Глава 12

Я была в Цюрихе, где выздоравливала после тяжелого гриппа, когда получила весть о первой русской революции 1917 года. Когда происходит событие, которого ждешь большую часть жизни, оно становится слишком привычным, чтобы вызвать удивление. Отречение царя, свержение русского самодержавия так давно казались неизбежными, что в то время со стороны русских эмигрантов было, вероятно, меньше внешних выражений волнения, чем среди радикалов и гуманистов не из России. Перед лицом осуществления давно лелеемой мечты мы почувствовали какую-то робость в отношениях друг с другом. Мы не привыкли демонстрировать свои личные чувства, потому что в течение многих лет эти чувства подчинялись одной цели – работе на благо нашего дела. Человек посторонний, вероятно, посчитал бы нас абсолютно равнодушными в этот миг исторической победы на пути к нашей окончательной цели.

После первых нескольких минут глубокого волнения от полученной вести из России я подумала: это только начало. Что теперь надо делать? Как мне занять место в рядах революции? Когда я связалась с другими русскими радикалами в Цюрихе, я обнаружила, что они поглощены той же самой мыслью. Все жаждали вернуться в Россию как можно скорее, все были озабочены конкретными шагами, благодаря которым можно было достичь этой цели.

В гуще этих планов и проблем в различных группах эмигрантов, представляющих разные политические течения, шли долгие и яростные споры. Теперь, когда царь свергнут, что произойдет дальше? Может ли Россия – и следует ли ей это делать – следовать по пути политического развития Западной Европы, или сразу нужно продвигать более полную революционную программу? Что будет с войной? Можно ли ожидать, что деморализованные русские армии продолжат войну, которую начали их угнетатели? Дискуссии и споры шли не только на встречах и лекциях, но везде, где собирались вместе два-три эмигранта.

Я присутствовала на встрече, созванной большевистской группой в Цюрихе, на которой должен был выступать Ленин. Она проходила в небольшом темном зале Народного дома, который был штаб-квартирой городского социалистического и рабочего движения. Во время войны я несколько раз слышала выступления Ленина и, в общем, знала, каков будет его подход. Никто тогда в том маленьком зале не подозревал, что семь месяцев спустя непримечательный человек, который обращался к нам в тот вечер, станет непререкаемым вождем успешной революции и вершителем судьбы России. За годы, прошедшие со времени нашей первой встречи, я видела его большей частью на съездах и конференциях, где он вступал в яростную полемику с людьми, в чью мудрость я верила гораздо больше, чем в его. Для меня он остался скорее представителем небольшой группы русских революционеров из среды интеллигенции, нежели вождем и представителем какой-либо части собственно рабочего класса. Вероятно, по этой причине и по некоторым другим, о которых я уже упоминала, мне не удалось оценить силу его ума.

Одной фразе, сказанной им в своем выступлении в тот вечер, было суждено вновь возвращаться ко мне не раз в последующие месяцы, и с тех пор она повторялась много раз: «Если русская революция не разрастется до второй и успешной Парижской коммуны, реакция и война задушат ее».

Меня, как и большинство марксистов, учили, что свершения социальной революции следует ожидать в одной из высокоразвитых и передовых промышленных стран, и в то время ленинский анализ и прогноз событий в России мне казался почти утопическим. Позднее, когда я вернулась в Россию, я полностью приняла этот ленинский анализ. Я никогда с тех пор не сомневалась, что если бы революционеры – включая многих меньшевиков и левых социалистов-революционеров – не убедили крестьян, рабочих и солдат в необходимости далеко идущей социалистической революции в России, то был бы восстановлен царизм или какая-то подобная форма самодержавия.

Большинство эмигрантов-революционеров, включая меня, начали строить планы нашего возвращения в Россию через союзнические или нейтральные страны. Сначала, когда все демократии Западной Европы приветствовали новую демократию своего союзника России, нам не приходило в голову, что на нашем пути возникнут какие-нибудь преграды. Однако вскоре стало очевидно, что министерства иностранных дел союзнических стран не имеют намерения ни способствовать нашему возвращению на родину, ни даже давать на нее разрешения. Более, чем мы, знающие, что на самом деле происходит в России, они были убеждены, что возвращение в Россию большой группы революционеров-интернационалистов будет означать усиление пропаганды мира в то время, когда Временное правительство уже столкнулось с трудностями в продолжении ведения войны.

Столкнувшись с такой ситуацией, Мартов, вождь левых меньшевиков, выступил с предложением, с которым единодушно согласились те, кто среди нас не были большевиками: чтобы правительство России предложило Германии обменять немецких военнопленных в России на русских эмигрантов в Западной Европе, дабы последним было разрешено пересечь Германию по дороге на родину. Эта договоренность не подразумевала никаких компромиссов или уступок со стороны обоих правительств, но, несмотря на ее разумность, наша просьба столкнулась с проволочками и отговорками как со стороны российских, так и германских властей.

Тем временем вожди большевиков во главе с Лениным договорились о том, что они возвратятся независимо от нас в течение двух недель после революции. Позже я поняла, что это был стратегический ход со стороны Ленина. Его присутствие в России до приезда лидеров меньшевиков даст ему преимущество и возможность нарастить свое собственное влияние среди революционеров прежде, чем те приедут на родину. Поэтому он был полон решимости попасть в Россию немедленно при любых обстоятельствах. Через Фрица Платтена, секретаря социалистической партии Швейцарии и сторонника левых в Циммервальдском движении, была осуществлена договоренность с посольством Германии о том, чтобы разрешить Ленину, Зиновьеву, Радеку (который был членом польской и немецкой социалистических партий и никогда раньше не был в России) и приблизительно еще двадцати другим большевикам немедленно пересечь Германию в «экстерриториальном» поезде. Предвидя обвинения, которые непременно выдвинули бы союзники в результате этой договоренности, Ленин, который обычно был равнодушен к общественному мнению, попросил французских товарищей из Циммервальдской группы сделать публичное заявление о том, что они одобряют его проезд через Германию в интересах революции.

Через несколько недель после отъезда большевиков комитет, учрежденный эмигрантами, узнал от Роберта Гримма, депутата от Швейцарской социалистической партии и секретаря Циммервальдской комиссии, который уезжал, чтобы организовать наше возвращение на родину, что план, предложенный Мартовым, не продвигается. Временное правительство в России было готово предоставить необходимые средства для возвращения русских, проживающих в Швейцарии, если мы сможем получить разрешение от правительства Германии пересечь немецкую территорию между Швейцарией и Швецией. К этому времени в Цюрихе было уже более двухсот эмигрантов, ожидавших отъезда в Россию. Некоторые из них приехали сюда из Франции и Англии. Наше стремление вернуться на родину усиливалось нашим желанием мира. Именно Мартов сформулировал в замечательном лозунге ту правду, которую мы все знали: «Если революции не удастся положить конец войне, война убьет революцию».

Несомненно, правительство Германии, которое в 1917 году после вступления Америки в этот мировой конфликт жаждало скорейшего мира на как можно лучших условиях для себя, хотело способствовать нашему отъезду, имея в виду этот результат. Но какими бы ни были его мотивы в то время, когда оно давало нам разрешение пересечь территорию Германии, русских радикалов заботили не цели Германии, а свои собственные: спасение русской революции и европейского рабочего класса.

Наконец, при посредничестве швейцарских социалистов обо всем было договорено. Поезда, на которых мы должны были пересечь территорию Германии и попасть в Швецию, не были опечатаны, как утверждает глупая молва, но нам не было разрешено покидать поезд на территории Германии, и с нас взяли слово не делать попыток заговаривать с немецкими гражданами, когда он останавливался по пути на станциях.

Среди членов нашей группы, которая собралась на вокзале в Цюрихе в день нашего отъезда в начале июня, были Мартов и Аксельрод, Луначарский и Сокольников. Последние двое в России стали большевиками, и после Октябрьской революции Луначарский стал комиссаром народного образования, а Сокольников – послом России в Англии. Эмигранты ехали на родину вместе со своими семьями, включая детей, которые родились на чужбине и для которых эта поездка в Россию была веселым, восхитительным приключением.

Так как среди эмигрантов я была единственной, кто принимал активное участие в европейском рабочем движении, большая часть толпы сочувствующих, пришедших на вокзал с цветами, явилась, чтобы попрощаться со мной. Мою печаль от расставания с друзьями и товарищами, с которыми я проработала не один год и с которыми я так часто разговаривала по-французски, по-немецки и по-итальянски, смягчало наше общее воодушевление от цели моей поездки. Этой целью была свободная, революционная, республиканская Россия, которой я как представитель Циммервальдского движения привезу клятву солидарности от ее друзей в Западной Европе.

Поездка через Германию в Стокгольм в вагонах третьего класса, переполненных мужчинами, женщинами и детьми, была отмечена огромным воодушевлением и непрерывными обсуждениями проблем и возможностей, которые ждут нас впереди. В Стокгольме к нам присоединился Роберт Гримм, надеявшийся, что в Финляндии его собственные усилия въехать в Россию могут оказаться более успешными. Гримм уехал из Берна в Россию тогда, когда план Мартова все еще обсуждался. Так как он был из нейтральной Швеции, нам не приходило в голову, что ему придется столкнуться с какими-либо трудностями, чтобы попасть в Россию. Но он не принял в расчет мощь пропаганды союзников или ее давление на Временное правительство. Обвинения в прогерманских настроениях, которые выдвигались против интернационалистов Циммервальдского движения с самого начала войны, теперь возродились в прессе союзников и с особой яростью были направлены против Гримма. Вследствие этих обвинений министерством Милюкова Гримму было отказано в разрешении на въезд в Россию. Он оставался в Стокгольме, пытаясь укрепить там новую базу для пропаганды Циммервальдского движения.

В Финляндии, за день до того, как мы достигли российской границы, мы получили известие о том, что два члена социал-демократической партии Церетели и Скобелев и эсер Чернов, который был участником Циммервальдского движения с 1915 года, вошли в коалиционное правительство. И хотя в нашу группу входили несколько фракций, большинство из нас были интернационалистами, выступавшими против продолжения войны и участия революционеров в работе правительства, которое ведет войну. Разногласия и споры, которые возникли вокруг этого вопроса, продолжались на протяжении всей последней ночи нашего путешествия. К тому же шли горячие дебаты о том, кто должен выступить с речью от имени нашей делегации, когда нас, наконец, встретят в Москве. Мы уже послали телеграмму эсеру Чернову, который вошел в состав кабинета министров, с требованием разрешить Гримму приехать в Россию вместе с нами и ожидали благоприятного ответа, как только доберемся до границы. Тем временем фракции проводили закрытые собрания, шло голосование, и поезд стал залом съезда в миниатюре, а плачущие дети, которые не могли заснуть в гуще всех этих противоречий, усиливали всеобщую сумятицу.

За день до этого один грузинский социалист в нашей группе заявил, что я не должна въезжать в Россию без флага Циммервальда. И когда поезд остановился на одной из финских станций, он выскочил, чтобы раздобыть палку или ветку, которая могла бы послужить древком для флага. Потом мы прикрепили к палке красный шарф, на котором я вышила слова: «Да здравствует Циммервальд! Да здравствует русская революция!» Я вступила на священную землю Революции, держа это самодельное знамя.

Когда мы остановились на русско-финской границе, мы были поражены, увидев толпу солдат и штатских, которая собралась на платформе, чтобы приветствовать нас. Мы не ожидали никаких демонстраций, пока не приедем в Петроград, и, когда наших ушей достигли звуки «Интернационала», мы заплакали от радости. Мы возвращались в страну, в которой всего лишь год назад эту песню пели тайком скрывавшиеся от преследований революционеры. Теперь она стала гимном всего народа, освобожденного от рабства. Чудо свершилось.

День был серым и промозглым, и однообразные серые шинели солдат были едва различимы на фоне неба, но несколько красных флагов украшали для нас всю эту сцену. Когда мы спустились на платформу, толпа хлынула вперед, все еще распевая «Интернационал», но мне показалось, что люди пели его скорее как молитву, нежели как победный гимн или как призыв к борьбе. Если бы не несколько молодых людей, чье волнение и воодушевление были видны по их поднятым головам и сияющим глазам, у меня сложилось бы впечатление некоторой смущенной беспомощности, как будто люди пришли сюда не столько продемонстрировать свою победу, сколько обратиться к нам за помощью. Было что-то особенно трогательное в выражении лиц пожилых мужчин и женщин в толпе. Казалось, они говорили: «Помогите нам, братья, помогите нам!» Как будто мы, возвращавшиеся, чтобы участвовать в строительстве нового мира, привезли с собой из старого мира то обещание помощи и безопасности, в котором они так сильно нуждались. Все выглядело так, как будто они были застигнуты посреди сражения, которое еще не закончилось, в цели которого они не были совсем уверены, и у меня было чувство, что им нужна наша уверенность гораздо больше, чем нам нужна их поддержка. В тот момент мне на ум пришло ленинское пророчество, сделанное в Цюрихе. Пока революция не окрепнет до такой степени, что даст хлеб, мир и полное равенство этим людям, они останутся теми, кем были, – рабами.

Вождей возвращавшихся на родину эмигрантов попросили выступить перед толпой, и, когда один из них предложил, чтобы я тоже выступила, я уклонилась.

«Я чувствую себя слишком маленькой, слишком незначительной», – возразила я.

Какие-то солдаты, стоявшие поблизости, восприняли мое замечание буквально, решив, что я имела в виду свой рост.

«Идите, мы поможем вам», – сказали они и, прежде чем я успела произнести еще слово, подняли меня на свои плечи над толпой. И с этой высоты я произнесла свою первую речь в стране, из которой я уехала в добровольную ссылку ровно двадцать лет назад.


В Петрограде нас встречала гораздо более впечатляющая демонстрация, на которой от имени правительства нас приветствовал Чернов, член Думы и кабинета министров. С ответными речами выступили Гримм и Луначарский.

К моему удивлению, один из моих братьев пришел на вокзал, чтобы встретить меня. С тех самых пор, как я стала вести активную работу в революционном движении, я была очень осмотрительной и не вовлекала членов моей семьи в свою жизнь за границей, чтобы не навлечь на них подозрений или преследований со стороны российских властей. Несколько раз я встречалась со своей самой старшей сестрой Анной, когда она приезжала отдохнуть на какой-нибудь модный курорт в Германии или Швейцарии, но с начала войны я даже не переписывалась с ней напрямую из страха, что письма от члена Циммервальдского движения могут навлечь подозрения в предательстве на всю семью. Война также положила конец получению мной пособия, от брата.

Я не сообщала никому из своих родственников о своем возвращении в Петроград, но они видели объявление в газетах, и теперь Анна послала моего брата встретить и привезти меня в ее дом. До того как я приехала в Россию, я знала, как трудны будут условия жизни из-за нехватки продовольствия и жилья, но я приняла решение, что в свободной России я буду делить с рабочими все трудности и не буду ничего принимать от своих состоятельных родственников. Но мой брат так расстроился, видя мое нежелание остановиться в доме нашей сестры, что я в конце концов согласилась поехать к ней на несколько дней. Анна была самой старшей в семье, а я – самой младшей и, как и ее дети, звала ее мамой. Несмотря на то что она никогда не разделяла и даже не понимала моей позиции и стремлений, мы очень любили друг друга. Я поняла, что мне очень трудно отказать в этой просьбе. Несколько дней в ее доме не будут иметь никакого значения, а потом я найду себе собственное жилье и снова приступлю к работе, какая для меня найдется. Оставив большую часть багажа на вокзале и взяв с собой только небольшую сумочку, я с братом поехала к сестре.

Мы едва успели обнять друг друга после стольких лет разлуки, когда я заметила ее возбуждение. Сначала я подумала, что оно результат общего напряжения и неопределенности, в условиях которых жила русская буржуазия в то время всеобщей деморализации, когда никто не знал и даже не мог предположить, что может принести с собой следующая неделя. Но вскоре я поняла, что причиной озабоченности Анны было нечто большее, чем эта ситуация. Агитация большевиков за продолжение революции, их нападки на Временное правительство уже вызвали контрнаступление против них буржуазии и либеральной прессы. Это наступление, естественно, включало в себя всех российских интернационалистов, которые были против продолжения войны. Слово «большевик» уже становилось в русской прессе синонимом слов «бандит» и «германский агент». И когда Анна показала мне вырезки, в которых мне навесили ярлык большевички и одного из самых активных противников войны, я сразу же поняла причину ее волнения.

– Ты и вправду большевичка? – спросила она меня встревоженно. – Это означает борьбу как против нового правительства, так и против старого: еще больше крови, больше преследований. Даже если бы ты была меньшевичкой или принадлежала бы к одной из других группировок, это было бы не так плохо. Но, будучи большевичкой, куда ты пойдешь, как ты найдешь себе кров?

Я без труда поняла, что она боится предложить убежище большевичке и что ее беспокойство обо мне борется со страхом за себя. Хотя я не была членом фракции большевиков, я, подобно многим другим интернационалистам, разделяла их общее отношение к войне и революции. Я не хотела разуверять свою сестру, отделив себя от них, и, зная, что будет лучше, если наш разрыв будет окончательным, я ответила:

– Да, я большевичка.

Когда на следующий день мне позвонил брат и я объяснила ему, что хочу немедленно покинуть дом Анны, он уверял, что у меня может уйти несколько недель на то, чтобы найти себе комнату для жилья. Из-за быстрой дезорганизации армии тысячи солдат хлынули в города, а вместе с развалом работы железных дорог в города потянулись тысячи сельских жителей. Даже возвратившиеся эмигранты, принадлежащие к наиболее влиятельным партиям в правительстве, столкнулись с трудностями в получении крыши над головой. Жилье высших слоев общества еще не было захвачено, как это случится после Октября, и мой брат все еще владел комфортабельной квартирой. В то время его семья была в отъезде, и по его настоятельной просьбе я решила остановиться у него, пока не смогу найти свое место при новом порядке.

Хаос в экономике и обществе, который, казалось, господствовал во всей России в этот период и который был гораздо острее в городах, чем в сельских районах, не был следствием исключительно – или даже в значительной степени – самой революции. В действительности за первые два месяца, последовавшие за революцией, и положение внутри страны, и боевой дух армии значительно улучшились, несмотря на неизбежную неразбериху, сопутствующую таким значительным политическим переменам. Ситуация, сложившаяся летом и осенью 1917 года, была всего лишь кульминацией процесса крушения, который начался в 1915 году при коррумпированном чиновничестве, включая царских должностных лиц, находившихся под влиянием Германии.

И хотя первая революция остановила этот процесс, к середине 1917 года он начался снова, и на этот раз поощрялся представителями имущих классов, особенно крупными промышленниками, которые, удовлетворившись свержением феодальной олигархии, почувствовали, что революция уже зашла довольно далеко – на самом деле слишком далеко. Даже правительство Керенского, которое в это время стремилось к некоему реформированному и просвещенному капитализму и ничему больше, находилось под постоянной угрозой и давлением со стороны правых. И чтобы сделать это давление более эффективным, а особенно для того, чтобы сокрушить власть Советов, цеховых и армейских комитетов, началась новая кампания саботажа. Закрылись фабрики, работа транспорта была дезорганизована, сознательно провоцировались сомнения и упадок духа. И хотя промышленники рассчитывали на то, что эти меры погасят революционный энтузиазм и какие-либо дальнейшие «эксперименты», их оружие оказалось лезвием обоюдоострым.

Нехватка продовольствия и всеобщая дезорганизация, которые сделали жизнь такой трудной, возымели желаемый эффект на большую часть класса мелких торговцев и даже на обычных людей на улице. «Разве не было раньше лучше?» – доказывали многие из них. Или: «Как революция помогла нам? Мы не можем есть избирательные бюллетени и прокламации». Или: «Что нам нужно – так это сильного человека у власти, правительство только болтает».

Среди рабочих и наиболее просвещенных крестьян, которые осознали важные достижения Мартовской революции[8], также царила тревога. Но их недовольство и их вопросы выбрали другое направление: «У нас есть свобода, но нет хлеба. Где наши сыновья? Почему продолжается война и за что мы воюем? Когда солдаты придут домой с фронта, что они увидят дома, кроме все того же голода? Как долго может это продолжаться? Где обещанная нам земля? Мы устали ждать, мы ждали достаточно долго».

Ленинский лозунг «Мира и хлеба» самым эффективным образом сконцентрировал в себе те настроения, которые господствовали в народе. Что-то нужно было делать.

Летом 1917 года характер революции стал уже быстро меняться по мере того, как правительство под давлением союзников стало более решительно выступать за продолжение войны, в то время как рабочие в городах – и даже большая часть крестьянства, находившаяся под влиянием более радикальных социалистов-революционеров, – неуклонно приближались к левым. И хотя старая имперская Дума номинально еще была органом, управляющим страной, реальную власть неуклонно забирали себе центральные комитеты Советов, кооперативов, союзов и армейских комитетов, избранные десятками всероссийских съездов, проводившихся в Петрограде в весенние и летние месяцы. Некоторые эти организации существовали со времен революции 1905 года. Другие, подобно армейским комитетам, были образованы после марта солдатами на фронте, чтобы бороться с влиянием царских офицеров и демократизировать армию.

Так как эти центральные комитеты и организации, которые они представляли, играли все более главенствующую роль, то именно на них различные революционные группы нацеливали свою пропаганду и борьбу за власть. Рядом этих организаций – таких как кооперативное движение рабочих и крестьян, объединявшее двенадцать миллионов человек, – теперь руководили меньшевики и эсеры; крестьянские Советы были почти целиком под влиянием последних, тогда как влияние большевиков уже начало проникать в петроградские союзы и в армейские и флотские комитеты.

Мартовская революция не решила основные проблемы мира, земли и рабочего контроля в промышленности, и становилось все более очевидно, что задолго до созыва Учредительного собрания – которое, как было объявлено, должно было состояться в декабре, – попытку решить эти проблемы предпримут сами народные массы. И хотя правые меньшевики и эсеры поддерживали правительство Керенского и входили в его состав, меньшевики-интернационалисты, возглавляемые Мартовым, и левые эсеры (которые в октябре откололись от своей партии и начали поддерживать программу большевиков) уже агитировали за более решительные действия для достижения мира. Имущие классы, как консервативная их часть, так и либеральная, были в меньшей степени озабочены проблемой мира, чем растущей революционной агрессией внутри страны. Они не делали ничего, что могло бы задеть их западных союзников, чья помощь могла еще понадобиться для защиты их от русского народа.

Вскоре после Февральской революции Советы выпустили прокламацию, в которой говорилось, что «пришло время начать решительную борьбу с грабительскими устремлениями правительств всех стран, за то, чтобы народ взял в свои руки решение вопроса о войне и мире». Позднее, 15 мая, Петроградский Совет, который тогда находился под руководством меньшевиков и социалистов-революционеров, выпустил «Воззвание к социалистам всех стран» и знаменитые «Условия мира русского народа»: мир без аннексий или контрибуций на основе самоопределения народов. Воззвание также выступало с предложением созвать международную конференцию социалистических партий и группировок всех стран.

Незадолго до этого Комитет голландских и скандинавских социалистов, придерживавшийся нейтралитета, выступил с похожим призывом к тому, чтобы в Стокгольме состоялся международный конгресс, и уже начались предварительные беседы с партийными лидерами союзнических и основных держав. Они продолжались в течение всего лета, после того как эти два движения за созыв конференции – одно нейтральных стран, а другое российское – слились в одно. Удивительно, но это движение получило поддержку некоторых социал-патриотов, которые были посланы в Россию своими правительствами вскоре после революции для того, чтобы побуждать своих товарищей и русский народ вообще к войне вместе с союзниками до победного конца. (Среди этих эмиссаров были: Артур Хендерсон из Англии, Марсель Кашен, о чьей роли в предательстве Муссолини я уже упоминала, и Альберт Томас из Франции, Вандервельде и де Манн из Бельгии и Артуро Лабриола, бывший яростный синдикалист из Италии, теперь ставший монархистом и членом итальянского правительства.) Оказавшись в России, где они столкнулись с антивоенными и интернационалистическими настроениями русского народа, они поняли безнадежность своей миссии. Возвратившись к своим партиям, некоторые из них начали выступать за участие в Стокгольмской конференции, которая была необходимой мерой на пути к миру.

Представители российских рабочих и крестьянских Советов обратились к Циммервальдскому комитету с просьбой принять участие в предварительной подготовке к Стокгольмской конференции, а так как Гримм все еще находился в Стокгольме, то он предложил, чтобы этот вопрос решила Циммервальдская конференция. В России на апрельском съезде партии большевиков Ленин уже призвал к разрыву с Циммервальдским «центром» и к немедленной организации Третьего интернационала.

«Мы должны оставаться в Циммервальдском движении, – заявил он, – только для того, чтобы собирать информацию». Зиновьев предложил на рассмотрение резолюцию, в которой говорилось, что циммервальдское большинство является центристами и побуждает к участию в своей следующей конференции только с целью объединения циммервальдских левых. Эта резолюция была принята. Большевики, разумеется, отказались иметь что-либо общее со Стокгольмской конференцией.

Так как большинство социал-демократов в начале войны объявили о «классовом перемирии» и оказывали своим правительствам поддержку, почти все участники Циммервальдского движения считали их представителями этих правительств, а не представителями рабочего класса. Большинство из нас были против сотрудничества с ними, пока они поддерживают гражданский мир и цели своих империалистических правительств.

Гримм и я представляли в России руководство Циммервальдского движения. В то время как мы были против Стокгольмской конференции и против того, чтобы русские Советы выступили в ее поддержку, Гримм был склонен согласиться на участие в ней ввиду того, что Советы, представляющие российских рабочих и крестьян, уже оказали ей финансовую помощь.

Собрание представителей Циммервальдского движения было созвано в Петрограде, на котором все русские, присоединившиеся к движению, могли обсудить стокгольмскую инициативу. На этом заседании, помимо Гримма и меня, были делегаты от меньшевиков, возглавляемых Мартовым, от эсеров-интернационалистов, от Бунда, польских, румынских и литовских социал-демократов, от большевиков и частично от русских социал-демократов. Последнюю группу представляли Троцкий, Рязанов и Урицкий, большевиков – Ленин и Зиновьев. Существовало два основных мнения: одно – за участие, другое (мнение большинства) – за бойкот конференции. И хотя сама по себе я была против участия, я не считала, что русские делегаты одни имеют право решать этот вопрос. Гримм и я выступили с альтернативным предложением: созвать Третий съезд Циммервальдского движения (в соответствии с нашим решением в Кинтале), который состоялся бы перед Стокгольмской конференцией. Это предложение было в конце концов принято.

Во время обсуждения этого вопроса Троцкий был особенно враждебно и агрессивно настроен по отношению к примиренческой позиции и заходил гораздо дальше в своих нападках на нее, чем большевики, которые внутри Циммервальдского движения всегда составляли левое крыло, тогда как Троцкий представлял центр.

Этот психологический нюанс со стороны Троцкого позабавил меня, и, когда мы с Лениным уходили с заседания, на котором остальные делегаты были все еще заняты обсуждением, я спросила его:

– Скажите мне, Владимир Ильич, в чем разница между большевиками и Троцким? Почему он держится в стороне от вашей группы и создает другой документ?

Ленин казался и удивленным и раздосадованным моей наивностью, возможно, потому, что он подозревал, что я пытаюсь поддразнить его.

– Вы что же, не знаете? – резко ответил он. – Амбиции, амбиции, амбиции!


В течение этих недель со времени моего возвращения в Россию я встречалась с Троцким довольно часто, так как он, подобно мне, еще не был членом ни одной из главенствующих социал-демократических фракций. И хотя он когда-то был связан с меньшевиками, с тех пор он основал новую, свою, фракцию. В это время он стоял обособленно и от большевиков, и от меньшевиков, которые возвратились в Россию раньше его. Его поездка из Соединенных Штатов, где он во время революции работал в русской газете, была прервана кратким интернированием в Канаду, и после проволочек, которые не давали ему сыграть свою роль в решающих событиях тех первых месяцев, он прибыл в Петроград в дурном расположении духа. И хотя он присоединился в августе к большевикам, когда между этой партией и некоторыми более мелкими революционными группами произошло слияние, в то время он все еще принадлежал к независимой группе, которая ставила своей целью объединение всех марксистов-интернационалистов и недавно стала выпускать в Петрограде газету. И большевики и меньшевики относились к нему с затаенной враждой и недоверием, возможно памятуя об острой полемике, которую он вел против них в прошлом, и отчасти, несомненно, из страха перед соперничеством с таким ярким писателем и оратором. Более чем любая другая фигура в русской революции Троцкий оказался способным поднимать массы силой своего революционного темперамента и блестящего ума. Но он не вызывал личных симпатий, или если и вызывал, то не мог долго удерживать их, особенно в близких отношениях среди друзей и товарищей. Его высокомерие было равно его талантам и способностям, а его манера проявлять его в личных отношениях часто создавала дистанцию между ним и людьми из его окружения, которая исключала и личную теплоту, и какое бы то ни было чувство равенства и сотрудничества.

В то время Троцкий был особенно резок, потому что он полагал, что его политические противники, чтобы держать его подальше от политической арены в России как можно дольше, не оказали достаточного влияния на власти союзников, которые держали его в заключении. Его трактовка казалась мне тогда неправдоподобной, но, получив впоследствии опыт общения с большевиками, я уже не так была уверена в невозможности этого. Большевики проявляли по отношению к Троцкому столько же ненависти, сколько и он питал к ним. И из-за его изоляции и того, как она повлияла на него, и из-за того, что мы с ним оба лелеяли надежду на объединение всех марксистов-интернационалистов, мы довольно часто встречались с ним в то время. Когда же события Октябрьской революции поглотили это объединительное движение, он отказался от этой идеи, выразив свое отрицание еще более резко, чем Ленин. На протяжении всей остальной своей карьеры Троцкому приходилось всячески стараться доказать, что он верный большевик и истинный ленинец.

Вскоре после принятия нами решения о созыве специального Циммервальдского съезда перед Стокгольмской конференцией произошло событие, которое сыграло непосредственно на руку военным министерствам союзнических стран и способствовало дискредитации Циммервальдского движения во всем мире.

Газеты во всех странах альянса внезапно объявили, что Роберт Гримм, который был вождем Циммервальдского движения с 1915 года, является немецким агентом. Развернулась широчайшая кампания поношения не только Гримма, но и всех нас, связанных с этим движением. Обвинение было старым и уже знакомым, его мы слышали с начала войны, но на этот раз оно носило прямой характер и имело под собой, как было заявлено, конкретные доказательства. Нам не нужно было категорическое отрицание Гримма, чтобы убедиться в его полной невиновности, и, в то время как буря продолжала бушевать над нашими головами, а газетные статьи и общественное мнение все более воспламенялись, мы продолжали защищать его, как только могли. Затем внезапно газеты напечатали текст телеграммы, которую Гримм посылал из Петрограда в министерство иностранных дел Швейцарии и которая, как установили, была подлинной. И тогда мы поняли, что произошло. Стремясь положить конец войне, Гримм послал телеграмму министру иностранных дел Швейцарии с просьбой узнать, на каких условиях Германия хотела бы заключить мир. И хотя установление таких условий было необходимым первым шагом на пути к миру, пресса стран-союзниц истолковала этот шаг со стороны Гримма как предательство их дела и как решающее доказательство того, что Гримм и вожди Циммервальдского движения вообще действуют в интересах Германии. Было печально для всех нас и для русского народа, которому он был предан, что Гримм сделал этот наивный жест, не посоветовавшись со своими самыми близкими товарищами. Еще хуже было то, что, сделав это, он не имел смелости признать ошибку и объяснить свой шаг, когда появились первые обвинения. Он уехал из России прежде, чем злополучная телеграмма была предана гласности, и те из нас, кто сотрудничал с ним и защищал его, приняли на себя всю основную тяжесть нападок, которые становились все более интенсивными с каждой неделей. Россия в тот момент находилась на грани нового наступления, и все те, кто выступал против него, будь то меньшевики, большевики или социалисты-революционеры, злобно обвинялись всеми провоенными элементами как немецкие агитаторы, которых привез в страну немецкий агент Гримм. Обращаясь к Всероссийскому съезду рабочих, крестьянских и солдатских Советов, созванному, чтобы принять решение по запланированному наступлению, Керенский кричал: «Я призываю ваше внимание к тому факту, что агенты немецкого правительства агитируют среди нас за сепаратный мир!»

За этим утверждением последовали громкие одобрительные возгласы большей части аудитории и враждебные хмурые взгляды в нашу сторону. Мы были интернационалистами, оказавшимися здесь в разгар войны. Что могло быть хуже?

Вся эта ситуация очень глубоко повлияла на меня, и я разрывалась между разочарованием и злостью на Гримма. Почему он не посоветовался с нами, прежде чем посылать эту глупую и роковую телеграмму? И почему он не доверился нам, когда буря уже разразилась? После двадцати лет жизни на чужбине и работы на благо революции я теперь оказалась в окружении полной враждебности в своей собственной стране. Но что более важно, легкомысленное поведение Гримма нанесло чуть ли не смертельный удар всему движению за мир, хотя вожди Циммервальдского движения и все российские группы, входящие в это движение, подробно объяснили, что мы совершенно не знали о действиях Гримма и не одобряли их. Шовинистическая и демагогическая пресса просто проигнорировала наши заявления.

Чтобы спасти положение, было очевидно, что кто-то должен поспешить в Стокгольм, чтобы предпринять действия от имени Циммервальдского движения и сместить Гримма с его поста секретаря движения. Это должен был быть кто-то, кому полностью доверяют члены движения и сочувствующие ему по всей Европе, чтобы рассеялись все сомнения и подозрения. Выбор пал на меня, и я предприняла шаги для того, чтобы немедленно уехать в Стокгольм.

В ходе моей поездки из Петрограда в Стокгольм мне пришлось услышать, как новому русскому наступлению снова и снова высказывается одобрение. Разговоры среди моих попутчиков вращались вокруг этой темы и вокруг историй, которые появлялись в прессе. «Мы должны воевать до победного конца», – говорили некоторые патриоты, уезжая из России в нейтральную страну. «Всех немцев, всех интернационалистов надо истребить». «Вы слышали историю о немецком шпионе Гримме и всей этой циммервальдской шайке?» «Позор! Их следовало бы расстрелять!»

К счастью, они не знали, кто я такая.








Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх