    «Еще в первом самом каземате в Чите начали с того, что стали заставлять мальчишек-каморников приносить тайно водку, поили их допьяна и завели с ними педерастию… Вдруг открывается, что два главных деятеля 14 декабря, Щепин-Ростовский и Панов, находятся в гнусной связи… в Петровском каземате, когда даже тюремщик не считает нужным запирать комнаты заключенных на замок, Щепин на ночь запирает Панова, чтобы никто другой не мог воспользоваться его благосклонностью… Затем разврат начал искать всевозможных выходов. Под предлогом, что Барятинского, находившегося в сильной степени заражения сифилисом, нельзя лечить в общем каземате… Вольф выхлопотал ему разрешение жить в отдельном наемном домике, и как товарищам Барятинского дозволялось ходить туда к нему… то его домик сделался притоном разврата, куда водили девок… Все, кто имел средства, захотели также иметь домики. Так Александр Муравьев и Сутгоф построили домик при главном каземате, Артамон Муравьев во 2-м каземате… в 3-м каземате на крутом косогоре построил избушку и Ивашев, прикрывая настоящую цель будто бы приготовлением к побегу, чем надувал других и приятель его Басаргин, когда, в сущности, дело шло просто о том, что в этот домик очень удобно было приводить девок… Вследствие этого разврат распространился по всей Чите…»

    Разврат?! А нам толковали, что ссыльные декабристы распространяли просвещение… Хорошо еще, никто в советское время не додумался уверять, будто сифилисом Барятинского заразили агентессы Третьего отделения…

    Тот самый блестящий кавалергард Свистунов, что за день до восстания, прикрывшись командировкой, сбежал из Петербурга, чтобы не участвовать: «Находясь на каторге и в ссылке, ни в чем не нуждался, один из самых богатых осужденных, на каторге предавался крайним степеням разврата, был коноводом той группы, что действиями своими бросала тень на все казематское общество… деньги, которые допускались для вспоможения товарищам, употреблял на развращение невинных девушек… Он сманил одну живущую у супруги его товарища В-го (вероятно, Волконского – А.Б.) семейную девушку Александру и сумел развратить ее до того, что она продала родную сестру… Свистунов с товарищами довели бесчестность до такой степени, что, соединяя подлость с трусостью, осмеливались на случай, если откроются их дела, называть себя девкам, завлекаемым ими в каземат, именами наиболее чистых людей казематского общества…

    Кстати, мальчишек в педерастию вовлекала в Петровском заводе как раз компашка Барятинского-Свистунова.

    «Брат посылал Свистунову много денег, но он в артель вносил очень мало, употребляя получаемый им излишек на оргии и на соблазнение и на покупку у бесчестных родителей по деревням молодых невинных девушек, которых затем переодетыми приводили в каземат… само начальство смотрело на это легкомысленно…»

    Завалишин, рассказав обо всем этом, ограничился таинственной фразой, касавшейся декабристских жен: «К сожалению, надобно сказать, что и некоторые дамы подавали повод к соблазну». Надо полагать, и декабристки были слабы на передок – но эти подробности покрыты мраком неизвестности.

    Те, кто смотрел «Звезду пленительного счастья», помнят, разумеется, и красиво снятый роман Ивана Анненкова с французской подданной Полиной Гебль: их играют Игорь Костолевский и очаровательная Эва Шикульска. Так красиво и романтично они барахтаются в сене под тенорок Окуджавы:

    – Кавалергарда век недолог…

    Означенная Полина потом ухитрилась прорваться к императору, выплакала у него позволение уехать в Сибирь и выйти замуж за государственного преступника Анненкова. Мотыль и это красиво показал. Однако в Сибири было и кое-что еще, достойное камеры уже не Мотыля, а скорее «студии Терезы Орловски».

    «Большая часть арестантов Петровского острога были холосты, все люди молодые, в которых пылала кровь, требуя женщин. Жены долго думали, как помочь этому горю. Анненкова наняла здоровую девку, подкупила водовоза, который поставлял воду в острог, подкупила часовых. Под вечер девку посадили в пустую бочку, часовой растворил ворота острога, и, выпущенная во двор, проведена была часовым в арестантские комнаты. Голодные декабристы, до 30 человек, натешились и едва не уморили девку. Тем же порядком на следующее утро девку вывезли из острога. Анненковой и после этого несколько раз удалось повторить ту же проделку. Быть может, об этом знали или догадывались начальники, но смотрели сквозь пальцы. Сколько было благодарностей от арестантов!»

    Замечу сразу: в адрес самой Полины Гебль-Анненковой я не скажу ни единого худого слова и другому не позволю. Все, что нам известно, позволяет с уверенностью сказать: чувства там были неподдельные. История Анненкова и Полины – чуть ли не единственный по-настоящему красивый и чистый эпизод декабристской «эпопеи». И, кроме того, чисто по-мужски я ей аплодирую: посылать в каземат собственному мужу «здоровую девку» в водовозной бочке – подвиг нешуточный. Образцовая супруга, мне б такую…

    Меня, даже вспомнив иные юношеские проказы, поташнивает от другой детали – одна девка и тридцать клиентов. Простите, в конце концов, есть пределы… Какое быдло!

    Но Полина – вне конкуренции, честно… Аплодирую и восхищаюсь без притворства! Начальную бы буковку от французской фамилии ей еще убрать…

    У Полины и Ивана роман был настоящий – а вот другую подобную историю, Ивашева и француженки Камиллы Ле-Дантю вдумчивый исследователь Крутов вывел на чистую воду, откопав записки Завалишина. В этом случае не было никакой любви, якобы заставившей возвышенную девушку отправиться в Сибирь к предмету своего сердца. Все оказалось проще и циничнее.

    «Мать Ивашева купила за 50 тысяч ему невесту в Москве, девицу из иностранок, Ледантю, но чтобы получить разрешение от Государя, уверили его, что будто бы она была еще прежде невестою Ивашева; хотя оказалось, что он все путал в рассказе о ней товарищам; и о происхождении ее, и о наружности, а она, приехавши, бросилась на шею Вольфу, приняв его за своего жениха, несмотря на то, что между ними не было ни малейшего сходства».

    Это до маменьки Ивашева, надо полагать, дошли, наконец, из Сибири известия, какую жизнь ведет ее сыночек – домик на окраине деревни, педерасты, девки, сифилис… Она подсуетилась – и успела вовремя. Другим уже не повезло. Завалишин: «Но это и удалось только один раз, а когда, рассчитывая на это, стали и другие сочинять истории о мнимых невестах, например, о дочери Василия Давыдова, якобы невесте Александра Муравьева, то было отказано…»

    Впрочем, зная, какая вольность нравов царила «во глубине сибирских руд», не сомневаюсь, что Муравьев утешился с доступными и недорогими девками, благо за этим зорко следила игривая и заботливая Полина Е.

    Между прочим, в 1838 году ссыльный Ивашев, супружник задорого купленной французской секс-игрушки, заявил властям, что у него из дома украли отложенные на хозяйство деньжишки. И виновника, и деньги нашли. Было тех денег десять тысяч пятьсот рублев. Для справки: на год всему Военному Московскому госпиталю выдавалось на продукты, припасы и материалы… двадцать тысяч рублей! Кучеряво обитал в Сибири государственный преступник Ивашев…

    Пуд пшеничной муки тогда стоил 5 рублей 19 копеек. Пуд говядины – 7 рублей 39 копеек. Ведро рейнского вина – 27 рублей 70 копеек. Сотня куриных яиц – 4 рубля 30 копеек.

    Еще о жизни в Чите: «Надобно сказать, что потребность провизии развилась до больших размеров вследствие несоразмерного количества прислуги, которую держали как в каземате, так и в домах некоторых женатых. У Трубецкого и Волконского было человек по 25, в каземате более сорока. Кроме сторожей и личной прислуги у многих, и у каземата, были свои повара, хлебники, квасники, огородники, банщики, свинопасы, так как свиней каземат… держал своих собственных, и только я (Завалишин – А.Б.) уничтожил все, находя гораздо выгоднее иметь покупную свинину. Кроме простой прислуги у Трубецких была акушерка и экономка, у Муравьева – гувернантка, у многих швеи и пр. Все это не только питалось за наш счет, но и страшно воровало. Кроме того, и вся школа, человек до 90, кормилась за счет каземата, и много сверх того посылалось еще, как подаяние бедным на острог. Караульных, разумеется, кормили также в каземате. Когда же впоследствии ослаблены были препятствия к сношению с посторонними, то в Петровский завод стали съезжаться, как для лечения, так и для удовольствия. Пошли праздники, пикники в поле, обеды и балы…»

    Знал ли об истинном положении дел Пушкин, когда сочинял стихотворное послание в Сибирь, как вольготно, сыто и пьяно жилось на самом деле обитателям этого санатория? Ручаться можно, что нет. Перед его мысленным взором наверняка представали ужасы с рисунков Брюллова.

    А вот как «страдали» братья Бестужевы, по воспоминаниям няни из их латифундии: «Хозяйство было большое, держали лошадей, коров, свиней, птицу: кур, уток, индеек, разводили мериносовых овец – до 1000 голов. Летом шерсть сушили и куда-то отправляли… При доме был большой огород и сад. В парниках выращивались арбузы и дыни. Были мастерские – слесарная, столярная, две кузницы. В них работали русские, буряты и еврей».

    Латифундия!

    «Жестокая» императорская администрация все это время регулярно выплачивала денежные субсидии «необеспеченным» государственным преступникам. «Необеспеченными» считались те, кто не получал денег от родных или получал в год менее четырехсот рублей ассигнациями. Годовое пособие «необеспеченным» составляло сто четырнадцать рублей двадцать восемь копеек серебром, в пересчете на ассигнации сумма еще выше. Каковы были цены на основные продукты, мы уже знаем. Жрать можно в три горла…

    И потому один правительственный чиновник из моего родного Минусинска оставил примечательные воспоминания: «Однажды в Минусинске приходит ко мне разжалованный поручик Свешников, который ранил своего полкового командира, сослан был в каторжную работу, а оттуда, по слабости здоровья, выпущен на поселение[9] и считался в числе обыкновенных преступников.

    – Позвольте мне, Александр Кузьмич, – говорит он, – подать вам просьбу.

    – О чем? – спрашиваю я.

    – Хочу прочиться из простых преступников в государственные: им дают пенсионы, а я, по бедности, умираю с голоду.

    Признаюсь, я не скоро нашелся, что ему ответить.

    Означенному поручику Свешникову не повезло – своего полкового командира он, недотепа, ранил в частном порядке. Спьяну, надо полагать, без идейной подоплеки. Вот и умирал с голоду. А если бы, тыча в командира саблей, кричал что-нибудь насчет конституции и свободы – катался бы, как сыр в масле, подобно нашим героям… Не повезло. Не позаботился, простая душа, об идейной подоплеке заранее…

    К чести господ декабристов, следует непременно уточнить, что не все из них предавались разврату. Далеко не все пользовали дешевых девок, мальчиков или друг друга. Двадцать пять человек за время поселения в Сибири создали семьи – как официальные, так и неофициальные, но постоянные. У многих за долгие годы родились дети…

    А.Ф. Бриген, покидая Сибирь по амнистии, увез с собой в Россию прижитого таким образом сына Николашу. Это был единственный ребенок, увезенный из Сибири! Больше никто из двадцати пяти (даже те, у кого не было в России законных жен), не забрал с собой ни детей, ни жен, с которыми прожили столько лет. Дворяне. Печальники народные. Авторы конституции. Кстати, Бриген, забрав сына, двух дочерей оставил все же в Сибири…

    Быдло!

    Барон Штейнгель прожил с «походно-полевой женой» двадцать лет. Имел от нее двух сыновей – шестнадцати и пятнадцати лет. Уезжая в Россию, бросил. Как все остальные… Как, меж иными, благородный друг Пушкина Иван Иванович Пущин.

    И они еще скулили! Вот отрывок из донесения из Тобольска, отправленного в столицу в 1827 году: «…оплакивает свою участь, которая, по его словам, тем более жестока, что он никоим образом не принадлежал к большому заговору, о котором он совершенно не знал, но что обстоятельства, первая присяга, принесенная Цесаревичу, и пр. бросили его в эту бездну».

    Хотите знать, что это за безвинная жертва обстоятельств плачется на свою горькую участь?

    Да наш старый знакомый Щепин-Ростовский, что в «день Фирса» тяжело ранил саблей двух солдат и трех старших офицеров, причем одного из них ударил сзади, а другого бил и лежачего…

    Мне не раз встречались книги, авторы коих, определенно возмущенные декабристским мифом, сравнивали вольготное житье-бытье «государственных преступников» с последующей практикой НКВД. По-моему, такие сравнения неуместны. Достаточно спросить: а что ждало бы в том же 1825 году офицеров, совершивших нечто подобное во Франции или Англии?

    Уж там-то не церемонились бы! Какие там девки в бочках, слуги в казематах, сотни тысяч рублей на содержание и парники с дынями! Французы наверняка запечатали бы своих мятежников в Кайенну, филиал ада на земле, лет на сорок, в цепях круглосуточно, под строжайший надзор. Англичане – в пустыне Австралии или другое милейшее местечко вроде описанных в полном соответствии с правдой Конан Дойлем андаманских болот. Это – в лучшем случае. Но девять шансов из десяти за то, что своих эполетоносных путчистов цивилизованные европейские державы быстренько повесили бы или отвезли на помост, украшенный неким механизмом изобретения доктора Гильотена. В просвещенных Европах с такими не миндальничали. Это у нас, в дикой и варварской Московии император Николай мог проявлять фантастический по европейским меркам гуманизм…

    Английский историк Ч. Поулсен: «Пятерых… отправили отбывать наказание в Новый Южный Уэльс (провинция Австралии – А.Б.), Джорджа Лавлесса… отправили другим пароходом. Там он работал некоторое время на строительстве дороги, а затем был переведен на государственную ферму, где с него наконец-то сняли кандалы и заставили пасти скот. Пятерых его товарищей… распределили на фермы поселенцев в разных частях Австралии; поселенцы имели возможность „покупать“ заключенных у правительства за один фунт за человека. Так что в любом случае сосланных заключенных можно было считать рабами».

    Хотите знать, за что этих шестерых в 1834 году по приговору английского суда отправили фактически в рабство?

    За попытку создать профсоюз сельскохозяйственных рабочих! И только! Они лишь собрались в укромном местечке и создали организацию, чтобы сообща добиваться повышения зарплаты. За подобное вольнодумство по английским законам того времени полагались каторжные работы на срок до семи лет. Правда, всех шестерых освободили досрочно, уже через четыре года, но исключительно оттого, что в Англии на их защиту поднялись десятки тысяч демонстрантов…

    Теперь представьте: умирает король Англии, и несколько гвардейских офицеров поднимают три полка на бунт, не желая присягать официальному наследнику, убивают генерала, пытающегося мятеж пресечь, тяжело ранят нескольких старших офицеров. И то же самое – в Париже.

    Всех их долго потом раскачивал бы ветерок на виселицах – туда-сюда, туда-сюда… Это – в Англии. А во Франции господ офицеров, ободрав эполеты, быстренько бы побрили «национальной бритвой»… Прецеденты известны.

    И напоследок… Коли уж зашла речь о пребывании декабристов в Сибири, их настоящем, а не мифическом житье-бытье, то просто невозможно обойти вниманием известную историю с «заговором Сухинова» в Читинском остроге. Сначала дадим слово товарищу Гессену, апологету и трубадуру, а уж потом перейдем к более подробным источникам…

    Итак, Гессен. «И здесь у Сухинова возникла смелая и отчаянная мысль: возмутить узников Зеренутского рудника, где он работал, пойти во главе их по другим рудникам и заводам, поднимать и освобождать повсюду каторжан и посельщиков Нерчинского округа и затем освободить заключенных в Читинском остроге декабристов. Находившиеся с ним в Зеренуте товарищи по восстанию, Мозалевский и Соловьев, люди твердые, храбрые и непреклонные, однако, не поддержали его: они опасались привлеченных Сухиновым к своему замыслу каторжан. Предубеждение это порождалось их классовой природой: они не понимали, что вся царская каторга состояла на три четверти из жертв крепостного режима, мертвящей солдатчины и социальной несправедливости… Двое из этой безликой каторжной массы стали помощниками Сухинова: разжалованные и наказанные кнутом фельдфебели Голиков и Бочаров… оказался, однако, предатель: в пьяном виде ссыльный Козаков донес о заговоре начальству. Началось следствие. Суду было предано девятнадцать человек».

    Сухинова, Голикова и Бочарова приговорили к смертной казни, а еще трех каторжан – к наказанию плетьми. Сухинов каким-то образом раздобыл мышьяка и отравился. Яд не подействовал, Сухинова откачали, но он был человеком упорным – и повесился. Со всеми остальными поступили в точности согласно приговору. Рассказывая об этом, Гессен приводит воспоминания декабриста Горбачевского, назвавшего процедуру «адским представлением».

    Горбачевского он цитирует по оригиналу мемуаров, но исключительно именно это место. И не удивительно: обширные воспоминания Горбачевского, мягко говоря, не особенно и сочетаются с нарисованной Гессеном картиной.

    Сведения из первых рук… Рассказывает Горбачевский.

    «Любовь к отечеству, составлявшая всегда отличительную черту его (Сухинова – А.Б.) характера, не погасла, но, по словам самого Сухинова, она как бы превратилась в ненависть к торжествующему правительству… Решившись на что-либо однажды, для исполнения предпринятого им дела, он не видел уже никаких препятствий, его деятельности не было границ; он шел прямо к цели, не думая ни о чем более, кроме того, чтобы скорее достигнуть оной (классический портрет большевика – А.Б.).

    Голиков, разжалованный и наказанный кнутом фельдфебель какого-то карабинерского полка, и Бочаров, сын одного богатого астраханского, кажется, купца… (кстати, нет ни малейших сведений о том, что оба были «жертвами царизма», и Бочаров вовсе не «жертва солдатчины», как писал Гессен – А.Б.).

    «…Ссыльные принимали с радостью предложения Бочарова и Голикова. Они не думали ни о каких важных предприятиях; не думали об улучшении своей участи; для них довольно было и того, чтобы освободиться на некоторое время от работ и от тягостной подчиненности; грабить и провести несколько веселых дней в пьянстве и различного рода буйствах: вот их цель».

    Не забывайте, что Горбачевский сам жил среди этих людей и должен был неплохо их изучить.

    «Сначала Соловьев и Мозалевский ни в чем не подозревали Сухинова и не обращали никакого внимания на его сношения со ссыльными. Они часто разговаривали с ним о своем положении, и когда Сухинов начинал говорить о возможности освобождения, они старались доказать ему нелепость такого предприятия. Несогласие их мнения происходило особенно оттого, что Соловьев и Мозалевский смотрели на ссыльных безо всякого пристрастия; напротив чего Сухинов видел в них качества, каких они никогда не имели. В его глазах сии люди были способны ко всяким предприятиям, были храбры, отчаянны, тверды и настойчивы в своих намерениях и потому не чужды благородных чувствований – разврат же их происходил только от унижения и бедности. Это заблуждение погубило Сухинова и внушило ему недоверчивость к советам его товарищей, которые употребляли все средства, могущие отвратить его от обманчивых надежд и разрушить ложное мнение о качестве ссыльных…

    …Между русскими разбойниками нет никакого сообщества… на каждом шагу обман, измена и предательство; часто составляют заговоры и сами доносят на тех, которым предлагали разделить свои замыслы. Штоф водки есть такая цена, за которую почти каждый ссыльный продаст под кнут себя и своих товарищей, не колеблясь ни минуты. Воровство у своих товарищей, картежная игра, пьянство и разврат – суть главные и единственные их занятия. Если ссыльные предпринимают частые побеги, то целью их побегов бывает только одна надежда уклониться на некоторое время от работ и на воле предаться пьянству, грабительству и убийствам… Вот с какими людьми Сухинов думал освободить всех государственных преступников и, может быть, что-нибудь сделать более. Не удивительно, что его товарищи не приняли в этом никакого участия… они старались удержать своего товарища от сношений со ссыльными и употребили все, что могли, для отвращения от предприятия, в котором начали его подозревать…»

    В конце концов, Соловьев с Мозалевским, видя, что отговорить Сухинова от задуманного нет никакой возможности, ушли из его дома, где регулярно собирались заговорщики. Купили себе другой домишко и занялись огородом.

    Как видим, дело тут вовсе не в «классовой природе»: оба товарища Сухинова наверняка смотрели на жизнь и людей более трезво и прекрасно понимали, что из уголовного сброда ни за что не сколотить «революционный отряд». В случае успеха бунта вся затея, цитируя Стругацких, кончилась бы пьяным кровавым безобразием – и, скорее всего, сотоварищи попросту пристукнули бы спьяну Сухинова, когда он начал бы побуждать их идти маршем на Читу и освобождать остальных. А если бы и дошли до Читы эти уркаганы, то, вне всякого сомнения, вдоволь пограбили бы тамошний «санаторий», а декабристских жен незамедлительно разложили прямо посреди улицы.

    Но Сухинов, видимо, был ослеплен пресловутой блатной романтикой и остановиться уже не мог – незадачливый родоначальник большевистской политики на союз с «социально близким» ворьем (и интеллигентского восхищения всевозможными челкашами)…

    А теперь то, о чем Гессен умолчал – конечно же, умышленно, ведь он читал мемуары Горбачевского и не мог кое о чем не знать…

    Козаков, и точно, пошел к управляющему рудниками и заложил будущий мятеж. Однако он был изрядно пьян, и управляющий, не поверив, отправил его проспаться. Тем временем Голиков с Бочаровым об этом проведали. Не теряя времени, убили Козакова, разрубили тело на части и закопали в разных местах.

    Однако нашелся второй доносчик, и был он, видимо, трезвехонек, потому что ему-то управляющий поверил и немедленно отдал приказ заковать заговорщиков в кандалы. Бочарову удалось бежать. Про Козакова поначалу думали, что он тоже бежал…

    Горбачевский: «По прошествии нескольких недель голодная собака, вырыв из земли руку убитого человека, принесла в завод. Этот случай заставил сделать розыски, и открыто было разрубленное на части тело Козакова. Однако ж его смерть оставалась загадкою до тех пор, пока пойманный Бочаров не сознался в своем преступлении».

    Как видим, Сухинова и его сообщников приговорили к столь тяжкому наказанию вовсе не за попытку к побегу и даже не за бунт. Вообще царские законы насчет беглых были удивительно либеральны. Вплоть до Февральской революции, например, беглец из Сибири не подлежал дополнительному наказанию, если он был пойман в Сибири же. Вот если ему удавалось перевалить Уральские горы, и его ловили уже на территории Европейской России, – тогда уж навешивали новый срок…

    Сухинова и его приятелей, таким образом, судили в первую очередь как членов преступной группы, совершившей убийство. Отсюда и суровость приговора…

    Да вдобавок из-за Сухинова пострадали Соловьев и Мозалевский. Их признали непричастными к этому делу, но все же сгоряча отослали на самые отдаленные рудники, где они «провели два месяца в скуке и бедности».

    Правда, вскоре их перевели на тот самый Петровский завод, в котором житье-бытье, как мы убедились выше, было самое развеселое…

    Можно еще добавить, что самые теплые отношения с каторжными варнаками поддерживали наши благородные дамы, Трубецкая и Волконская. Дадим слово товарищу Гессену:

    «Она (Трубецкая – А.Б.) встречалась с каторжниками во время своих прогулок, была с ними неизменно вежлива и добра, давала деньги, всячески помогала. И все они относились к ней с уважением. Но хозяйка домика, в котором жила Трубецкая, была груба и зла, и каторжники решили обокрасть ее. Они предупредили об этом прислуживающую Трубецкой девушку и просили не пугаться, если услышат ночью шум и возню. Они добавили, что Трубецкую не тронут, так как очень уважают ее. Девушка не хотела волновать Трубецкую и ничего не сказала ей о готовящемся налете. Но поднявшийся ночью шум разбудил Трубецкую. С большим волнением две одинокие женщины прислушивались к тому, что происходило на половине хозяйки. Воры быстро справились со своим делом и бесшумно удалились».

    Прелестно, не правда ли? Хозяйку, видите ли, решили обокрасть за то, что она «была груба и зла»… За придурков держал товарищ Гессен своих читателей, не иначе. И Трубецкая мила – в авторитете наша княгинюшка у живорезов…

    Гессен: «Здесь, на каторге, славился в то время знаменитый разбойник Орлов. У этого человека была своя жизненная философия: он ненавидел богатых и жестоких властителей жизни, но никогда не обижал бедных и обездоленных (а на каторгу, надо понимать, попал за то, что отбирал у проезжающих портмоне и на эти денежки пряники детям покупал?! – А.Б.). Как и все его товарищи по каторге, он очень уважал Волконскую, которая покоряла их своей душевной красотой и глубокой человечностью. Однажды осенью Орлов бежал. На вечерней прогулке Волконскую неожиданно нагнал его приятель, каторжник, и вполголоса сказал:

    – Княгиня, Орлов прислал меня к вам. Он скрывается в этих горах, в скалах над вашим домом. Он просит вас передать ему денег на шубу, ночи стали уже холодные.

    Волконская испугалась, но не могла оставить несчастного без помощи. Показав посланному место под камнем, где положит деньги, она пошла за ними домой…

    Как-то вечером Волконская оставалась одна, сидела за клавикордами и пела, сама себе аккомпанируя. Неожиданно кто-то вошел и стал у порога. Это был Орлов, в шубе, с двумя ножами за поясом.

    – Я опять к вам, – сказал он. – Дайте мне что-нибудь, мне нечем больше жить…

    Волконская дала ему пять рублей…

    Среди ночи вдруг раздались выстрелы… Выяснилось, что группа каторжан решила бежать, и Орлов, празднуя побег, угостил всех. Всех, кроме Орлова, поймали; ему удалось бежать через дымовую трубу. Несчастных били плетьми, чтобы заставить сказать, от кого они получили деньги на водку, но ни один не назвал Волконскую…»

    Этакая уголовно-политическая идиллия. Право слово, я нисколечко не удивлюсь, если где-нибудь в пыльных недрах архивов сыщутся и агентурные донесения, что наши княгинюшки еще и ложились где-нибудь на сеновале под особенно романтичных и обаятельных воров-разбойничков – пикантных приключений ради. С великосветскими дамами такое случалось и в более благополучных местах. Даже в мемуарах иных декабристов встречаются глухие намеки на то, что моральный облик кое-кого из декабристок был, деликатно выражаясь, далек от идеала…

    Нужно еще добавить, что своей неудавшейся заварушкой Сухинов, очень похоже, спас еще много жизней. В Читинском остроге в то же самое время (как вспоминают и Басаргин, и Завалишин) готовили еще более масштабный проект массового побега – на сей раз без всяких уголовных, с опорой исключительно на собственные силы.

    Подробные записки об этом оставил Басаргин. Первая часть плана – внезапным нападением разоружить караульных – выглядит вполне реальной и, несомненно, имеет огромные шансы на успех. Декабристов было семьдесят человек – все молодые, здоровые, как один, недавние офицеры. Караульных было около сотни, и это не армейцы, а, говоря современным языком, разленившиеся в глуши вертухаи, в жизни не сталкивавшиеся с массовым бунтом, тем более налетом семи десятков офицеров… К тому же «под ружьем» находились не все они, а какая-то часть, дежурная смена. Словом, первая часть задуманного – предприятие с огромными шансами на успех.

    Но дальше начинается даже не маниловщина – сущий бред, смертельно опасный для того, кто взялся бы его проводить в жизнь…

    Басаргин: «…запасаясь провиантом, оружием, снарядами, наскоро построить барку или судно, спуститься реками Аргунью и Шилкою в Амур и плыть им до самого устья его, а там уже действовать и поступать по обстоятельствам. Этот план, я уверен, очень мог быть исполнен».

    Этот план, так и тянет ответить давным-давно умершему человеку, привел бы всех прямиком на небеса…

    Во-первых, никто из жаждавших вольности декабристов в жизни не строил судов. Можно только представить, что за «Ноев ковчег» они соорудили бы.

    Во-вторых, ни Басаргин, ни остальные, судя по всему, не знали толком географии Сибири. Иначе Басаргин не писал бы про Аргунь. Река Аргунь протекает гораздо южнее Шилки – на несколько сот километров (по территории нынешнего Китая), и попасть в нее из Читы физически невозможно, разве что на самолете. Кроме того, Шилка – река суровая, там хватает и порогов, и прочих коварных мест, не зря в справочниках до сих пор указывается: «Шилка судоходна от г. Сретенска». А Сретенск – это опять-таки несколько сотен километров ниже по течению от Читы…

    В-третьих. Ладно, предположим, одолевшим охрану авантюристам удалось построить нечто напоминающее судно, и эта посудина способна плыть по реке. На «ковчег» грузятся человек сто, и женщины в том числе – нельзя же бросать жен, они сами не захотели бы остаться в глуши. Значит, и все жены с ними – Трубецкая, Волконская, Полина Анненкова-Гебль и прочие. В Иркутске ничего пока не знают, никто не преследует беглецов, они грузятся на судно и плывут…

    Куда?

    За Читой лежат земли, населенные лишь аборигенами – бурятами, кочевыми эвенками, якутами. Дальний Восток практически пуст, если не считать крохотных племен вроде нивхов, он вообще еще не принадлежит России. До устья Амура, между прочим, примерно три тысячи километров…

    Куда же плыть? На сколько хватит припасов сотне человек? И что же потом? Предположим, чудом они добрались до устья Амура – но ведь за ним нет никакой обетованной земли!

    Есть побережье, редко-редко населенное китайцами и корейцами. Сахалин практически необитаем. Япония далеко. Аляска еще дальше. На Камчатке – горсточка русских.

    Так куда же им плыть? В открытое море, надеясь добраться до Америки? На каких парусах, кстати?

    Сто шансов против одного за то, что экипаж этого доморощенного «Титаника» погиб бы до единого человека, и, быть может, даже сегодня никто не знал бы, где зверье обглодало косточки незадачливых странников.

    Была и еще одна серьезная причина, по которой они рисковали не уплыть особенно далеко.

    Местные буряты в массовом порядке отправлялись летом на ловлю беглых, из которой, как пишет сам Басаргин, «сделали род промысла». За доставленного живьем в острог беглого им платили по десять рублей, за мертвого – по пять.

    Из чего проистекали весьма прелюбопытные жизненные коллизии. Вспоминает Басаргин: «…Масленников, бывший орловский мещанин, негодуя на бурят, решился объявить им войну и каждый год в летнее время отправлялся в поход, чтобы, в свою очередь, убивать их. Когда же наступали морозы, он возвращался в Завод и сам объявлял начальству, сколько ему удалось истребить так называемых неприятелей. Часто даже брал на себя преступления других. Его заковывали, судили, секли кнутом, держали некоторое время в остроге, но, наконец, выпускали, и в первое же лето он опять повторял то же самое. В продолжение 10 лет шесть раз делал он такие походы, убил человек до 20 и шесть раз был нещадно сечен кнутом».

    Представляете, с каким энтузиазмом буряты кинулись бы зарабатывать пятерки и десятки? Шилка – река неширокая, стрела из лука, пущенная умелой рукой, мишень найдет вмиг, а если учесть, что стрелков было бы немало…

    Так что разоблачение Сухиновского заговора подвернулось как нельзя более кстати и спасло не один десяток жизней…








    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх