• Глава первая Церкви и Церковь
  • Глава вторая Одно сердце, одна душа
  • Глава третья Семейные портреты
  • ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ

    ОБЛИК ЦЕРКВИ

    Глава первая

    Церкви и Церковь

    «Исповедуя одну веру, соблюдая единый для всех канон и питая общую надежду, мы образуем одно тело»1. Гордое утверждение Тертуллиана выражает простыми словами гораздо более сложную ситуацию, державшую в напряжении и приводившую в замешательство языческий мир. По Тертуллиану, Церковь представляла собой прежде всего сообщество мужчин и женщин, разделявших одну веру, одну надежду, которые, будучи разбросанными по свету, встречались, собирались, сознавая собственное единство.

    Если существует Церковь, то она прежде всего существует как совокупность отдельных церквей или, иначе говоря, людей, собирающихся вместе. Христианство зарождалось как городская религия: в городах возникали и организовывались общины христиан, постепенно начинавшие координировать свои действия и осознававшие, что, несмотря на свое рассеяние по свету и имеющиеся различия, вместе они образуют единую Церковь Бога.

    Местные церкви в Антиохии и Коринфе, Филиппах и Лионе поддерживали связи с единой для всех Церковью-матерью — христианской общиной в Иерусалиме. Общины, собиравшиеся по частным домам, знали, что все вместе они образуют Церковь.

    Греческое слово «эклесия» (от которого произошло и французское «Église»), что значит «собрание», было воспринято на Востоке и Западе для обозначения возникавших христианских общин. Помимо традиционного подразделения людей на греков, евреев или варваров, нарождалось новое сообщество людей, новая историческая реальность, отличная от всех прочих — «третья раса», как ее называли язычники2. Правда, сами христиане не считали себя особой «расой».

    Так кем же были эти христиане, вызывавшие столько подозрений и вдохновлявшие противников на написание памфлетов, столь близкие друг другу и столь непохожие друг на друга, сплоченные и вместе с тем изолированные друг от друга? К чему стремились они, что за свет горел в их глазах? Они сознавали свое отличие от всех прочих религиозных группировок, равно как и то, что при всем разнообразии лиц и личностей, разбросанных по разным странам света, они образуют единое целое, одно тело, один народ, одну Церковь.

    Организационная структура

    Конец I века — важная глава в истории христианства. Апостолы уже сошли с исторической сцены — за исключением Иоанна, последнего свидетеля. Он стал почти что легендарным персонажем. Долгое время он жил в Азии. Климент утверждает, что он создавал там христианские общины, которые в течение всего II века апеллировали к его авторитету3. Памятью о нем служат церкви, цепочкой протянувшиеся вдоль побережья Средиземного моря.

    Отныне христианские общины находились под руководством начальников, взявших на себя заботы по распространению евангельской проповеди. Они подхватили эстафету первых апостолов и их сотрудников. Возникла гибкая и успешно развивавшаяся организация. Она прошла через этапы, следы которых заметны и до сих пор. Иудео-христианские общины некоторое время сохраняли коллегиальное управление в лице старейшин или пресвитеров. Христианские общины, возникавшие на территориях язычников, имели двоих руководителей — епископа и диакона. Какое-то время эти две организации сосуществовали, однако в течение II века произошла унификация. Она протекала постепенно, с задержками, колебаниями, иногда кризисами — как и сама жизнь, чуждая единообразия, развивавшаяся органично.

    Странствия апостолов и пророков подготовили возникновение стабильной организации; церковные власти на местах подхватили их эстафету. Некоторые из этих странствующих проповедников в конце концов оседали на одном месте. Так складывалась церковная карьера Пофина и, возможно, Иринея Лионского. Другие же всегда были в пути, поднимая целину и водружая крест всякий раз под новым небом. Их деятельность продолжалась в течение II века, подойдя к концу вместе с его окончанием.

    Проповедь христианства стала приносить свои первые плоды начиная с того момента, когда появилась хотя бы минимальная организационная структура Церкви. Обращенные в христианство объединялись в общину, местную церковь. «Многие… раздавали свое имущество бедным, а затем отправлялись путешествовать и выполнять дело евангелистов, спеша преподать слово веры тем, кто о ней вовсе не слыхал, и передать книги Божественных Евангелий. Заложив где-нибудь на чужбине только основания веры, они ставили пастырями других людей, поручая им только что приобретенную ниву»4.

    Игнатий в Антиохии, Поликарп в Смирне, Пофин в Лионе, Кодрант в Афинах, Дионисий в Коринфе возглавили христианские общины. Они стали называться епископами, что значит «надзиратель», «блюститель» — титул, заимствованный из области гражданской администрации5. Название «епископ», некоторое время остававшееся синонимом слова «пресвитер», в конце концов стало означать обладателя единоличной власти.

    В течение некоторого времени наблюдалась нерешительность относительно того, чему отдать предпочтение, коллегиальной организации или принципу епископского единоначалия6. В некоторых городах, например, в Иерусалиме и Александрии, с самого начала во главе христианских общин стояли епископы, тогда как в других, например, в Коринфе, должность епископа не утвердилась даже ко времени написания Климентом, епископом (папой) Римским, своего сочинения. Во всяком случае, в его «Послании к коринфянам» епископ не упоминается. Там говорится лишь о крамоле, в результате которой возникло противостояние молодых и старых пресвитеров общины.

    Во II веке епископами многих городов были весьма примечательные личности, такие, например, как Поликарп или Ириней. Но чаще жизнь местной церкви начиналась скромно; ее главой выбирали лучшего из тех, кто был в наличии — наиболее щедрого, отличавшегося также и другими замечательными качествами и поведением.

    Евангельская проповедь начиналась в стенах гостеприимного дома, предоставленного в распоряжение странствующего проповедника7. Обращение в христианство главы дома, в котором останавливался проповедник, как правило, влекло за собой крещение и остальных членов семьи8. В иудео-христианских общинах вошло в обычную практику не допускать к общему столу членов семьи, не принявших крещение9.

    В Антиохии центурион (сотник) Корнилий, крестившись, пригласил к себе родных и друзей10, и, надо думать, подобные сцены впоследствии повторялись нередко. Частный дом служил первичной ячейкой для проповеди евангельского учения, а затем и для собраний уверовавших во Христа. Христианин, располагавший достаточно просторным домом, предоставлял его в распоряжение приезжего миссионера и, по обычаю античного гостеприимства, принимал у себя и прочих членов общины в течение всего времени пребывания апостола. Этот дом становился его резиденцией. Братья могли узнавать там, когда апостол появится в следующий раз.

    Частный дом становился своего рода колыбелью христианской общины, центром проповеди евангельского учения, обеспечивавшим непрерывность распространения новой веры11. Вокруг него объединялись обращенные в христианство, целые семьи, «дома». Место, где время от времени проводились встречи верующих, становилось постоянным местом их собраний. Когда этот дом становился слишком тесным для общины, уже насчитывавшей сорок или пятьдесят членов и всё более расширявшейся, христиане арендовали зал. Чаще всего владелец этого зала в конце концов дарил его общине. Иногда производили перепланировку дома, убирая перегородки, чтобы получить достаточно просторное помещение. Так, церковь города Дура-Европос изначально представляла собой старинный частный дом. То же самое имело место и в Риме. Хозяин, ответственный за проведение собраний членов общины, в конечном счете становился естественным главой этой общины. Именно такая ситуация описана в «Пастыре» Гермы12.

    Портрет епископа, который можно составить на основании пастырских посланий, в точности соответствует образу отца семейства: его личная семейная жизнь безупречна, он гостеприимен и пользуется уважением окружающих. «Верно слово: если кто епископства желает, доброго дела желает. Но епископ должен быть непорочен, одной жены муж, трезв, целомудрен, благочинен, честен, страннолюбив, учителен, не пьяница, не бийца, не сварлив, не корыстолюбив, но тих, миролюбив, не сребролюбив, хорошо управляющий домом своим, детей содержащий в послушании со всякою честностью; ибо, кто не умеет управлять собственным домом, тот будет ли пещись о Церкви Божией?»13

    Епископ, с самого начала появления в Церкви этой должности, имел при себе непосредственного помощника, как правило, более молодого, чем он сам, — диакона, то есть человека, которому его личные качества, семейное и общественное положение Должны были позволять эффективно помогать главе общины. Они совместно проводили собрания членов общины и евхаристические богослужения, совместно заведовали общим имуществом и заботились об оказании помощи нуждающимся братьям и сестрам.

    В течение II века институт епископов и диаконов постепенно слился с институтом пресвитеров или старейших, очевидно, унаследованным из иудаизма. В иудаизме «старейшины» представляли собой именитых лиц, входивших в состав синедриона, а также управлявших общиной и синагогой14. В эпоху Апостолов в христианской общине Иерусалима существовали пресвитеры, но наряду с ними Иаков являлся епископом15. Вместе с апостолами они присутствовали на первом Иерусалимском соборе16. В конце I века они были в Риме, в Филиппах, а также в Коринфе, где оказались замешанными в конфликт, послуживший поводом для возникновения послания Климента, епископа Римского17.

    Слияние этих двух институтов протекало постепенно, с учетом местных условий и обстоятельств, не без затруднений, возникавших то тут, то там. Первое послание апостола Павла к Тимофею, в котором содержится изложенный выше перечень требований, предъявляемых к епископу, упоминает и коллегию пресвитеров, которая вместе с Павлом рукоположила Тимофея в духовный сан18. Титу было велено поставить по всем городам пресвитеров19.

    Наиболее безболезненным способом перехода от коллегиального управления общиной к единоначальному было избрание епископом одного из пресвитеров20. Оба эти названия, пресвитер и епископ, в течение некоторого времени оставались синонимами. Похоже, Ириней употреблял их, не усматривая различия в их значениях21.

    В эпоху Игнатия Антиохийского утверждение принципа единоначалия и подчинение совета пресвитеров епископу было уже свершившимся фактом в Азии, от Иерусалима до Пергама. Послания Игнатия различным общинам подтверждают это. Однако в других случаях этот переход совершался более болезненно22. В Послании Климента общине Коринфа по поводу спорных пресвитеров признается существование начальников или епископов, избранных, несомненно, советом старейшин, руководивших проведением богослужения и явно отличавшихся от мирян, впервые упомянутых здесь23.

    Похоже, и в Риме слияние должности преемника апостола Петра с советом пресвитеров города протекало не без осложнений. Во времена Климента римская церковь еще управлялась советом пресвитеров с председателем во главе24. Еще Юстин, описывая литургическое собрание, упоминает не епископа, а председателя. Когда Поликарп и Гегезипп, а затем и Ириней прибыли в Рим, они уже застали там организацию, аналогичную той, что существовала на Востоке и в Лионе.

    Положение в Риме позволяет отчетливо представить себе, в чем состояло отличие Большой Церкви от отдельных церквей. Вплоть до восшествия на престол Константина Великого там не существовало единого центра, способного объединить вокруг себя всех верующих города. Христиане объединялись по сродству, по этническим или языковым группам, примерно так же, как это делают сейчас приверженцы различных обрядов в Бейруте или Дамаске. Юстин25 прямо подтверждает это, отвечая на вопросы префекта Рустика.

    — Где вы собираетесь?

    — Где каждый хочет и может это сделать. Не думаешь ли ты, что мы собираемся в одном и том же месте?

    Этим и объясняется, что выходцы из Азии, поселившиеся в Риме, но сохранившие верность традиции своей родной церкви, продолжали праздновать Пасху в юбилейный день, а не ночью со Страстной субботы на воскресенье, как другие христиане города. Эта несогласованность, явно раздражавшая папу Виктора, озабоченного установлением порядка и единства, до сих пор еще встречается в Иерусалиме между представителями различных конфессий. В Риме тогда можно было видеть, как члены одних общин соблюдали Великий Пост, а другие уже праздновали Пасху, так что верующие, увидев в Страстную Пятницу празднующих Пасху, могли подумать, не подвел ли их календарь.

    В различных кварталах Рима христиане объединялись вокруг учителя или пресвитера, дабы послушать наставление в вере или провести богослужение. В этих разнородных сообществах, ускользавших из-под контроля епископа, могли распространяться самые рискованные доктрины. Влияние учителей, прибывавших из Азии или Египта, таких, как Валентин и Маркион, подвергшихся официальному осуждению, содействовало образованию групп и группировок, отдельные из которых в конце концов провозглашали себя особой «церковью». Перед лицом этой угрозы Церковь акцентировала внимание на единстве и правоверии, делегируя полномочия и ответственность епископу. Это движение за унификацию отчетливо прослеживается как в римских, так и в восточных общинах26.

    Единство и жизнеспособность христианской общины во II веке в значительной мере зависели от личности епископа27. Он был одновременно и защитником малых христианских общин, не допускавшим их изоляции, и маяком, распространявшим свет Христовой веры. Едва став на ноги, Церковь в годы правления династии Антонинов дала миру целый ряд выдающихся епископов — Игнатия, Поликарпа, Мелитона, Поликрата, Иринея.

    Община, если была независима, выбирала в руководители себе человека опытного и бескорыстного, наилучшим образом зарекомендовавшего себя в семейной и профессиональной жизни. На Востоке предпочтение отдавали богатому христианину, способному оказать помощь нуждавшимся членам общины28. В некоторых церквах Азии эта должность становилась фактически наследственной. Так обстояло дело и в древней церкви Армении. Поликарп Эфесский был восьмым в своем роду, исполнявшим должность епископа29.

    Опыт, приобретенный в управлении домом и наследственным имением, человеческие качества и социальное положение, характеризовавшие данную личность, служили непременным условием для избрания епископом. Человек, занимавший в те времена эту должность, обычно был женат. Исключения из этого правила встречались редко, как, например, в случае с Мелитоном из Сард30. Епископом обычно становился человек зрелых лет. «Дидаскалии» устанавливают минимальный возраст в пятьдесят лет31. И древний философ Платон считал, что для становления человека требуется пятьдесят лет. Однако из этого правила делались исключения. Ранняя зрелость и ум принимались во внимание. Во времена Игнатия епископ Магнезии был молод, что сильно осложняло ему исполнение своих обязанностей32. Епископ Антиохийский настоятельно призывал жителей Магнезии поддержать авторитет своего пастыря33.

    Епископа выбирали на собрании общины. Голосование было открытым. Народу предлагалось для одобрения имя одного из членов общины, обычно священника или диакона34. В случае, если община была слишком малочисленной, можно было пригласить к участию в выборах проверенных представителей соседней церкви. Эта практика наглядно свидетельствует, что как для одних, так и для других церковь не замыкалась в пределах одного города35. По завершении процедуры избрания соседние епископы совершали обряд рукоположения в сан новоизбранного36. Уже с этого времени заметно возрастает влияние предстоятелей таких епархий, как Эфесская. Игнатий Антиохийский оказывал влияние на другие церкви своего региона. Он даже называл себя «епископом Азии».

    Требования, предъявлявшиеся к претенденту на пост епископа, не отличались от перечисленных в пастырских посланиях. Он не должен был заниматься торговлей и исполнять государственные должности37, поскольку торговля могла скомпрометировать его репутацию бескорыстного человека, а официальная должность требовала от него активного участия в религиозных праздниках язычников и в жертвоприношениях их богам.

    Наряду с достойными личными качествами требовалось знание Священного Писания38, чтобы епископ мог правильно толковать и разъяснять простому народу смысл священных книг. Некоторые епископы изучали даже древнееврейский язык, чтобы лучше излагать слово Божие39. Основательность порождала культуру, а усердие в вере — великое знание. Ввиду распространения гностицизма, угрожавшего Церкви изнутри, епископ должен был больше соблюдать традицию, нежели рассуждать, блюсти устав веры, нежели дискутировать.

    Приверженность вероучению должна была идти рука об руку с моральной чистотой, в равной мере требовавшейся как для литургической службы, так и для социального служения40. Епископ должен был одинаково служить всем людям, невзирая на лица, быть выше соперничества и борьбы группировок, неизбежно вызывающей расколы41. Учитывая патриархальный характер местной церкви, он выступал в роли отца для своей общины, столь же чуткого к нуждам бедных, как и к духовным запросам всех. Слово «пастырь»42, начинавшее входить в употребление, передает дух служения, требовавшего отзывчивости и твердости, авторитета и доброжелательности.

    Автор «Дидаскалий»43, возможно, и сам бывший епископом, нарисовал собирательный портрет епископа, показав его многообразные виды деятельности — те, с которыми во II веке приходилось сталкиваться главе христианской общины. Даже если сам портрет и покажется несколько идеализированным, обязанности епископа изложены исчерпывающе. Он — глава общины, отвечающий также за литургию. Он вершит суд и мирит ссорящихся, демонстрируя при этом рассудительность и благожелательность. Он должен поддерживать веру так же, как и бедных. Короче говоря, в общине он занимает то место, которое в мире принадлежит Богу44. «Итак, о епископ, старайся быть чистым в своих делах, — говорится в заключении «Дидаскалий», — цени свою должность, ибо ты восседаешь по образу всемогущего Бога, занимаешь место всемогущего Бога».

    Совет пресвитеров, всевластный в первое время, постепенно утрачивает свое влияние. Происходит его перерождение. Влиятельные лица из числа мирян уступают место священникам, выступающим в роли помощников епископа и при необходимости заменяющим его во время богослужения45. На это место первоначально могли претендовать те, кто раньше других обратился в христианство, но постепенно предпочтение стали отдавать людям, занимающим независимое положение в обществе46.

    II век — золотая пора в истории диаконата. Эти, как правило, молодые и предприимчивые священнослужители общины были весьма популярны. Их молодость контрастировала с возрастом епископов. Они были деятельными помощниками епископа47, главной пружиной в механизме Церкви. Они сопровождали епископа или же отправлялись в путь по его поручению. Они служили посредниками между епископом и его паствой. Можно сказать, что они плели узы, соединявшие воедино пастыря и паству.

    Первейшей обязанностью диакона в эпоху начального христианства была не проповедь евангельского учения и не литургия, а общественная деятельность. Он исполнял дела милосердия и службы, как свидетельствует само его название48. Епископ подбирал себе столько диаконов, сколько требовалось в соответствии с размерами и нуждами общины49. В Лионе в 177 году был только один диакон; Игнатий и Поликарп говорят о нескольких диаконах — общины Азии уже тогда продвинулись дальше в развитии церковных структур.

    Диакон был глазом и сердцем епископа. Он был постоянно связан с верующими, со всеми знаком, знал материальное положение и душевный настрой каждого. Он посещал бедных и больных, дабы помочь им. Предметом его особой заботы были вдовы, престарелые и сироты50. Он сообщал епископу о нуждах и трудностях общины и заседал вместе с пресвитерами в суде, улаживая разногласия, возникавшие между братьями, — сам апостол Павел велел делать это51.

    Должность диакона требовала чувства такта и бескорыстия. Распоряжение деньгами всегда связано с риском того, что какая-то часть их прилипнет к рукам. Автор «Пастыря», видимо, сам был свидетелем скандалов, связанных с бесчестными диаконами, которых он обвинял в стремлении наживаться, обирать богатых христиан и жировать за счет пожертвований, предназначенных для вдов и сирот, вместо того, чтобы служить людям52.

    Уже разбиравшееся нами письмо Плиния Младшего о христианах53 доносит до нас первое упоминание о двух женщинах — диаконессах, исполнявших, как мы видели, определенные им Церковью обязанности. Они служили наряду с диаконами, исполняя обязанности на женской половине дома, посвящая себя заботам о бедных, больных, престарелых. Англиканская и другие протестантские церкви в XIX веке во многом вдохновлялись их примером.

    На Западе диаконесс мы не встречаем. В какой-то мере похожие функции там исполняли значительно позднее появившиеся бегинки. В Азии же была другая обстановка: куда епископ или диакон не могли пойти, не вызывая подозрений или ревности, туда отправлялась диаконесса. Она посещала состоявших в браке с язычниками христианок и женщин, готовившихся к обряду крещения, дабы проводить эту подготовку и укреплять их в вере. Она была помощницей епископа при крещении женщин, исполняя обряд миропомазания54.

    В «Дидаскалиях» отмечается, что диаконессы не имели права ни крестить, ни проповедовать, ибо «женщины не предназначены для учения»55 — установление, перекликающееся с утверждением святого Епифания, полагавшего, что ежели была бы такова воля Христа, «Марии, прежде любой другой женщины, было бы доверено священническое служение»56. Стесненные всевозможными ограничениями во Вселенской Церкви, женщины брали свое в сектах, где они проповедовали и крестили.

    Вне крупных городов, и прежде всего Рима, в христианских общинах сохранялись патриархальные отношения: пастыри и их паства лично знали друг друга, все вместе образуя одну семью, члены которой хотя и имели различные обязанности и должности, но вместе служили одному и тому же Господу. В «Пастыре» Гермы они сравниваются с работниками, строящими башню — Церковь57.

    Институт и харизма

    В течение II века постепенно складывалась организационная структура Церкви. На смену странствующим апостолам и пророкам приходили церковнослужители, наделенные определенными полномочиями. Это, однако, не значило, что в результате происшедших перемен христианская община должна была уподобиться стаду безмолвных баранов, погоняемых епископским посохом. Церковь, собравшуюся вокруг Христа, вел Святой Дух. Истина сия являла себя повседневно. Дух Святой вел пастырей и паству, как в Коринфе, так и в Риме, щедро раздавая свои дары.

    Мистическое брожение с видениями и пророчествами поддерживало Церковь на протяжении всего II века. Если оно начинало то тут, то там принимать анархические и иноверческие формы, то говорили об «отдельных отпадениях» или «случайных инцидентах», которые не следовало смешивать с духовными исканиями, возможно, и служившими их первопричиной. Мистическое брожение способствовало поддержанию в общинах ожиданий и настроений первых лет христианства, духовного и телесного целомудрия, стремления к мученичеству, оно готовило к грядущим испытаниям и гнало прочь лень и успокоенность. Считалось постыдным умереть своей смертью в собственной постели.

    И все же было бы ошибкой противопоставлять институт и харизму. Многочисленны харизматические епископы: Игнатий и Поликарп были ведомы Святым Духом и удостоились откровений58. Мелитон из Сард был одержим Духом59. Видения и откровения и спустя век еще будут играть впечатляющую роль в Жизни святого Киприана60.

    В середине II века многие верующие обладали харизмой, знаком особых духовных качеств. Святым Духом вдохновлен лиризм «Соломоновых од», иудео-христианского произведения той эпохи, в котором словно бы возродилось вдохновение апостола Иоанна: «Точно звучные струны кифары, поющие под рукой музыканта, во всех моих членах звучит Господень Дух»61.

    Юстин62 и Ириней63 знали христиан, осененных Святым Духом, наделенных даром исцелять больных, говорить на языках, предвидеть и знать неведомое другим. «Невозможно перечислить, — заключает епископ Лионский, — дарования, которые Церковь по всему миру каждодневно получает от Бога»61.

    Следует заметить, что Святой Дух проявлял настоящее своеволие в выборе достойных Божьего дара. Когда время пророков, о коих говорится в «Дидахе»65, клонилось к закату, Дух намечал среди людей самые неожиданные кандидатуры. Сколь колоритен Герма, сочинивший «Пастыря»! Этот знаменитый автор — человек простоватый, малообразованный, теолог по наитию, начинающий путаться сразу же, как только выходит за рамки катехизиса.

    Сам себя Герма рекомендует как боговдохновенного человека, осчастливленного многими видениями66. В его сочинении нельзя не заметить вымысла, явных литературных заимствований у апокалиптиков, но вместе с тем автор «Пастыря» убежден, что на него снизошло откровение, о коем он должен поведать Церкви, рассказать пресвитерам67. Он представляется пророком, призванным действовать в конкретной общине. Его слушают с почтением, хотя община и не обнаруживает ни малейшей нужды в нем как вероучителе.

    Пример Гермы наглядно свидетельствует, что даже пророк не мог возвыситься над местной церковью, вынужденный подчиниться авторитету церковных властей, коим дано было право отличать истинных пророков от ложных, отделять плевелы от доброго зерна и определять, руководствуясь Духом Святым, ценность явленной вести. Нет ни малейших причин предполагать соперничество между вдохновением и церковной должностью. Если и возникала напряженность в их отношениях, то не была ли она сродни конфликту карающего с побиваемым? Субординация не лишала пророка свободы говорить, не мешала ему со всей резкостью порицать диаконов, сбившихся с праведного пути68.

    Таким образом, выступления пророков шли только на пользу Церкви. Мильтиад, один из наиболее решительных противников монтанизма, даже утверждал: «Апостол говорит, что дар пророчества должен быть во всей Церкви до второго пришествия»69.

    Настороженность Церкви в отношении пророков не кажется чрезмерной, если принять во внимание, сколь широко распространились и каким влиянием пользовались харизматические, как полагали, наделенные Божьим даром личности в ту эпоху, осложненную политической нестабильностью и гонениями на христиан. Готовность принять смерть мученика за веру — блестящее свидетельство предельной экзальтации исповедников веры, будь то в Лионе или Карфагене70.

    В 172 году во Фригии, знаменитой своей мистикой, Монтан был охвачен приступом экстаза71. В результате вся Фригия пришла в смятение, так что епископам негде было и голову преклонить. «Фригийские святые» проповедовали с жаром, уткнув кончик указательного пальца в нос, чем и заслужили насмешливое прозвище «застрявшие в носу»72. Местечки Пепуза и Тимион, где зародилась секта монтанистов, прослыли святыми местами; сюда устремился поток паломников, напряженно всматривавшихся в лазурь неба в надежде узреть новый Иерусалим, спускающийся с облаков73. Тем временем прозелиты новой секты осыпали пророков и пророчиц золотом и серебром и наряжали их в дорогие убранства74.

    Вероучение Монтана стремительно распространилось с Востока до Африки и до берегов Дуная75. В своей мелочной критике Церкви монтанизм подменил покорность Святому Духу вульгарностью повседневной жизни, непрерывными призывами к совершенствованию, к отказу от вступления в брак и прекращению супружеских отношений, к раздаче всего имущества бедным, к стремлению обрести смерть мученика за веру, к напряженному ожиданию конца света76. Если последовать учению Монтана, мир превратится в монастырь.

    Эти экзальтированные простецы провозглашали Церковь последних дней — столь же страстно, как это делают в наше время пятидесятники. Они внесли великую смуту в мир, призывая забыть о повседеневных заботах. Даже Тертуллиан, сам монтанист, вопрошал: «Какие обвинения можно предъявить на Страшном суде тем, кто заботится о младенцах?»77

    Нечто подобное наблюдалось в Финикии и Палестине. Это была настоящая мистическая зараза. «Многие, люди без роду и племени, начинают по какому угодно поводу, в храмах и вне храмов, кривляться, как будто охваченные пророческим неистовством; другие, нищенствуя, бродят по городам и армейским стоянкам, устраивая там такие же представления. Любому из них нет ничего проще, нет ничего привычнее, как заявить: "Я — Бог, я — Святой Дух"»78. Цельс, возможно, сгущает краски, однако он ничего не выдумывает.

    В Лионе одержимые мистики, вроде Марка, отдавали особое предпочтение красивым и богатым женщинам, обещая им, как это делали гностики, благодать экстаза. «Вот благодать сошла на тебя, отверзи уста твои и пророчествуй». Когда же женщина ответит: «Никогда я не пророчествовала и не умела пророчествовать», он во второй раз к великому ее удивлению говорит ей: «Отверзи уста свои и говори, что бы то ни было, и ты будешь пророчествовать»79.

    И тогда женщина, вне себя от восторга, гордыни и волнения, начинает говорить всякий вздор, произносит бессвязные и бесстыдные речи, сами срывающиеся с ее уст. Начавшись с мистической экзальтации, сеанс пророчества заканчивается ублажением похоти, плотскими утехами, если верить Иринею, коему довелось выслушивать покаяния смазливых пророчиц, в конце концов вынужденных «скрываться с плодом, обретенным ими в результате общения с гнозисом»80.

    Факты, собранные и сохраненные для нас Тертуллианом, хотя и могут вызвать подозрение в преднамеренном шельмовании, все же дают представление об этих проявлениях экстаза, имевших больше общего со спиритизмом, нежели со Святым Духом. Некая благочестивая женщина в Карфагене во время воскресного собрания верующих восхитилась духом, говорила с ангелами, познавала потаенное и читала в сердцах. Обращавшимся к ней за советом она предлагала спасительные средства81. Другую женщину ночью отстегал ангел за ее кокетство. Тот же небесный вестник указал ей, какой длины должен быть покров, который надлежало ей носить82. Многие женщины, коих посетил Святой Дух, были впечатлительны — и подозрительны. Некоторые из них готовились к служению Церкви. Одна из них совершала обряд крещения83, другие во время литургии падали в экстазе, пророчествовали, проповедовали, обращали в христианство на глазах у ошеломленных зрителей84.

    Пророки всех мастей сновали по улицам и, несмотря на примитивную грубость своих уловок, смущали умы, встречая доверие и находя прием со стороны добрых людей85, столь же охочих до чудес и сильных эмоций, как наши современники.

    Осмотрительность и сдержанность Церкви проявлялась не только тогда, когда, например, на глазах у Иринея занимался своими неблаговидными делами Марк, но в еще большей мере в присутствии всей общины, которая во главе с епископом становилась жертвой визионеров. В Анкире местная церковь почти оглохла от этих пророчеств, а вернее говоря — лжепророчеств86. Даже сам епископ Рима Зефирин в какой-то момент, казалось, заколебался87. В Сирии некий пророк уговорил множество братьев отправиться в пустыню вместе с женами и детьми, дабы встретить там Христа88. Многолюдная толпа тронулась в путь. Всё кончилось тем, что они заблудились в горах, а наместник провинции чуть было не отдал приказ об их уничтожении, приняв их за бандитов. К счастью, его жена оказалась христианкой, сумев уладить недоразумение.

    Другой епископ89, живший и служивший Богу на берегах Черного моря, имел видение, потом второе, третье, пока не принялся пророчествовать, доходя в своих безумных речах до того, что провозглашал Страшный Суд уже через год. В конце концов малодушие братии достигло такой степени, что большинство из них, распродав свое имущество, покинули собственную страну.

    И даже наиболее благоразумные среди христиан, такие, как Юстин и Ириней, воображали себе наступление земного царства Христова, кое продлится тысячу лет и куда будут допущены праведники90. Этот милленаризм будет неотступно преследовать умы верующих как на Востоке, так и на Западе в течение II и III веков. И современные секты, такие, как адвентисты и свидетели Иеговы, до сих пор ждут второго пришествия Иисуса Христа.

    Подобные пророки встречались и среди последователей Маркиона. Они проповедовали абсолютное воздержание и соглашались крестить только лиц, не состоявших в браке. Не довольствуясь проповедью этого морального ригоризма, они стали создавать свои группировки в христианских общинах в Лионе, Карфагене, Александрии и Риме, с собственной иерархией, аскетами и мучениками91. Вселенская Церковь и секты предавали друг друга анафеме. Даже если «члены Церкви, призванные к мученичеству за истинную веру, встречаются с так называемыми "мучениками", последователями фригийской ереси, они держатся особо и умирают, не входя с ними в общение»92.

    Однако у всех этих движений было нечто общее со Вселенской Церковью, а именно практика аскезы, обычно включавшая в себя целомудрие и воздержание. Мы встречаем одного из этих аскетов, Алкивиада, среди лионских мучеников. Даже оказавшись в тюрьме, он не употреблял в пищу ничего, кроме хлеба и воды, и лишь после упрека в том, что он поступает нехорошо, отказываясь от того, что создал Бог, он стал есть всё93. Даже для совершения таинства евхаристии вышеупомянутые сектанты заменяли вино водой, за что их и прозвали «водохлебами»94.

    Ригоризм христианских аскетов не представлял собой что-то новое — аскетизм был присущ и языческим философам, таким, как Аполлоний Тианский, встречался он и в иудаизме95. Еще со времен Апостолов совершенное целомудрие воспринималось как одно из чудес Святого Духа. Оно процветало в Коринфе благодаря апостолу Павлу96. Однако с конца века аскетизм стал вызывать споры, слышалась критика в адрес аскетов за то, что они вызывают расколы97. Но в целом обстановка была такова, что Павел, доведись ему вернуться, констатировал бы, что его паства ничуть не изменилась.

    Повсюду в Сирии — возможно, под влиянием еврейского энкратизма — воздержание считалось воплощением идеала христианской жизни. Соблюдавшие заповедь целомудрия первыми принимали там крещение98, тогда как христиане, состоявшие в браке, считались второсортными. Угроза, которую несло с собой подвижничество аскетов, заключалась не только в их гордыне, но и, прежде всего, в презрении к браку и даже проклятии его как несовместимого с христианским благочестием, в непризнании юрисдикции епископа, в узурпации власти и привилегий внутри христианских общин. Непомерные притязания аскетов порой ложились тяжелым бременем на общину, в частности, когда они самочинно исповедовали веру и кичились званием мучеников.

    Такова была ситуация в Азии и Фригии, когда туда прибыло письмо братьев из Лиона, призывавшее поумерить покаянный пыл и осуждавшее воздержание и абсолютное целомудрие, проповедуемые аскетами. Последние открыто боролись за исключение грешников из общины, а также отвергали покаяние и отпущение грехов Церковью. Противостоять им могли только другие мученики за веру, стоявшие на более Умеренных позициях. Это и было темой письма99.

    Фанатики-аскеты создавали напряженную обстановку внутри местных церквей, насколько можно судить по переписке Дионисия, епископа Коринфского100. Если пример строгости нравов служил стимулом для поддержания живой веры, то соблазн своего рода фарисейства представлял собой немалую угрозу. Зачастую аскеты, как и пророки, становились в позу судей, обвиняли других в распущенности, осуждали употребление вина и вступление в брак. В конце II века некоторые, как, например, Татиан и его ученики, создавали свои секты и выдавали себя за «церковь святых».

    Другие аскеты присоединялись к Маркиону и гностикам, отвергавшим брак и утверждавшим, подобно Сатурнину, что оный есть бесовское наваждение101. В конце концов они стали виновниками раскола, учредив свою церковь102. Однако все эти отклонения не должны заслонять от нас того глубокого вдохновения, которое поддерживало изначальный евангельский энтузиазм. Аскеты и пророки, не желавшие идти на компромисс с грешным миром, словно бы возрождали эпоху Апостолов, наделенных особыми божественными дарами, и поддерживали в верующих убеждение, что всегда надо быть готовым к Светопреставлению и Страшному Суду.

    Все это вызывало потребность в жестких властных структурах, наделенных ответственностью, особенно в вопросах вероучения. Церковь в этом отношении выдвигала на первое место епископа. Сталкиваясь со всевозможными гностическими спекуляциями и харизматическими безумствами, он должен был отделять плевелы от доброго зерна, намечать направление движения, излагать вероучение. В напряженной, но вместе с тем и животворной обстановке рождающейся христианской общины епископ представлял собою противовес пророку, являясь в глазах верующих средоточием и образцом веры.

    Церковь прилагала усилия, дабы очистить харизму, Божий Дар, от экстравагантных проявлений, не сводя дело исключительно к ним, но стараясь разглядеть действие Духа Божия, творящего, пробуждающего, возбуждающего, зовущего103. Она признавала харизму апостолата104, харизму узнавания духов105 и даже харизматические дарования правящих106. Не стремясь истребить Святой Дух, пастыри старались сделать свою паству послушной его действию, способной отличать истинное от ложного.

    Пастыри искали между строгой аскезой и анархической распущенностью линию поведения, умеренную и вместе с тем человечную. Они не противопоставляли свет Духа вероучению, но помещали то и другое внутрь Церкви Христа, ведомой ее Духом. Вовсе не задаваясь целью истребить Дух, они старались обнаружить его в самой общине верующих, чтобы он освещал ее, ибо для нее был он явлен.

    Церковь осуждала анафемы, ниспосылавшиеся на блага Творения и на супружество. Полностью поддерживая подвижничество мучеников за веру, она вместе с тем умеряла пыл доходивших до крайностей, в частности, запрещая им доносить на самих себя в суды язычников107. Сознавая, сколь слаб человек своей плотью, она не доводила грешников до отчаяния, давая им возможность вернуться на путь добра и покаяться ради обретения мира.

    Единство и многообразие

    С самого начала Церковь была открыта для всех народов. Она не хотела ограничиваться ни одним городом, ни одной империей, ни одним народом, ни одним общественным классом. Любое проявление партикуляризма было бы отрицанием ее самой. Она не была ни Церковью рабов, ни Церковью господ, ни Церковью римлян, ни Церковью варваров — она была с самого начала Церковью всех, ибо для всех объявляла заповедь братства. Одни нуждаются в других. Магнаты не могут обойтись без простого народа, как и простой народ без магнатов108. Собственным своеобразием Церковь была обязана этому обмену и этой взаимности. Быстро, настолько быстро, что даже такие хулители ее, каким был Цельс, не могли не признать этого, она распространилась по миру, от Александрии до Лиона, захватив все слои общества, не исключая образованное сословие и даже императорский двор. Единство и вселенский характер Церкви были взаимосвязаны, одно служило основой и жизненной силой другого. Они служили двумя нерасторжимо связанными друг с другом атрибутами единой вселенской Церкви.

    Христианские общины городов, от Антиохии до Рима и от Карфагена до Лиона, сознавали, что все вместе они образуют единую сущность, единое тело, один народ. Игнатий писал: «Где Христос, там Вселенская Церковь»109. Он мог бы сказать и по-другому: где процветает одна церковь, там процветает и Вселенская Церковь. Это сознание принадлежности к вселенской Церкви, выхода за локальные рамки ради слияния со вселенским единством было глубоко укоренено в сердце каждого христианина.

    Когда диакона Санкта из Вьенны спрашивали мучившие его палачи, какой он национальности и из какого города родом, он им отвечал: «Я христианин»110. Это, добавляет автор его жизнеописания, заменяло ему и имя, и название города, и место происхождения. Между судьей Полемоном и мучеником Пионием состоялся такой диалог: «Ты христианин? — Да. — Какой церкви? — Вселенской. Иисус Христос не учредил другой Церкви»111.

    Игнатий, епископ Антиохийский, называл Церковь «вселенской», когда на Западе один только Рим располагал христианской общиной. Вселенский характер Церкви определялся не географическим распространением ее или численностью приверженцев, а ее вселенской миссией. Церковь была открыта для всех обитаемых земель, включенных римлянами в состав своей Империи. Христиане очень быстро осознали, что их вера не может замыкаться и пределами Римской империи, что она переживет и саму Империю. Две концепции, римская и христианская, не согласовывались друг с другом, противоречили друг другу, вынуждая язычников упрекать христиан в отсутствии чувства патриотизма. Там, где Рим имел в виду завоевание, Церковь усматривала поле для миссионерской деятельности.

    Церковь, рассеянная по городам и регионам и жившая своей повседневной жизнью, вместе с тем существовала как вселенское единое целое. Братья посещали и извещали друг друга. Они знали о всех событиях, потрясениях и гонениях на христиан, становившихся испытанием для них. Благодаря Евсевию112 мы имеем письмо, отправленное из Смирны в Филомелий и адресованное также «всем местам, где нашла пристанище святая вселенская Церковь». В письме рассказывается о гонениях на христиан, в ходе которых епископ Поликарп принял смерть мученика.

    Все подобного рода письма побуждали христиан к стойкости, но вместе с тем в них высказывались и мнения по вопросам дисциплины, в частности, о покаянии тех, кто проявил недостаточную твердость в вере, особенно в периоды гонений113. Послание Дионисия Коринфского афинянам, община которых потерпела большой ущерб в ходе недавних гонений на христиан, побуждало их к вере и жизни по Евангелию11 Евсевий сохранил для нас целую подборку таких посланий, видимо, найденных в архиве Коринфской Церкви, которые он называет «вселенскими», то есть адресованными всем христианам115.

    К концу II века отношения между отдельными церквами уже не были делом частной инициативы: общины начали устанавливать постоянные связи друг с другом, собираться на синодах или съездах епископов для решения актуальных задач, например, проблемы монтанизма116 или спора по поводу празднования Пасхи117. Синод епископов Азии отлучил еретиков от церковного причастия. Решение синода было сообщено другим церквам, поскольку оно касалось всей Церкви, имело вселенское значение118.

    Однако единство и вселенский характер Церкви не предполагали ее единообразия. Христианизация проводилась с учетом особенностей народов, принимавших крещение, их языка и культурных различий. Вероучение, чтобы стать понятным каждому, должно излагаться на его родном языке. Так, письменный сирийский язык начался тогда, когда на разговорный язык народа перевели Священное Писание и когда этот язык стал языком молитвенных собраний верующих. Однако это многообразие не было простым сложением особенностей разных народов — оно скорее служило апелляцией к творческим потенциям всех, взаимным обогащением при сохранении верности единству веры, единому Господу.

    Церковь времен Игнатия и Пофина, Поликарпа и Иринея по своей сущности была одной и той же, но вместе с тем и разной. Какие контрасты наблюдались внутри нее! Стремительность распространения христианства в Малой Азии лишь оттеняла, как мы уже видели, замедленность этого процесса на Западе, в землях латинского языка. Восток христианизировал Запад, Смирна дала христианство Лиону. Хотя все христианские общины приняли в качестве языка общения греческий, многие ли по-настоящему понимали его? На каких только языках не говорили в гаванях Карфагена и Антиохии! Африка поначалу колебалась, но вскоре сделала выбор в пользу латыни. В Лионе Иринею приходилось переводить Евангелие «на варварские диалекты», дабы сделать его понятным галлам.

    Евангелие, пришедшее с Востока на Запад, вызывало радикальные перемены. Мистическое и философское богатство, пламенное и беспокойное, шло с Востока, оплодотворяя Рим, более практичный, нежели мистический, «настроенный отнюдь не философски, по-крестьянски консервативный, даже грубый и примитивный»119. Восток с его бесчисленными городами, ремеслами и торговлей, древняя земля древних культур, где даже нищие были философами, с утонченной духовной жизнью, беспрестанно переживавший мистические «возрождения», сообщил латинскому духу, исключительно позитивному и благоразумному, вышколенному нормами римского права, кое-что от своего динамизма и собственного религиозного опыта.

    Чтобы почувствовать различия, существовавшие внутри одной и той же веры, достаточно сравнить послания Игнатия, перенасыщенные бурлящей мистикой, со сдержанными посланиями Климента, епископа Римского, в которых эмоции не прорываются наружу, а слова характеризуют автора как человека, сформировавшегося на поприще управления и для управления. Послания, коими обменивались церкви, направляя их из Антиохии в Рим, из Коринфа в Смирну, из Лиона в Эфес, укрепляли единство веры при всем разнообразии ситуаций и городов.

    Церковь на Востоке придавала большое значение творчеству, импровизации. Она не спешила с окончательным закреплением литургического канона. Ее мысль была непрерывно в стадии зарождения. Напротив, церкви Рима и Карфагена чувствовали себя комфортно только в рамках устава, не реагируя на любые перемены и события, происходившие в жизни.

    Если сравнить законодательные и одновременно литургические тексты — «Апостольскую традицию» и «Дидаскалии двенадцати Апостолов», представляющие собой христианское законодательство III века, то обнаружится, что первый документ регламентирует то, от чего, похоже, сама повседневная жизнь уже отказалась, тогда как второй примиряет директивы гибкой дисциплины со строгостью евангельской дисциплины. Рим, даже постепенно ассимилируя приходившее в него из различных областей Империи, все равно оставался верным самому себе и своему духу.

    Представьте себе, каким испытанием для Иринея, выходца из Азии, обернулась необходимость адаптироваться к менталитету галлов, невосприимчивых к его утонченной культуре, но сохранявших приверженность христианской вере, которую они были готовы исповедовать вплоть до принятия мученической смерти. Епископ Лионский усвоил на Востоке гибкость и дипломатичность. Он был человеком диалога и согласия, умел сочетать мистическую веру с религиозной умеренностью и управлением душами, готовность уважать непохожее и разное с приверженностью единой вселенской Церкви.

    Действительно, Церковь не могла развиваться иначе как усваивая взаимодополняющие компоненты. Поликарп, епископ Смирны, был совсем иным человеком, нежели Виктор, уроженец Африки, — более римлянин, нежели сами римляне, как это бывает со всеми ассимилировавшимися чужеземцами. Евхаристическое богослужение в Смирне совершалось не так, как в столице Империи, и тем не менее престарелый епископ Поликарп, будучи проездом в Риме, смог проводить его, не ставя в затруднительное положение других и не чувствуя себя неловко. Евхаристия, как и Церковь, едина, она совершается в локальной церкви, но не замыкается в ней, как узник в темнице, ибо сама она универсальна.

    Единство древней Церкви не предполагало централистского единообразия. Римский епископ Виктор, по своему темпераменту менее склонный избегать затруднения, нежели создавать их, неотступно преследуемый идеей централизации, искушаемый авторитаристскими приемами руководства, охотно пожертвовал местными традициями и применил методы, которые спустя пятьдесят лет будут отвергнуты его земляком Киприаном, поскольку церкви, как и люди, формируются лишь при уважительном отношении к их личности и многообразию. В споре о праздновании Пасхи восточных христиан больше всего оскорбляло не то, что им указывают другую дату праздника, а то, как это делалось. Диктаторские замашки папы, предпочитавшего приказывать, вместо того чтобы убеждать, казались им несовместимыми с миссией вселенского пастыря. Поликрат в своем послании сумел достойно выразить эту мысль120.

    Главенство Рима

    Столица Церкви переместилась из Иерусалима в Рим. Взятие и разрушение римлянами Иерусалима впредь не позволяло церкви этого города играть ведущую роль в истории христианства. Положение Рима в политической системе как главного среди всех городов Империи с самого начала придавало его христианской общине неоспоримую важность, и это привилегированное положение впоследствии было закреплено прибытием туда апостола Петра.

    Христианские общины в других крупных городах — Антиохии, Эфесе, Коринфе, созданные еще апостолами Павлом и Иоанном, очень быстро признали главенство Рима. Престиж этого города создавался и укреплялся прежде всего благодаря прибытию в него, а затем мученической смерти апостолов Петра и Павла. Авторитет Петра освятил главенство Рима среди других христианских общин. Это главенство утвердилось не сразу, но постепенно, по воле обстоятельств и в силу потребности, в соответствии с закономерностью, прошедшей через всю историю Церкви. Доктринеры и еретики пытались, как мы уже видели, закрепиться в Риме, поскольку влияние в этом городе обеспечивало им влияние во всей Церкви121.

    Свидетельства в пользу главенства Рима появляются с конца I века, со времени гонений на христиан при Домициане. Количество таких свидетельств, стремительно возрастая, вскоре составило впечатляющую подборку. Послание из Рима Коринфской церкви, написанное Климентом, епископом Римским, явилось попыткой разрешения внутреннего кризиса122. В Послании мягко, но вместе с тем настоятельно выражается требование восстановить смещенных пресвитеров в их должности, а зачинщикам раскола рекомендуется покинуть страну123.

    Мы не знаем, как было воспринято Послание адресатами, но со слов епископа Дионисия нам известно, что и спустя семьдесят лет его читали по воскресеньям по случаю причащения124, а это едва ли было возможно, если бы обращение Климента не достигло своей цели. П. Баттифоль усматривает в этом начало главенства Рима среди церквей других городов125.

    Игнатий, епископ славного города Антиохии, направляя послание Римской церкви, с почтением приветствует ее, ибо «первенствующий в области римлян первенствует в милосердии и братстве»126. Далее в послании множатся восхваления и выражения почтительности, тем более удивительные, что они не встречаются более ни в одном из других шести посланий. Послание римлянам, направленное Дионисием, главой христианской общины, основанной также апостолами Петром и Павлом, выражает не менее показательное почтение к Римской церкви, чем вышеупомянутое127.

    Менее торжественно и вместе с тем более наивно свидетельство Аверкия из далекого города Иераполя в Малой Азии. После путешествия по Империи, он убедился в абсолютном преобладании Римской церкви: «Я — Аверкий; я ученик святого пастыря, пасущего свои стада по горам и долинам, имеющего большие глаза, взгляд которых проникает повсюду… Именно он послал меня в Рим лицезреть высочайшее величие, видеть царицу, облаченную и обутую в золото»128.

    Конфликт, связанный с празднованием Пасхи в разные сроки в Азии и Риме, показал, что решения церквей и совещательных синодов обретают законную силу лишь после того, как будут одобрены Римской церковью. Именно папа Виктор прилагал большие усилия для обеспечения единства вселенской Церкви129. Его образ действий мог подвергаться критике, но никто в Церкви не ставил под вопрос его авторитет. Даже Ириней, участвовавший в переговорах ради примирения, оспаривал лишь уместность, но не саму законность вмешательства главы Римской церкви. Он прямо признавал, что Римская церковь, перечень епископов которой он составил130, облечена большими полномочиями, чем другие церкви131. Это обстоятельство позволило А. Харнаку сделать несколько спорное, на наш взгляд, заявление: «С самого начала существует тесная связь между терминами "католический" и "римский"»132.

    Глава вторая

    Одно сердце, одна душа

    «Мир до Христа был миром без любви» — это суждение историка1, возможно, содержит в себе элемент преувеличения. Но оно, по крайней мере, является попыткой объяснить поразительную привлекательность христианства как для простого народа, так и для правящих кругов разных стран. Евангелие, проповедующее любовь, объясняло и воплощало в реальности братство людей, заложенное в самых глубинах человеческой натуры, до чего никакая философия не позволяла дойти в повседневной жизни. Церковь по сути своей является братством, как отмечал еще Игнатий Антиохийский2. Что больше всего поражало язычников, так это сообщество людей, любящих друг друга, живущих в единстве, помогающих друг другу, делящихся друг с другом, устраивающих свою жизнь на началах уравнивания благ между богатыми и бедными — словом, живущих в подлинном братстве. Спустя два века император Юлиан вынужден будет признать, что секрет христианства кроется «в его человечном отношении к чужакам и в его заботе, проявленной в обычае хоронить покойников»3, короче говоря, в особом качестве присущей ему любви.

    Язычники II века свидетельствуют о том же: «Посмотрите, — говорят они, — как те любят друг друга!»4 И Тертуллиан, по своему обыкновению, неумеренно резко добавляет: «Говорят они — ненавидящие друг друга». И Сенека, мудрый язычник, тоже требовал протянуть руку терпящему кораблекрушение, открыть свой дом изгнаннику, а кошелек нуждающемуся. Но он уточнял: «Мудрый человек не станет печалиться об участи несчастных, его душа должна оставаться нечувствительной к злу, преодолеть которое он помогает, ибо сострадание есть слабость, болезнь»5. Эти «ницшеанские» нотки показывают, какая огромная дистанция отделяет язычество от христианства.

    Среди буйства философских учений и восточных культов христианство не принесло с собой ни новой системы, ни даже новой религии; оно, по высказыванию Лактанция6, явило миру «благодатное свойство людей любить, защищать других людей и приходить к ним на помощь». Благая Весть Христа установила новые отношения между людьми, опрокинув старый порядок и сотворив новый; она действовала и преображала, поскольку сама служит призывом к действию. Где расцветает вера, там любовь собирает обильные плоды своей работы.

    Слово апостола Иакова настойчиво звучало во всех общинах нарождавшейся Церкви: «Но скажет кто-нибудь: "Ты имеешь веру, а я имею дела": покажи мне веру твою без дел твоих, а я покажу тебе веру мою из дел моих»7. Тот же евангелист соединяет религию и действие, служение Богу со служением людям: «Чистое и непорочное благочестие пред Богом и Отцем есть то, чтобы призирать сирот и вдов в их скорбях и хранить себя неоскверненным от мира»8.

    Церковь Карфагена или Лиона собирала самых разных людей, каждый из которых находился в своей собственной личной, профессиональной, экономической и общественной ситуации; они были богаты или бедны, молоды или стары, но все являлись друг для друга братьями и сестрами. Все они сознавали, что отныне образуют одну семью, что должны жить в братстве, так сказать, на деле воплощать братство.

    Приняв эту программу, Восток и Запад, христиане как во Вьенне, в Галлии, так и в Эфесе действовали и противодействовали в силу своего собственного темперамента9, что вызывало некоторое расхождение между установлениями и их реализацией. Например, деятельность вдов и диаконесс не была в равной мере распространена на Востоке и на Западе, поскольку тут и там были разные условия жизни. Восточный человек — эмпирик по своей натуре, он изобретает и импровизирует, тогда как житель латинского Запада склонен к организации и регламентации.

    Трудно представить себе некую усредненную христианскую общину, которая бы воплотила в себе в уменьшенном виде церковь крупного города. Мы больше знаем о положении дел в Риме, чем в Фиатире, но и Рим — еще не вся Церковь, как Париж — не вся Франция. Какая разница между столичным приходом и приходом маленького городка или провинциального центра? Рим не будет похож на Карфаген, если сравнивать их с точки зрения бюджета христианских общин. Недавно мэр Афин, побывав в Монреале, с удивлением узнал, что этот крупный канадский город тратит на уборку снега сумму, равную всему бюджету греческой столицы! У Афин другие проблемы, чем у Монреаля — так же, как потребности и ресурсы10.

    Принятие в общину

    В рассматриваемую нами эпоху христианская община, если речь шла не о крупных городах, могла целиком поместиться в одном гостеприимном доме. Понятие братства обретало конкретный смысл: братья и сестры лично знали друг друга, обращались друг к другу по именам.

    Базилика города Дура-Европос, одна из наиболее древних из числа известных нам, возникла на месте собраний первых христиан. Дура-Европос — небольшой город со средней численностью населения. Христианская община здесь едва насчитывала шестьдесят человек — состав одной большой патриархальной семьи.

    В сирийских «Дидаскалиях» описывается христианская община, в которой епископ сам занимался раздачей помощи, поскольку хорошо знал всех нуждавшихся11. Если находившийся проездом брат присоединялся к собранию, он должен был прежде показать, что прибыл с пустыми руками12.

    Предписания, содержащиеся в «Дидаскалиях»13, больше всего поражают своим патриархальным и вместе с тем личным характером. Ни малейшего намека на бюрократию или администрацию. Диакон стоит у дверей, встречая приходящих. Каждое лицо ему знакомо. Он знает, кто состоятелен, а кто неимущ, различает детей добрых родителей и сирот, людей, не имеющих работы, и вдов. Он знает, что означало для каждого крещение: разрыв прежних связей, преодоление всевозможных преград, установление новых отношений с общиной. Многие отныне могли опереться только на свою новую семью, к которой присоединились ценой отказа от всего остального!

    «Диакон должен быть ушами епископа, его устами, его сердцем и душой», — говорится в «Дидаскалиях»14. Эти рекомендации имели важное значение для диакона. «Его сердце», «его душа» принадлежали всем братьям, всем сестрам, и каждый имел свою историю, свои материальные и духовные нужды. В ту эпоху не было ни единого человека, для которого вера не была бы сопряжена с риском, не представляла бы собой разрыв с прежней жизнью, вхождение в неведомое. История Перпетуи позволяет нам понять, сколь глубоко и болезненно обращение в христианство врезалось в живую плоть семейных привязанностей. Но вместе с тем какая трогательная дружба установилась между Перпетуей и Фелицитой и их товарищами, заодно с ними принявшими мученическую смерть за веру, между ними и всей христианской общиной Карфагена! Диаконы во всякое время приходили к воротам тюрьмы, дабы посредством денег облегчить участь узников. Таков образ живого и взаимного братства.

    Вдова и сирота

    Забота о вдовах и сиротах лучше всего демонстрирует великодушие тех, кто приходил на помощь угнетенным и оставленным на произвол общества. У авторов той эпохи, от Юстина до Тертуллиана, мы регулярно встречаем призывы оказывать помощь вдовам и сиротам как наиболее нуждающимся в поддержке со стороны окружающих15. Эта забота имеет глубокие библейские корни. «Ни вдовы, ни сироты не притесняйте. Если же ты притеснишь их, то, когда они возопиют ко Мне, Я услышу вопль их»16. Вдовы и сироты олицетворяли собой наиболее нуждавшихся в покровительстве и защите, и потому им уделялось особенно пристальное внимание.

    Первоначальная христианская община рассматривала оказание помощи, согласно апостолу Иакову17, как выражение и продолжение веры и культа. Даже Лукиан18, саркастический наблюдатель за жизнью христиан, обращал внимание на то, какое место в их общинах занимали вдовы и сироты.

    Сироты были своего рода «незаконнорожденными детьми» античности. Лишь с наступлением эры христианства, в правление Константина Великого, стали создаваться заведения для приема сирот. Особенно тяжелым было положение детей без отца, как незаконных, так и законнорожденных. Законодательство позволяло, а философы оправдывали даже отказ от нежелательных детей19. Тертуллиан20 страстно порицал своих современников-язычников за это преступление. Однако он ничего не говорит ни о побочных, ни о незаконнорожденных детях. Очевидно, их просто стыдливо уподобляли сиротам.

    В Греции и Риме были защищены интересы только детей, рожденных свободными и наделенными правами гражданства. Закон игнорировал прочих детей, число которых соответствовало числу христианских сирот, принадлежавших к низшим, трудящимся слоям общества. Плиний писал из Вифинии императору, чтобы уточнить у него юридическое положение и порядок содержания детей, рожденных свободными, но подброшенных и затем воспитанных в рабстве21. Траян своим ответом придал силу закона принципам, принятым греками, поскольку тогда не было единого для всей Империи законодательства; так были закреплены злоупотребления, жертвами которых являлись дети22.

    Только рабство и проституция спасали от голодной смерти многих детей-подкидышей. Желая исправить это положение, Плиний сделал пожертвования в пользу бедных детей различных городов, и прежде всего Комо, своего родного города23. Он призывал и своих друзей последовать его примеру24. Одна женщина, Целия Макрина, оставила по завещанию средства, достаточные для воспитания ста детей, мальчиков и девочек, соответственно до шестнадцати и тринадцати лет25.

    Проводившиеся в Риме раздачи зерна были недостаточны для обеспечения детей, не имевших родителей. Траян первым из императоров начал оказывать государственную помощь детям, но эта помощь никогда не распространялась на рабов. Первоначально ограничивавшаяся Римом, эта благотворительная акция постепенно распространилась на всю Италию и стала самым достойным делом за годы правления Траяна26. Сохранилась бронзовая медаль: сидящему императору женщина представляет детей, на которых тот распространяет свое покровительство27.

    Ознакомившись с социальной обстановкой в Римской империи того периода, можно лучше понять смысл деятельности христиан. Принимали ли они детей, от которых отказались родители? Ни один из источников не дает утвердительного ответа на этот вопрос. Но мог ли Тертуллиан28 с такой страстью обвинять язычников в детоубийстве, в отказе от детей, если бы не считал, что христиане совершали точно такое же преступление, не принимая к себе этих несчастных малышей?

    Но как бы ни обстояло дело с детьми-подкидышами, мы знаем из «Дидаскалий»29 об отношении христиан к сиротам. Ответственность за них ложилась прежде всего на епископа. Он, отец для всей христианской общины, не был ли отцом прежде всего для тех, кто не имел родного отца? Как правило, он помещал сироту в одну из христианских семей. «Если один из христиан, будь то мальчик или девочка, остается сиротой, то было бы хорошо, чтобы один из братьев, не имеющий детей, взял мальчика вместо сына, а если у него уже есть сын, взял девочку и, когда придет время, дал ее в жены ему, тем самым достойно увенчав свое дело служения Богу»30.

    Здесь речь идет не о том, чтобы воспользоваться ситуацией для извлечения выгоды, а о том, чтобы дать домашний очаг и семью сироте, вырастить из него человека и наставить его на путь жизни. Епископ должен был позаботиться о том, чтобы выдать девочку-сироту замуж за христианина, а для этого обеспечить ее требуемым приданым. Если же речь шла о мальчике-сироте, то глава христианской общины старался, чтобы тот получил профессию и необходимый инструмент и в дальнейшем честно зарабатывал себе на жизнь, не будучи обузой для общины.

    Наиболее состоятельные из христиан не всегда готовы были по-братски делиться своим имуществом. Тем, кто не умел как следует распорядиться своим богатством, Церковь в лице епископа повторяла изречение: «Чего не съели святые, то съедят ассирийцы»31.

    Дети принявших смерть мучеников за веру становились излюбленными питомцами общины. Одна из женщин в Карфагене по собственному желанию усыновила ребенка Фелициты32. Ничего не говорится о сыне Перпетуи: ее семья была богатой, так что ребенок не нуждался в попечительстве со стороны общины. И Ориген в юности, когда его отец Леонид принял смерть мученика, пользовался попечительством некой женщины в Александрии33. Евсевий говорит о неком христианине по имени Север, оказывавшем в Палестине помощь вдовам и детям мучеников.

    В Пергаме, в Малой Азии, толпа, дабы сломить мужество Агафонисы, напоминала ей о детях.

    — Пожалей себя и своих детей, — настойчиво взывала толпа, перещеголяв в этом самого проконсула.

    — Моих детей? Бог позаботится о них!34 — Агафониса знала, что братья и сестры по вере не оставят ее детей.

    Вдовы, оставшиеся с детьми на руках, также пользовались поддержкой со стороны общины. Жизнь таких вдов бывает веселой разве что в опереттах, а историческая реальность гораздо более сурова. В Риме женщина после смерти мужа оказывалась во власти своей семьи или семьи покойного35. Ее положение становилось тем более сложным, если ни та, ни другая семья не исповедовала христианство. Кроме того, положения закона были в пользу детей, но не вдовы.

    В греческом обществе и закон, и обычаи подталкивали вдову к повторному замужеству36. Первое послание Апостола Павла к Тимофею идет совершенно в русле этой традиции: «Итак, я желаю, чтобы молодые вдовы вступали в брак, рожали детей, управляли домом и не подавали противнику никакого повода к злоречию»37. Рим, напротив, был менее благосклонен к повторным бракам. Там уважали женщин, оставшихся вдовами38. Подобного рода воздержание встречало поддержку со стороны христианских авторов рассматриваемой нами эпохи39.

    Положение вдовы, весьма тяжелое, когда она оставалась с детьми на руках, становилось еще более трудным, когда дети подрастали, и все имущество переходило к ним; теперь именно они должны были заботиться о ее пропитании и крыше над головой. Пословица, правдивость которой подтверждена вековым опытом, гласит: «Одной матери легче прокормить шестерых детей, чем шестерым детям одну мать». Богатые или бедные, дети неохотно помогают престарелым родителям. Именно поэтому малообеспеченные вдовы находились на обеспечении христианской общины, подобно тому, как это еще раньше практиковалось у исповедовавших иудаизм40.

    Беря на содержание этих женщин, Церковь демонстрировала свою гуманность и благотворительность, что резко контрастировало с суровостью нравов античного общества. Послания и сочинения христианских авторов настоятельно рекомендуют пастырям и общинам в целом проявлять заботу о вдовах41: «Хорошо и полезно навещать сирот и вдов, и особенно тех вдов, кои бедны и многодетны»42. К вдовам в общине относились с особым почтением. Поликарп называл их «алтарем Божьим»43, иносказательно выражая мысль, что они живут за счет пожертвований от верующих.

    Трудно сказать, с какого времени вдовы начали жить за счет общины в доме одного из обеспеченных христиан, следуя наставлениям более пожилой и благочестивой вдовы. Это христианское попечительство избавляло их от необходимости повторного замужества и позволяло жить в аскезе, словно бы в монастыре44.

    Господь благословляет убогих

    Во времена папы Корнелия Римская церковь имела на своем содержании «больше полутора тысяч вдов и калек»45. Впечатляющая цифра, свидетельствующая, что бедных и убогих и в самом деле было много. И это справедливо не только в отношении Рима, но и в отношении всех прочих христианских общин. У каждой были на попечении свои бедняки. Эта ситуация, сохранявшаяся даже в золотой век Антонинов, отражает экономическое состояние общества, для которого характерны резкие социальные контрасты и большое количество бедных. Подобное в настоящее время наблюдается в некоторых странах Латинской Америки.

    В Риме важную роль играли раздачи продовольствия. Однако провинции не имели на это права. То тут, то там встречались филантропы, подобные тому аптекарю, который оставил после себя 300 горшков лечебных снадобий и 60 тысяч сестерциев для бесплатного лечения бедняков своего родного города46. Весьма похвальный поступок, однако подобного рода меры были лишь каплей воды в море.

    Эта неблагоприятная социальная ситуация особенно тяжело отражалась на больных, калеках, нуждавшихся, безработных, престарелых, особенно рабах, которые не могли более работать, на потерпевших кораблекрушение, которых особенно много было в портовых городах, где возникали первые христианские общины. Этот длинный перечень становился еще пространнее в неурожайные годы, во время войн и прочих бедствий.

    Общественная благотворительность, которой занимались только что появившиеся христианские общины, распространялась и на всякого рода несчастных — людей, потерявших семью, изгнанных с родины и осевших там, где отныне им оказывали попечение братья-христиане. Именно тогда понятие братства обретало конкретный смысл и ответственность. Как говорится в послании апостола Иакова47, что пользы от пожелания мира, если не дать нуждающимся кров, пищу и одежду!

    По причине этих людских страданий Церковь и требовала избирать епископа, который «любил бы бедных»48: «Помни о бедных, — напоминают «Дидаскалии», — бери их за руку и питай их»49. Если епископ располагал собственным богатством, то оно рассматривалось как резерв на случай большой нужды общины. Диакон должен был знать, в каком положении находится каждый верующий, не заболел ли он, кто больше других нуждается в сочувствии и помощи, а особенно — находить тех, кому стыд не дает обнаруживать свою нужду.

    Бедных было больше в городах, чем в деревнях. В крупных городах, таких, как Антиохия и Рим, они могли составлять десятую часть всего населения. В столице, куда народ стекался со всей Империи и где находили прибежище разорившиеся крестьяне из сельской округи, бедные традиционно жили за счет бесплатных раздач продовольствия из государственных запасов или от частных филантропов. Христианская благотворительность многое заимствовала из обычной практики того времени50: устраивались раздачи продовольствия или благотворительные обеды, чтобы наилучшим образом помочь каждому нуждающемуся. Церковь тогда чем-то напоминала современную «Армию спасения». Составлялись списки нуждающихся в помощи. Прием странников и оказание помощи беднякам ложились тяжким бременем на бюджет общины.

    Посещение на дому позволяло выявить подчас трагическое положение больного члена общины, которому диакон нес утешение самим фактом общения, поскольку они были хорошо знакомы друг с другом. Зачастую диакон предоставлял больному и материальную поддержку51. Позднее, уже в V веке, «Завещание» даже требовало от диакона «обследовать постоялые дворы, нет ли там калек и бедных, не обнаружится ли какой-нибудь всеми брошенный больной»52. На Востоке диаконессы и вдовы, как мы видели, посвящали себя заботам о бедных и больных женщинах51.

    Благотворительность была делом всех. Братья-христиане не могли пассивно полагаться на помощь от официальных властей. Мало было просто пожертвовать деньги — надо было жертвовать собой и своим временем. Они учились этому, еще когда готовились к принятию крещения, ибо вера открывала им истинную семью со всеми ее радостями и горестями. Из «Апостольской традиции»54 мы знаем, что будущим христианам задавались, между прочим, и такие вопросы: «Почитаете ли вы вдов? Посещаете ли больных? Творите ли всевозможные добрые дела?» Катехизис предполагал и наличие жизненного опыта.

    Конкретное проявление милосердия было тем более уместно, что тогда еще не существовало больниц. Услугами врачей обычно пользовались только богачи. Если в Египте и Греции уже издавна существовали общественные врачи, то в Италии эта практика внедрялась с трудом55. В эпоху Антонинов большинство врачей, практиковавших в Риме, были выходцами из Греции и Малой Азии. Братья или священники, владевшие профессией врача, чьи имена мы знаем по надгробным надписям, имели огромные возможности для применения своего врачебного искусства и проявления милосердия.

    Во многих случаях диакон старался найти семью или отдельного человека, которые бы приняли одинокого больного и заботились о нем. Больных и увечных рабов в Риме зачастую оставляли на острове в Тибре, препоручая их заботам бога Эскулапа. Эта практика получила такое распространение, что император Клавдий обязал хозяев заботиться о своих рабах. Он повелел также отпускать на волю исцелившихся рабов. Хозяин, убивший больного раба, дабы избавиться от хлопот по уходу за ним, подвергался судебному преследованию, как и за убийство свободного человека56. Этот закон косвенным образом многое говорит о бесчеловечности римских нравов в эпоху наибольшего расцвета цивилизации Древнего Рима57.

    Покойники, не обретшие погребения

    Погребение в эпоху античности носило в большей мере религиозный, нежели семейный или общественный характер. Хозяева и рабы, вольноотпущенники и простые ремесленники на склоне лет делали распоряжения относительно своих похорон. Было очень важно должным образом, по всем правилам искусства, обставить свой уход из жизни. Различные коллегии, создававшиеся по профессиональному или иному принципу, устраивали кассу взаимопомощи, которой распоряжались доверенные лица — кураторы. Собирали сумму, доходившую до 750 денариев; к ней добавлялись ежемесячные взносы. Такая ассоциация могла получать также средства по завещанию и дарения58.

    В христианской общине погребение служило последним проявлением милосердия в отношении бедных. Как мы уже отмечали, император Юлиан объяснял успешное распространение христианства прежде всего благотворительностью в отношении чужих и погребением умерших59. Оба эти обстоятельства зачастую сливались воедино, поскольку чужеземцы, находясь вдали от своей семьи и родной страны, иногда не имели близких, и, соответственно, некому было взять на себя их погребение.

    Поведение христиан поражало воображение язычников, поскольку Церковь не ограничивалась погребением только своих покойников, исполняя собственный долг в отношении всех умерших, которых некому было похоронить, — жертв массовых бедствий и кораблекрушений60. Это было одной из обязанностей диакона: «Пусть он обряжает их, готовя к погребению». «Если он живет в городе, расположенном на берегу моря, то пусть как можно чаще обходит побережье, подбирая тела погибших в кораблекрушении. Пусть он обряжает и хоронит их»61.

    Античность придавала очень большое значение погребению, которое только и могло обеспечить вечный покой. Еще в наши дни мальгаши, населяющие высокогорные плато Мадагаскара, буквально доводят себя до разорения ради достойного погребения своих родителей, ибо, говорят они, жизнь временна, тогда как смерть вечна. Обеспечение похорон обычно было делом семьи, однако оно могло в равной мере касаться и других. По обычаю Афин, нашедший мертвое тело должен был и похоронить его — это послужило сюжетом драмы «Антигона». Считалось святотатством оставление без погребения даже врага62. Даже ненависть не могла преступить сей порог.

    Христиане хоронили бедных и чужестранцев за счет общины63. «Всякий раз, как бедняк покидает сей мир, и один из братьев узнает об этом, он берет на себя, сообразно своим средствам, заботу о его погребении»64. Речь идет именно о погребении трупа, а не о кремации, хотя в Риме практиковались оба эти способа. Христиане отвергали сожжение трупов, то ли храня верность библейскому обычаю, то ли, что более вероятно, подражая погребению Христа.

    В Риме богатые семьи открывали свои склепы для погребения бедных членов христианской общины65. Именно по этой причине крипта Луцины восходит к I веку. Катакомбы предназначались для погребения христиан более скромного происхождения, частично из числа вольноотпущенников, которым предоставлялось право на похороны. Когда не хватало места на поверхности земли, рыли подземные галереи. Вплоть до самой смерти христиане, будь то патриции или рабы, подтверждали свое единение и свое братство, питая единую надежду на спасение.

    Самая страшная кара, коей язычники подвергали христианских мучеников, заключалась в оставлении их без погребения. В Лионе тела принявших смерть за веру были брошены на съедение хищникам; специально приставленная стража не давала предать тела земле. Даже за деньги христианам не удалось спасти тела мучеников от этого последнего бесчестья. Евсевий объясняет причину сего надругательства: «Они это делали в расчете победить Бога и отнять у них возрождение. Они так и говорили: "Чтобы и надежды у них не было на воскресение, поверив в которое они вводят странную новую веру, презирают пытки и готовы с радостью идти на смерть. Посмотрим, воскреснут ли они и сможет ли их Бог помочь им и вырвать их из наших рук"»66.

    Страдающие за правду

    Гонения и сопряженные с ними опасности еще больше сближали христиан. Озабоченные одной бедой, они помогали друг другу всем, чем могли.

    Так, Сабина, изгнанная злой хозяйкой в горы, тайком получала помощь от братьев по вере, которым в конце концов удалось освободить ее67. Остававшиеся еще на свободе проявляли заботу о братьях, попавших в заключение. Они посещали их68, приносили им провизию, по мере возможности улучшали их участь69. Два карфагенских диакона, Терций и Помпоний, за деньги добились того, чтобы Перпетую и ее товарищей по заключению перевели в лучшую часть тюрьмы, дабы те могли хоть немного отдохнуть. Некоторые исповедники отказывались от подобных послаблений, не желая становиться обузой для общины70. И тогда тюремщики, не получив ожидаемой мзды, вымещали свою злость на узниках.

    Иногда христиане платили выкуп за полное освобождение71. А бывало и так: некий Луций в Риме заявил протест префекту города по поводу ареста Птолемея, и это вмешательство стоило ему жизни72. Веттий Эпагаф, знатный житель Лиона, публично выступил в защиту своих братьев по вере и заплатил за свою смелость собственной кровью73.

    Даже саркастический Лукиан без иронии описывает христиан, мужчин и женщин, осаждающих тюрьму, где томятся их братья по вере, и делающих все возможное ради их освобождения. Они проводят с ними ночи напролет, приносят им еду и пытаются подкупить тюремщиков74. И если Лукиан по своему обыкновению хотел карикатурно изобразить христиан, он был вынужден признать братство и солидарность между ними, заботу, проявлявшуюся ими к исповедникам веры.

    С волнением читаем мы о юном, восемнадцатилетнем Оригене, который во время гонений 203 года в буквальном смысле слова посвятил себя служению мученикам: «Он не только бывал у них в тюрьме и оставался с ними до последнего приговора; он сопровождал ведомых на смерть, с великой смелостью идя навстречу опасности. Когда он, решительно подойдя к мученикам, прощался с ними, целуя их, то стоявшая вокруг обезумевшая языческая чернь зачастую готова была наброситься на него, и только Десница Господня чудесным образом неизменно спасала его от смерти»75.

    Братские чувства особенно сильны были среди страдавших по одному и тому же делу. Какая деликатность, какая трогательная внимательность среди исповедников веры! Воистину подвиг мучеников явился апофеозом братства. Социальных условий как будто не существовало. В Лионе юная хрупкая Бландина, за которую переживала вся община, старалась укрепить дух Понтика, мальчика лет пятнадцати76. Именно она под конец показала такую стойкость, «что палачи, которые, сменяя друг друга, всячески ее мучили с утра до вечера, утомились и оставили ее»77. Благодаря ее стойкости братья, впавшие в отступничество, в конце концов стали исповедниками веры.

    А какая изысканная деликатность в отношениях между Фелицитой и Перпетуей, живших в Карфагене! Одна заботилась о том, чтобы не пострадало целомудрие другой. Какое взаимопонимание между этими молодыми матерями, сколь они женственны в самом благородном смысле этого слова! Они познали одинаковый страх перед родами и откровенно признавались в этом. Перпетуя, стойкая в своей вере, беспрестанно думает о своем грудном сыне78. Накануне кровавых игр в амфитеатре Перпетуя и Фелицита подбадривают друг друга.

    К юным и слабым, стойкость которых вызывала сомнение, относились с теплотой и нежностью, укреплявшими их, позволявшими им распрямиться после временной слабости. Когда настал последний час, братья и сестры обменивались поцелуем мира, как это делали в момент совместного причастия на евхаристической литургии, дабы запечатлеть свое братское единение79.

    Когда мученики принимали смерть за веру, какой гордостью за них преисполнялись оставшиеся жить! С каким благоговением они забирали их останки!80 Рассказ о мучениках, коими была принесена жертва во славу всех81, переходил от общины к общине82, словно речь шла об истории и славе одной семьи.

    «Страдает один член? Все страдают вместе с ним»

    Не все исповедники веры были приговорены к топору палача или сожжению на костре. Некоторых отправляли на рудники, сопоставимые с сибирской каторгой. Это наказание считалось едва ли менее жестоким, чем смертная казнь. У греков и римлян работа на рудниках считалась уделом рабов. Одну работу с рабами римляне заставляли выполнять осужденных свободных людей. Продолжительность принудительных работ составляла десять лет83. Во время гонений такая участь ожидала христиан, мужчин и женщин, в Африке, Италии и Палестине.

    Осужденных клеймили раскаленным железом, оставляя отметину на предплечье или кисти руки, чтобы легче было искать беглых. Смена продолжалась, пока горела лампа. В штольнях было нечем дышать. Забойщик работал, лежа на животе, в течение десяти и более часов, страдая от изнуряющей жары. Там не выдерживали даже люди, наделенные самым крепким здоровьем. Солдаты и надсмотрщики бдительно следили за каторжанами, свирепо пресекая малейшее проявление неповиновения84.

    Христиане не ограничивались одними только молитвами за своих собратьев по вере, приговоренных к каторжным работам на рудниках, но и оказывали им всевозможную помощь. Христианская община Рима, находившаяся под особым надзором властей, а потому время от времени терявшая своих членов, посылаемых на каторгу, собирала средства для облегчения их участи, как свидетельствует Дионисий, епископ Коринфский85. Римская церковь вела реестр ссыльных. Она направляла братьев, дабы укрепить дух каторжан, хоть как-то облегчить суровые условия их существования, дать им почувствовать, что братство — не пустой звук: оно проявляется в наиболее горестные времена.

    У Виктора, епископа Римского, был полный список христиан, работавших на железных рудниках Сардинии. В 190 году он добивался при посредничестве одного священника их освобождения, пользуясь покровительством всесильной Марции, любовницы императора Коммода. Гиацинт, его бывший воспитатель, привез указ о помиловании наместнику Сардинии, дабы тот освободил христиан86.

    Бывали и более прозаические случаи: некоторые христиане оказывались в тюрьме за долги или неуплату налогов87. С уголовным правом в те времена шутки были плохи. Каликст, будущий папа Римский, попал на железные рудники Сардинии за финансовую растрату. Именно по этой причине Каликст не фигурировал в списке Виктора. И тем не менее он тоже смог воспользоваться объявленным помилованием: Гиацинт был достаточно красноречив, а наместник хорошо знал о его связях при императорском дворе.

    Забота о братьях, приговоренных к тюремному заключению или каторжным работам на рудниках, ложилась дополнительным бременем на общину, прилагавшую усилия к тому, чтобы «собрать необходимые деньги, дабы облегчить их участь, а по возможности и освободить их»88. Христиане, приговоренные во время Диоклетиановых гонений к каторге на медных рудниках Фаэно, в сорока километрах к югу от Мертвого моря, были столь многочисленны, что составили общину89.

    Христиане, жившие на побережье Средиземного моря, становились порой жертвами пиратов. Так, во времена епископа Киприана христианская община Карфагена быстро собрала 100 тысяч сестерциев, необходимых для выкупа своих братьев по вере из пиратского плена90.

    С самого начала Церковь побуждала христиан, имевших рабов, освобождать их, однако таким образом, чтобы не обременять общинной казны. Игнатий Антиохийский писал: «Рабы не должны с нетерпением ожидать освобождения за счет средств общины: это значило бы выставлять себя рабами своих собственных желаний»91. Для него, как и для апостола Павла92, истинной свободой была свобода внутренняя. «Если я раб, я снесу это. Если я свободный, я не стану этим кичиться»93.

    Марксистские концепции отчуждения, особенно если речь идет о положении рабов, справедливы разве что в отношении гностиков, но никак не вселенской Церкви94. Последняя больше уделяет внимания теологическому, нежели социологическому видению человека, полагая, что христианское братство более эффективно ломает все барьеры между людьми, чем уравнивание их в экономическом и социальном отношении95. Церковь в равной мере убеждена в том, что условия мира сего преходящи и главная обязанность христианина — готовить приближение Царства Божия.

    Проблемы, связанные с оказанием помощи нуждающимся, вставали не только перед местными церквами. Каждая христианская община по определению открыта и сознает свою принадлежность к вселенской Церкви, следовательно, солидарна с братьями по вере, где бы они ни находились. Братские отношения между церквами выражаются не только в обмене посланиями из города в город, из страны в страну. Еще апостол Павел выковал цепь солидарности между миссионерскими церквами, собирая в них средства в пользу материнской церкви Иерусалима.

    Начиная со времен Домициана, если какая-либо из христианских общин оказывалась в положении пострадавшей, ограбленной, гонимой, то другие приходили к ней на помощь96. Именно так выражалось в повседневной жизни осознание вселенского характера Церкви.

    Ни одна из церквей не могла сравниться своими милосердными делами с Римской церковью. Игнатий дает ей определение «предстоятельницы милосердия»97. Не уступает ему в восхвалениях и Дионисий Коринфский: «Изначально есть у вас обычай всячески благодетельствовать всем братьям и посылать вспомоществование многим церквам. Вы облегчаете бедняков, снабжаете посылками братьев, находящихся в рудниках. Вы, римляне, храните римский обычай, от отцов переданный, оказывать такую помощь»98.

    И спустя сто лет эта похвала будет справедлива. Рим оказывал помощь христианским общинам Сирии99; он помог Каппадокии выкупить у варваров пленных христиан100. В этом огромном городе вращались значительные денежные суммы; здесь заправляли делами, приобретали и тратили.

    Ресурсы общины

    По имевшимся в ее распоряжении ресурсам с Римской церковью не могла сравниться никакая другая христианская община. Распоряжаться этими средствами было поручено диакону, а затем архидиакону, второму лицу после епископа и его наиболее вероятному преемнику. Но и Рим — еще не весь христианский мир. В 253 году по призыву христианской общины Карфагена для помощи братьям в Нумидии была собрана сумма в 100 тысяч сестерциев.

    Каждая христианская община, подобно всем профессиональным объединениям, имела кассу, пополнявшуюся за счет пожертвований верующих. Со времен святого апостола Павла христиане делали пожертвования во время воскресного богослужения101 Изначально они возлагались на алтарь102. Помимо денег, жертвовали одежду, продукты.

    Юстин Римский в своей первой «Апологии» описывает пожертвования, делавшиеся по случаю воскресного богослужения103. «Каждый имущий приходит на помощь нуждающимся, и все мы оказываем друг другу взаимную помощь. Всякий имеющий в изобилии и желающий дать дает по доброй воле любому, кому захочет. Сборы от пожертвований поступают в руки главы общины, распределяющего их среди сирот, вдов, больных, нуждающихся, заключенных, странников. Словом, он помогает всем, кто имеет в том нужду»104.

    Подобно евреям и язычникам, христиане несли свои пожертвования к месту отправления культа, дабы услужить обездоленным и нуждающимся105. Сакрализация христианского жертвоприношения должна была показать его соответствие завету Господа, наставляющего человека, что всё, чем он по-братски поделится с ближним, возвращается к нему, ибо блага творения предназначены для всех.

    Со II века христианская община располагала вкладами двух видов: добровольными денежными пожертвованиями, собиравшимися в специальную кружку106 (Тертуллиан сравнивал их с ежемесячными взносами на нужды профессиональных коллегий), и натуральными приношениями, сбором которых занимались диаконы. Часть хлеба и вина оставляли для богослужения, а прочее употребляли на нужды служителей культа и на помощь бедным. Вот инвентарная опись одного из церковных гардеробов в 303 году: 82 женские туники, 38 покрывал, 16 мужских туник, 13 пар мужской обуви и 47 женской107.

    Характерной чертой пожертвований, денежных или натурой, еженедельных или ежемесячных, была их безусловная добровольность. Некоторые христиане жертвовали даже необходимым108. Наиболее бедные специально постились, дабы собрать что-нибудь и не прийти с пустыми руками109. Каждый хотел засвидетельствовать свою приверженность христианскому братству, наглядно выразить ее. У христиан было такое чувство, что они превзошли и преодолели легалистскую и институциональную концепцию Ветхого Завета. На смену эре рабства пришла эра новых людей, жертвующих не по принуждению закона, а выражая чувства сыновней признательности. Начиная же с III века разросшаяся и ставшая менее великодушной Церковь была вынуждена снова прибегнуть к ветхозаветным повинностям, сбору первинок и десятин110.

    Сравнивая пожертвования, которые делались христианами на своих молитвенных собраниях, с взносами, практиковавшимися в языческих коллегиях, Тертуллиан хотел показать существовавшие между ними различия111. Языческие коллегии были соответствующим образом организованы, имели собственную кассу, место для собраний, иногда святилище, посвященное богам-покровителям112, а члены таких коллегий объединялись, чтобы избежать изоляции и завязать новые связи; их целью было извлечение выгоды113.

    Христиане же, напротив, культивировали бескорыстие. Вступительный взнос, зачастую весьма значительный в языческих коллегиях, у христиан полностью отсутствовал. «Божественное не приобретается ценой денег. Христианская религия не нацелена на получение прибыли»114. Взносы были добровольным делом каждого. Если у язычников деньги служили для получения прибыли, то у христиан — для «обретения хлеба бедным, погребения неимущих, воспитания сирот обоего пола, призрения стариков»115 — того, чем языческие коллегии никогда не занимались и что явилось христианским нововведением.

    Община принимала пожертвования и по особым случаям. Некоторые новообращенные христиане делали вклады в момент крещения116. Однако уже «Апостольская традиция»117 ограничила величину подарков по случаю крещения, ибо крещение не покупается. Важные события в жизни, например, вступление в брак, также старались ознаменовать пожертвованиями, делая их во время евхаристического богослужения118.

    Гонения или другие бедствия, обрушившиеся на церковь, вызывали стихийную щедрость. В деяниях святых мучеников можно найти не один пример того, как богатые христиане жертвовали своим состоянием ради оказания помощи исповедникам веры. В 253 году епископ Нумидии обратился к Киприану, епископу Карфагенскому, с просьбой помочь выкупить христиан, захваченных в плен берберами119.

    При этом Церковь отвергала любое пожертвование из средств, приобретенных нечестным путем или не разрешенным ею ремеслом120. На известное изречение, что деньги не пахнут, христиане возражали: «Лучше умереть в нищете, чем принимать подарки от нечестивцев и грешников!» Есть некое величие в поступке христиан Рима, вернувших еретику Маркиону деньги, в свое время подаренные им общине.

    Благотворительность и уравнительность, практиковавшиеся в общинах первых христиан, могут показаться нам, оценивающим эти явления с большой исторической дистанции, весьма неумелой попыткой устранения неравенства и конфликтов. Однако принципиальное значение этих мер заключается в их мотивации. Для первоначального христианства проповедь евангельского учения и диакония (служение) были неразрывно связаны друг с другом121. Правильно понятое служение Богу предполагало служение конкретному человеку, во всей полноте его существа, со всеми его нуждами и чаяниями. «Следуйте велению божественной справедливости, и никто не будет беден», как гласит один из христианских текстов той эпохи122.

    Призыв делиться с ближним обретает свою мотивацию в евхаристическом богослужении, где богатые и бедные, хозяева и рабы, предстающие в равной мере должниками, «нищими просителями у ворот Господа»123, вознаграждаются и насыщаются. Церковь есть сени Божии. «Воистину богат тот, кто приходит на помощь другим и следует примеру Бога, дающего всё, что имеет; именно он дал нам всё, чем мы владеем. Помните, о богачи, что вы получили больше необходимого, чтобы делиться с другими»124.

    Приносящий приносит то, что получил, а получающий получает от щедрот Божьих. Богач, не хвалясь, должен сознавать себя должником Господа, а бедняк, малообеспеченный человек, веруя в спасение, должен знать, что Бог заботится о малых и униженных. Добровольные пожертвования, не воспринимавшиеся как выражение различий между людьми, служили цементом, скреплявшим «живые камни», Церковь, во славу Господа Бога.

    Глава третья

    Семейные портреты

    Попробуем рассмотреть лица конкретных христиан, клириков и мирян, мужчин и женщин, почувствовать пульс жизни людей, сотворенных из плоти и крови, но осененных и преображенных Благодатью Божьей. Они — закваска, «знаковые образы» Церкви, рассеянной по разным краям.

    Епископ-мученик: Игнатий Антиохийский

    Игнатий служил епископом Антиохийским в начале II века, когда Церковь насчитывала всего полвека своей истории. Между апостолом Павлом и Игнатием пролегла дистанция, отделяющая миссионера, приспосабливающегося к миру язычников, от язычника, воспринявшего евангельское учение и размышляющего о христианстве. Язычник по происхождению, Игнатий сформировался под влиянием философов. Его послания выдают грека, для которого греческий язык служит выражением его души и чувств, его культуры и мыслей.

    Его язык и образность позволяют ему передавать мистические чаяния в таких формулировках, от которых не отказался бы и платоник. Выражая чистейшую любовь к Христу, греческий язык и мысли грека обретают свое высшее освящение. Отныне они служат новому Господу, крестившему собственной кровью мир язычников со всеми присущими ему ценностями.

    Епископ Антиохийский, постоянно думавший о своей пастве и уже решившийся принять смерть мученика за веру, исполнял не меньше обязанностей, чем предстоятели других церквей, претерпевавших трудности. Его отношения с другими епископами отличались тактичностью и сдержанностью, ибо он ни на минуту не забывал, что служит Иисусу Христу.

    При императоре Траяне Игнатий был схвачен, предан суду и осужден на растерзание хищниками. Он пошел по пути исповедников и апостолов, ему суждено было умереть в Риме, приберегавшем для себя наиболее знаменитые жертвы. Желание принять смерть мученика за веру не мешало ему клеймить жестокость императора — будто бы приставили «десять леопардов» стеречь его — и тяготы, кои довелось претерпеть ему: таким злом ответили ему на его благожелательность. По пути в Рим он выражал признательность различным общинам, приветствовавшим его, а затем обратился к Риму, куда спешил попасть. Он умолял римлян ничего не предпринимать для избавления его от мученической смерти: «Я — пшеница Божия. Пусть перемелют меня зубы хищных зверей, дабы стать мне чистым хлебом Христовым»1.

    Мы не знали бы этого человека, если бы не семь его писем, которые только и позволяют проникнуть в «закрытый сад его личности». Вот уж воистину: «Стиль — это человек». Какой человек и какое сердце! Льется поток огня — коротких, сжатых, резких и неровных фраз. Никакого пафоса, никакой литературщины — себя выражает человек исключительный, пламенный, страстный, героический, но вместе с тем скромный, доброжелательный, с ясным умом. Подобно апостолу Павлу, Игнатий обладал врожденным даром вызывать к себе симпатию окружающих, излагая им понятную и привлекательную доктрину, заключающую в себе строгие этические требования.

    Игнатий чувствовал человека и уважительно относился к каждому, будь он даже еретиком. Трудность состоит не в том, чтобы любить всех сразу, а в том, чтобы любить каждого, и прежде всего униженных, слабых, рабов — тех, один вид которых ранит нас, заставляет нас страдать, как писал он Поликарпу, советуя ему поступать так же2. Он умел любить людей без демагогии и наставлять их, не унижая. Он любил представлять Христа в образе врача3, и этот образ вполне подходит к нему самому. Он остается верен религиозной истине, даже когда она неудобна и может навлечь на него непонимание и даже враждебность. И все же он вызывал у окружающих прежде всего чувство уважения. Этот человек, «наковальня под молотом», не шел на сделки со своей совестью.

    Игнатий обрел власть над собой благодаря терпению — слово, наиболее дорогое для него, служащее его характеристикой. Этот необузданный по натуре человек смягчился, одержав верх над гневливостью, в которой он себя упрекал. Как хорошо он знал себя, когда писал: «Я ограничиваю себя, дабы не погибнуть от бахвальства»4. Бахвальству он противопоставил смирение, богохульству — обращение к Богу с мольбой, заблуждениям — твердость веры, высокомерию — безупречную воспитанность.

    С годами его беззаботность сменялась бдительностью, сила — убежденностью, милосердие — чувствительностью. «Я не даю вам распоряжений»5, — писал он. Он предпочитал убеждать. Он не любил быть резким, умея слушать и терпеть. Ничто не ускользнуло от его внимания в христианской общине Смирны. Находясь проездом в этом городе, он там ничего не критиковал, ограничиваясь простым наблюдением. Он воспользовался благодарственным письмом6, чтобы передать свои наблюдения в форме деликатных наставлений. Его присутствие никому не могло причинить обиды.

    Неся ответственность за других, он не терял способности трезво оценивать самого себя. Он знал себя. Он знал свою податливость на лесть и склонность к раздражительности. На своем триумфальном пути, ведшем его в Рим, осыпанный всевозможными почестями, он со смирением признавался: «Я в опасности»7. Оказанные ему знаки уважения не пьянили его, а делали еще более осмотрительным.

    Из всех его писем послание римлянам лучше всего передает сжигавшую его мистическую страсть. Беспорядочный стиль этого послания выражает обуревавшие его эмоции и энтузиазм. Пламенный стиль воспламенял души адресатов. К чему слова? Для него важно одно — связать своего Христа с Богом. «Сколь славно быть солнцем, садящимся вдали от мира, близ Бога. Если б я мог склониться в присутствии его»8. Для Игнатия речь не идет о простом восприятии абстрактной веры — для него это страсть, сжимающая горло, всецело поглощающая его любовь, огонь, несравнимый с жаром плотских сердец. «Во мне нет больше огня ни для чего материального, только живая вода журчит внутри меня, понуждая: "Иди к Отцу"»9.

    Любой, кто без предвзятости читает это послание к римлянам, находит в нем одно из наиболее волнующих свидетельств веры, крик сердца, не способный ни обманывать, ни обманываться: он вызывает волнение, поскольку правдив. На первый взгляд, этот человек кажется бесконечно далеким от нас, но стоит лишь стряхнуть пепел, и откроется пылающий огонь, сохраненный в написанных им страницах.

    Философ Юстин

    Из всех христианских философов II века Юстин, пожалуй, глубже всех затрагивает наше существо. Этот мирянин, интеллектуал, ознаменовал собою диалог, намечавшийся между верой и философией, между христианами и евреями, между Востоком, где он родился, и Западом, где он открыл школу — в Риме — в конце многочисленных этапов своей жизни.

    Вся его жизнь была долгим поиском истины. Его безыскусные труды послужили свидетельством, ценность которого по прошествии столетий только возросла. Для этого философа христианство прежде всего было не доктриной, а тем более не системой, но человеком, воплощенным Словом, распятым на кресте в лице Иисуса, раскрывшего ему тайну Бога.

    Даже сама философия для него всегда была не любознательностью духа, а обретением мудрости. Он изучал и любил философскую мысль всех школ, он глубоко постиг ее, постоянно занимаясь поиском истины ради жизни. Он ездил, расспрашивал, страдал в поисках истины. Возможно, именно по этой причине мы можем увидеть в его открытиях такую неприкрытую правду, которая и придает непреходящую ценность его свидетельству. Этот философ середины II века гораздо ближе к нам, чем многие современные мыслители.

    Юстин родился в Наблусе, римском языческом городе, построенном на месте древнего Сихара, неподалеку от колодца Иакова, где Иисус возвестил самаритянке новую религию. Наблус был тогда новым городом, в котором цвели гранатовые и лимонные деревья; зажатый между двух холмов, он находился на полпути между плодородной Галилеей и Иерусалимом.

    Родителями Юстина были зажиточные земледельцы, возможно, из числа ветеранов, наделенных имперскими властями землей — обстоятельство, объясняющее прямоту характера философа, его вкус к исторической точности, лакуны в его аргументации. Он не обладал ни гибкостью, ни диалектической утонченностью эллина. Он жил, общаясь с евреями и самаритянами.

    Благородная натура, влюбленная в абсолютное, он с юных лет почувствовал вкус к философии, в том смысле, какой ей дала эпоха: не к спекуляциям дилетантов, а к обретению мудрости, ведущей к Богу. Он прошел шаг за шагом весь этот путь, пока не уверовал. Юстин сам рассказал нам в своем «Диалоге с евреем Трифоном»10 о долгом пути обретения веры, и в этом рассказе невозможно разграничить автобиографическое и чисто литературное. В Наблусе он учился сначала у последователя стоицизма, а затем у приверженца Аристотеля, которого вскоре оставил, чтобы слушать учителя философии Платона. Он простодушно надеялся, что это философское учение позволит ему «непосредственно увидеть Бога».

    Удалившись в пустыню, Юстин блуждал в песках, размышляя о видении Бога, однако не обрел успокоения, пока не встретил таинственного старца, развеявшего его иллюзии. Тот доказал ему, что человеческая душа не может сама собой постичь Бога — только христианство является истинной философией, доводящей до логического завершения все частные истины: «Платон для нужд христианства», в свое время скажет Паскаль.

    Незабываемый момент, важное событие в истории христианства, о котором любил вспоминать Ш. Пеги: платоническая душа встретилась с душой христианской. Церковь обрела Юстина, а вместе с ним и Платона. Став около 130 года христианином, философ, вовсе не собиравшийся отказываться от философии, утверждал, что нашел в христианстве единственно верную философию, исполнившую все его чаяния. И впоследствии он всегда появлялся в плаще, в какие облачались философы: ему это заменяло титул знатного по рождению.

    Юстин умел найти частицу истины во всех философских системах. Он любил повторять, что философы являются христианами, сами того не зная. Это утверждение он подкреплял аргументами, заимствованными из иудейской апологетики, согласно которой мыслители обязаны всем лучшим, что есть в их доктринах, книгам Моисея. По его мнению, Слово Божие освещает всех людей, чем и объясняется наличие частиц истины в сочинениях всех философов11. Однако христианам нечего завидовать им: последователи Христа владеют самим Словом Божьим, не только пронизавшим собою историю Израиля, но и направляющим любой искренний поиск пути к Богу. Столь великодушное ви́дение истории, несмотря на неуклюжесть отдельных формулировок, укрепляет интуицию гения, которая впоследствии, после Иринея Лионского, будет подхвачена от Августина Блаженного святым Бонавентурой и найдет свое выражение в трудах многих философов вплоть до Мориса Блонделя. Эта идея исключительно близка нашей современной проблематике.

    Юстин не был беллетристом, ювелирно отделывавшим свой слог. Его заботили только доктрина и верность свидетельства. Сама личность этого человека нас волнует больше, чем его произведения, а новизна его теологических начинаний значит больше, чем их результат. За его философскими рассуждениями мы обнаруживаем свидетельство убежденного философа-христианина, объяснившего, как он открыл для себя новую веру и обратился в нее. Приводимые им доводы отражают историю его собственной жизни. Он сам познал искушения, от коих предостерегает. Каждый, у кого хватило терпения проследовать за Юстином до этого момента, признает убедительность содержащегося в его философском труде свидетельства.

    «Никто не верил Сократу, пока он не умер за то, чему учил. Ради же Христа презрели страх и саму смерть как просвещенные, так и невежды»12. Эти благородные слова, словно бы произнесенные самим Паскалем, были адресованы Юстином Римскому сенату. В свою очередь, и сам он не убоялся принять смерть за веру, которую принял и проповедовал. В момент своего мученичества философ-христианин был окружен учениками, вместе с ним пошедшими на смерть. В его «Деяниях» упоминаются шестеро из них13. Эта верность до самой смерти явилась наиболее волнующим выражением признательности, какое только может ждать учитель философии от своих учеников.

    Именно в этом человеке, от которого нас отделяют восемнадцать веков, мы находим отголоски своих собственных исканий, противоречий и чаяний. Благодаря своей открытой душе, своей готовности к диалогу, своей восприимчивости он остается нашим современником.

    Бландина, рабыня из Лиона

    Она звалась Бландиной. Миниатюрная и хрупкая телом, она имела такую же нежную душу. Это было ласковое создание, столь же ласковое, как и имя, которое она носила — имя латинское, хотя сама она, возможно, была родом из Смирны или Фригии. Она была рабыней, а это значит, что она находилась вне социального бытия. Одна женщина среди миллионов подобных ей существ, чьи плоть и человеческое достоинство шли на продажу — даже семейные узы им были заказаны. Для них всех, как и для Бландины, не было надежды на нормальную человеческую жизнь, на право выбирать то, что нравится. Все мечты юной девушки разбивались о барьеры, воздвигнутые ее рабским состоянием. Ничто не могло изгладить с ее руки клеймо, денно и нощно напоминавшее ей, что она — предмет, а не личность, что она кому-то принадлежит, а не располагает сама собой.

    Только один луч света освещал ее существование: она была в услужении у одной богатой дамы в Лионе, истинное богатство которой заключалось в ее чуткости и человечности в отношении униженных. Ее хозяйка была христианкой, которую вера научила восстать против несправедливого общественного строя, возлюбить других, и прежде всего менее обеспеченных, прозреть, как на самых незначительных из них простирает свою заботу Отец Небесный.

    Ее хозяйка, богатая обитательница Лиона, не могла скрыть от нее своей радости, вызванной открытием новой веры. А с кем еще было ей делиться своей радостью? Кому еще рассказать о новой вере, как не служанке, тщедушной на вид, но преданной ей рабыне — Бландине? Именно ей поведала она свою великую новость, переменившую всю ее жизнь. На рабыню новость произвела ошеломляющее впечатление. С нее словно бы упали сковавшие ее цепи, когда та, которая до сих пор имела в отношении нее право жизни и смерти, вдруг предстала перед ней старшей сестрой, любящей матерью, которую Бог наставил на путь истинный.

    Бландина была введена в христианскую общину братьев и сестер Лиона — введена той, имени которой не донесла до нас история. Бландина встретила там знатного Аттала, Александра, врача, прибывшего из Фригии, и многих других, кто произвел неизгладимое впечатление на робкую рабыню. Ее свежесть, непосредственность, сила чувств быстро привлекли к ней симпатии всех, кто выделялся больше своим богатством или социальным положением, однако сумел разглядеть достоинства этой рабыни. Стоит лишь прочитать послание общины, чтобы понять, какое место в ней она заняла14. Все члены общины, преисполненные теплых чувств, присутствовали, когда престарелый епископ Пофин совершал обряд ее крещения. А та, что привела ее к вере, служила истинной порукой ее верности.

    Повседневная жизнь продолжала идти своим чередом. Обычная работа осталась, но стала как будто легче. Бландина ничем не выражала происшедшей с ней перемены, оказывая своей госпоже прежнюю почтительность, служа ей, как и раньше. Однако их взаимоотношения стали более глубокими и значительными. Там, где сталкивались различия в общественном положении, вера плела свои незримые связующие нити. Однако этот каждодневный праздник оказался недолгим.

    Приближались празднества, ежегодно, в августе месяце, собиравшие у слияния двух рек представителей трех Галлий. Масса народу стекалась со всех провинций. По случаю праздника в городе устраивалась грандиозная ярмарка. Никогда больше, чем в эти дни, власти не прилагали усилий, дабы поднять настроение простого народа. Христианам запрещалось появляться в общественных местах. Одного лишь присутствия кого-либо из них было достаточно, чтобы вызвать беспорядки. За христианами шпионили, следили за каждым их шагом, привлекая для этого не только силы полиции, но и рабов-язычников, которых даже подвергали пыткам, чтобы те донесли на своих хозяев-христиан. Под пытками эти рабы обвиняли их во всех преступлениях, неотступно преследовавших воображение простого народа. Власти делали вид, что не знают о существовании рескрипта Траяна, запрещавшего преследовать христиан по поводу и без повода.

    Бландину схватили вместе с ее хозяйкой, имени которой мы так и не знаем. Последняя не думала о своей собственной судьбе, но только о рабыне: сможет ли она, такая хрупкая, устоять при народе, не отречься от веры? Но у Бландины оказалось столько энергии и мужества, что она, обреченная на мучительные пытки, сама довела до изнеможения своих палачей. Они мучили ее, сменяя друг друга, целый день, а к вечеру, совершенно обессилевшие, не могли скрыть удивления, глядя на ее истерзанное, но еще живое тело15.

    И вновь карцер. В нем нечем было дышать, однако присутствие братьев по вере, их нежная участливость поддерживали мученицу. Передышка оказалась недолгой. Новые мучения ждали исповедников веры. Обнаженную Бландину на возвышении привязали к столбу, выставив на позор зевакам, более хищным, чем хищные звери, добычей которых она в конце концов стала.

    Все взоры братьев были обращены на нее. Ее поведение наполняло их гордостью и отвагой. Слабая, униженная, презренная язычниками, она не только олицетворяла собой мужество, но и словно бы служила символом присутствия Христа среди мучеников за веру: «Благодаря сестре телесными глазами увидели они Распятого за нас; да убедятся уверовавшие в Него, что каждый пострадавший за Христа находится в вечном общении с Богом живым»16. Ни один зверь не притронулся к Бландине — звери оказались человечнее людей. Обступившая же кругом чернь не проявляла ни малейшего сочувствия.

    Празднества продолжались много дней. За битвами гладиаторов и охотой на людей следовали состязания в красноречии на греческом и латинском языках17. Для представителей всех социальных слоев нашлось развлечение по вкусу — как для интеллектуалов, так и для деревенщины. Каждый день схватки гладиаторов сменялись казнями христиан, которых выводили по двое, точно гладиаторов, — даровое представление падкой до зрелищ черни.

    Бландину и Понтика приберегли на последний день. По свидетельству братьев и сестер, ничто не могло поколебать их мужества. Толпа впала в состояние коллективной истерии (многочисленные примеры которой дает нам история вплоть до самого недавнего прошлого): разозленные такой стойкостью, люди не ведали ни стыда, ни милосердия.

    Юноша, не выдержав пыток, испустил дух. Бландина осталась последней в этот последний день языческих празднеств. Ее, рабыню, отдали в руки палачей. Сначала ее бичевали, в кровь раздирая кожу на спине. Отданная на съедение диким зверям, она уцелела, поскольку те не тронули ее. Тогда ее подвергли пыткам на раскаленной сковороде. Наконец, Бландину посадили в ивовую корзину и бросили быку. Животное долго подбрасывало ее, но она, истерзанная, уже не чувствовала боли. Бландина, лишенная чувств, готовилась к общению с Тем, Кого избрало ее сердце и Кто ждал ее. Выбившиеся из сил палачи в конце концов закололи ее. Язычники, возможно, устыдившись своего варварства, сознавались, «что у них ни одна женщина не смогла бы выдержать столько таких мучений»18.

    «Рабыня Бландина показала, что переворот совершился. Истинное освобождение от рабства, освобождение героизмом, частично было и ее заслугой»19. Она, несомненно, представляет собой центральную фигуру рассказа. Древние мартирологи, в которых ее имя возглавляет список, служат выражением столь же почтительного отношения к ней. Мужество, с каким она приняла мученическую смерть, возвышает ее одновременно и как женщину, и как рабыню, свидетельствуя вместе с тем о благородстве ее натуры.

    Гонение на христиан 177 года не только не задушило новую религию, но еще больше способствовало ее распространению в Галлии и за ее пределами. Главная заслуга в успехе христианизации принадлежит преемнику престарелого епископа Пофина, умершего под пытками, — Иринею.

    Епископ и миссионер: Ириней Лионский

    Ириней соединял в себе качества и устремления, обычно несовместимые друг с другом: бескомпромиссность доктрины и гибкость во взаимоотношениях с людьми, бесстрашие перед лицом утверждений гностиков, мягкость в обращении к людям и готовность к покаянию. Страстный, ироничный до язвительности полемист, он всегда оставался пастырем; честная борьба никогда не мешала ему уважать своих оппонентов, даже еретиков, и искать примирения, когда, как он полагал, основные истины не подвержены угрозе. Как метко выразился один из его современников, это был «человек земного града, вступивший в Божий град».

    Ко времени гонений 177 года Ириней находился во цвете лет; он был умным, рассудительным, уравновешенным человеком, ревностным проповедником Евангелия, в равной мере готовым к теоретической дискуссии и борьбе, озабоченным защитой и распространением веры. Не случайно, что именно его община избрала управителем церкви Лиона и Вьенны.

    Кем был этот молодой епископ? Откуда он пришел? Как и многие из его паствы, он был выходцем из Фригии, возможно, из Смирны, христианскую общину которой он хорошо знал и где он посещал старого епископа Поликарпа, как он рассказывает сам в письме к Флорину, сохраненном для нас историком Евсевием. Флорин впал в ересь, и Ириней пытается возвратить его к правоверию: «Я еще мальчиком видел тебя в Нижней Асии у Поликарпа: ты блистал при дворе и старался отличиться. Я помню тогдашние события лучше недавних (узнанное в детстве срастается с душой). Я могу показать, где сидел и разговаривал блаженный Поликарп, могу рассказать о его уходах и приходах, особенностях его жизни, его внешнем виде, о беседах, какие он вел с народом, о том, как он говорил о своих встречах с Иоанном и с теми остальными, кто своими глазами видел Господа, о том, как припоминал он слова их, что он слышал от них о Господе, о чудесах Его и Его учении. Поликарп и возвещал то, что принял от видевших Слово жизни, это согласно с Писанием. По милости Божией ко мне, я тогда внимательно это слушал и записывал не на бумаге, а в сердце. И по благодати Божией, я все время как следует пережевываю [это]»20.

    Лишь одно поколение отделяло Иринея от апостола Иоанна. Его юность была напитана воспоминаниями, бережно хранившимися свидетелями возникновения христианства. Эти воспоминания предопределили его жизнь. Христиане Лиона, направившие его с этой миссией в Рим, отмечали приверженность религии как его характерную черту: «Он ревностен к завету Христову. Если бы мы думали, что праведность доставляет человеку место, то мы поставили бы его, по его заслугам, первым среди пресвитеров церковных»21.

    Деятельность Иринея как епископа Лионского разворачивалась на двух фронтах. Во-первых, он посвятил себя служению галльскому населению, прежде всего деревенским жителям, которых он знал и «варварский» язык которых сумел усвоить. Благодаря ему христианство распространилось на север: к Дижону, Лангру, Безансону, вплоть до берегов Рейна. Во-вторых, успехи гностицизма в Галлии требовали от него литературной и теологической работы, дабы защитить чистоту христианской миссии от попыток гностиков противодействовать ей. Епископ Лионский был своего рода совестью Церкви в решающий момент ее истории. Он оспаривал авторитет глав школ, утверждая, что те учат не обретенной истине, а измышлениям собственного духа. Авторитет Церкви и епископов, утверждал он, основывается не на их личных качествах, а на полномочиях, коими они облечены, и на их верности традиции, воспринятому вероучению.

    Дошедшие до нас произведения епископа позволяют судить о нем как о человеке. Стиль Иринея отличается плавностью. Он знал языческих авторов и философов, ему доводилось цитировать Гомера. Однако он относился с недоверием к профанному знанию, которое так и не стало частью его натуры: он усматривал в этом знании пристанище гностицизма, разрушительное действие которого понимал лучше, чем кто-либо другой.

    Ириней не только отличался большой научной добросовестностью (он изучал даже сочинения гностиков), но и с уважением относился к каждому, будь то даже его противник. В своем отрицании гностицизма он не обнаруживал ни малейшего пристрастия, никакой агрессивности. Самое большее, что он позволял себе, — источать чуточку юмора, проникнутого здоровьем и уравновешенностью. Он умел отделять человека от его заблуждений. Даже в полемике он оставался пастырем, рассматривая гностиков как свою паству. Не случайно он однажды написал: «Ничто сотворенное Богом не лишено добра». Как пастырь, он обладал богатством вероучения, чувством меры и способностью понять каждого. Было в его характере что-то от апостола Иоанна: внутренний пыл, сдержанная страсть, горячая преданность вере, выражавшаяся не столько в красноречии, сколько в действии, умение увидеть главное, проницательность, прозревавшая роковое значение первых щелей, обнаружившихся в здании Церкви.

    Ириней писал просто и ясно. Лишь иногда эмоции захлестывают его, и тогда стиль возвышается до красноречия. Вот как он завершает свой комментарий к «Деяниям Апостолов»: «Таковы голоса Церкви, от которой всякая церковь получила свое начало; таковы голоса митрополии граждан Нового Завета; таковы голоса Апостолов; таковы голоса учеников Господа, соделанных Духом Святым по вознесении Господа совершенными»22.

    Труднее всего разглядеть внутреннего человека. Он — от той Азии, где процветала харизма Духа. Епископ жил в таком духовном климате, в котором перспектива принять смерть мученика за веру вызывала мистическую экзальтацию. Он знал лица Пофина, Александра и Бландины — лионских исповедников веры. Ему можно приписать авторство письма, адресованного братьям Фригии, в котором разворачивается великолепная эпопея23. Он имел склонность к необыкновенным проявлениям духа. Этот уравновешенный христианин был милленаристом: он верил в скорое наступление Царства Господнего, которое продлится тысячу лет.

    В его произведении «Против ересей» молитва пронизывает текст24. Оно подобно непроизвольному излиянию души, когда признание вырывается само собой. Его сдержанность скрывает раскаленные угли под слоем пепла. Его мистический восторг источает крепкую веру, которая являет себя перед Богом. Испытания и страхи отходят, когда он, завершив свой земной путь, возвращается к Богу. Его книга служит опровержением самого себя, он писал ее в присутствии Господа, как исповедание Бога Авраама и Бога Иисуса Христа. Он описывает самого себя, определяя человека-христианина как «живую славу Бога»25.

    Святой Ириней в наши дни вновь становится актуальным. И это справедливо. Немного найдется писателей первых веков христианства, творения которых не только не устарели, но и, напротив, со временем стали еще более значительными. Не подобен ли сам он амфоре, о которой говорит, — амфоре, благоухающей содержащимися в ней благовониями? Немногие теологи, даже из числа современных нам, лучше могли бы разъяснить главные проблемы нашего времени, над которыми все мы размышляем. Дело не в том, что он уже дал ответы на все вопросы: его мысль побуждает нас к размышлениям, идущим в фарватере его идей.

    Можно умножить количество примеров, касающихся теологии истории и христианской антропологии, дабы показать всё богатство его утонченной мысли и перспективы, которые она открывает для размышления. Идеи, которые он отстаивал, касаются всей Церкви в целом. Его видение истории представляется как предвосхищение грядущего.

    Что больше всего поражает нас, как и многих до нас, в Иринее, так это реализованное им на практике единство личности и доктрины. Особенно привлекает гуманизм его веры, его милосердное отношение к еретикам, которых он не столько стремится уличить в заблуждениях, сколько привести к истине. Кроме того, он мастер подлинно экуменического диалога.

    Ириней представляется нам одновременно и пророком прошедшего, и пророком будущего. Укорененность в обретенной истине придавала ему отваги, помогала создавать теологические построения, которыми мы живем до сих пор. Для нашего времени, все подвергающего сомнению, чувствительного ко всему исконному и подлинному, он, возможно, прежде всего является пророком настоящего.

    Молодая мать из Африки: Перпетуя

    Император Септим Север, правивший на рубеже II и III веков, ужесточил позицию государства в отношении христианской проповеди. На его совести мученическая смерть Потамиенны и Василида в Александрии, Фелициты и Перпетуи в Карфагене. Перпетуя, родившаяся, видимо, в год смерти первых африканских мучеников в Скилии, еще принадлежит ко II веку. Имеющиеся в нашем распоряжении документы позволяют нарисовать ее живой образ26.

    Должностные лица римской провинции Африка арестовали в городе Тубурбо (современная Тебурба), в сорока четырех километрах к востоку от Карфагена, христиан, обвинив их в нарушении императорского эдикта. Все они были молоды, как и сама христианская община. Многие из них лишь готовились принять обряд крещения. Юная церковь рекрутировала их из самых разных социальных слоев: Фелицита и Ревокат были самого простого происхождения, тогда как Урбия Перпетуя принадлежала к одному из знатных семейств города.

    Родители Перпетуи позаботились о ее воспитании, дав ей блестящее образование. Ее отец в ходе процесса не скрывал, что она, единственная его дочь, всегда была его любимицей. Весь город еще говорил о ее недавно состоявшейся свадьбе с местным аристократом. Странно, что имя ее супруга даже не упоминается в «Деяниях».

    Находясь под стражей, возможно, в доме одного из магистратов, обвиненные, с которых не спускали глаз, еще больше усугубили свое положение, приняв крещение. Перпетуя, как можно предполагать, весьма восторженная молодая особа, воспитанная на рассказах о чудесах, заявила: «Святой Дух внушил мне не просить ничего, кроме святой воды, если недостанет в моем теле силы сопротивляться»27. Ничего общего с монтанистской гордыней.

    Приняв крещение, заключенные сразу же подпадали под юрисдикцию проконсула, что грозило им вынесением смертного приговора. Сатур, проповедовавший им Евангелие, донес сам на себя, чтобы разделить с ними их участь, подобно тому, как они разделили с ним его веру. Всех отправили в Карфаген, в тюрьму, примыкавшую ко дворцу проконсула, расположенному на склонах Бирсы. До нас дошел дневник заключенной Перпетуи; ее рассказ о событиях и заметки о личных впечатлениях рельефно представляют ее образ.

    Она молода и красива, ее естественное благородство внушает чувство уважения, даже восхищения. Ее взгляд, даже когда она была уже на роковой арене, «заставлял зрителей опустить глаза»28. Обладая жизнерадостным характером, натурой чувствительной и любящей, она, душа окружавшего ее общества, была деликатной и смешливой одновременно. «Я всегда была веселой, — замечает она. — Я буду еще веселей в другой жизни»29. Перпетуя была рождена для счастья, для жизни в радости, когда другие разделяют твое веселье; она была способна и на героические решения, с неотвратимым упорством воплощая их, не останавливаясь даже перед тем, что вера в Бога противопоставляет ее семье.

    Едва крестившись, она стала мечтать о смерти мученицы за веру. Все ее близкие восстали против такого решения: мать, брат и прежде всего отец, закоренелый язычник. У нее имелся ребенок — младенец, еще не умевший говорить, которого она кормила грудью до смертного часа и который скрашивал ей долгие дни заточения.

    Тюрьма подвергла жестокому испытанию изнеженную женщину, привыкшую жить в роскоши. В первый же день она записала в дневнике: «Мучительный день»30. Она страдала от удушающей жары, с трудом перенося тяжелые запахи и тюремную скученность, присутствие в одном помещении узников обоего пола. Более того, солдаты специально изводили христиан и христианок, вымогая от них деньги. «Но особенно меня грызло беспокойство за моего малыша», — замечает Перпетуя31.

    Через несколько дней она писала: «Тюрьма вдруг стала для меня точно дворец, здесь я чувствую себя лучше, чем где бы то ни было»32. Молодая женщина обладала исключительной способностью адаптироваться к самым невыносимым условиям. Помогали и диаконы христианской общины Карфагена: подкупая тюремщиков, они смягчали условия существования заключенных. Родители Перпетуи навещали ее. Но особенно важно для нее было то, что ей приносили ее младенца, которого она регулярно кормила грудью.

    Ее стойкость, граничившая с героизмом, не лишала ее чувствительности, скорее наоборот. Она продолжала глубоко и нежно любить своих близких, которые, как она видела, страдали из-за нее и хотели помочь ей. Собственные страдания ей были нипочем, но заставлять страдать тех, кого любишь, — вот настоящее мучение. Вера не изменила ее сердца, но лишь обогатила его. Сокрушаясь при виде горя своих близких, она утешалась, убеждая себя, что и они одобрят ее решение, разделив с нею надежду на вечное блаженство. Один из ее братьев уже готовился к обряду крещения. И тем не менее она разрывалась между своей дочерней любовью, собственной материнской любовью и своим желанием принять смерть мученицы за веру, зародившимся в ее сердце, как только она уверовала. И лишь о своем муже она никогда не говорила.

    В тюрьме она в первую очередь думала о своем младенце. В минуты, когда можно было нянчить его, она пребывала на вершине счастья. Материнская любовь оказалась уязвимым местом этого великого сердца, ставшего героическим благодаря милости Божией. Именно на это слабое место и давили ее родные, стремясь поколебать ее решимость. «Посмотри на своего сына, который не сможет жить без тебя»33, — упрекал ее отец. Эта сцена повторялась и на заседании суда. «Отец сразу же появился, — рассказывает Перпетуя, — с моим сыном; отведя меня в сторону, он говорил мне умоляющим тоном: "Сжалься над своим ребенком"». Судья, явно растроганный, также по-отечески наставлял ее: «Пощади своего сына». Однако молодая женщина оставалась непреклонной34.

    Возвратившись в тюрьму, она думала о сыне. Она попросила диакона принести его ей. «Однако мой отец, — отметила она, — отказался дать его мне. По Божьей воле, мой сын больше не просил грудь, и молоко у меня пропало. Одновременно прошло беспокойство за моего ребенка и прекратилась боль в моих грудях»35. Она оставалась женщиной и матерью вплоть до самых героических моментов своей жизни. Казалось, сам Бог пришел на помощь к ней, позволив ей побороть свое материнское чувство.

    Не менее драматичной была и борьба Перпетуи со своим отцом. Она любила его и знала, что любима им. Этот уважаемый в Тубурбо человек считал себя обесчещенным, оскорбленным в своих лучших чувствах решением собственной дочери, которое казалось ему глупым упрямством.

    Его наступление началось с того, что он глаз не спускал с нее. Перпетуя отмечала: «В своей любви ко мне он изо всех сил старался поколебать мою веру. — Отец, — говорю ему я, — видишь ли ты сосуд, валяющийся на земле, этот кувшин или какой-то похожий предмет?

    — Я вижу его, — отвечает мой отец.

    — Можно ли дать ему другое название, кроме того, что он носит? — спрашиваю я его.

    — Нет, — отвечает он.

    — Так вот и я не могу дать себе иного названия, кроме своего истинного имени: я — христианка»36.

    Но отец не сдавался. Он продолжал играть на ее чувствах, становясь то резким, то нежным, то впадая в гнев, то приходя в отчаяние. Перпетуя чувствовала себя до того измотанной, что «воздавала благодарение Богу и радовалась отсутствию отца»37, если тот не появлялся в течение нескольких дней.

    Исчерпав все доводы, отец решил прибегнуть к патетике, в очередной раз появившись в тюрьме Карфагена. Он решил апеллировать к нежным чувствам дочери, будить ее семейные воспоминания: «Сжалься, дочь моя, над моими сединами. Смилуйся над своим отцом, если я еще достоин того, чтобы ты называла меня своим отцом. Раз я взрастил тебя до цветущих лет, раз любил я тебя больше, чем твоих братьев, не выставляй меня на посмешище людям. Подумай о своих братьях, подумай о матери и ее сестре, подумай о своем младенце, который не сможет жить без тебя. Измени свое решение, не погуби всю семью. Никто из нас больше не сможет заговорить со свободным человеком, если тебя осудят»38.

    Несчастный отец бросился в ноги к дочери, осыпая поцелуями ее руки. Молодая женщина почувствовала озноб и дрожь во всем теле, но тем не менее не сдавалась. Отец в отчаянии покинул ее.

    Та же сцена повторилась и спустя несколько дней во время допроса у претора. Благодаря своим связям отец сумел проникнуть во дворец. Там он наделал такого шума, что его силой выдворили, сопроводив при этом ударом палки. Перпетуя, хотя и непоколебимая, но все такая же нежная, почувствовала, какой болью отозвался в ней этот удар. «Этот удар поразил меня так, словно били именно меня. Мне было мучительно больно за его несчастную старость»39. Дневник передает чувства молодой женщины. Возобновив попытку, отец использовал все свои аргументы, старался играть на всех чувствах дочери. Однако Перпетуя лишь отметила в своем дневнике: «Он нашел слова, способные поколебать чье угодно упорство»40. Так шла борьба, которую была вынуждена вести эта молодая женщина, чье сердце разрывалось между двумя мирами и не требовало ничего, кроме любви. Перпетуе пришлось противиться собственному отцу, чтобы остаться верной зову «Отца, сущего на небесах». Заточение позволило ей оборвать одну за другой все нити, все плотские и природные связи, дабы жить только ради обетованного счастья, видением открывавшегося перед ней. Здесь заканчивается дневник Перпетуи. Рассказ о ее смерти написан другим человеком.

    Ожидание мученической смерти не изменило натуры Перпетуи. Величие души она умела сочетать с чувством юмора. Судье-педанту, обращавшемуся с ней довольно грубо, она возразила: «Почему ты отказываешься облегчить положение столь важных осужденных, которым предстоит сражаться по случаю годовщины кесаря? Разве не является для тебя делом чести выпустить на арену хорошо упитанных узников?»41 Растерявшийся судья, которого так славно одернула молодая женщина, «дрожал и краснел», говорится в тексте. Только неординарная личность могла заставить краснеть служителя Фемиды и сделать его более человечным.

    В день казни мученики покинули тюрьму и направились в амфитеатр. «Их лица сияли, они были прекрасны. Перпетуя шла последней, степенным шагом, словно знатная дама Христа, словно любимая дочь Бога»42. У входа на арену на женщин хотели надеть наряд жриц Цереры. Перпетуя, как свидетельствует очевидец, решительно воспротивилась этому: «Мы пришли сюда по доброй воле защищать нашу свободу. Неправда должна отступить перед лицом правды»43.

    Перпетую и Фелициту раздели, посадили, как и Бландину, в плетеные корзины и вынесли на арену. Публика, чаще всего трусливая, если ее не раззадорить до состояния буйства, «содрогнулась от стыда»44. Узниц, приведенных на мученичество, пришлось одеть. Ликовавшая душой Перпетуя пела. Как и ее лионская сестра по вере, она была обречена Богу. В многолюдном амфитеатре она впала в состояние экстаза, сделавшего ее нечувствительной ко всему происходящему, даже к осыпавшим ее побоям. Отведенная в помещение по соседству с ареной, она пришла в себя и спросила: «Так когда же нас выставят на позор этому разъяренному сброду?»45 Ей ответили, что истязание уже состоялось, и для большей убедительности показали на покрывавшие ее тело следы пыток.

    На протяжении всей этой героической борьбы Перпетуя, верная сама себе, оставалась естественной и женственной. Знавшая минуты слабости, она тем не менее до конца сохраняла утонченность и женский стыд, «целомудренное кокетство», приводя в порядок свои волосы и закалывая их фибулой46. Подобно античной Поликсене47, она хотела умереть, не теряя достоинства. Заметив, что ее туника разорвана на боку, она рукой подобрала края, дабы скрыть обнажившееся тело, «более чувствительная к стыду, чем к боли»48.

    Перпетуя беспокоилась за Фелициту, с большим трудом поднимавшуюся со своего лежака, бледную, «с каплями молока, выступившими из грудей»49. Увидев ее лежащей, Перпетуя подошла к ней и протянула ей руку, помогая подняться. Воспользовавшись минутой отдыха, она обратилась к своему брату, готовившемуся к принятию крещения, с просьбой передать семье и другим христианам ее последнее пожелание: «Будьте крепки в вере. Любите друг друга. Пусть наше мученичество не станет для вас причиной соблазна»50.

    Перпетую снова вывели на арену, где она видела, как один за другим гибнут ее братья и сестры по вере, обреченные на мученическую смерть. Наконец, подошла ее очередь. Гладиатор схватил ее столь грубо, что она невольно громко вскрикнула, однако тут же овладела собой и сама навела руку гладиатора-новичка на свою шею. Какое самообладание до последней минуты! «Определенно, такая женщина не могла умереть иначе, как по своей собственной воле»51, — заметил рассказчик.

    Такой была эта удивительная женщина-христианка, дневник которой читали и перечитывали в христианских общинах не только Африки, но и других стран, в которых распространилась Христова вера, вплоть до греческой церкви. И это чтение приводило всех в трепет — но уже не от страха, а от гордости и желания последовать славному примеру52. Перпетуя, чье имя вписано в самые древние мартирологи, изображена участницей триумфального кортежа мучеников в мозаике церкви Сант-Аполлинаре Нуово в Равенне. Городской мастер изобразил ее в архиепископской капелле в элегантном одеянии и с благородной осанкой: знатная дама! Она занимала одно из первых мест среди христианок, заставивших язычника Либания воскликнуть: «Ах, какие женщины встречаются у христиан!» Именно такие женщины спасают нас от угрозы погрязнуть в болоте посредственности.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх