Глава 15

Ввиду террора и жестокостей, применявшихся в истории против народных масс защитниками экономических привилегий, особенно в России, я была готова принять тот факт, что насилие и кровопролитие будут неизбежны, когда дойдет дело до сведения счетов. Нельзя было пережить мировую войну и не понять, насколько дешево стоит человеческая жизнь в глазах правящих классов и их политических представителей. Обесценивание человеческой жизни и человеческого достоинства в капиталистическом обществе я всегда мысленно противопоставляла их неприкосновенности при грядущем социалистическом режиме, но я знала, что в России социализм еще далеко не построен. Я понимала, какие невероятные трудности и препятствия будут сопровождать переход России от одной системы к другой.

То, что я увидела и услышала или мне рассказали, когда я возвратилась туда осенью 1918 года, убедило меня в том, что как бы ни было это прискорбно, но террор и репрессии, начало которым положили большевики, были навязаны им иностранной интервенцией и российскими контрреволюционерами, решившими защищать свои привилегии и вернуть прежнюю власть. Вооруженные и поощряемые иностранным капиталом, реакционно настроенные генералы Корнилов, Каледин и даже Краснов, которому большевики гарантировали свободу, возглавили белые армии, воюющие против революции, совершали насилие над населением, истощенным войной и царской коррупцией, в тот момент, когда все силы русского народа должны были быть сконцентрированы на реорганизации внутренней жизни России и упрочении ее революционных достижений. Рабочие и крестьяне, которые на протяжении четырех лет выносили тяготы войны при продажном и вероломном руководстве страны и которые так радостно приветствовали объявление мира, не имели времени расслабиться, побыть со своими родными, прежде чем их опять призвали защищать их революцию на десятке фронтов. Как можно было ожидать мягкости от этих людей? И как могли вожди, отвечающие за них, позволить себе быть снисходительными к тем, кто продлевал их страдания?

Одним из заговоров интервенции, который вызвал во мне особое негодование и помог мне примириться с развязанным в это время террором, был заговор, в котором был замешан «британский агент» Брюс Локкарт. Этот заговор был раскрыт французским журналистом Рене Маршаном, план которого разрабатывался дипломатами союзнических стран в России в американском посольстве. И хотя этот человек не сочувствовал большевикам, он заявил, что жестокость этого заговора, план которого включал взрывы мостов, уничтожение запасов продовольствия и убийства Ленина и Троцкого, вызвала в нем возмущение. Маршан перешел на сторону большевиков, но отрекся от своих коммунистических убеждений в 1931 году. И хотя предполагаемые руководители заговора, включая Брюса Локкарта, были освобождены и возвратились каждый в свою страну как раз перед моим приездом в Россию, судебные процессы над более мелкими заговорщиками произошли после моего возвращения. Я присутствовала на судебном процессе по просьбе Крыленко, который, очевидно, надеялся, что откровения заговорщиков рассеют мои сомнения, которые у меня могли бы быть в отношении необходимости террора. Его надежды оправдались. Я не только была убеждена в виновности обвиняемых, которые в большинстве своем были скромными подчиненными и делали свои признания механическими, ровными голосами, но я возмущалась тем, что большевики освободили более крупных птиц, включая Локкарта, которого правительство обменяло на Литвинова, находившегося тогда в тюрьме в Англии. Сейчас я понимаю, что я несколько наивно принимала тогда всю эту историю за чистую монету. Я не сомневаюсь, что дипломаты союзнических стран в России строили заговор против большевиков и что сотни таких заговоров провоцировались различными сторонниками интервенции и их шпионами, но теперь я считаю, что подробности именно этого заговора были приукрашены ЧК с пропагандистскими целями.

Я знала, конечно, что террор не был направлен исключительно на шпионов и активных контрреволюционеров, и подозревала, что вместе с виновными пострадало много невинных людей. И хотя сотни людей были казнены в качестве ответной меры на покушение на Ленина в конце августа и после раскрытия «заговора Локкарта», широкомасштабные репрессии еще не были направлены против революционеров, не являвшихся большевиками. Я знала, что даже в своей самой худшей форме «красный террор» нельзя было сравнивать по жестокости и размаху с террором белых. «Красный террор» усилился после того, как союзники стали поощрять контрреволюционеров. Я приняла его как революционную необходимость, даже несмотря на то, что он угнетал меня и причинял боль.

Трагедия России и, косвенным образом, революционного движения вообще началась, когда террор стал скорее заведенной привычкой, нежели актом самообороны. Еще до того как я покинула Россию, я пришла к заключению, что ее вожди слишком быстро привыкли идти по пути наименьшего сопротивления, истребляя оппозицию в любой форме. (Когда пару раз я высказала это мнение в беседе с некоторыми русскими большевиками, они посмотрели на меня, как будто я упала сюда с другой планеты.) Путь наименьшего сопротивления очень легко может превратиться в ловушку, и цена, заплаченная за него, может в конечном счете подняться слишком высоко. Безусловно, именно так и произошло в России. Суды и казни прошедших двух лет, опозорившие не только Россию, но и все революционное движение, в памяти человечества могут затмить колоссальные социальные и технические достижения революции. Эти преступления начались не со Сталина. Они являются звеньями цепи, которую выковали к 1920 году. Они были присущи методам большевиков – методам, которые Сталин лишь раздул до невероятных размеров и использовал в своих собственных, далеких от революции, целях. Пока я находилась в России, я вмешивалась, когда и где только можно было, чтобы спасти невинные жертвы этих методов как в буржуазной среде, так и среди рабочего класса. Даже в 1918 году я была убеждена, что если принесение в жертву человеческой жизни иногда является трагической необходимостью, чтобы спасти гораздо большее количество жизней, то каждая капля крови, каждая слеза, которую можно было бы сберечь, является позором для тех, кто несет за нее ответственность. Я не первая, кто говорит такие вещи, но я пишу об этом, опираясь на свой собственный опыт, кровью своего сердца.

Когда я возвратилась в Москву из Стокгольма, Ленин еще выздоравливал в подмосковном доме, известном только его самым близким товарищам. Когда я сошла с поезда на вокзале, мне сказали, что он хочет видеть меня немедленно. Мне не нужно было объяснять почему. Он хотел услышать самые свежие новости с Запада. И хотя армиям большевиков удалось приостановить наступление интервентов – чехов в Сибири, англичан в Архангельске и белых генералов, финансируемых союзниками, на востоке и юге, – Ленин полностью осознавал, что оборона и укрепление советского строя в значительной степени зависит от сопротивления интервенции и развития революционных настроений среди рабочих в остальных частях мира. Опыт последующих двадцати месяцев доказал, насколько он был прав. Многие злоупотребления и отклонения советской власти в этот начальный период происходили из-за того, что революция началась в экономически отсталой стране и не получила тогда поддержку своих классовых союзников в более развитых странах мира. Русский народ был вынужден направить все свои ресурсы на защиту, а не на восстановление страны, потому что рабочие других государств не обладали достаточным классовым самосознанием и не были в достаточной степени организованными, чтобы нанести поражение сторонникам интервенции в своих собственных странах и предотвратить последующую блокаду, которая завершила трагическую изоляцию революции в ее самые критические годы. В этот период развилась жестокость методов большевиков, которая, в свою очередь, деморализовала и отвратила от революции революционное движение во всем мире, а позднее усилила эту изоляцию и, наконец, привела к новому витку злоупотреблений и репрессий, к победе русского национализма и зависимости от военных и дипломатических союзов с целью получения защиты и помощи. В этом порочном круге отразилась ирония истории.

Машину, которая мчала меня через Москву и за город, вел бывший шофер царя. Его, очевидно, проинструктировали обгонять любую машину, которая может попытаться преследовать нас, и мы неслись на головокружительной скорости. Когда мы прибыли в пункт назначения, Ленин сидел на балконе и грелся на солнышке. При виде его и от мысли, насколько близок он был к смерти, меня охватило волнение, и я молча обняла его. С ним была Крупская, и я подумала, насколько старше и более измученной она выглядела с тех пор, как я последний раз ее видела. Напряжение прошедших нескольких месяцев гораздо тяжелее сказалось на ней, чем на ее муже.

Вопросы Ленин начал задавать чуть ли не раньше, чем я села. Было очевидно, что, несмотря на реальный взгляд на революцию, он разделял иллюзии других большевистских вождей относительно развития революционного процесса за границей. Война близилась к концу с неизбежным поражением главных держав. Было почти невероятно, что немецкий народ и армия сумели так долго продержаться. Я, как и Ленин, считала, что за поражением последует революция в Германии и Австрии, но в ее успехе я была меньше уверена. Моя оценка ситуации в нейтральных и союзнических странах, безусловно, была более реалистичной, и меня удивила несколько преувеличенная оценка Лениным коммунистического влияния на рабочее движение за рубежом. Только в Италии была искренняя поддержка большевиков среди организованных рабочих, а в других западных странах даже антиинтервенционистские настроения не обязательно опирались на сочувствие рабочего класса целям большевиков. Конечно, существовала возможность того, что революция в Центральной Европе оживит и сплотит международное рабочее движение, так как изолированная революция в России не смогла пока сделать этого.

Всю вторую половину дня мы обсуждали работу Циммервальдского движения и положение в Европе. Только когда мне пришло время уезжать, мы коснулись того, что произошло с ним, и – косвенно – террора, который за этим последовал. Когда мы заговорили о Доре Каплан[9], молодой женщине, которая стреляла в него и была казнена, Крупская очень расстроилась. Я видела, что ее глубоко взволновала мысль о революционерах, осужденных на смерть революционной властью. Позже, когда мы остались одни, она горько плакала, говоря об этом. Сам Ленин не захотел вдаваться в подробности на эту тему. У меня сложилось впечатление, что его особенно взволновала казнь Доры Каплан, потому что это имело отношение к нему, и что решение было бы проще, если бы жертвой ее пули пал какой-нибудь другой советский комиссар. В другой раз, когда я выразила свои чувства по поводу казни группы меньшевиков, обвиненных в ведении контрреволюционной пропаганды, Ленин ответил: «Неужели вы не понимаете, что, если мы не расстреляем этих нескольких главарей, мы можем оказаться в ситуации, когда нам потребуется расстрелять десять тысяч рабочих?» Тон его речи не был ни жестоким, ни равнодушным; это было выражение трагической необходимости, которое тогда произвело на меня глубокое впечатление.

Когда пришла машина, чтобы отвезти меня в Москву, Ленин отослал ее и настоял на том, чтобы я осталась до вечера. Обед красноречиво говорил об ограниченных возможностях того периода, но Ленин настоял на том, чтобы я разделила с ним эти несколько дополнительных порций, которые обеспечивали его выздоровление.

– Посмотрите, – сказал он. – Этот хлеб мне прислали из Ярославля, этот сахар – от товарищей на Украине. А также мясо. Они хотят, чтобы я ел мясо и пошел на поправку.

Он говорил так, как будто это было чрезмерным требованием ради него.

Я привезла с собой немного сыра и сгущенного молока – и даже одну плитку любимого шоколада, – все это я привезла из Швеции. И когда я хотела оставить все это ему, он потребовал, чтобы я забрала почти все в Москву и отдала товарищам.

В тот вечер я предложила для обсуждения тему, над которой думала несколько недель. Я имела в виду короткую поездку в Швейцарию с целью установления заново связей с моими итальянскими друзьями и лучшего ознакомления с положением в Европе вообще, и особенно в Италии. Я так много времени провела в Скандинавских странах, что начала чувствовать себя изолированной от движения, которое я знала лучше всего.

Ленин был против моего предложения.

– Не делайте этого. Очень велика возможность того, что вы не сможете вернуться к вашей работе в Циммервальдском движении, а вы знаете, как важна она для нас сейчас. Никто не сможет заменить вас.

– Но я уеду лишь на короткое время, – уверила я его, – и я даю вам слово, что не буду принимать участие ни в какой работе и не буду выступать ни на каких митингах. Если я не буду заниматься никакой политической работой, у властей не будет предлога начинать действовать. Через две недели я вернусь.

Он покачал головой:

– Обдумайте это. Я уверен, вы столкнетесь с трудностями. Вы секретарь Циммервальдского движения, вы известны во всем мире. Будут неприятности.

Я вновь разуверила его, и он оставил эту тему. Взяв экземпляр книги Барбюса «Огонь», он спросил:

– Вы читали это? В ее конце он предвидит отмену частной собственности.

Я читала ее, и на меня очень сильное впечатление произвел ее психологический подход к проблеме войны. Мне показалось, что это было характерно для Ленина – получить самое глубокое впечатление от пропагандистского конца, где изображается сцена братания французских и германских солдат.


У меня не было прямых известий от членов моей семьи со времени свершения большевистской революции, и после своего приезда в Петроград я узнала, что жившие там мои брат и сестра бежали в Одессу вместе со своими семьями.

Через несколько дней после моего возвращения мне по телефону позвонила женщина, которая была моей одноклассницей в Харькове, избалованная и себялюбивая дворянка, которая, как я подозревала, написала направленную против меня статью, появившуюся в русских газетах во время освещения ими ситуации вокруг Гримма. В этой статье была информация личного характера, которая могла быть известна лишь какой-нибудь моей однокласснице. Она попросила о встрече и умоляла встретиться с ней немедленно.

– Почему ты так официально разговариваешь со мной? – спросила она меня по телефону. – Неужели ты не помнишь, что мы в школе были лучшими подругами?

Я заподозрила, что у нее или у ее мужа возникли проблемы с ЧК, но согласилась повидаться с ней.

Когда моя бывшая одноклассница приехала, она сообщила мне, что ее муж, губернатор одной из провинций, был арестован как контрреволюционер.

– Он совершенно невиновен, Анжелика. Ты должна только познакомиться с ним, чтобы понять это. Он самый безобидный и глупый человек. Представь, он прожил со мной восемнадцать лет и даже не заподозрил, что у меня были любовники…

– Прожить с тобой восемнадцать лет и все еще верить в твою верность, Маруся, должно означать, что он очень глуп, – ответила я. – Однако если я собираюсь помогать тебе, я должна знать правду. Мне неинтересно, что он думает, но ты уверена, что он не действует против революции? Мне придется провести расследование и выяснить, не виновен ли он в подпольной деятельности. Потом я дам тебе знать.

Она рассыпалась в благодарностях с таким чувством, будто я была ее лучшей подругой. Расследование, проведенное по моей просьбе, установило, что ее муж действительно был слишком безобидным и трусливым, чтобы быть виновным во вменяемых ему преступлениях, и через несколько дней его освободили. Когда она позвонила, чтобы поблагодарить меня, я спросила, не она ли написала ту статью обо мне, и хотя она отрицала это, была явно смущена. Спустя несколько лет я услышала о ней в Париже, где она держала антикварный магазин и где ее сын был соиздателем монархистской газеты.

Пришлось преодолеть множество формальностей, прежде чем я смогла уехать в Швейцарию, но в конечном итоге швейцарские власти согласились дать мне разрешение на въезд, если группе швейцарских граждан, которых революция застала в России, будет разрешено возвратиться на родину. Этот вопрос был решен, и я получила дипломатический паспорт, который позволял мне ездить в качестве сотрудника администрации Красного Креста. Я не хотела зависеть от российского правительства и нашего посольства в Швейцарии, так что если нехорошие опасения Ленина оправдались бы, я одна несла бы за все ответственность.

По дороге в Швейцарию я устроила себе короткую остановку в Берлине, и, когда я приехала туда, русский посол Иоффе прислал к поезду свою машину. Машина быстро домчала меня до посольства по Унтерден-Линден, этой красивой, обсаженной деревьями улице, которая создавала в Берлине искусственный оазис тишины и роскоши тем, кто мог его себе позволить.

Задача Иоффе была непростой. Со времени убийства левыми эсерами немецкого посла в России Мирбаха в знак протеста против Брест-Литовского мирного договора, а особенно с ростом большевистских настроений в Германии, немцы относились к российскому посольству с все возрастающим недоверием. Долгом Иоффе как дипломата было держаться подальше от всяких связей или вмешательства в политическую ситуацию в Германии. Но как представитель большевистской партии, он был вынужден консультировать и субсидировать немецких большевиков, до буквы выполняя секретные инструкции, которые он получал из Москвы, даже когда он был не согласен с ними или считал, что они неприменимы к условиям Германии. Он постоянно был озабочен противоречием между своими дипломатическими обязанностями и революционными традициями того поколения, к которому принадлежал. Особенно его беспокоило то, как он был вынужден жить. В то время российское правительство настаивало – и это не изменилось и по сей день, – чтобы он жил, как жили все дипломаты, всячески демонстрируя роскошь. Однако персонал посольства должен был вести совсем иную жизнь, по более скромным стандартам. Это неравенство служило источником зависти и сплетен внутри посольства и приводило Иоффе в замешательство. Когда я приехала к нему с визитом, я спросила себя: следует ли мне столоваться вместе с Иоффе в его личных апартаментах или внизу с персоналом посольства? Сам Иоффе решил этот вопрос, настояв на том, чтобы я ела вместе с ним. Когда мы в то солнечное утро сидели за завтраком, не было и намека на трагедию, которой суждено было обрушиться на Иоффе и его жену. После изгнания его друга Троцкого Иоффе совершил самоубийство. Позднее и его жена покончила с собой, находясь в ссылке в Сибири.

На следующий день после моего приезда я связалась с несколькими немецкими членами Циммервальдского движения, которые состояли в независимой социалистической партии. Мы встретились в одном из залов Рейхстага, чтобы обменяться взглядами в неформальной обстановке. Колоссальное напряжение в политической атмосфере, которое я ощутила, как только въехала в Германию, отразилось на отношении немецких солдат. Война завершалась поражением немецкого правительства; мир или завоевание был вопросом дней или недель. Но жизнь в Германии уже больше никогда не будет такой, какой она была раньше. Ушла в прошлое вошедшая в поговорку немецкая пунктуальность, безупречная честность и лояльность среднего гражданина страны. Вместо них были смятение и отчаяние. Я понимала, что сама война, а особенно голод и страдания прошлого года изменили все и всех. Монархия, юнкера останутся в прошлом, но что потом, перед лицом возможной оккупации странами альянса? Остались ли у немецкого народа жизненные и духовные силы для гражданской войны? Социалистов привлекал пример России, но заметное равнодушие рабочих в победивших Франции и Англии беспокоило их. Придут ли рабочие, которые предоставили Россию своей судьбе, к ним на помощь? Раскол в рабочем движении Германии, разногласия даже среди левых, настроенных против войны, были другой преградой.

Я ушла после встречи глубоко подавленная.


В поезде, когда мы подъезжали к Швейцарии, мое внимание привлекло официальное сообщение, опубликованное в швейцарской газете. В нем говорилось: «Известная революционерка Анжелика Балабанова едет из России в Швейцарию, везя с собой миллионы для того, чтобы спровоцировать в ней, а также в Италии революцию».

Это сообщение было настолько смехотворным, что оно просто позабавило меня, даже когда я увидела, что оно повторяется в заголовках других швейцарских газет. Когда мои итальянские товарищи встречали меня на вокзале в Цюрихе, они тоже пошутили по поводу моих «миллионов».

На следующий день на улице ко мне подошел мужчина, которого я раньше никогда не видела.

– Не окажете ли вы мне честь, синьора, отобедать со мной? – спросил он.

– С какой стати? – ответила я. – Я вас не знаю.

Незнакомец, который был очень хорошо одет, продолжал идти рядом со мной.

– Я слышал о том, как вы щедры, синьора. А я очень нуждаюсь. Если бы вы могли одолжить мне небольшую сумму денег, вы никогда не пожалели бы об этом. Всего лишь шестьдесят тысяч франков, сущий пустяк для вас сейчас.

На протяжении последующей недели на меня потоком хлынули письма от людей, которые хотели продать дома, мебель, поместья. Шпионы и провокаторы приходили ко мне в гостиницу с различными историями, выдавая себя за журналистов, интересующихся программой Циммервальдского движения, или за революционеров, нуждающихся в деньгах, чтобы начать восстание. Все это было так глупо и наивно, что мне было трудно поверить, что все это было инспирировано полицией или что правительство хоть сколько-нибудь поверило в то газетное сообщение. Власти Швейцарии знали меня и знали также, что, если бы большевики захотели спровоцировать в Швейцарии революцию, им не нужно было бы посылать деньги через меня. У советского правительства было постоянное посольство в Берне, и денежные суммы можно было бы перевозить более легким путем с помощью дипломатических или торговых курьеров. На самом деле полиция даже не потрудилась все расследовать. Но вскоре я узнала, каков был источник этих сообщений и последовавшего за ними нажима, направленного на выдворение меня из страны.

По приезде в Цюрих я услышала от одного итальянского социалиста рассказ, который уже получил широкое хождение в радикальных кругах. Молодой француз по имени Жильбо, добровольно эмигрировавший в Швейцарию, был редактором антивоенной газеты в Женеве. Эта газета под названием Demain[10] считалась неофициальным печатным органом Циммервальдского движения с того самого времени, когда большевики в 1916 году привели Жильбо на конференцию в Кинтале. В то время он вызвал у меня сомнения, и я сказала об этом, так как сама война уже научила нас, что независимые антимилитаристы и пацифисты, не отвечающие ни перед какой организацией рабочего класса, ненадежны. Теперь, как мне сказали, кое-кто стал подозревать, что газета Жильбо получила некий взнос от прогермански настроенного «журналиста». Ввиду всех подозрений и нападок, направленных против нас как «немецких агентов», я решила поехать в Женеву и выяснить все у Жильбо. Он и не отрицал, и не подтвердил само обвинение, но его ответ был циничен:

– И что из того? Почему бы нам не использовать деньги капиталистов для ведения нашей пропаганды? Разве Ленин не воспользовался стратегией Германии, чтобы попасть в Россию?

– Но какое, по-вашему, воздействие оказывают вещи такого рода на веру рабочих в наши побуждения? Разве вы не видите, как это играет на руку правительствам союзнических стран?

Он просто рассмеялся.

После своего возвращения в Россию я обсудила инцидент Жильбо с Лениным. Он тоже, казалось, остался равнодушным. По крайней мере, несколько лет Жильбо был надежным сторонником большевиков.

Однажды в Цюрихе я получила телеграмму из посольства России в Берне с просьбой немедленно приехать туда. Дипломат, который встречал меня на вокзале, сказал мне, что министерство иностранных дел Швейцарии хочет, чтобы я покинула страну. В качестве причины было названо то, что я была видной революционеркой и мое «влияние на массы было огромным». Российский посол поинтересовался, может ли это являться причиной для моей высылки, и тогда правда вышла наружу.

– Мы живем в маленькой стране, – ответил швейцарский дипломат, – и мы не можем позволить себе ссориться с более крупными государствами. У нас было достаточно неприятностей. Союзники, а особенно Италия, попросили выслать г-жу Балабанову из страны.

Я сказала российскому послу Берзину, старому большевику, которого я знала много лет, что я откажусь покинуть страну на таких условиях, пока руководители швейцарских профсоюзов не решат, что для их движения будет лучше, если я уеду. Когда я обсуждала с ними этот вопрос, немедленно было созвано специальное заседание руководства профсоюза и социалистической партии. Все единогласно решили, что мне не нужно уезжать.

– Что станет с нашим движением, – спросил один из ветеранов движения, – если нас можно запугать всякий раз, когда правительство захочет оказать услугу великим державам? Если правительство может подтвердить доказательно какие-либо обвинения против товарища Балабановой, то пусть оно сделает это.

Несколько дней спустя в Берне должна была праздноваться первая годовщина Октябрьской революции, и я снова совершила поездку из Цюриха в Берн, чтобы присутствовать на торжествах. В поезде, читая одну швейцарскую газету, я узнала о возобновлении обвинений и нападок на меня, сделанных ко времени моего приезда. Статьи были явными попытками взволновать общественное мнение и спровоцировать требование моей высылки из страны. Теперь ситуация стала гораздо более серьезной, чем даже неделю или две назад. Вся Европа стояла на пороге катастрофических событий. Путь немецкой армии сопровождали революционные беспорядки в Германии и Австрии, а с подписанием перемирия казалось вероятным, что общественные волнения в Италии и, возможно, во Франции примут революционный оборот. Даже в нейтральной Швейцарии буржуазия была в панике. Во время войны она вовсю пользовалась экономическими преимуществами нейтрального положения своей страны и получила колоссальные барыши как за счет воюющих стран, так и своего собственного рабочего класса. Швейцарские профсоюзы и социалисты угрожали всеобщей забастовкой, и к окончательному ультиматуму, который они как раз только что опубликовали, они добавили протест против кампании за мое изгнание и требование, чтобы мне было разрешено остаться в Швейцарии. Теперь газеты заявляли, что как агент большевиков я подстрекала к всеобщей забастовке, и требовали не только моей высылки из страны, но и высылки российского посольства.

Когда я прибыла в гостиницу Народного дома в Берне, мне посоветовали уехать оттуда, так как там меня безусловно арестовали бы. На следующий день началась всеобщая забастовка, а вместе с этим прервалась всякая телеграфная и телефонная связь. И хотя газеты были вынуждены прекратить свои публикации, на улицах появились тайно отпечатанные сенсационные листки. Из них мы узнали, что всех «большевистских агентов», включая тех, кто работал в российском посольстве, должны немедленно выслать из страны. Так как было невозможно связаться с деятелями швейцарского рабочего движения по телефону – а меня предупредили, чтобы я не покидала гостиницу, – мне ничего не оставалось делать, как ждать, что я и делала, находясь в полном замешательстве. Наконец в шесть часов утра я получила записку из российского посольства с просьбой быть готовой немедленно прибыть туда. Всех нас должны были выслать из страны. Никто не знал, как или куда, ввиду того что поезда не ходили вообще.

Когда я вместе с посыльным ехала в посольство, я видела, что улицы заполнены солдатами, а город патрулируют грузовики с установленными на них пулеметами. Гражданскому населению не разрешалось слоняться без дела или даже собираться группами по два-три человека. Позже я узнала, что с целью избежать демонстраций протеста вся процедура выдворения должна была проводиться так быстро и скрытно, чтобы даже руководители социалистического и рабочего движения не знали, что она проводится.

В российском посольстве царила суматоха. Среди тридцати – сорока русских, которые были вызваны туда, были женщины и дети, совершенно сбитые с толку внезапным поворотом событий. Французская пропагандистская миссия помещалась в соседнем здании, и большая группа французских офицеров, которые предположительно находились в Берне на выздоровлении, полностью сознавали происходящее. Многие из них с женами и другими членами семей собрались у посольства, чтобы увидеть, как нас выдворяют, и устроить демонстрацию против большевиков. Никаких попыток заставить их разойтись никто не делал, хотя проходящих мимо швейцарских граждан заставляли идти дальше.

Для нашего багажа правительство прислало грузовики, сопровождаемые конными солдатами, а нам было приказано идти на вокзал пешком. Когда мы тронулись, французы хлынули вперед и начали выкрикивать оскорбления и плевать в меня, а какие-то женщины пытались наносить мне удары кулаками или зонтиками. Боясь за детей, которые находились среди нас, я отделилась от других русских и встала лицом к ним.

– Да, это я, Анжелика Балабанова, – заявила я. – Чего вы хотите?

Я не знаю, что случилось потом. В столпотворении, с криками людей, с цокотом копыт лошадей, я потеряла сознание.

Когда я открыла глаза, то обнаружила, что нахожусь у вокзала, куда меня, вытащив из буйной толпы, принесли четыре кавалериста. Рана на руке сильно кровоточила, но, когда я попросила одного из солдат принести мне бинт из близлежащей аптеки, его командир отказался отпустить его туда.

Подойдя ко мне, полулежащей на скамейке, офицер сообщил, что меня должны отвести внутрь здания вокзала, где дожидаются другие большевики.

– Если вы посмеете двинуться, пока вас не вызовут, – заметил он, – солдаты будут стрелять.

Вскоре после этого меня погрузили в одну из машин, в каждой из которых помимо военного шофера сидел вооруженный до зубов солдат. Нас предупредили, чтобы мы не заговаривали с солдатами, которые были франкоговорящими швейцарцами и поэтому, вполне вероятно, просоюзнически настроенными. Офицер, который руководил всей операцией, обращался с нами, как с шайкой проходимцев. Он отказался сообщить нам, куда мы едем или когда мы остановимся.

Только один раз во время поездки нам было позволено выйти из машин под конвоем и купить еды в кондитерской.

Когда мы прибыли на границу с Германией, где мы должны были сесть в поезд, чтобы пересечь ее, нас передали властям, которые приняли нас с величайшей подозрительностью и поставили в известность, что нам, вероятно, придется остаться в городе на несколько дней, в течение которых мы будем находиться под официальным арестом. Некоторым сотрудникам посольства и мне было сказано, что мы можем поехать под конвоем в гостиницу, но я предпочла остаться с большинством людей, которые были вынуждены спать на кучах соломы на полу в местной школе. Мы не получили никаких документов, и нам не было разрешено писать записки.

Наше выдворение из Берна произошло в день, когда было заключено перемирие. Революция в Германии уже достигла стадии русской революции в начале правления Керенского. Были сформированы советы рабочих и солдат, но, если в России в них преобладали левые элементы, эти не носили революционного характера. Еще за день до перемирия – это я узнала позднее – Фридрих Эберт, самый консервативный из руководителей профсоюзов среди правых социал-демократов, был избран председателем Совета народных комиссаров собранием рабочих и солдатских советов в Берлине. Это собрание отказалось выслушать Либкнехта и других левых вождей и включить их в состав кандидатов. Монархия была свергнута, страна находилась в состоянии беспорядка и хаоса, население было измучено и лишено надежд. Власть перешла в руки вождей рабочего класса Германии, которые не знали, что с ней делать. Воспитанные в традициях постепенности в социальных преобразованиях, они стремились лишь восстановить целостность политического развития Германии в период, когда промышленный и военный крах капитализма в Германии требовал полного разрыва с прошлым. Чтобы завершить сделанное, Эберт, Носке и другие бюрократы от рабочего движения, чье влияние даже в среде социал-демократов постепенно вытеснило влияние более старшего поколения марксистов и задушило влияние новых, в течение последующих нескольких месяцев использовали остатки прусского милитаризма для подавления немецких революционеров.

Будучи отрезанными от вестей из внешнего мира на протяжении тех четырех-пяти дней в Германии, мы ничего об этом не знали. Но мы обнаружили, что председателем местного рабочего совета является старый социал-демократ, и я попросила разрешить мне поговорить с ним. Я увидела, что он смущен и относится к нам с подозрением (разве мы не были высланы из Швейцарии как опасные большевики?). Он разрывался между побуждением принять нас как товарищей и необходимостью относиться к нам как к проходимцам. Когда он выяснил, что я являюсь другом Хьюго Хаасе и Клары Цеткин – а я попросила разрешения послать им телеграммы, – его подозрения несколько улеглись. Он сообщил мне, что нас должны отправить из Германии на следующий день, но он не мог сказать нам, по какому маршруту. Наш поезд должны были охранять немецкие солдаты до польской границы.

Когда мы выехали из Германии, я снова погрузилась в подавленное состояние, в котором я покидала Берлин несколько недель назад. Старая деспотическая военная бюрократия была уничтожена, и в этом смысле страдания Германии были не напрасны. Но это уничтожение не принесло с собой чувство освобождения, не было воодушевления, необходимого для постройки чего-то нового на ее месте. Немецкие рабочие и их вожди чувствовали себя побежденными, одержав победу над своими собственными угнетателями.

В то время я вспомнила блестящий критический разбор немецкой социал-демократии, который написала Роза Люксембург в тюрьме в 1914 году после своего ареста за антивоенную деятельность. Этот памфлет был подписан псевдонимом Юниус и подтверждал пророчества, которые она делала – и я их слышала – на съезде в Ганновере за много лет до этого, когда она вступила в блестящую полемику с немецким ревизионистом Эдвардом Бернштейном. Уже тогда она предвидела развитие того пагубного оппортунизма, которому было суждено завершиться трагедиями послевоенных лет. В январе 1919 года во время революционных волнений в Берлине она и Карл Либкнехт стали самыми известными жертвами этих трагедий. Розу Люксембург, которая тогда была хрупкой пожилой женщиной, до смерти забили пьяные офицеры, а ее изувеченное тело бросили в реку. Чтобы сделать свою победу более символичной, эти предшественники гитлеризма, убившие ее и Либкнехта, пили пиво из ее туфли во время последовавшей за этим оргии.

На российской границе, где нас должны были пересадить в советский поезд, присланный за нами, мы узнали, что только что приехал Иоффе вместе со своими сотрудниками. Российское посольство вместе с десятком его «опытных пропагандистов» было выслано из Германии за нарушение положения Брест-Литовского договора о невмешательстве. Немцы, разумеется, с самого начала подозревали русских в финансировании немецких революционеров. В конце концов они заполучили один из ящиков российских курьеров, которые пользовались дипломатической неприкосновенностью. Ящик был «случайно» вскрыт носильщиком. Он был заполнен революционными воззваниями к немецким рабочим.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх