Глава 19

Когда в начале 1920 года из-за наступления поляков мы были вынуждены эвакуироваться из Киева и вернуться в Москву, я с удивлением обнаружила, как изменилось отношение к Раковскому в официальных кругах. И хотя он оставался в Киеве так долго, как это было возможно, защищая каждую пядь советской земли, вместо радушного приема и приветствий его мужеству и изобретательности он оказался в таком положении, что был вынужден защищаться. Я была возмущена тем, что правительство социалистического государства винит одного из своих служащих за военное поражение, которое он не имел возможности предотвратить, и я высказала Ленину это при первом же удобном случае.

Я увидела, что и многое другое тоже изменилось. В моем бывшем офисе вместо меня расположился бывший посол в Швейцарии Берзин, больной, вспыльчивый старый большевик, тщеславие которого тешил его дипломатический пост. Увидев, что он сверх меры доволен тем, что занял мой офис и «чин» в Москве, я решила оставить его в покое и снова уехать из Москвы в пропагандистскую поездку. Центральный комитет с готовностью согласился, но военное положение внезапно стало таким острым, что я оставила этот план. Одна из белогвардейских армий под командованием Юденича наступала на Петроград, и даже Москва была под угрозой. Все члены партии были мобилизованы на военную службу или пропагандистскую работу.

В течение тех недель нависшей опасности я выступала в среднем по пять раз в день, и, хотя я была физически истощена от недоедания и постоянного напряжения (у меня постоянно была температура ниже нормы), я была бы рада работать даже еще больше. Революции в это время угрожала более серьезная опасность военного разгрома, чем в какое-то другое время начиная с 1917 года. На многолюдных митингах, на которых я выступала, я видела русских мужчин и женщин, готовых пожертвовать своей жизнью и жизнью своих детей, чтобы защитить свои нелегко доставшиеся завоевания от этих военных представителей старого режима. Имя Троцкого, который организовал Красную армию и сделал из нее действенную воинскую силу, звучало в это время даже с большим воодушевлением, чем имя Ленина. Казалось, он олицетворяет победу и смелость, и, когда он уехал из Москвы, чтобы возглавить оборону Петрограда, надежды революции как будто были возложены на его плечи. Однако, несмотря на опасность, в Москве было тихо и относительно спокойно.

Вскоре после разгрома вражеской армии у ворот Петрограда я с удивлением получила официальное распоряжение Центрального комитета уехать из Москвы в санаторий. Сначала я подумала, что это распоряжение, вероятно, было результатом ошибки. В Советской республике женщины и дети пользовались особыми привилегиями в таких вопросах, но другие женщины в партии, не говоря уж о тысячах простых граждан, так же страдали от переработки и недоедания, как и я. До этого никто никогда не проявлял какой-то особой озабоченности состоянием моего здоровья. Когда я навела справки, я обнаружила, что ошибки не было: Центральный комитет желал, чтобы я «отдохнула в санатории».

Пребывание в санатории было одной из самых желанных и труднодостижимых привилегий в то время, привилегией, просить о которой следовало за несколько месяцев заблаговременно, потому что только там можно было получить особое питание, предназначенное для больных и инвалидов. Даже среди активных членов партии всегда возникала зависть и недовольство, когда казалось, что разрешение поехать в санаторий давалось кому-либо, кто был не очень серьезно болен или так или иначе не имел на это права. Знание этого приводило меня в еще большее смущение.

– Я не больна и не настолько стара, чтобы уходить на отдых, – сказала я генеральному секретарю партии Крестинскому (впоследствии посол в Германии). – Я достаточно полна сил, чтобы работать, и хочу продолжать работать.

– Послушайте, товарищ Балабанова, – ответил он, когда увидел, что я отказываюсь принять это распоряжение, – у нас есть работа, которая безусловно удовлетворит вас и которая имеет чрезвычайную важность для нас. Мы хотели бы, чтобы вы возглавили агитпоезд, который мы подготавливаем для отправки в Туркестан.

Если меня удивило распоряжение поехать в санаторий, то уж это предложение удивило меня еще больше. Поездка в Туркестан означала месяцы изматывающего путешествия по отсталому, охваченному тифом краю в то время, когда я, как считалось, была настолько больна, что мне необходимо ехать в санаторий! Понимая чрезвычайную важность такой поездки, я задавалась вопросом, почему так случилось, что в такое время выбор пал на меня. Эти агитпоезда были способом наладить контакты между центральным правительством и остальными частями страны. Выпуску газет препятствовала нехватка бумаги, типографской краски и оборудования; другие средства связи были плохими и нерегулярными. А пропаганда была так необходима для укрепления и защиты революционной власти, что почти всякая другая деятельность должна была быть подчинена этому. В то время перемещение по стране стало почти невозможным или невыносимым из-за нехватки топлива и подвижного состава (очень часто поезда вынуждены были останавливаться, а пассажиры – выходить и рубить в окрестностях лес на топливо). И когда Троцкий объявил, что в Центральной России стоит тысяча устаревших локомотивов, то были построены новые, современные поезда, чтобы нести правительственную агитацию и помощь в отдаленные уголки страны и привозить назад свежую информацию. Такие чудеса возможны только в периоды колоссальной веры, энтузиазма и самопожертвования, внушенного общей целью. Так как большая часть населения была неграмотна, поезда украшались простыми, но привлекательными лозунгами и плакатами. Они везли сотни плакатов на гигиеническую, сельскохозяйственную, промышленную и образовательную тематику и, останавливаясь на каждой станции, предлагали населению кинофильмы, музыкальные и другие программы. В каждом поезде ехали два представителя от каждого комиссариата, чьими обязанностями было просвещать и инструктировать местные административные органы в части выполнения своих функций. В поезде также был представитель ЧК, и все те, кто хотел обратиться с жалобой или подать апелляцию, могли обратиться к представителю центральной власти. Всякий раз, когда поезд останавливался, произносились вводные и заключительные речи. Это и должно было стать моей работой.

– Почему вы полагаете, что я тот самый человек, который должен поехать в Туркестан? – спросила я Крестинского. – Я даже не говорю на местном языке. А там отсталое население с психологией воинов – мужчина произвел бы на них лучшее впечатление!

– Нам нужно очень известное имя, нам нужна примадонна, – ответил он. Он не понял, насколько это замечание не понравилось мне, и продолжал: – Подготовительная работа начнется безотлагательно. Представители комиссариатов будут представлять вам на рассмотрение и одобрение отчеты, которые они будут составлять в ходе поездки; затем последует общее обсуждение. Приготовления займут какое-то время, а тем временем уполномоченные будут приходить к вам в удобное для вас время.

– Тогда у меня есть время, чтобы решить, поеду я или нет, – ответила я.

Крестинский ничего не ответил.

В течение следующей недели планы поездки строились так стремительно, как будто все уже было решено. Представители комиссариатов приезжали со своими докладами, и мы часами обсуждали их. Меня удивил и даже несколько позабавил тот факт, что некоторые пылкие революционеры так быстро стали не только хорошими чиновниками, но и хорошими бюрократами. Время от времени кто-нибудь из моих друзей спрашивал меня: «Ты что, на самом деле едешь в Туркестан?» А один из них предупредил меня: «Это ход Зиновьева. Он пытается избавиться от тебя».

Несмотря на все, что я знала о Зиновьеве, я не обратила внимания на это предупреждение. Я была все еще достаточно наивна, чтобы поверить, что за решением послать меня в Туркестан стоит какая-то настоящая причина. Затем я неожиданно услышала объявление, которое усилило мои колебания: пришло известие о том, что в мае в Россию приезжает комиссия от Лейбористской партии и Конгресса профсоюзов Великобритании, чтобы изучить ситуацию в России. Это было не только чрезвычайно важное историческое событие, я с нетерпением ждала возможности возобновить контакты с западным рабочим движением. Двое из членов делегации были людьми, которых я знала и когда-то работала вместе с ними на международных профсоюзных съездах. Ими были Том Шоу из профсоюза текстильщиков и Бен Тернер.

Мои колебания в отношении поездки в Туркестан стали решением, когда вскоре после этого пришла еще одна весть о том, что вслед за приездом английской комиссии приедет комиссия из Италии, состоящая из руководителей социалистической партии, профсоюзов и кооперативов, а также специалистов и технических работников из муниципалитета Милана. Среди названных лиц был Серрати и другие мои товарищи, с которыми я работала раньше и переживала первые годы войны и которые одни из первых поняли, что нужно защищать Советскую республику и оказывать ей помощь! Я смогу увидеть их вновь, принимать и чествовать их в социалистической стране, которая, будучи колыбелью социалистической революции, была в той же степени и их страной, как и моей! Кто скажет им слова приветствия, когда они приедут, если не их друг и секретарь Третьего интернационала, за присоединение к которому итальянские социалисты уже проголосовали? Кто еще мог им все объяснить на их языке? Я решила, что должна приложить все усилия, чтобы остаться в Москве.

По телефону я сообщила Зиновьеву о своих возражениях против своего отъезда из Москвы в такое время и об их причинах. К моему удивлению, он заявил, что Центральный комитет партии принял решение, что я должна уехать в Туркестан. Я все еще не верила, что Центральный комитет мог принять такое решение. Это была идея Зиновьева, которую он изначально передал через Крестинского.

– Ну что, ты еще не убедилась, что Зиновьев хочет избавиться от тебя? – спросил один из моих друзей. – Разве ты не понимаешь, что будут означать для твоего здоровья шесть месяцев жизни в поезде, колесящем по Туркестану?

Я решила прояснить ситуацию раз и навсегда. Так как я была секретарем интернационала, моя работа находилась в юрисдикции Исполкома Коминтерна, а не Центрального комитета партии. По крайней мере, теоретически последний был всего лишь одним из отделений Коминтерна. Разумеется, я знала, что вожди большевиков контролируют Исполком Коминтерна, но именно исполком я заставлю высказать свою позицию по этому вопросу.

Следующее заседание Исполкома Коминтерна должно было состояться в Петрограде в великолепной канцелярии Зиновьева, и я поехала туда, чтобы присутствовать на нем. После того как с вводной частью было покончено, я резко подняла свой вопрос:

– Я хотела бы, чтобы товарищ Зиновьев сказал мне, почему я должна уехать из Москвы в то самое время, когда приезжают делегации из Западной Европы. Меня избрали секретарем, очевидно, из-за моих связей с рабочим движением за рубежом, особенно в Италии. Тогда почему меня нужно отделить от моих итальянских товарищей, когда они приедут в Россию? И что я смогу сделать в Туркестане такого, что любой другой партийный пропагандист сделать не сможет?

За моими словами последовало ледяное молчание. Раздраженный этим прямым и недипломатичным выпадом, Зиновьев начал нервно писать записки членам Исполкома, пока я говорила. Было очевидно, что все они были прекрасно осведомлены о заговоре Зиновьева. Некоторые из них начали подчеркивать насущную необходимость поездки в Туркестан, повторяя те же самые слабые аргументы, которые я уже слышала. Наконец, Зиновьев сказал:

– Я сожалею, что Центральный комитет партии не проинформировал вас о причинах отправки вас в Туркестан. Это было их решение.

– Даже если так оно и было, – ответила я, – решение также шло и от вас. Вы являетесь председателем интернационала. Я хотела бы, чтобы вы сказали мне, каковы эти причины.

Большинство других членов Исполкома были в шоке. Как я могла так разговаривать с всемогущим Зиновьевым?

Как обычно, когда он сердился или был взволнован, голос Зиновьева стал визгливым и раздражительным.

– Что ж, если вы не хотите подчиниться Центральному комитету партии, мы обсудим этот вопрос завтра. У нас есть срочные дела, которыми надо заниматься сейчас.

Пока продолжалось заседание, мне позвонили из кронштадтского Совета с просьбой выступить на митинге, который должен был состояться на следующее утро. Я прервала свой разговор, чтобы узнать у Зиновьева, точно ли завтрашнее заседание назначено на три часа и будет ли вопрос о моей поездке рассматриваться в это время.

Он ответил утвердительно, добавив: «У вас будет достаточно времени, чтобы съездить туда и вернуться обратно к дневному заседанию».

Я объяснила ситуацию председателю кронштадтского Совета. «Мы позаботимся о том, чтобы вы вернулись в Петроград вовремя, – ответил он. – Приезжайте, пожалуйста».

На следующее утро я обратила внимание, что погода очень пасмурная. Так как единственная связь между Петроградом и Кронштадтом осуществлялась при помощи небольших судов, я подумала, не будет ли слишком рискованно уезжать из Петрограда в такой момент. Я снова позвонила председателю кронштадтского Совета, и, когда он согласился, что из-за погоды они, вероятно, не смогут отправить меня назад на заседание Исполкома, я попросила его освободить меня от этого поручения.

Когда я пришла в тот день в Смольный за полчаса до начала заседания, некоторые члены Исполкома уже расходились.

– В чем дело? – спросила я их. – Почему вы уходите?

– Мы только что закончили, – ответил один из них. – График изменился; мы начали сегодня утром в десять.

В эту минуту я увидела Зиновьева, спешащего к дверям. Встав у него на пути, я спросила:

– Разве не вы повторили мне вчера, что это заседание начнется в три? Что значит тот факт, что вы обсуждаете вопрос, касающийся меня, в мое отсутствие?

Он ни посмотрел на меня, ни ответил на мой вопрос прямо. Сняв с себя ответственность, как обычно, он ответил:

– Исполком решил, что вы должны подчиниться желанию Центрального комитета и поехать в Туркестан.

– Я не поеду, – ответила я.

– Партийная дисциплина… – начал он с самой мягкой, почти женской интонацией.

– Я знаю, что такое партийная дисциплина, и не нарушаю ее. Но вы, товарищ Зиновьев, пожалеете о том, что вы сделали сегодня!

Этими словами я выразила свое наполовину оформившееся решение: я больше не могу сотрудничать с Зиновьевым в этой организации. Я не была настолько наивна, чтобы думать, что могу бороться с такими методами, не прибегая сама к таким же средствам: интригам, лжи, сотрудничеству с самыми разными людьми, выступающими против определенного течения или человека по различным причинам. Я знала, что абсолютно не способна действовать на таком уровне, что победы, достигнутые такими средствами, – это победы личных амбиций или соперничества, а не победа принципов или идеалов. Те, кто начали использовать такие методы в интересах дела, со временем станут рабами своих собственных средств. Сотрудничество с Зиновьевым означало, что я должна стать его сообщницей. Контролировать его могли только Ленин и Троцкий, и у меня не было иллюзий относительно того, будут ли они это делать. Как и другие вожди большевиков, включая Каменева, Бухарина и Радека, они посчитают мою щепетильность мелкобуржуазной.

После моего возвращения из Петрограда в Москву именно Джон Рид выразил словами то, что я уже начала подозревать. Мы часто встречались с ним с тех пор, как он вернулся в Россию из Соединенных Штатов, влекомые друг к другу нашим общим – хоть мы еще и не признавались себе в этом – разочарованием и растущим отчаянием. Рид ездил по стране с партийным мандатом, находясь в самых опасных и тяжелых условиях. Он общался с крестьянами и шахтерами, делил с ними холод, голод и грязь жизни среднего жителя России. Одетый в длинную шубу и меховую шапку, он выглядел как типичный русский, приехавший с Кавказа. Не думаю, чтобы какой-либо иностранец, приехавший в Россию в те первые годы советской власти, когда-либо увидел или узнал столько об условиях жизни народа, сколько Джон Рид за весну и лето 1920 года. Он становился все более подавленным, видя страдания, дезорганизацию и неумение, которые были повсюду, но, как и все мы, видевшие это, он понимал трудности сложившейся ситуации, усиленные блокадой, саботажем, нехваткой материалов. И его раздражение и разочарование были направлены не на само правительство, а на растущее безразличие и цинизм бюрократии на всех уровнях. Он особенно расстраивался, когда видел, что его собственные усилия и усилия других друзей революции пропадают зря из-за равнодушия и некомпетентности. Будучи человеком, тонко чувствующим всякое неравенство и несправедливость, он из каждой своей поездки приезжал с историями, которые нам обоим рвали сердце. То, что он только со мной разговаривал об этом, происходило не из осторожности или дипломатии, а потому что он знал, что я тоже пребываю в таком же настроении. Он просто думал вслух.

Я вспоминаю, как однажды мы встретились с Ридом на одном из массовых празднеств, устраиваемых профсоюзами в роскошном здании, которое они унаследовали от бывшей аристократии. Это происходило в период величайшей нехватки продовольствия и топлива, и руководители правительства пытались отвлечь умы рабочих от материальных забот музыкальными и театральными представлениями. И хотя некоторые артисты, выступавшие по этому случаю, были одними из лучших в России, было что-то в качестве и манере их исполнения, что меня раздражало. Они явно играли ниже своего уровня специально для рабочей аудитории, которая не видела ничего лучшего. Я возмутилась еще больше, когда увидела, что чиновники, организовавшие мероприятие, так сияли и гордились своим достижением.

«Мелкобуржуазные выскочки, – думала я. – Они не видят, как артисты оскорбляют этих рабочих».

Я поднялась и направилась к выходу, и при этом ко мне присоединился Джон Рид. «Давайте уйдем», – сказал он. Я никогда не слышала, чтобы в чьем-то голосе было столько печали и унижения.

Было странно, что Джон, будучи иностранцем, понял и меня, и ситуацию вообще.

– Они хотят избавиться от вас, – сказал он мне после моего возвращения из Петрограда, – до приезда иностранных делегаций. Вы слишком много знаете.

– Но они же не сомневаются в моей лояльности! – воскликнула я.

– Конечно нет. Но они не сомневаются и в вашей честности. Ее-то они и боятся.

Я знала, что мой отказ поехать в Туркестан по распоряжению Исполкома Коминтерна, вероятно, закончится моим смещением с должности, но я уже указывала на то, что была не против заплатить эту цену. (В 30-х годах подобное нарушение дисциплины, вероятно, закончилось бы для меня тюремным заключением или чем-нибудь еще похуже. В 1920 году советские вожди еще прислушивались к мнению рабочего класса за рубежом.)

Спустя приблизительно две недели после заседания Исполкома в Петрограде в мою комнату вбежал Рид.

– Скажите мне, Анжелика, вы все еще являетесь секретарем интернационала или нет?

– Конечно да, по крайней мере номинально, – ответила я.

– Если это так, то почему вы не на заседании Исполкома?

– Я ничего о нем не знаю. Где оно проходит?

– Зато я знаю, – сказал он. – Эти трусы заседают в комиссариате Литвинова, чтобы вы не узнали, где они.

И хотя я себя плохо чувствовала, я оделась и пошла на заседание. Когда я вошла в комнату, Зиновьев побледнел, а другие члены Исполкома пришли в чрезвычайное замешательство. Я подождала окончания заседания, не сказав ни слова. После него я попросила Зиновьева объяснить, почему меня не уведомили о нем и что вообще происходит.

– А мы думали, – сказал он, не поднимая глаз, – что Троцкий сказал вам. Исполком уже решил сместить вас с вашей должности из-за вашего отказа поехать в Туркестан.

Весть о моем смещении, понимание того, что я больше не несу даже формальной ответственности за методы и действия, которые я презирала, дали мне чувство освобождения, которого я не ощущала уже несколько лет. Но наибольшее впечатление в тот момент на меня произвела трусость этого человека, который, притворяясь революционным вождем, не обладал даже мужеством посмотреть в лицо человеку или взять на себя ответственность в неприятной ситуации.

Несмотря на чувство освобождения, последовавшее за моим смещением с должности, мое осознание средств, которыми это было достигнуто, мотивов, лежавших за этим, и подозрений, насколько распространенными и всепроникающими стали эти методы, – наряду с моим ослабленным физическим состоянием – привело к физическому и нервному срыву, потрясшему весь мой организм. В это время меня тронул и поддержал полученный от Джона Рида его автопортрет. В уголке он написал: «Лучшему революционеру, которого я знаю в России». Я знала, когда читала эти слова, что, вероятно, пережил Джон Рид, который знал и обожествлял вождей революции.

В эти дни, когда я болела, ко мне пришел Радек. Он только что возвратился из Берлина, куда его посылал Зиновьев и где он попал в тюрьму за свою коммунистическую деятельность. Он привез новости и письма от итальянских товарищей и от старых друзей в Германии. Казалось, он испытывал глубокое сожаление в связи с моим отстранением от дел. «Они что, с ума посходили? – воскликнул он, имея в виду действия Исполкома. – Вы единственный человек в России, который хорошо известен всему западному рабочему движению. У меня есть достаточно доказательств этого. Этих людей, особенно итальянцев, возмутит ваша отставка. Этот негодяй Зиновьев! Вы обязаны вернуться!»

Я понимала, что его позиция в этом вопросе была продиктована больше его соперничеством с Зиновьевым, нежели какими-то другими соображениями.

Радек был для меня необычным психологическим явлением, но никогда – загадкой. Еще во время войны я заметила, как легко он может перепрыгивать с одного прогноза на другой. Сегодня он доказывает, что события на фронтах должны быть такими-то и такими-то; завтра, когда уже случилось все наоборот, он будет пытаться доказать, что все могло бы случиться и иначе. Эти объективные оценки не имели большого значения, но, когда на кону было личное положение Радека во фракции, он применял то же самое интеллектуальное ловкачество, и результаты были более серьезными. Он представлял собой необыкновенную смесь безнравственности, цинизма и стихийной оценки идей, книг, музыки, людей. Точно так же, как есть люди, не различающие цвета, Радек не воспринимал моральные ценности. В политике он менял свою точку зрения очень быстро, присваивая себе самые противоречивые лозунги. Это его качество при его быстром уме, едком юморе, разносторонности и широком круге чтения и было, вероятно, ключом к его успеху как журналиста. Его приспособляемость сделала его очень полезным Ленину, который при этом никогда не принимал его всерьез и не считал его надежным человеком. Как выдающийся журналист Советской страны, Радек получал распоряжения писать определенные вещи, которые якобы исходили не от правительства или Ленина, Троцкого или Чичерина, чтобы посмотреть, какова будет дипломатическая и общественная реакция в Европе. Если реакция была неблагоприятная, от статей официально отрекались. Более того, Радек сам отрекался от них. Не обладая восприимчивостью и большой гибкостью ума, он умел выражать мнения других и на самом деле верить, что они были его собственными, мог с пылом поддерживать довод, против которого до этого боролся.

Из-за этой невосприимчивости его не смущало то, как с ним обращаются другие люди. Я видела, как он пытается общаться с людьми, которые отказывались сидеть с ним за одним столом, или даже ставить свои подписи на документе рядом с его подписью, или здороваться с ним за руку. Он был рад, если мог просто развлечь этих людей одним из своих бесчисленных анекдотов. Хоть он и сам был евреем, его анекдоты были почти исключительно про евреев, в которых они выставлялись в смешном или унизительном свете.

В России на Радека смотрели как на аутсайдера, иностранца, коль скоро речь заходила о традициях революционного движения. Но он настолько органично присвоил себе политический менталитет и язык русских большевиков, что чувствовал себя здесь абсолютно как дома. Его позиция была позицией революционного выскочки, который не колеблясь использует материальные преимущества того положения, на которое поставила его революция, и чувствует свою значимость из-за этих преимуществ. Никто из русских революционеров старой гвардии, за исключением Зиновьева, не разделял его точек зрения.

Несмотря на все эти характеристики, в отношении Радека – как и в отношении Зиновьева, – мне кажется, что, хотя он и был способен на все в рамках революционного движения, он никогда не продался бы врагам революции. Они были и его врагами тоже. Есть еще одна причина верить в его невиновность: ни в одном другом государстве и ни при каких других обстоятельствах Радек не занял бы такое престижное, дающее власть – и даже доход – положение, какое он занимал в Советской России. Он даже больше чувствовал себя как дома в сталинской России с ее более заметным неравенством и более крупными наградами, чем в России ленинской и первых дней революции.

Я вспоминаю один эпизод, который показал мне снобизм этого выскочки. Однажды, когда Исполком Коминтерна возвращался из Петрограда в Москву, мы не нашли на вокзале специальный поезд, на котором мы туда приехали. Вагон, предоставленный в наше распоряжение, был гораздо хуже, хотя средний гражданин России был бы рад возможности путешествовать в таких условиях. Мы как раз собирались занять свои места, когда между Радеком и проводником возникла отвратительная перебранка. Радек заявил, что не позволит, чтобы поезд покинул Петроград, пока для нас не найдется вагон получше. Его ультиматум сопровождали самые грубые оскорбления, которые были еще более провокационными из-за его недостаточного знания русского языка. Как проводник смеет спрашивать его имя? Разве он не узнал Карла Радека, взглянув ему в лицо? Мы пытались погасить постыдную вспышку, но Радека невозможно было умиротворить. Перебранка привлекла внимание других пассажиров и железнодорожных служащих. Наконец, молодой человек в офицерской форме вошел в наш вагон и сказал, козырнув Радеку:

– Я являюсь комиссаром, и мы с товарищами едем в специальном вагоне. Мы будем рады поменяться с вами вагонами.

Все мы ожидали, что Радеку хватит порядочности отказаться. Вместо этого он принял это предложение как дань уважения, полагающуюся ему по рангу. Позднее, когда я сказала ему, что почувствовала стыд и унижение в такой ситуации и считала, что проводнику следовало бы сделать ему замечание за его оскорбления, он вышел из себя и закричал: «Это вы бесчестите Советскую республику, если, как член правительства, вы согласны ехать в таких условиях! Они, возможно, хороши для других людей, но не для нас».

Через несколько дней после моей встречи с Радеком, когда я еще была больна и лежала в постели, у меня зазвонил телефон, и я услышала голос Зиновьева, который с самыми медоточивыми интонациями справлялся о моем здоровье:

– Я слышал, что вы плохо себя чувствуете, товарищ Балабанова. Я хотел бы навестить вас вместе с женой. Я также хотел бы, чтобы вы знали: Центральный комитет принял решение о том, что вы снова можете заниматься вашей работой в Коминтерне. Наверное, товарищ Троцкий уже сообщил вам об этом нашем решении.

– Заниматься своей работой! – воскликнула я. – Исполком должен объяснить мне, почему я вообще должна была ее прекратить.

Я повесила трубку, не дожидаясь его ответа. Как это характерно было для Зиновьева! Пока его окружали люди, которыми он манипулировал, он был достаточно смел, чтобы избавиться от меня. Но как только Центральный комитет почувствовал реакцию на мою отставку в других странах и перестал оказывать ему поддержку, он уже был готов смириться и даже льстить.

Когда вскоре после этого я встретилась с Троцким, я узнала чуть больше о таком резком изменении решения. Троцкий объяснил, что был сильно против моего исключения из состава Исполкома и настоятельно советовал пойти на компромисс. Он все еще настаивал на этом уже теперь, когда я сказала ему о своем отказе вновь занять свою должность.

– Если вы не хотите быть секретарем интернационала, – сказал он, – почему бы не быть представителем Италии или обозревателем при Исполкоме, как Маркс, который был обозревателем по Германии в Первом интернационале, а Энгельс – по России?

Я отказалась, потому что знала, что это означает. Как член российской партии я буду связана решениями российского Центрального комитета. Поэтому итальянская партия будет молча соглашаться с российскими решениями безо всяких обсуждений или голосования. Я объяснила это Троцкому и отклонила его предложение.

Трагическая судьба самого Троцкого проиллюстрировала все то, что я ощущала и думала о своей неспособности как работать, так и соперничать с вождями Коминтерна на их территории. Если бы после укрепления Советской республики и начала фракционной борьбы против него, после решения Центрального комитета о том, что настала пора снизить популярность и самоуверенность бывшего меньшевика, Троцкий показал свое собственное превосходство перед лицемерием его соперников, отказавшись использовать их методы, то насколько другой могла бы быть его судьба! Велика вероятность того, что, когда настал момент разочарования в бюрократии, он стал бы вождем революционного рабочего движения во всем мире и авторитет и число его последователей были бы во много раз больше, чем сейчас. Если бы с самого начала он защищал демократию в партии, боролся бы с подавлением открытого несогласия, с клеветой политических противников посредством партийной машины, насколько больше симпатий и солидарности он нашел бы в России с первого дня своих гонений до самой последней скандальной кампании против него!

Но чтобы последовательно осуждать эти методы, Троцкому следовало бы бороться с ними с самого начала, когда он обладал самой большой властью, когда он был частью бюрократии и когда сами русские были убеждены, что страну нельзя спасти без него. Наверное, он не смог бы искоренить эту болезнь – она была присуща самой природе большевизма, – но он смог бы избежать некоторых ее самых чудовищных проявлений. Он мог бы выражать свой протест с гораздо большим успехом – и разбудить в других этот протест! – когда он сам стал жертвой. Но сам Троцкий после 1917 года был не только настоящим большевиком, стопроцентным «ленинцем», он также был слишком слабым и слишком робким, чтобы вести такую борьбу, будучи еще частью правящей клики.

«Слишком слабый»? Как я могу использовать это слово в характеристике человека, которого я считаю одним из самых могучих интеллектуалов нашего времени, который сделал для России то, что ни один современный государственный деятель не сделал для своей страны (потому что ни одному государственному деятелю не приходилось работать, разрушать и перестраивать в таких сложных и беспрецедентных условиях), который смотрел в лицо опасности и смерти без колебаний, героически вынес преследования беспрецедентного масштаба?

И все же есть разные способы быть смелым или, скорее, равнодушным к тому, что может произойти. Человек может бросить вызов смерти, но может оказаться неспособным вынести позор или угрозу своей популярности. Так было – и так оно есть и сейчас – в случае с Троцким. Он был достаточно смел в отношениях с Лениным и мог встретиться лицом к лицу с враждебным мнением всего мира. Но он не был в достаточной степени независим, чтобы бороться с этими тенденциями, воплощенными в ленинской марионетке Зиновьеве, или чтобы отказаться от альянса с Зиновьевым даже после того, когда последний первым капитулировал и стал марионеткой Сталина. Он боялся, что о нем будут думать, что он меньше революционер, чем те, кто нападали на него, а в области демагогии и политической дальновидности ему не был равен ни Зиновьев, ни Сталин, ни весь партийный аппарат.

Этот страх, что его будут подозревать в том, что он не полностью отрекся от своего первоначального греха – меньшевизма, – и его безграничная уверенность в себе постоянно ложились, как тень, между этим замечательным человеком и ситуациями, которые касались лично его, так что ему не удалось применить к своему собственному развитию критерии, применяемые им к другим людям. Как будто история, логика и законы причинных связей, которые он понимал и с которыми так хорошо умел обращаться, вдруг резко остановились перед силой его собственной личности. Такое положение, безусловно, было вызвано его непревзойденным успехом в первые годы революции, ошеломляющей популярностью, которой он пользовался. В те дни он был так уверен в том, что, какова бы ни была судьба других, каковы бы ни были опасности для популярности и успеха, – для него, Льва Троцкого, жизнь сделает исключение. Но вместо этого он стал самой главной жертвой извращения революции!

Внутри самой российской партии первую организованную оппозицию политике как Ленина, так и Троцкого возглавила женщина – Александра Коллонтай. Александра не была старой большевичкой, но она вступила в партию большевиков даже раньше Троцкого и гораздо раньше меня. На протяжении этих нескольких первых лет революции она часто была источником личного и политического раздражения для партийных вождей. Не раз Центральный комитет выражал желание, чтобы я заменила ее в руководстве женским движением, способствуя, таким образом, кампании, направленной против нее, и изолируя ее от массы женщин. К счастью, я разгадала этот ход и отказывалась от этих предложений, подчеркивая, что никто не сможет выполнять эту работу так хорошо, как она, и пытаясь поднять ее авторитет и вызвать везде, где возможно, симпатию к ней.

К Девятому съезду партии последние крупицы профсоюзной автономии и рабочего контроля в промышленности были уничтожены и заменены контролем комиссаров над профсоюзами и Советами рабочих. Коллонтай возглавила рабочую оппозицию – движение против бюрократического удушения профсоюзов и за демократические права рабочих. Так как даже в то время было невозможно публично критиковать Центральный комитет или высказывать неофициальное мнение перед рядовыми членами партии, она имела достаточно мужества тайно отпечатать брошюру для распространения среди делегатов партийного съезда. Я никогда не видела Ленина таким разъяренным, как в тот момент, когда на съезде ему вручили одну из этих брошюр. Несмотря на тот факт, что оппозиция внутри самой партии была еще легальной, Ленин, заняв место на трибуне, осудил Коллонтай как злейшего врага партии и как угрозу ее единству. В своих нападках он дошел до намеков на некоторые эпизоды из личной жизни Коллонтай, которые вообще не имели никакого отношения к данному вопросу. Это была полемика такого рода, которая не делала Ленину чести, и именно тогда я поняла, до чего может дойти Ленин, преследуя свои стратегические цели в противостоянии партийному оппоненту. Я восхищалась Коллонтай за спокойствие и самообладание, с которыми она ответила на выпад Ленина. Среди приведенных ею примеров использования Центральным комитетом порочных методов против партийных «бунтовщиков» была названа и попытка Центрального комитета «отправить Анжелику Балабанову в Туркестан есть персики».

Как и многих других непокорных членов партии, ее вскоре отправили с дипломатической миссией. Для старых революционеров, подобных Коллонтай, это было наказанием: они отлучались от поля революционной деятельности. Но после лет, проведенных в Норвегии, Мексике и Швеции в качестве советского посла, Коллонтай, казалось, примирилась со своим положением и стала полностью поддерживать линию партии.








Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх