ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

В КОНТРБАТАРЕЙНОМ ПОЛКУ

ПЕРЕД КРУТЫМ ПОВОРОТОМ ВОЙНЫ.

ЛЕНИНГРАДСКОЙ НОЧЬЮ.

12-й КРАСНОЗНАМЕННЫЙ ГВАРДЕЙСКИЙ.

ЗНАКОМСТВО С ФОМИЧЕВЫМ.

РАБОТА РАЗВЕДЧИКА-НАБЛЮДАТЕЛЯ.

ОРУДИЕ МОСИЕНКО ВЕДЕТ ОГОНЬ.

НА ЗАВОДСКОЙ ТРУБЕ.

СТРАХ ОКРУЖЕНИЯ.

ОДНА НОЧЬ.

В СВОБОДНОЕ ВРЕМЯ.

НА КОМАНДНОМ ПУНКТЕ ПОЛКА,


(Ленинград, 5-25 ноября, и Колпино, 53-я армия,

26-29 ноября 1942 года)


Перед крутым поворотом войны

5-25 ноября. Ленинград

После возвращения моего из батальона Карабанова прошло еще три недели. Первые четыре дня в Ленинграде я не обращался ни к кому за помощью. Я еще мог выходить из «Астории», передвигаться по городу, но у меня не было ни здоровья, ни тепла, ни питания. Зима уже вступила в свои права, выпавший было снег исчез, но мороз уже не спадал, земля промерзла, Нева стала затягиваться мелкоторосистым ледком, прорезанным только фарватерами копошившихся, торопившихся встать на зимовку судов. Жестко-розовое по утрам небо, звездные ночи без облаков – все стало словно вырезанным из металла.

К, празднику город ждал каких-либо новых пакостей от немцев, но чего-либо необычного не случилось. В эти дни были только яростные артиллерийские обстрелы из осадных дальнобойных орудий. Немцам не удалось использовать их для штурма, и за срыв его они теперь мстили населению Ленинграда. Еще много домов разъято снарядами.

Немцы силились и бомбить Ленинград после долгого летнего перерыва, были многочисленные воздушные тревоги, а в небесах – бои, но свиста бомб я ни разу не слышал, а зенитки наши били не сплошным валом всей своей мощи, а только участками, там, где пролетали воздушные пираты. И все же бомбы коегде падали: 5 ноября торпедная бомба упала на здание Куйбышевского райкома, но повреждения оказались незначительными; четыре дома разбиты на Боровой улице… При воздушных налетах люди продолжали ходить по улицам, останавливались только трамваи.

К празднику город получил свет от Волховстроя, по проведенному по дну Ладоги кабелю; в квартирах многих жителей зажглись лампочки Ильича; а в «Астории», все еще не отапливаемой, электрический свет включался с восьми вечера до часа ночи.

7 ноября состоялась премьера пьесы «Раскинулось море широко», накануне была премьера пьесы А. Корнейчука «Фронт», а третьим подарком к празднику была премьера оперы «Евгений Онегин», состоявшаяся 8 ноября.

А я праздничный день провел плохо: не дойдя в ДКА до ярко освещенного зала, внезапно почувствовал дурноту и пролежал в темном коридоре на стульях, слушая издали, как сквозь туман, гремящую всюду музыку, песни, шум танцев и звонкие голоса веселящихся, празднующих Октябрьскую годовщину людей. Этот мой, частный, случай, конечно, не характерен для ленинградцев, в общем здоровых, сытых, живущих почти нормальной жизнью после осенних трудов.

После праздников меня осмотрели врачи амбулатории Смольного и немедленно направили в стационар штаба Ленфронта, во Всеволожскую, и там я провел десять дней, как в земном раю, под внимательнейшим уходом начальника стационара – врача С М. Дрейзенштока и душевнейшей старшей сестры Феодосии Ивановны Игнатьевой, которые меня поставили на ноги, а потом на своей машине привезли в Ленинград.

23 ноября общее ликование вызвала переданная по радио великолепная весть о крупных победах на юге. Враг не только был опрокинут ошеломительным началом нашего наступления, но оказался перед угрозой полного уничтожения. Наши войска прошли шестьдесят – семьдесят километров, взят был Калач, и мы продолжали двигаться дальше.

В этот день.

… я был вызван в Смольный, и мне показали телеграмму из ГлавПУРККА на имя начальника Политуправления фронта, всегда ко мне внимательного и заботливого К. П. Кулика:

«Приказом НКО No 06781, от 8 ноября 1942 года, военный корреспондент ТАСС Лукницкий Павел Николаевич зачислен кадры РККА. Прошу объявить ему этот приказ. 32543. Баев. Усачев».

Странно, конечно: с первых дней войны я на фронте и в кадрах действующей армии!.. Но при какой же я воинской части, в чьих «штатах», телеграмма не объясняет. И все-таки смысл ее ясен: меня следует кормить и обмундировывать в армии!

На следующий день я был оформлен во всех правах и получил зимнее обмундирование, а 25-го перебрался из «Астории» в ДКА – в общежитие группы писателей, работающих в Политуправлении, и мне была предоставлена пустующая койка Бориса Лихарева, который, как и большинство других членов группы, живет теперь в своей отепленной Литфондом, освещенной и хорошо оборудованной на зиму квартире.

… «Правда» принесла всем советским людям еще одну вдохновляющую, чудесную радостную весть об успехе продолжающегося на юге наступления.

Отступают в разных направлениях гитлеровцы и их союзники. Поля донской излучины завалены тысячами вражеских трупов. Лишь за один день 24 ноября 15 тысяч вражеских солдат и офицеров жизнью своей расплатились за преступную авантюру. 12 тысяч взято в плен. Нарушена связь вражеских частей, утрачено единство управления. Три дивизии, вместе со штабами своими, вместе с генералами, взяты в плен. Брошенные врагом во время отступления и захваченные нашими частями орудия, танки, автомашины, винтовки, автоматы составляют целый арсенал – 1164 орудия, 431 танк, 3 миллиона снарядов, 18 миллионов патронов и т. д. Нашими войсками заняты многие города и населенные пункты…


На Мойке после бомбежки.


И еще радость: учреждаются медали за оборону четырех городов – Ленинграда, Одессы, Севастополя и Сталинграда. Английская газета «Ивнинг ньюс» пишет: «В течение полутора отчаянных лет Красная Армия вынуждена была выдерживать натиск лавины вражеских войск. Никогда в истории ни одна армия не сражалась с таким хладнокровием и стойкостью, с таким непревзойденным мастерством, с такой неослабевающей мощью…» И дальше: «Давайте искренне признаем, что, не будь подвигов Красной Армии, судьба свободных народов была бы поистине мрачной…»

Наша взяла!

… Я решил с утра выехать в 55-ю армию, чтоб осуществить давнее свое желание: познакомиться с теми нашими артиллеристами, которые ведут контрбатарейную борьбу, уничтожая дальнобойные орудия оголтелых гитлеровцев, яростно обстреливающих Ленинград. Надо все узнать, увидеть своими глазами!..

Но мне хочется привести здесь еще один эпизод, который я записал ночью, перед отъездом…


Ленинградской ночью

Ночь на 26 ноября

Я шел в ДКА из «Астории».

Время близилось к полуночи, и Ленинград был пуст. В прорыве туч показалась луна, залила призрачным светом снежную улицу, перекресток, руины огромного, давно разъятого бомбой дома.

За разбитой стеною мне почудились голоса. Я приостановился, прислушался, тихо подошел ближе. Сомнения быть не могло: в хаосе кирпичей разговаривали двое мужчин.

Это было странно и подозрительно. Осажденный город… Пустые улицы… Кто и зачем может скрываться ночью в холодных развалинах?.. Расстегнув кобуру пистолета, я тихо встал в проломе разбитой стены. Разговаривающие теперь были где-то рядом со мною, но я их не видел. Завывание ветра мешало мне расслышать слова.

Я подкрался еще ближе. Один сказал громко:

– Ну, что, скоро ли?

– Пора! – ответил другой.

– А может, не будет? – Будет наверняка…

И замолчали. Я был готов ко всему. Они опять тихо заговорили, и на этот раз я, конечно, расслышал бы их слова, но тут на весь тихий и пустынный квартал раскатился голос громкоговорителя, прикрепленного на одном из углов перекрестка:

«В последний час… Наступление наших войск продолжается…»

Не спуская глаз с тех руин, где скрывались двое мужчин, я прослушал новые, еще более радостные и волнующие известия о наших прекрасных делах на юге. Те двое также, должно быть, слушали.

Радио умолкло, и я услышал восклицание одного из них:

– Замечательно! Пятьдесят одна тысяча пленных!.. А ты не хотел вылезать из постели. Праздник-то, сынок, и на нашей улице начинается!

– Папа! Это – цветочки, ягодки впереди… А насчет постели… Да я бы сейчас туда хоть пешком!

– Ну-ну… И в Ленинграде нынче неплохо! Пойдем-ка лучше до дому, спать!..

Прямо на меня из руин вышли бородатый старик в меховой шубе и парень в ватнике. Оба, испуганные, остановились…

Все дальнейшее можно объяснить в двух словах. Старик оказался учителем музыки Иваном Сергеев и своими 152-миллиметровыми гаубицами они ведут контрбатарейную борьбу с тяжелыми орудиями гитлеровцев, обстреливающими Ленинград. А кроме того, уничтожают все другие огневые средства врага; бьют по любой цели – по обнаруженным разведкой ротам гитлеровцев на марше, по их штабам и наблюдательным пунктам, по их железнодорожным составам, автомашинам, повозкам. Артиллеристы, особенно разведчики-наблюдатели, завели у себя хороший обычай: выходят по двое, по трое на передний край, в боевые порядки пехоты, и даже в нейтральную полосу, выкапывают себе ячейки; часами выслеживают с помощью перископов и стереотруб гитлеровцев и истребляют их из винтовок.

Полк еще недавно, до марта этого года, назывался 101-м гaп. Свою историю он ведет с 1927 года. В 1936 году, на Первых всеармейских состязаниях, он занял лучшее место в военном округе. В войне с белофиннами, круша в упор железобетонные доты, проламывая линию Маннергейма, полк стал Краснознаменным. Отечественная война застала его за Выборгом, там вел он оборонительные бои, потом долго и мучительно, уничтожив по приказу командования свою технику, выходил из окружения. Сформированный заново, опять вел упорные бои сначала под Урицком, позже на одном из самых опасных и трудных участков обороны – у Невской Дубровки, против левого берега Невы, где нами был создан плацдарм для будущего прорыва блокады – знаменитый героизмом наших десантников и уже не раз описанный мною «пятачок», принявший в свою землю много русской крови…

В этом году полк слал гитлеровцам снаряды из района Автова, а затем перешел сюда, на участок Колпина и Ижор.

Полк держит под огнем полукружие фронта гитлеровцев от устья притока Невы – реки Тосны у села Ивановского до лесов Красного Бора и далее к югозападу, до Пушкина и Павловска.

Восточную часть этого полукружия по реке Тосне занимает фашистская полицейская дивизия СС; правее по фронту расположена 250-я испанская «голубая дивизия», сменившая недавно 121-ю немецкую пехотную дивизию.

И немецкие, и испанские фашисты чувствуют себя неуверенно, боятся, поспешно строят оборонительные сооружения. Они знают настроение наших войск. Оно определяется чувством ненависти к гитлеровцам, сознательно причиняющим страдания населению Ленинграда. Зверские обстрелы города резко усилились с начала 1942 года: с тех пор на жителей, на дома и улицы Ленинграда легли десятки тысяч тяжелых снарядов. Везде и всюду слышишь в войсках Ленинградского фронта: «Вот бы и нам начать общее наступление!»

Это настроение, этот дух боевой активности проявились и в частных наступательных операциях, какие были проведены в районе Урицка, у Ям-Ижоры, у Ивановского и, особенно, в синявинских боях, которыми было сорвано намерение Гитлера начать общий штурм города.

С недавнего времени 12-м гвардейским полком командует полковник И. А. Потифоров. До него командиром был полковник Н. Н. Жданов, теперь занимающий более высокую должность. Оба командира имеют отличное специальное образование, опытны, смелы, оба прославлены по всему Ленинградскому фронту. Н. Н. Жданов стал особенно известен с тех пор, как батареи его корпусного артиллерийского полка первыми на Ленинградском фронте, еще осенью 1941 года, завязали активную контрбатарейную борьбу и положили начало созданию особой наступательной группы, призванной противодействовать дальнобойной артиллерии врага.

Любят, хорошо знают и заместителя командира полка по политчасти подполковника М. В. Евдокимова, храбрость которого доказана еще во время прорыва линии Маннергейма.

Люди полка – простые, суровые, способные спокойно переносить любые опасности и лишения, закалились в боях, умудрены опытом. Каждый из них старается внести своим боевым мастерством что-нибудь новое, полезное в работу полка.

Примеров этому я мог бы привести очень много. Но главное, мне хочется определить явно ощущаемую мною разницу между тем, как воевали наши люди совсем недавно, на первом году войны, и как воюют сейчас, в конце 1942 года; в чем изменились сами они, в чем именно выражается приобретенное ими мастерство.


Знакомство с Фомичевым

Я только что долго беседовал с Иваном Петровичем Фомичевым. Человек он здоровый, высокорослый, ему двадцать шесть лет. Фомичев – командир взвода управления восьмой батареи; звание лейтенанта получил в январе, а гвардии старшим лейтенантом стал в июле этого года. Он – опытный командир.

Вот он сидит передо мной за столом в землянке, откинувшись на спинку венского стула, держа прямо свою коротко остриженную голову. Его крупное, удлиненное лицо с большим прямым носом и губами, обведенными двумя морщинами, весьма выразительно. Руки с сильными грубоватыми пальцами рабочего человека недвижно лежат на топографической, расчерченной цветными карандашами карте. Он очень восприимчив, сообразителен, мгновенно оценивает, что нужно его собеседнику; видимо, в нем есть привычка представлять себя на месте того, с кем он беседует.

Он родился под Тихвином, в семье крестьянинабедняка. Надо было самому сызмальства трудиться. Кормилец-отец умер, когда Ваньку только исполнилось четыре года. В гражданскую войну отец работал председателем волостного Совета. Однажды кулак-сосед избил председателя так, что тот пролежал с полгода. Но оправился, вновь работал как выборное лицо и даже самоуком одолел грамоту. Вот мать, семидесятипятилетняя Анна Алексеевна, так без образования и провела жизнь…

Фомичев умеет слушать собеседника очень внимательно, глядя на него спокойно своими серовато-голубыми глазами. Ответы дает мне продуманные, точные. Чувствую: думает он в лад с моими мыслями.

Это умение «думать за другого», наверное, сказывается и в его боевой работе: он стремится ясно представить себе, что именно замышляет враг. И, угадав, дает наиточнейший ответ снарядами, которые накрывают цель. Умение разгадывать замыслы врага, ясно представлять себе, чего хочет он, – драгоценное качество воина.

Беседа с Фомичевым легка и приятна. Слова у него вытягивать не приходится, с полунамека вникает он в твой вопрос и даже сам помогает его сформулировать. Нет в его мозгу ни готовых схем, суррогатов мышления, ни казенщины, всегда обличающей косность ума, безответственность и равнодушие.

Фомичев подтянут, выдержан.

Он ранен на днях, однако продолжает свою боевую работу. Ранен пулей в руку, выше локтя, при перестрелке с немецким снайпером. Рука Фомичева перевязана, но перевязка под рукавом гимнастерки незаметна. Вчера я спросил врача, лечащего Фомичева, как он переносит боль.

– Очень просто, – ответил мне врач, – терпелив, не пожалуется, но если спросить: «Больно ли?», скажет: «Больно!» Нервы у него прекрасные, спокойный, здоровый!

Действительно, взглянув на Фомичева, никак не скажешь, что он пережил год блокады.


Работа разведчика-наблюдателя

Итак, главная задача полка – уничтожение дальнобойных орудий гитлеровцев, то есть контрбатарейная борьба.

Это дело трудное.

Гитлеровцы давно уже не ставят своих орудий на опушках лесов, обступающих с немецкой стороны Ленинградский фронт. Огневые позиции противника хорошо укрыты в глубине леса, в оврагах, на обратных скалах холмов, за большими каменными зданиями и в парках Пушкина, Петергофа, Стрельны…

Такие огневые позиции не увидишь с наблюдательных пунктов, их трудно обнаружить и звуковой разведкой, потому что звуковые волны, рожденные выстрелами вражеских батарей, наталкиваясь на всякие барьеры, пропадают или искажаются.

Наученные горьким опытом, фашисты редко теперь ведут огонь побатарейно. Чаще их рассредоточенные орудия стреляют в одиночку – это помогает маскировать основные огневые позиции.

По просекам, по проложенным в чаще лесов дорогам, кроме того, перевозят кочующие орудия; такие орудия, послав в Ленинград несколько тяжелых снарядов, быстро оказываются в новом, столь же неожиданном месте…

Маскируют звук выстрела немцы и другими методами. Например, располагают ряд отдельных орудий, минометов, даже целые батареи в створе, на одном азимуте. И ежели все они совершают короткий огневой налет одновременно, то на ленте нашей звукоразведки получается такая смесь шумовых записей, что определить координаты бывает весьма затруднительно.

Гитлеровцы обстреливают город и наши передовые позиции еще и сверхтяжелыми орудиями калибра 380—420 миллиметров. Их перевозят на специальных установках по скрытым лесными массивами железным дорогам. Звуковая волна от выстрелов этих орудий до наших постов звукозаписи иногда не доходит. Такие орудия можно засечь только по пару или дымкам паровозов, либо разведкой с воздуха.

И все-таки наши артиллеристы научились засекать любые вражеские батареи, сочетая данные звуковой, зрительной и всех других методов разведки.

В 12-м гвардейском артполку применяется сложная и умная система СНД («Сопряженного наблюдения дивизионов»).

Наблюдения ведутся одновременно с нескольких пунктов, расположенных на высоких зданиях, на заводских трубах Колпина, Ижор и со всяких других вышек.

Каждый наблюдательный пункт обеспечен заготовленными заранее таблицами направлении на разведанные цели с обозначением номера вражеской батареи и ее калибров. Вспышка или блеск при выстреле вражеского орудия сразу же отмечается стрелкойуказателем, приспособленной к стереотрубе. Это помогает наблюдателю мгновенно дать нашим командирам батареи правильный ориентир. А если стрелка стереотрубы показывает новое направление, значит, огонь ведет еще не разведанное вражеское орудие. Тогда на его разведку полк немедленно устремляет все свои средства наблюдения.

В контрбатарейной борьбе принимают участие артиллеристы всех специальностей. Особенно ответственна работа разведки. Что делает, например, командир взвода управления восьмой батареи гвардии старший лейтенант Иван Фомичев?

Взвод имеет четыре отделения: разведки, связи, радио и вычислительное. Фомичев подготовил опытных разведчиков, которые умеют самостоятельно готовить разведсхемы.

Стороны угла сектора работы Фомичева уходят от позиций нашего 286-го стрелкового полка в глубь расположения врага так далеко, как только могут бить своими снарядами орудия восьмой батареи.

В числе многих удалось подавить в начале ноября цель No 605. Эта цель – немецкая батарея, как и другие, пронумерованные, нанесенные на карты и таблицы, была давно разведана и засечена.

А засекли батарею так. Днем, когда вспышек не видно, она открыла огонь за Колпино, по деревне Балканы, где находились наши огневые позиции, Фомичев шел к своему НП – к церкви, что в деревне Малая Славянка, и слушал «простым ухом» (а слух у него обостренный, Фомичев приучил себя сразу угадывать направление звуков). Определил точно: стреляет вражеская батарея со стороны Павловска, из-за элеватора, который виден с НП. Фомичев поднялся на колокольню церкви и вмecтe с двумя разведчиками стал наблюдать.

Часов в девять вечера батарея дала по центру Колпина пять залпов из трех орудий.

Еще засветло Фомичев поставил перекрестие своей стереотрубы на предварительно выбранный по слуху ориентир – белую силосную башню в оккупированной немцами деревне Финские Липицы: 30, 0… И едва батарея начала стрелять, Фомичев, увидев вспышку, снял отсчет по первому стреляющему орудию, а после второго и третьего залпов – по остальным двум орудиям. Отсчет по всем трем орудиям оказался: 36, 60; 36, 62 и 36, 64.

Значительно левее наблюдательного пункта Фомичева другой НП – ефрейтора Глеза и сержанта Жижикина – засек те же орудия так: 38, 80; 38, 82 и 38, 84.

Теперь ничего не стоило по планшету высчитать дистанцию, затем, пользуясь бюллетенем артиллерийского метеорологического пункта (сообщаемого каждые два часа), внести поправки на температуру воздуха и дать точные координаты командиру батареи.

На следующий день цель была подавлена: девятая батарея выпустила по ней пятнадцать, а восьмая – десять снарядов.

Возможно, что подавленная батарея спустя некоторое время откроет огонь. Но цель известна, известно также, сколько на батарее орудий и какого они калибра. И как только разведчик-наблюдатель определит, что заговорили именно они, то сразу вызовет на них огонь.

На определение цели и передачу координат Фомичеву прежде требовалось семь-восемь минут. Теперь, хорошо натренировав себя и своих разведчиков, он управляется за полторы-две минуты. Для уточнения и проверки одну и ту же цель он засекает несколько раз.

В своем секторе разведки Фомичев заранее засекает каждый дом, каждый бугор, любую выделяющуюся точку и подготовляет по ним данные на всякий случай. Все данные записаны у него в тетради, которую он держит при себе, и в журнале целей, находящемся в землянке ПНП или НП. Это его собственная инициатива, поддержанная начальником разведки полка. Теперь так делается на всех батареях.

Артиллерийские разведчики обычно ограничиваются наблюдением со своих НП и ПНП. Но с наблюдательного пункта не все увидишь. Иной раз бывают неразличимы хорошо замаскированные дзоты, пулеметные точки, землянки минометных батарей. При наступлении на Ивановское, например, артиллеристы обстреляли пустое место, потому что не знали, где расположен передний край противника, не могли разглядеть проволочных заграждений.

Иван Фомичев, опять же по собственной инициативе, решил в свободные часы ходить на передний край, в стрелковые роты. Оттуда, выбирая удобные места для наблюдения, он производит с двух пунктов засечку всего, что интересно для артиллеристов. Часто с одним или двумя из своих разведчиков он выползает даже в нейтральную зону и наблюдает оттуда. Например, вражеский миномет вблизи заметен по голубому дымку с легкой синеватой шапкой, а зимой над минометом поднимается легкая снежная пыльца; кроме того, можно заметить подноску мин.

Засекая такие объекты, Фомичев заранее составляет список целей, нумерует их, подготовляет для их подавления и уничтожения все данные.

Работая так, он в своем секторе наблюдения дал возможность батарее уничтожить шесть дзотов с крупнокалиберными пулеметами, пять наблюдательных пунктов врага, две минометные батареи, два противотанковых орудия, в здании элеватора – два крупнокалиберных и один станковый пулемет и снайперскую ячейку на чердаке здания. У меня нет возможности перечислить здесь все объекты, уничтоженные с помощью Фомичева.

А кроме того, у него есть «в запасе» пока не уничтоженных семь минометных батарей, два НП, шестнадцать дзотов со станковыми и ручными пулеметами, три противотанковых орудия, одно 75-миллиметровое орудие и много других целей, в том числе штаб батальона. Этот штаб Фомичев обнаружил, тшательно наблюдая за одной из траншей: увидел офицера, который выходил к сидящей на цепи собаке; увидел сменяющихся каждые два часа часовых; позже, допросив одного из пленных, получил подтверждение, что там – штаб батальона. Выявил Фомичев и все вражеские ходы сообщения, ведущие к переднему краю, и два минных поля. Узнать, что они минированы, помогло внимательное наблюдение: при разрывах наших мин или снарядов рядом бывало еще по нескольку взрывов.

Фомичев знает даже, когда сменяются часовые у вражеских землянок и дзотов, – словом, он подробнейше изучил всю жизнь переднего края противника.

В нужный момент на все эти припасенные для уничтожения объекты он направит огонь своей батареи, а до той поры, попутно, сам занимается истреблением отдельных вражеских офицеров и солдат, подолгу подстерегая их в какой-либо из своих снайперских ячеек.

Методы разведывательной работы Фомичева применяются теперь и в других дивизионах полка и даже в других полках, например в соседнем, 96-м артполку. Начальник штаба 286-го стрелкового полка, находящегося на том же участке обороны, что и 12-й артполк, не раз присылал к Фомичеву за советом начальника разведки своего полка.

В 12-м гвардейском артполку недавно было совещание командиров взводов управления 96-го артполка. Выяснилось, что они не знают расположения огневых точек нашей пехоты и своих соседей-артиллеристов. А это необходимо знать на случай, если фашисты ворвутся в наши боевые порядки, чтобы сразу обрушить туда на врага артиллерийский огонь…

Артиллерия, как известно, наука точная, и потому все артиллеристы 12-го артполка непрерывно учатся, день ото дня становятся все более знающими и опытными. Многие из них – хорошо подготовленные и инициативные – вырабатывают свои, новые методы разведки и наблюдения, помогающие полку все лучше вести контрбатарейную борьбу. Каждый из артиллеристов полка понимает, что от точности и быстроты его действий зависит жизнь сотен и тысяч воинов Ленинградского фронта и мирных жителей Ленинграда.

Разбил вражескую пушку – сохранил в Ленинграде несколько домов, сотни жизней!

Это знают, это помнят, этим воодушевляются артиллеристы полка.


Орудие Мосиенко ведет огонь

27 ноября. Вечер. На первой батарее

Снег маскирует огневую позицию. Он толстым слоем протянулся по стволу дальнобойного орудия. Он забивает линзы бинокля. Белым покровом затянуто изрытое траншеями, изъязвленное воронками поле, простирающееся от окраин Колпина до леса, который обрамляет полукружие горизонта. И это поле, и лес скрыты от нас снегопадом. Там – враг. Между селами Ивановское и Красный Бор вновь появилось 420-миллиметровое немецкое чудовище – «длинная берта». Она обстреливала Ленинград и Колпино в январе – феврале. Орудия нашего 12-го полка повредили ее, она умолкла. В августе она появилась снова, стала класть свои гигантские – чуть ли не в тонну весом – снаряды на Ижорский завод. Первой батарее полка, стоявшей тогда в деревне Балканы, было приказано подавить ее. Но, едва открыв огонь по «берте», батарея оказалась засеченной немцами, и другие вражеские орудия навалились на нее своими снарядами с фланга, из-за Павловска. За два часа, с десяти вечера до двенадцати ночи, вокруг первой батареи и между ее орудиями разорвалось триста тяжелых снарядов. Грохот разносился на десяток километров. В соседних наших батальонах и дивизионах люди, с тревогой следя издали за тем, что творилось, думали: «Ну, первая батарея накрылась!..» И своих друзей-батарейцев с душевной болью, вероятно, уже причисляли к покойникам.

Батарея, однако, продолжала бить по лесу, где, невидимая даже по вспышкам, таилась «берта». Охотясь за этим чудовищем, наши гаубицы не могли отвечать на огонь тех, кто обрушился на них. Последними четырьмя из восьмидесяти пяти снарядов первая батарея уничтожила «длинную берту». С тех пор до ноября орудий такой системы здесь не объявлялось.

Когда под разрывами немецких снарядов артиллеристам удалось восстановить нарушенную телефонную связь, командир полка получил воможность дать необходимые команды третьему дивизиону, и вражеские орудия, стрелявшие из-за Павловска, были подавлены.

Как это ни странно, наша первая батарея не понесла потерь: только один человек оказался раненым. Убиты были двенадцать мирных жителей в окрестных домах.

Военное счастье – явление, впрочем, вполне поддающееся исследованию: орудия первой батареи, стоящие среди разбитых домов деревни, были вкопаны в землю, подносчики снарядов работали в узких глубоких траншеях, сами снаряды укрыты в нишах.

…Давно засеченная, но долго молчавшая за Пулковскими высотами (а потому сохраняемая нами «про запас») немецкая батарея сегодня в сумерках пустила два снаряда куда-то в город. И сразу в ответ заговорило орудие первой батареи, где нахожусь я.

Белая мгла при выстреле мгновенно озаряется яркой вспышкой. Громовой удар– тяжелый снаряд вырывается из ствола, гудя и буравя воздух.

Ведет огонь орудие гвардии старшего сержанта коммуниста Мосиенко.

Командир орудия ростом высок. Его узкое, худое лицо свежо, вероятно, потому, что он не курит (он и другим курить не советует). Голос у него тихий, мягкий. И когда он неторопливо, с украинским выговором передает команду: «Огонь!» – кажется даже странным, как от этого мягкого, врастяжечку произнесенного слова в ту же секунду родится чуть не рвущий барабанные перепонки удар.

Первый из выпускаемых сейчас по этой команде снарядов был девять тысяч пятьсот восьмидесятым снарядом, посланным Мосиенко на врага с начала Отечественной войны.

Метель. Все завалило гусгым снегом. Уже темно: семь часов вечера. С переднего края доносятся пулеметные очереди. Семерка артиллеристов расчета Мосиенко (досылающих у него нет, их заменяют замковый Мурза Маткаримов и заряжающий Василий Иванов) работает уверенно, быстро, экономя секунды. Работает красиво – без лишних движений, так, что любо смотреть. Жарко! Лбы в испарине, вороты полушубков распахнуты, а мороз сегодня, как я уже упоминал, градусов десять.

Каждая вспышка от выстрела ярко освещает их, хлопочущих у огнедышащего орудия. Оно похоже на живого разозленного зверя, покорного властным, уверенным в движениях людям.

Увлеченный работой этих людей и своей записью, я не сосчитал выстрелов орудия Мосиенко, – кажется, их было двенадцать. Но вот раздалась команда: «Стой!» – и наводчик ефрейтор Егоров, обтирая лоб рукавом полушубка, сказал, усмехнувшись:

– Накушалась досыта!

А замковый Мурза Маткаримов умозаключил:

– О-э! После такой кушанье один год на правый бок лежать можно! Моя Узбекистан это называит дастархан. Только наша дастархан – темир дастархан, русски сказать: железный кушанье!

Перешучиваясь, расчет уходит в землянку.

У отряхнувшейся от снега разгоряченной гаубицы остаются только часовой да ее командир – Иван Федорович Мосиенко. Навалившись локтем на снежный сугроб, сдвинув шапку-ушанку на лоб, потирая рукавичкой чуть вздернутый нос, он поглядывает на свою едва различимую в темноте и снова одевающуюся в метельный снежок гаубицу так, будто ему хочется с ней поговорить.

Но нельзя. Надо «оформить» стрельбу.

Мосиенко нехотя встает, и мы с ним уходим в жаркую землянку; скинув полушубки, каждый принимается за свое дело.

… Тихо. Мы только что пили чай и мирно беседовали. Мосиенко рассказывал о том, что, мол, «смешно вспомнить»: в первый месяц войны он боялся своей гаубицы. Боевой шнур делал длиной до шести метров: как бы при откате не задело стволом.

– Да и что греха таить! – проговорил Мосиенко после некоторого колебания (признаться по совести корреспонденту или не стоит?). – Звука выстрела я пугался!

И улыбается со всей чистотой души, глядя мне прямо в глаза. И рассказывает дальше: получалась задержка, потому что надо было отбежать от орудия, дернуть шнур, а после выстрела бежать обратно, поверять установку прицела.

– А теперь? Сами видели! Шнур – семьдесят пять сантиметров. Достаточно! Добрый конь хорошего хозяина никогда не ударит. Ведь рядом стою, не позади ствола. А выстрел моей пушки для меня теперь – музыка!

И пока заряжающий Иванов заряжает, Мосиенко, стоящий здесь же, у панорамы, успевает поверить установку. Это сокращает интервал между выстрелами секунд на двадцать – тридцать.

Раньше, когда работал наводчиком, Мосиенко слушал и выполнял команды раздельно:

Угломер (допустим) пятьдесят два, тридцать! Ставил угломер. Потом:

Уровень больше пять! Ставил уровень.

Прицел четыреста двадцать! Ставил прицел.

При этом суетился, делал лишние движения, иногда не слышал следующие команды, приходилось переспрашивать.

Теперь все три команды прослушивает и выполняет зараз, в естественной последовательности движений: угломер, уровень, прицел – сверху, к середине и в сторону. Еще десять секунд экономии при каждом выстреле!

Научил экономить движения и заряжающего Ивана Меринова. Заряд состоит из одного большого пучка (пакета с порохом) и восьми добавочных. Стреляют каждый раз не полным зарядом, а составляют ею в зависимости or команды. Допустим:

– Заряд пятый!

Это значит: надо выбросить из гильзы наружу восемь пучков. Лежат они в гильзе по четыре в ряд. Раньше их выбрасывали один за другим. Теперь – сначала один, потом – три сразу. Четыре сразу не вытащишь, потому что лежат пучки плотно. Вместо восьми движений приходится делать всего четыре.

В этом еще несколько секунд экономии.

И набирается секунд столько, что вместо трех уставных выстрелов в минуту удается сделать пять выстрелов.

Надо ли говорить, какое это имеет значение?

Недавно вражеское противотанковое орудие вело с открытой позиции огонь по нашей пехоте, давня один-два выстрела украдкой и затем делая перерыв: расчет каждый раз убегал в укрытие, ожидая наших ответных выстрелов. Требовалось настичь расчет, прежде чем он уйдет в укрытие. Мосиенко получил с ПП команду от командира батареи:

– Цель помер сто двадцать один, пять снарядов, беглый огонь!

Первый снаряд дали через двадцать секунд (орудие не было заряжено, а только наведано), а последующие четыре выпустили за сорок пять секунд. Уничтожили расчет вместе с орудием!

Лицо Мосиенко при воспоминании об этом случае оживляется, затем он выпивает кружку остывшего чая, наливает мне и себе следующие. Глядит на меня с хитринкой в глазах.

– Люблю, когда: «По пехоте врага беглый огонь!» Как услышу такую команду, состояние сразу, знаете… Одно стремление: как можно больше снарядов! Скажешь людям: идет рота или батальон, ну и все, весь расчет, стараются! Все мысли о том, чтоб как можно больше фашистов убить под Ленинградом. А я и об Украине думаю: освободить ее и вернуться туда. Много передумаешь об Украине! И что, может быть, встречусь с Павлом – братом моим, который в том же детдоме, где и я, рос, и в том же зоотехникуме.

Песня Маткаримова обрывается.

– Обижаюсь я на ленинградцев, – неожиданно говорит Мосиенко, – лета у вас не бывает, погода такая – не обогреешься. Да болота, да камыши! То ли у пас, на Украине: садок зацветет, душа радуется! Соловейки!.. Я уж тут третий год, а соловейки не слыхал ни разу. Даже в лесах на Карельском перешейке нет их.

Тут уж я возражаю: кто из нас, коренных ленинградцев, не слушал соловьев и под Ленинградом! Стушевавшись, Мосиенко переводит разговор:

– О скорострельности мы говорили. А еще я вам о точности стрельбы не сказал. Сколько над ней поработать пришлось!

Мне известно: Мосиенко еще в феврале, первым в полку, вызвался сделать свой орудийный расчет снайперским и добился этого. Ему и его товарищам есть что рассказать.

Лирические воспоминания кончены. Я слушаю и записываю рассказ о подборе снарядов по весовым знакам (плюсы – до трех и минусы – до трех), помеченным на снарядах черной краской. Каждым знаком отмечается разница в одну треть процента общего веса снаряда. Более тяжелый снаряд ложится ближе. Раньше стреляли второпях, не подбирая знаков, и получалось большое рассеивание. Теперь обязательно подбирают!

То же и с марками порохов. Тут все важно: и год изготовления снаряда, и состав веществ, и условия, в каких хранились снаряды. Вскрывают боеприпасы теперь только во время стрельбы, чтобы не повлияла влажность, чтоб исключить неполное сгорание газов, отчего бывают недолеты. Тщательно измеряется теперь даже температура зарядов, для этого всем расчетам выданы специальные термометры.

В общем и уже шумном, всех интересующем разговоре артиллеристы обсуждают методы выбора ночных точек наводки, и как лучше крепить орудие, и приемы работы досылающих: если снаряд дослан до конца, то ведущий медный поясок врезается в парезы ствола и при выстреле снаряд получает нормальное вращательное движение.

– А попробуйте дослать чуть послабже, что будет? А будет то, что при выстреле ведущий поясок слишком резко ударится о нарезы ствола, сорвется, в полете снаряда отскочит от него. И, не получив правильного вращательного движения, пойдет наш снаряд отклоняться от заданной линии полета…

Точность и скорострельность артиллерии полка гитлеровцы теперь ощущают весьма болезненно.

– Наша система, – слышу еще один рассказ, – по воздушным целям не может бить. А на Урицком направлении потребовалось нам уничтожить немецкий аэростат с наблюдателем-корректировщиком. Что делать? Ведь из пушки по воробью, да еще километров за пятнадцать! А уничтожить – ну до зарезу нужно. Глядим: он то выше поднимается, то ниже прижмется. Рассчитали мы так: чуть аэростат метров до сорока снизится, мы в землю точно под ним ударим – осколки, которые пойдут вверх, как раз его поразят… И дали четыре снаряда – осколки снизу пробили и подожгли колбасу эту. По совести, довольны мы были!

В другой раз, решив обстрелять Ленинград, гитлеровцы загнали свое тяжелое орудие в узкий двор между двумя высокими зданиями. Кошка и та крысу в узкой щели не достанет! А мы – хоть душа вон, а город родной разве дадим в обиду? И в эту узкую щель снаряды, как в игольное ушко, ткнули. Восемь прямых попаданий! И машинку фашистскую вместе с прислугою – в мелкий сор! Точность да скорострельность – великое дело!

… Сейчас ночь. Разговор давно кончен. Кроме дежурного телефониста и часового у гаубицы, все опят. Спят, однако, одетые, в боевой готовности. По первому требованию (много ли пройдет секунд?): «По цели номер такой-то – огонь!..»

В землянке душно. Я только что выходил на мороз. Как у Александра Блока в «Двенадцати», разыгралась вьюга. И, натужно застыв, будто вся подобравшись от холода, сквозь вьюгу глядит на врага плотно укутанная снегом гаубица.


На заводской трубе

28 ноября. Полдень. Наблюдательный пункт четвертой батареи

Я гляжу вниз, словно в жерло гигантской пушки (таких еще нет ни в одной армии мира!), устремленной вертикально в зенит. Диаметр ствола этой пушки здесь, наверху, – два метра, длина ствола, то есть высота, на которой я нахожусь, – шестьдесят пять метров, иначе говоря, высота здания этажей в пятнадцать.

Вместо парезов внутри зияющего, как круглая пропасть, ствола я вижу черную от толстого слоя копоти кирпичную кладку и вбитые в кладку железные скобы, по которым я взобрался сюда.

Но это не пушка. Это заводская труба, одна из многих на территории Колпина.

Я стою на дощатом помосте, положенном на две параллельные рельсины, которые пересекают вверху жерло трубы. Рядом со мной – два разведчика взвода управления четвертой батареи полка. Один из них, красноармеец Николай Смирнов, в валенках, в измазанном копотью полушубке, в такой же грязной шапке-ушанке. Он сидит на единственном здесь стуле и неотрывно глядит в стереотрубу, укрепленную на треноге. К треноге привешен планшет с листами картыполушлометровки, с таблицами стрельб и клеенчатая тетрадь – журнал наблюдений. Над стулом и стереотрубой на металлических прутьях укреплен легкий навес от дождя и снега, так низко, что, сидя, упираешься в него головой.

В ногах у Смирнова котелок с едой, втянутый им сюда на длинной веревке. Рядом, на ящике из-под консервов, полевой телефон. Вот и все его хозяйство, если не считать унылого вида на все стороны света: громоздящиеся под нами руины Колпина, смежная равнина переднего края – нашего и поодаль – немецкого; и совсем далеко, в немецком тылу, под сереньким небом – темная полоска обступившего видимый мир горизонта. А за спиной разведчика, столь же далеко позади, километров за двадцать с лишком, – хорошо различимые очертания массивов Ленинграда.

Николай Смирнов изредка отрывается от стереотрубы, быстро и внимательно окидывает взглядом вражеские позиции, нет-нет да, и оглянется мельком на родной Ленинград… Смотреть на него некогда – надо смотреть вперед, не пропустить бы какого-нибудь дымка или движения на немецком переднем крае!

Между Ленинградом и спиной приникшего к стереотрубе разведчика, на дне воздушного пространства, – такие же снежные поля, изрезанные траншеями, чуть всхолмленные сотнями не различимых простым глазам землянок, испещренные группами деревянных домиков, и каменных домов, и голыми, перебитыми обстрелом деревьями пригородных деревень да окраинных рабочих поселков…

Воет и свистит ветер. Он больно режет лицо, он стремится выдуть человеческое тепло из дубленого, на плотном меху полушубка; под его напором, как гигантский камертон, звенит и ноет стержень громоотвода, и я ощущаю качку, будто на этой высоте, под ногами моими – палуба корабля. Заводская труба плавно покачивается, и кажется, что вот-вот, покачнувшись сильнее, она упадет и рассыплется. Но это только кажется, труба крепка и прочна, хоть и пробита в нескольких местах прямыми попаданиями снарядов.

Когда, задрав голову, я глядел на уходящую конусом вверх кирпичную кладку, было видно: вся поверхность трубы искрошена множеством осколков от тех 'снарядов, что разорвались в воздухе или на земле невдалеке от нее…

Сейчас никто трубу не обстреливает, и можно спокойно, стирая рукавицей набегающие под ветром слезы или прижимая глаза к линзам бинокля, осматривать и горизонт, и все то, что расположено вблизи, под нами.

Огромные корпуса, цехи, жилые дома Ижорского завода изуродованы, наполовину разрушены. Искореженный, избитый, издырявленный металл массивных заводских сооружений нагроможден исполинскими хаотическими грудами Здесь, кажется, совсем безлюдно Но в заводских подвалах, в подземных мастерских есть рабочие – мужчины и женщины Под непрерывным обстрелом жители Колпина продолжают работу изготовляют пулеметы и боеприпасы, ремонтируют боевую технику, готовят детали инженерных оборонительных сооружении Еще осенью 1941 года с судостроительных заводов и кораблей Балтфлота сюда было доставлено много броневых плит, чтобы насытить оборону Колпинского укрепрайона бронированными огневыми точками В распоряжении рабочих– уцелевшие станки, сколько угодно металла Но мало электроэнергии

Второй разведчик, с которым я поднялся сюда, старший наблюдатель, гвардии ефрейтор Борис Алексеевич Чиков – широколицый молодец, со щеками, припухшими от ветра, постоянною недосыпания, а может быть, и от недостаточного для его здорового организма питания Он чернобров, черны и его ресницы, крупные черты некрасивого, мужественного лица особенно выделяются потому, что уши его шапки опущены Большой рот, грубый нос – лицо словно высечено из камня, но не отделано резчиком Грубоват и голос его тон, каким разговаривает он, невозмутим, равнодушно спокоен, и сразу чувствуется, что человек этот с крепкими нервами, упрямый, решительный.

А глаза его хороши суровы, красивы, взгляд пристальный и внимательный Я уже знаю об отличном, храбром разведчике-наблюдателе Чикове, что до войны в горах за столицей Киргизии Фрунзе он, по рождению тамбовчанин, ходил с ружьем на зайцев, на уток и фазанов, бывало охотился и на горных козлов Его глаз наметан и точен

Он еще очень молот,, ему нет и двадцати двух Окончив десятилетку, он поступил в горный институт, хотел стать геологом-разведчиком, проучился какихто полтора месяца, в дни войны с белофиннами был мобилизован Разведчиком стал, но будет жив – может быть, станет и геологом.

Встретившись со мной сегодня утром на командном пункте своей батареи, Чиков, взглянув на две мои «шпалы» (у пего самою никаких знаков различия, ни артиллерийской эмблемы нет «Не могу достать») и обратившись ко мне, как полагается по уставу, суховато сказал.

– Пойдемте покажу вам мою трубу, а потом ту, на которой сейчас работаем.

«Мою» Чиков произнес без всякой рисовки, а так, словно действительно заводская труба – его собственность, ибо привык уже слышать от всех, «чиковская труба».

Эта заводская труба – прежний наблюдательный пункт Чикова, разрушенный недавно немцами после долгих усилий Впрочем, труба разрушена не совсем – сбита, торчит острым обглодышем только верхушка, я хорошо вижу ее отсюда.

Чиков повел меня сначала на территорию Ижорского завода, в большое, побитое снарядами здание Теплоэлектроцентрали Полуразрушенным цехом мы прошли к трансформаторной будке без окон, с открытой для света дверью, и Чиков показал нары, на которых грудой было навалено сено «Здесь наше жилье – и кухня наша, и свечка вот для ночного пользования».

К зданию Теплоэлектроцентрали примыкает помещение кочегарки, откуда по наружному коридору дым попадал в заводскую трубу Коридор пробит 250-миллиметровым снарядом – образовалась брешь метра в два диаметром Войдя через эту пробоину в коридор, мы достигли четырехугольного основания трубы со стенами толщиной в косую сажень, и я увидел над собой где-то в поднебесье маленькое, как блестящий пятак, отверстие.

– Семьдесят шесть метров – внушительно сказал Чиков – Сто восемьдесят четыре скобы тупа, руками пересчитаны, по два-три раза в сутки лазали А наверху труба тонкая – пара кирпичей всего По боку дыры светлеются видите? В трех местах стопятидесятимиллиметровыми ахнул насквозь! Там скобы вырваны – лезешь наверх, исхитряешься Передохнешь, подвесившись, и дальше вверх, как кошка царапаешься За пятнадцать минут напрактиковался я доверху долезать. А наверху сидел по восемь часов; сейчас, зимой, мы сменяемся каждые два часа Вначале одному жутко мне было сидеть; ветер, труба ходит, немец частенько снарядами поразить старается. Неуверенно себя чувствуешь… На мою долю пришлось больше сорока снарядов, немец на меня истратил несколько тонн металла! А сейчас я привык. Самое обыкновенное дело. Трубу эту выбирал наш командир батареи гвардии старший лейтенант Крылов. Мысль одна была: уничтожить как можно больше оккупантов! Видите, уж очень выгодные для себя позиции занимает на этом участке немец. Батареи у него в лесу, а то – за населенными пунктами. А тут я хозяин.

Чиков осекся, умолк. Я понял: ему не хотелось признаваться в том, что в первый раз ни у кого не было охоты лезть на трубу, скобы которой расшатаны. Чиков (это мне сказали еще на командном пункте) первым изъявил желание влезть на нее, больше всех трудился, затаскивая наверх веревкой доски для помоста, оборудуя на площадке наблюдательный пункт. А потом дольше всех, днем и ночью, просиживал на этой площадке у стереотрубы, презирая все смутные чувства, рождаемые одиночеством, темнотой, воем ветра, свистом осколков, от которых и обезопаситься там нет возможности, – ведь это не матушка земля, не прильнешь при разрыве. Потому и считался на «своей» трубе хозяином. Чиков помолчал и с неожиданной резкостью произнес:

– А вот друг мои, товарищ, гвардии красноармеец Дергач… Тоже, конечно, обыкновенное у нас дело… Пойдемте, покажу место!

Мы вышли во двор, подошли к четырехугольному основанию трубы. Один из углов был искрошен.

– Здесь убило его! – сказал с холодком в суровом тоне Чиков. – 'Разведчика третьего нашего, Дергача убило… Вместе сидели на верхотуре, а вот там, поглядите, перебило связь Дергач по скобенкам слез; только связал концы, ахнула сюда эта дура, изрешетило Дергача осколками Здесь мы и схоронили дружка нашего.

Под стеной я увидел маленький снежный бугорок.

Чиков раздумчиво сказал:

– Как коммунист погиб. В партию одновременно принимали нас… – И заговорил быстро: – А потом немец привлек для нашего уничтожения двухсотдесятимиллиметровку, три часа беспрерывно обстреливал. Пять прямых попаданий: вот те три дыры – первоначальные, а эти – считайте: пять! – доработали трубу мою. Мы во время обстрела сошли вниз, и правильно: рельсы под площадкой вырвало, скоб десятка три тоже, стереотрубу разбило – один снаряд в самую верхушку попал… Месяц назад это было…

Чиков умолк и повел меня дальше, вот к этой трубе, на которой сижу сейчас. Только раз по пути нарушил молчание, вымолвив:

– Он тоже кадровый, Дергач… Как и я, с сорокового года, в Сто первом гaп. Я давно его знал. Хороший парень, тихий был, исполнительный!.

А сейчас Чиков – весь внимание: наблюдает. Свистит ветер, треплет уши шапки, а разведчик, прильнув к окуляру, изучает где-то там, в направлении Рехколова, чуть левее Пулковских высот, нечто одному ему видимое у немцев… Может быть, попросит сейчас по телефону дать туда залп?

Но Чиков ничего не просит. Молчит, протирает варежкой глаза и снова упорно смотрит.

Площадка, на которой мы находимся, метра на полтора «утоплена» в верхушке трубы, так что вокруг нас – низенький кирпичный обвод,; стоять во весь рост здесь не рекомендуется: немцы могут засечь наши головы. Стою согнувшись.

Осматривая окрестности, я попросил Чикова ввести маня в обстановку. Он, показывая мне вражеские позиции и объясняя подробности, сначала назвал те места за речкой Ижорой (по эту сторону – наши, по ту – немцы), которые на карте значились населенными пунктами и где я увидел сейчас только прикрытые снегом развалины… Торчат из белых сугробов печные трубы, громоздятся над кирпичными фундаментами беспорядочно пронизанные бревнами обрушенные крыши, зияют без стен разорванные пополам комнатенки.

Некоторые из деревень пока уцелели. Вот в Карделеве можно насчитать больше сотни домиков: справа не очень отчетливо, ибо отсюда километров пятнадцать, видим Пушкин: здания, улицы, массивы парка – и разноцветные крыши закрытого парком Павловска. Слева – разбитые деревни: Никольское с его белой церковью, Мишкино, Бадаево…

По всему переднему краю – нашему и немецкому – хорошо видны разрывы снарядов и мин; глядя на эти клубочки дыма, Чиков роняет:

– Как шары, когда бросаешь камень в мягкую пыль. А в 'направлении Гатчины, видите? Пар от паровоза. Тут все у меня засечено! Подвезет какую-нибудь игрушку, обнаружится она, тогда и давить ее будем. Глядите, вон там – Черная речка! Оттуда орудие огонь вело.

– Куда?

– А вот туда…

Оглядываюсь: Славянка, Рыбацкое, следы Мурзинки, окованные льдом излуки Невы, Ленинград…

Чиков рассказывает.

При первом выстреле он на слух определил направление звука, при втором ясно увидел пламя и поднимающийся клубок желто-белого дыма. Оторвал глаз от стереотрубы, прочел на лимбе отсчет, засек секундомером время прохождения звука, взялся за телефонную трубку: «Грозу!»

И, получив ответ КП батареи: «Гроза слушает!», сказал: «Коршун докладывает: тяжелое орудие противника из района Черной речки сделало два выстрела по нашим тылам, вижу вспышки Отсчет двадцать два – двадцать шесть, дальность – сорок две секунды!..»

Другие пункты наблюдения тоже засекли эти вспышки, по способу СНД («сопряженное наблюдение дивизионов»); через три минуты пятая батарея открыла огонь; после третьего выстрела Чиков увидел небольшой взрыв, после следующих снарядов нашей батареи – еще пять взрывов и, наконец, два таких мощных взрыва, потрясших землю, что Чиков почувствовал сотрясение на своей трубе. Метров на сто поднялись над землей два огромных столба черного дыма: немецкое 280-миллиметровое орудие было уничтожено вместе со складом боеприпасов…

– А как вы определили калибр?

– По звуку! Звук по силе большой и более грубый – громовой, то есть похожий на раскат грома. Которое помельче – тявкает. А это, я знаю, входило в состав его четырехорудийной батареи. Дня за три до того батарея дала два залпа, мы приметили направление, а после этого взрыва оттуда уже никакой стрельбы по сей день не было – должно быть, увели остальные орудия.

Привалившись, как и я, к барьеру – кирпичной кладке верхушки трубы, Чиков спокойно ведет рассказ…

Впрочем, у меня стыли руки, было холодно, и все то, что рассказывал мне Чиков там, на чуть покачивающейся заводской трубе, на ветру, и то, что рассказывал затем, когда мы спустились по железным скобам на землю и брели неторопливо «ко мне домой» – на командный пункт батареи, я записываю уже без Чикова, в землянке.

Мне везло сегодня: ни одного разрыва снаряда или мины поблизости, пока мы шли с Чиковым, не было.

– Тихо нынче! – сказал я Чикову. И он ответил:

– А и должно быть тихо… Теперь он боится нас. Погода сегодня ясная. Если б, как ночью, – метель, уж он постарался бы.

Довел меня до землянки, доложил обстановку, мы распростились друзьями, и Чиков ушел то ли обратно, к заводской трубе, то ли куда-то еще…

А рассказывал Чиков о многом О том, как еще в Автове корректировал с чердака шестого этажа огонь по немецким 105-миллиметровкам, укрытым на заводе пишущих машин («Пишмаш»), – очи стреляли по Угольной гавани и Кировскому заводу. «Увидишь, что он по Кировскому заводу бьет – и сердце ненавистью обливается, уж тут корректируешь так старательно, будто не глазом, а самим сердцем глядишь! А больше всего озлен я тем, что он кварталы мирных граждан разрушает!»

И о том, как набирался опыта, наблюдая за противником в стереотрубу, днем ища клубочки дымов либо желтые и синеватые дымовые кольца над стреляющими орудиями, а ночами на том месте выслеживая вспышки.

Чиков долго тренировал слух, чтобы с первого выстрела определять, откуда бьет вражеское орудие. Убедившись, что при наблюдении водить стереотрубой туда-сюда толку мало, теперь наводит ее на один какой-нибудь участок и следит за ним десять – пятнадцать минут. «Вот голова солдата покажется, вот другая. По головам определяешь направление траншеи!..» Выискивает по огоньку от спички, по случайному блеску оптического прибора немецкие НП на чердаках домов.

Трудно бывает обнаруживать минометные батареи. «Вспышка маленькая, звук слабый, но от разрыва своих мин миномет далеко быть не может – ищи от восьмисот метров до пяти километров! Замечу днем разрыв, а уж ночью приглядываюсь и к вспышке».

Чиков корректировал с заводской трубы огонь всего дивизиона по спустившемуся в лощину Ю-88; прямыми попаданиями сначала оторвали «юнкерсу» хвост, а затем взорвали вместе с бомбами и со всем экипажем…

Держа под наблюдением дорогу на Карделево, что проходит в двенадцати километрах от огневой позиции нашей батареи, вызывая огонь при каждом появлении автомашины или пехоты противника, Чиков прекратил всякое движение по этой дороге:

– Я знал: снаряд наш летит эти двенадцать километров ровно минуту, машины ходят со скоростью тридцать километров, орудия наши при стрельбе по машинам заряжены заранее. Даем выстрел с упреждением на минуту по заранее пристрелянному участку дороги – попадания точные.

Сам не знаю, почему я задал Чикову вопрос, может быть (несколько странный: приходилось ли ему, сидя на трубе, смеяться?

И он мне ответил так:

– Раз было… Смешно и, по сути, жутко, конечно! Фашисты наступали на наши окопы у железной дороги. Взвод – человек сорок. Я смотрел с трубы, корректировал. Все не попадали мы сначала. А они идут вперед, автоматы на брюхе. Потом – залп, в середочку взвода. Полетели котелки, шапки, ноги и руки… Кто уцелел, сразу же пригнулись и бегом назад, вся храбрость исчезла. Ага, думаю… неповадно будет!


Страх окружения

28 ноября. Вечер. Землянка на восьмой батарее

И снова я на восьмой батарее.

И вот что еще сегодня в землянке взвода управления батареи от самого Фомичева и его товарищей я узнал.

Было Ивану Фомичеву, Ваньку, десять лет отроду, когда в деревне под Тихвином, запевала и заводила, с четверкой таких же, как он, бедовых парнишек начал он ходить на сплав леса.

Там, на быстрой реке, Иван стал «связным» у десятников, работавших на разных участках сплава. Бывало, даже ночами гонял верхом без седла – с пакетами, с приказаниями; а по реке плавать на бревнах умел лучше всех. «Стоишь на бревне с багром, перебирая ногами; бревно крутится. Или перебегаешь прыгом по залому с бревна на бревно, следишь только, чтобы ноги не защемило; багром дна не достаешь, гребешь им, как веслом, на глубокой воде. Едва лед, бывало, пройдет, вся сотня сплавщиков стоит на берегу, а ты даже между льдинами ухитряешься… Уверенность нужна, точный глаз! Никогда в воду не падал…»

На двенадцатом году жизни, в 1927 году, Фомичева премировали стайными сапогами с большими голенищами. На всем участке было выдано только десять таких премий.

Ловил рыбу, сбирал ягоды и грибы, плел корзины, выстругивал топорища, вальки для плугов – самостоятельным парнем был, во всем впереди других.

В армии Фомичев служил с 1937 года, был в этом же полку курсантом полковой школы; с осени 1939 года, назначенный старшиной батареи (а позже командиром взвода связи), участвовал в войне с белофиннами.

Признает, что тогда еще не умел воевать («Механически воевал, по команде»). Перед Отечественной войной окончил в Петергофе полковую школу, стал старшиной дивизиона. Оказался вместе с полком за Выборгом. Здесь его застала война, и здесь после первых боев в самом Выборге, 28 августа, полк вместе с другими частями попал в окружение.

– Я приехал в тот день с продуктами из тыла в Выборг, па огневые позиции. Доложил и получил приказ: «Продукты хранить полностью, не выдавать, потому что мы – в окружении!»

Знакомое дело: Фомичев опускает глаза. Понимаю. С людьми, испытавшими в начале войны «страх окружения», мне приходилось разговаривать неоднократно (сам я в окружение не попадал, и потому этого чувства мне испытать не пришлось). О том, что касалось их лично, если они были честными, вспоминают с выражением неловкости на лице. В рассказе о пережитом у них появляется тон соболезнования к самому себе – ну, такой, как ежели бы человек признавался врачу «по секрету» (и необходимо сказать, и стыдно), что у него, например, грыжа.

Именно таким тоном, честно, ничего от меня не скрывая, заговорил Фомичев:

– Тут у меня сразу – упадочное настроение; не знал, что и делать: обед готовить, то ли за оружие браться, то ли искать спасения? Чувство страха, ну и все! Теперь, думал, здесь уже без выхода придется остаться! Наган надо наготове держать: если ранят, так прикончить самого себя, но чтобы в плен не сдаваться. Молчаливость меня одолела, мечтаю, думаю, вылазку для себя искать хочу.

Стали отступать, выехали всей колонной. Километров двадцать отъехали – засада. Встретил он нас пулеметным огнем из леса. Стали подбирать группу, чтоб прорвать окружение. Думаю: все-таки я человек, не трус же! Добровольно вошел в группу, взял полуавтомат. Когда пошли мы в атаку к опушке леса, хоть и стыжусь бояться, а все же за душу меня трогало!

Подошли к опушке. Тут пулей убило моего друга и товарища, бойца Медведко. И сразу зажгло мне душу, откинул я страх, чувствую решимость. Вынул комсомольский билет из кармана Медведко, оставил у себя. Разгорелась душа, с уверенностью стреляю, иду, – пробились, не до смерти мне! Еще километра три мы шли вперед. Расположились на ночлег, и ночь – в дозоре.

А утром от армейского командования приказ: самостоятельно выходить из окружения кто как может. Технику уничтожить!

Фомичев взглянул на меня выразительно, сделал паузу. Сколько раз уже наблюдал я на фронте удивленно-настороженное отношение красноармейцев и командиров к подобным приказам, приведшим тогда к печальным последствиям.

Вот и Фомичев выразил свое мнение так:

– Золото – наша техника. И вдруг подорвать! Страху у меня нет, каску я со злости бросил, а приказ… Что ж, приказ выполнять надо!

Фомичев опять помолчал и заговорил как-то залпом, быстро:

– Орудия подрывали мы. У меня четыре машины было, я их поджег, и стали мы выходить кто как. Собрал я человек десять, с уверенностью говорю им, что выйдем, и вышли мы. Километров тридцать по речке шли. Все – сзади, а я с ефрейтором Романченко метров на двести впереди – дозором. По пути к нам присоединилось человек тридцать. Вышли мы к Бьорке 17 сентября, и оттуда нас сразу же вывезли на катерах.

Фомичев стал разглядывать свои крупные, с коротко остриженными ногтями пальцы. Заметив под ногтем большого пальца черную полоску, сунул руку в карман, вынул и раскрыл перочинный нож, кончиком тщательно поскреб ноготь.

– Да!.. Удивляюсь я, что это было тогда! Слышишь: «Окружение» – и падаешь духом. «Все, ну все теперь». И еще мысль: «Мы далеко, можно и отступить, где-то позади воевать начнем». А от чего мы «далеко» были, теперь и понять мне трудно. Слово «окружение» вызывало представление о том, что худо нам. Голодать начнем, бедствовать, семей своих никогда не увидим… Я думаю, это в финскую воину, когда морозы жуткие были, слово такое придумали те, кто сам на фронте не побывал, а только о нем наслышался. В общем, не свои соображения, а чьи-то чужие мысли лились в голову.

Девятнадцатого сентября сорок первою с батареей вновь сформированною полка выехал я на фронт – на Московское шоссе, к заводу имени Жданова Здесь, на окраине Ленинграда, обороняемой шестой морбригадой, и начали мы воевать по-новому, каждый метр нашей земли отстаивать, от самого запаха этого слова «окружение» все мы навеки избавились!

Теперь уже все испытал, все на себе перенес, и ничто не страшит. Набрался навыков, к любой обстановке привычен, есть практика. Знаю, с какого конца за каждую задачу взяться, как приступить, как эту – любую – задачу выполнить! Был два раза контужен, и все-таки не страшит! О том, что год провел в блокаде, подумаешь, и только злость берет. Позади – Ленинград, понимаете – Ленинград!.. Все мысли о том, как бы этого фашиста поймать, чем бы настичь1 Где бы он ни был – он не должен пройти! Не снарядом, так на мушку возьмешь! Я сам часто по переднему краю лазаю: ползешь, увидишь фашиста – он для маня только как дикий волк: должен бы – рассуждаешь – бежать он через эту лощинку, тут-то ты его и возьмешь! Исхитряешься, как бы ловчей взять его. А то, что он тебя может на мушку взять, – и мысли такой не приходит!..

Или когда снаряд летит… Я никогда не думаю, что меня ранит или что-нибудь. Труситься или вздрагивать – такого ощущения у меня нет. Думаешь только «Вот где-то он вред принесет». Правда, после второй контузии (22 июня, в годовщину войны) было, дней десять – пятнадцать болел, вздрагивал, когда снаряды падали, потом прошло. Недавно в землянке стекла вылетели, все прижались, а я удивился и – ничего!.. И раз в пункт попало, в церковь. Три наката, бронеплиты и кирпичи были, от сотрясения упали кирпичи со стен, и в комнатке пункта – кирпичная, красная пыль. Разводчик мой пригнулся. Я ему: «Иди, иди в землянку'" А сам взял стереотрубу и планшет, в который попал осколок, спокойно прошел в землянку.

Когда Фомичев на переднем крае попадает под обстрел и перебегает (иногда даже с лучшей позиции) в свежую воронку, памятуя, что следующим снаряд в нее (никогда не угодит, то делает это не от щемящего ощущения опасности, а как привычный «рабочий прием»: так надо, чтобы не поразило!

– Объясняю спокойствие привычкой. Нервы хорошие, конечно! Усталости от войны никакой не чувствую, пятый год в армии. Измотаешься, промокнешь, а придешь, покушаешь – и все в порядке. Чай пить будете?

Предложение пить чай Фомичев сделал без всякой паузы, но было ясно, что он, говоривший с возбуждением, вполне высказался.

Мы пили чай. Я спросил Фомичева, когда именно и как осознал он – мирный до войны человек – новое для него, как и для каждого из нас, чувство ненависти к гитлеровцам и стремление мстить им любой ценой, вплоть до самопожертвования.

– Это я знаю. Очень хорошо знаю! – оказал Фомичев, но больше ничего не сказал. Пил чай долго. Думал. Мы молчали. И вдруг, как будто совсем некстати, Фомичев промолвил:

– А насчет техники? Разве допустимо свою технику подорвать? Да ведь под одной машиной впятером можно обороняться!..

И умолк опять.


Одна ночь

Ночь на 29 ноября. Та же землянка

В декабре 1941 года, находясь в Невской Дубровке, Фомичев помог своей батарее уничтожить на левом берегу Невы немецкую зенитную батарею. Об этом была заметка в одной из центральных газет. Подобных эпизодов, однако, мы знаем тысячи. Стоит ли мне говорить о нем?

В печати такие факты мы, военные корреспонденты, излагаем сухо и коротко – и по вынужденной своей, входящей у иных в привычку торопливости, и потому, что в редакциях газет попадаются все иссушающие редакторы. У одного из них, ни разу не побывавшего на фронте, я знаю, имеется даже список «канонизированных» выражении и слов, коими заменяет он в материале военных корреспондентов все, по его суждению, «произвольное». Бойцы у него всегда "«стремительно устремляются», «показывают образцы героизма» или «выбрасываются» вперед, огонь не может быть иным, кроме как "«сокрушительным». А если кто-либо отличился в бою, то уж из выправленной корреспонденции никогда не узнаешь, как именно; о чувствах же и мыслях героя не узнаешь тем более.

Меня заинтересовало как раз все то, о чем в подобных заметках – молчок.

Сегодня Фомичев обронил фразу: «Вначале я воевал механически, по команде…» А упомянув об убитом пулей в атаке товарище, сказал: «Мне зажгло душу…»

И вот, оказывается, уничтожить зенитную батарею ему помогло такое чувство душевной боли, без которого не было бы и жажды мести. Эту распаленную горем жажду мести он мог утолить только своей непременной удачей в бою.

Обстановка у Невской Дубровки и сейчас трудная. Но еще трудней она была прошедшей зимой. Переправлявшиеся через Неву на «пятачок» люди обычно возвращались только тяжелоранеными или не возвращались совсем Всю страшную эту зиму «пятачок» держался. Что было потом, – известно; могу добавить только, что потерянный было и взятый нами вторично, он держится и сейчас. Каждый боец понимает, что этот клочок земли жизненно необходим Ленинградскому фронту, ибо никто не сомневается: день прорыва блокады уже недалек. Знаю и то, что хоть в каждый квадратный метр напоенной кровью и много-много раз перепаханной земли «пятачка» немцами врезаны тонны металла, однако страха у наших бойцов и командиров нет!..

В декабре прошлого года батарея 12-го артполка стояла на Невской Дубровке. Так же, как сейчас, было холодно и темно. Врытые в мерзлую землю заледенелые пушки утопали в снежных сугробах. Заваленные снегом землянки батарей полка освещались кусками кабеля, смоченными в солярке. Было и очень голодно. Ведение огня требовало от физически ослабевших людей такого напряжения сил и воли, на какое способен только русский солдат.

Я мысленно переношусь в один из хорошо знакомых мне дней той зимы. В капонире или в траншее на огневой позиции нельзя разжигать костров; у стереотруб на НП нечем обогреться, и на душе мрак: каждый думает о семье – у многих близкие погибают от голода в Ленинграде, у иных мучаются под гитлеровской пятой в оккупации; тусклые багровые зарева ленинградских пожаров вздымаются до половины неба, отгулы бомбежек я обстрелов Ленинграда докатываются по ледяному коридору Невы. Тысячи людей на неуютной нашей земле гибнут ежечасно…

Сидит вечером Иван Фомичев с бойцами своего взвода управления в низкой и тесной землянке. Телефонист Попсуй даже не представляет себе, где его близкие. У бойцов-разведчиков Долматова и Деревянко семьи в оккупированных районах. Может быть, никогда не узнают родители ясноглазого, красивого парня Бориса Долматова о том, как с полным презрением к огню немецких пулеметов бросился он в ледяную воду Невы, увидев опрокинувшуюся на переправе лодку, вытащил раненого незнакомого политрука и спас ему жизнь Деревянко все-таки полон надежд на встречу со своей семьей (теперь-то мне известно, что надеждам его не было суждено сбыться: недавно в метре от Фомичева он убит при обстреле ПНП – не хотел отойти по траншее от своего командира).

А Фомичев… Фомичев уже знает: Тихвин на днях освобожден от гитлеровцев, но что с его близкими сталось там – ему неведомо. Сидят, обсуждают: удастся ли встретиться со своими? Иван Фомичев – командир, коммунист. Его дело такое, как бы самому худо ни было, должен ободрить всех: «Встретимся! Обязательно встретимся. Не в этом, не в следующем, так и сорок третьем году… Л пока надо побольше этих фрицев уничтожить, которые такую тяжкую жизнь создали ленинградцам!»

А у самого в душе горечь: сколько писем ни посылал в Тихвин – нет с начала войны ответа! Мать Анна Алексеевна, жена Катя – труженица, колхозница; сестренка Настасья, работавшая медсестрой в больнице; пятилетний 'сынишка Юра, полуторалетняя дочка Юлечка.

Что с ними?

И в этот самый вечер звонит Фомичеву политрук батареи Довбыш:

– Вам три письма! Я выслал их с телефонистом Королевым.

– А обратный адрес какой? – встрепенулся всем сердцем Фомичев.

– Не помню!

Фомичев тут же доложил своему политруку обстановку: сильная минометно-пулеметная перестрелка в районе деревень Анненское и Арбузово (возле них в тот день находились на «пятачке» наши роты).

Фомичев ждет, и все разведчики его попритихли.

Входит весь в снегу Королев:

– Товарищ старшин сержант! Принес я вам три письма!

Фомичев смотрит: два – с почерком жены на конвертах, третье – от шефов полка, ленинградцев, рабочих Фрунзенского района. Сразу распечатал одно от жены; пробежав первые строчки («… вернулись в Тихвин, открылись столовая, один магазин, на днях откроют детясли, здание ремонтируют»), стал волноваться: где же главное?

Но в этом письме ничего о семье не сказано; тут же передав его разведчику Деревянко. Фомичев говорит:

– Вот, пожалуйста! Вы сомневаетесь, что в оккупированные районы могут вернутся наши? А видите – освободили! Скоро и вы, может быть, получите такую же весть!

Деревянко начал читать письмо Долматову, Попсую и Королеву, а Фомичев, пробежав глазами первые строки другого письма, написанного ранее, напряженно молвил:

– Подождите! Вот тут более живые факты! И сразу стал вслух читать это письмо.

В нем описывалось, как наши уходили из Тихвина в лес: «Внезапно захватил город, вечером не знали мы ничего, а наутро – бой у деревни Кайвакса, и тут, увидев несколько немецких танков и бронемашин, мамаша взяла всех детей и братнину жену и ушли в лес…»

В лесу встретили беженцев из деревень Кайвакса, Бор, Шомушка и других. Выкопали землянку, прикрыли одеждой и ветками. Жили так дней шесть, километрах в пятнадцати от Тихвина, потом раздобыли пилу, заготовили материал и припрятали его. Поблизости, у шомушских колхозников, оказалась яма с картошкой, они со всеми делились. Двоюродный брат встретил жену Фомичева в лесу, наведался к ней в землянку, опять ушел – партизанил он там с другими…

В том же конверте еще два письма – одно от жены, написанное на шесть часов ранее, другое – от матери, выведенное крупным детским почерком.

«Ваня, вам, наверное, жена Ваша Катя уже писала, как немцы пришли в Тихвин и истерзали вашу любимую сестру, мою дочь Тасю. Моя материнская просьба – отомстить за истерзанную вашу сестру проклятым, что над ней насмеялись. Покуда есть силы, мстите, а ваши дети будут в сохранности, мы их побережем, а вы на фронте мстите! Все равно им не удалось покорить наш город, бежали, бросали танки исправные, которые я, старуха, ходила смотрела. Насколько наглые, что в танках оказались наши игрушки, тряпки, мы не считали их никогда, а им, видишь, понадобились… Бежали они, сбрасывали куртки и одевались в пальтишки женские, чтоб только замаскировать свое подлое рыло…»

Описывала мать, как Тасю похоронили на кладбище, в хорошем гробу: помог райком партии. Когда несли на кладбище, люди собрались, плакали; таких, как Тася, истерзанных, много там хоронили…

Из второго письма жены Фомичев узнал, что же случилось с Тасей. В лес она бежала в туфлях. Решила сходить домой за обувкой. И не вернулась. Когда Тихвин был освобожден, оказалось, что дом сожжен, а в развалинах соседнего двухэтажного кирпичного здания, на полу, среди разбитой мебели, хлама и ветоши были найдены два трупа – Таси и ее подруги, работницы той же больницы.

Фашисты, по-видимому узнав, что два брата Таси – в Красной Армии и что третий, партийный работник, помогает партизанам, пытали девушку. В правую ладонь ее были вбиты два гвоздя, живот и правое плечо пронзены штыком. Босая, раздетая, она лежала в одной нательной рубашке. Левая рука вывихнута. Видимо, Тасю хотели прибить к полу гвоздями, «о при сопротивлении закололи.

«Мама видела ее, и теперь в плохом состоянии, не кушает, лежит. Дали нам комнату, убрали от кирпичей, поставили печурку, и вот сейчас ребята спят, а я решилась тебе написать письмо. Будь таким храбрым, отомсти, как командиры, что дрались под Тихвином, чтоб мы могли сказать, что ты воюешь и пользу несешь!»

– Прочитал я это письмо, – рассказывает Фомичев, – и сразу в голову толчок: неужели я не могу таким быть? Слез у меня не получается, а в груди грустно становится, сжимает, будто сердце усыхает, требует кружку воды, голос сиплым становится… И разговор я все же веду, как мне пи тяжело Все разъяснил я разведчикам, велел спать, а Долматову сменить па посту другого разведчика, Нила Корнильева. И входит ко мне Нил Корнильев, глядит на прикрепленный к стене кусок едва горящего кабеля и говорит:

«Что ж, опять солярки не принесли?»

А я:

«Да погоди ты! Я и при этом свете тебе прочитаю!»

Начал он волноваться, вертит конец горящего кабеля, чтоб мне посветить, стоит, сгибаясь в полроста (землянка-то низкая, метр двадцать пять сантиметров!), в полушубке, в валенках, как в траншее стоял. Прослушал он письмо, говорит:

«Ну, товарищ старший сержант, придет время, и я получу письмо. Только деревня моя далеко от дороги – может быть, не захватили немцы на марше».

Стал он раздеваться, и я ему:

«Получишь, Нил, получишь и ты письмо… от родных… Терпеть надо. Наша основная задача – дать вздохнуть ленинградцам, чтобы он не так хоть обстреливал! А раз твоя семья от дороги далеко, то уж овощи-то должны сохранить, с головами же. Закопают в яму, не умрут с голоду».

Он разделся, сел кушать, хлеба уже не было (мы по триста граммов получали).

«Что ж, – говорю, – ты не оставил на ужин? Надо было так рассчитать, чтоб хватило тебе. Все разведчики хоть по сто грамм оставили, а ты не рассчитал!»

«Вот пошел на пост, товарищ старший сержант, и скушал!»

Я тут вынул бумаги из полевой сумки и карандаш:

«Ну вот, сейчас буду писать ответ. Жена говорит: «Деритесь по-тихвински», а что ж мы ответим ей? Ну ты, к примеру, Нил, четыре часа на пункте продежурил, а что же ты обнаружил?»

Он мне сразу:

«Есть! Из-под моста ведет пулеметом обстреливал нас! – И по всей форме докладывает: – Из-под моста крупнокалиберный пулемет обстреливал наш передний край, и часу в десятом по нашим самолетам то ли два зенитных орудия, то ли две зенитные установки вели огонь, так что я вспышки видел, а места уточнить не мог. Поэтому вам не доложил, до завтра, думаю…»

Я сразу бросил бумагу и сумку:

«Да как же ты? Вспышки видел? А почему же не мог засечь? Отсчет хотя б снял, чтобы ночью мы могли установить – это ли самое орудие ведет огонь?»

Он:

«Отсчет-то снял. Тридцать шесть – восемьдесят!»

«Так вот, – говорю, – идите сейчас Долматову доложите и покажите на местности, чтобы, если орудие начнет ночью вести огонь во время его дежурства… Понял?»

И вышел я вслед за Нилом, чтобы послушать, как тот будет Долматову рассказывать.

Прослушав, отправил Нила в землянку, а сам /в моем чувстве сел за стереотрубу. Повернув пальцами шаровой винт, навел перекрестие на тот участок, на левый срез моста, основной там ориентир; от него взял отсчет левее тридцать шесть – восемьдесят и стал смотреть на то место, где должна была обнаружиться батарея.

Посидел недолго, наблюдая, и говорю Долматову:

«Так вот, Борис, особое внимание обратить на эту батарею. Как только откроет огонь – немедля докладывать мне Мы ее должны сегодня нащупать!»

На участке было тихо. Тьма, ночь, снег, редкая ружейно-пулеметная перестрелка Я опять пошел в землянку, метров за пятнадцать – двадцать от ПНП.

Разведчики уже отдыхали, Нил тоже. Я сел письмо писать. Несколько строк написал, и что-то приморило – не раздеваясь, сидя уснул. Снился мне лес под Тихвином, и сестра мне истерзанная приснилась, и будто самому мне руки гвоздями прибили… Часа в четыре с чем-то Деревянко (сменивший уже Долматова, который все ему рассказал) вбегает в землянку и быстро:

«Товарищ старший сержант! Зенитная батарея ведет огонь по нашим самолетам! Ночь лунная'"

Выбегаю на пункт, сажусь за стереотрубу.

А батарея как раз замолкла. И пришлось мне, оставив у стереотрубы Деревянно, возвратиться в землянку.

Часов в восемь, уже светло и на смене стоял Нил Корнильев, слышу гул самолетов. Летят над Невой от нашей переправы, что выше Невской Дубровки, к железнодорожному мосту вниз по течению, в направлении речки Мги, четыре наших бомбардировщика и два истребителя. Немецкая батарея открыла по ним огонь.

Не ожидая доклада Нила, я прибежал из землянки на пункт, снял точный отсчет по первому стреляющему орудию: в утреннем полумраке видны метрах в четырехстах за кладбищем по ту сторону реки вспышки всех четырех орудий. Там у кладбища кирпичное здание – караулка. Три солдата выбегают оттуда с ящиками, бегут к орудию, но по пути исчезают из поля моего зрения – видимо, траншейка у них там была У первого орудия вижу каску, а затем и фигуру немца: работает у подъемно-поворотного механизма 75-миллиметрового орудия. Кричу Корнильеву:

«Так, так, Нил, сейчас-то мы ее и накроем'"

Самолеты уже скрылись за железнодорожным мостом, батарея прекратила огонь, а я – в землянку. У меня планшет и рабочая карта, на ней хорошо изображены все те предметы, которые я видел с пункта. Снял с карты координаты, записал, по телефону передал их командиру нашей батареи старшему лейтенанту Ясанову. Тот передал командиру дивизиона и получил приказание: наблюдать, а как только противник откроет огонь – давить.

Вызвался дежурить я лично. И сразу – на пункт, и телефон велел перенести из землянки туда же.

В девять утра от Манушкина на поселок Отрадное летел наш одинокий разведчик. Два немецких орудия открыли по нему огонь. Я мгновенно по телефону на огневой взвод: «По зенитной батарее один снаряд, огонь…»

Снаряд не долетел двухсот метров и отклонился вправо на ноль-двадцать.

Я командиру батареи

«Прицел больше, двести метров, левее ноль-нольтри!

И как раз в ту минуту летел второй снаряд. Угодил в красный домик – караулку, где у немцев был склад снарядов. Сильный взрыв!

Все разведчики мои тут были, на пункте, и я кричу:

«Вот, вот, смотрите, взрыв! С черно-серой шапкой!»

И с огневого взвода (километрах в трех от меня) говорят:

«Даже нам слышно!»

Я командую:

«Правее ноль-ноль-два, батарею, три снаряда на орудие беглый огонь!..»

Все снаряды (я мог наблюдать только за общими разрывами) ложились в расположение батареи.

Израсходовали мы четырнадцать снарядов. Там, где находилась немецкая батарея, – снежная пыль, дым, а на складе снаряды продолжали рваться.

И тут я о сестре своей думаю, о матери, о письме, кипит все во мне, говорю разведчикам:

«Значит, есть что написать, о чем поговорить! Отстрелялась батарея!.. На наше бы счастье, ветром дым разнесло бы: может быть, они там бегают, еще поддать!»

Через тридцать минут наши три самолета летят. Батарея молчит. И – ветром разнесло, видим: человек пятнадцать в панике бегают, убирают что-то, а на месте батареи – черная груда.

Докладываю командиру своей батареи, и он разрешает на этих же установках – один снаряд, а потом – еще девять.

Отклонения от цели не было, и эти десять снарядов легли как надо. Наблюдал после этого часа полтора за целью, не видел ни одного гитлеровца, никакого движения – только черное пятно и догорающий склад.

Командир дивизиона мне – благодарность, и я пошел в землянку, приказав Долматову наблюдать дальше… Завтракал и после завтрака был вызван на комсомольское собрание в огневой взвод, ходил на лыжах, а когда вернулся и узнал, что ничего не произошло, сел дописывать письмо. Передал жене привет от моих разведчиков и телефонистов, рассказал об этом факте. Таких у меня с тех пор много в моей ежедневной практике.

Чувство мести было у меня не только за сестру – мысли о сестре слились с мыслями о Ленинграде и о многих других городах, о семьях моих друзей, товарищей. И так я был возбужден и радостно взволнован весь день (все ведь па моих глазах!), что бегал в одной гимнастерке, а мороз в тот день был лютый.

Пошел в боевые порядки пехоты, к командирам рот, чтобы оформить актом уничтожение батареи. Все видели это, все подписались под актом. Отправил я его вместе с разведдонесением командиру батареи, и сам лег спать, и часа три спал, до вечера, и ничего мне в тот раз не снилось. Вот с того дня я и стал к врагу беспощадным!..


В свободное время

Там же, перед рассветом

Чувство мести столь же ненасытно, сколь и всякая иная страсть. И одно дело управлять огнем батареи, и другое – убить ненавистного врага своей рукой. Именно этого утоления жажды мести не хватало артиллеристу-разведчику Фомичеву, пока не стал он снайпером-истребителем.

Стереотруба, перископ, буссоль, полуавтоматы либо ППД, по паре ручных гранат – вот снаряжение и оружие, которые Фомичев и сопровождающие его один-два разведчика берут с собой, когда ходят в боевые порядки пехоты. Летом одеты в зеленые маскхалаты, зимой в белых халатах на свитере. Белый халат Фомичев предпочитает брюкам. «Он прикрывает ноги, и противнику кажется, что это ком снега; а когда ползешь в брюках, немец может заметить движение ног; да и снаряжение под халатом не блеснет, не зацепится».

Выбирается Фомичев со своими разведчиками за передний край, так, чтобы до немцев оставалось не более двухсот метров. Здесь скрытно, обычно в ночное время, разведчики роют и прикрывают броневой плитой снайперскую ячейку с амбразурой – плит здесь, под Колпином, у пехоты много. В такой ячейке сидеть в полроста нельзя – немец увидел бы, – надо лежать.

Ходы сообщения и укрытия сейчас, в ноябре, рыть трудно – земля замерзла, а снегу мало. Как только навалит зима сугробов, ходы сообщения можно будет делать просто в снегу.

Высматривая врага, Фомичев никогда не теряет ровного, спокойного настроения. В минуты опасности шутит с разведчиками. Он и всегда держится с ними запросто. Его приказания они выполняют с доверием и охотой и готовы за него отдать жизнь. Но и он ради них готов на все. Недавно двух телефонистов рядом с Фомичевым завалило землей (об этом мне рассказали сами телефонисты). Фомичев, не обращая внимания на близкие разрывы снарядов, разрыл землю и вытащил обоих красноармейцев.

Когда Фомичев видит гитлеровца, то ни азарта, ни волнения не испытывает.

– Нет того, чтоб я звал его «гадом» или какнибудь еще, а просто: «Вот показался!» – и мысль: «Как, каким способом, каким приемом его лучше убить?»

22 июля эгого года с двумя разведчиками – ефрейтором Синебрюховым и красноармейцем Малышевым – Фомичев вышел за боевое охранение шестой стрелковой роты нашего 286-го полка. На той территории до войны был совхоз «Молочный». Остались от него кирпичи да разрушенные силосная и водонапорная башни.

Разведчики перебегали от одной груды кирпичей к другой. Впереди, под деревянным домиком, закопался штаб разведанного перед тем Фомичевым минометного батальона 250-й фашистской испанской дивизии (эти данные были подтверждены пленным). Фомичев заметил: из штаба вышли офицер с солдатом и по траншее к переднему краю, чтобы достичь своих боевых порядков, но есть следующей траншеи, им предстояло перебежать лощину – метров пятнадцать. Видны были только их головы да плечи.

– Залез я на разрушенную силосную башню, встал с полуавтоматом за обваленными кирпичами, метрах в трех-четырех от земли. Синебрюхов, с приказанием без моей команды не стрелять, занял позицию в груде кирпичей, метрах в двадцати от силосной башни, а Малышев – тут же, около меня, внизу. Приказал ему следить за Синебрюховым и за мной, если ранят – помочь и в траве не прозевать врага, который мог бы к нам подкрасться.

Наблюдаю в четырехкратный мой перископ. Офицер, выйдя из траншеи, заметался, озираясь; присматривается, прислушивается. А тихо – выстрелов нет.

Показал он рукой на лощину солдату, сам отпрянул метра на два назад. Солдат боязливо осмотрелся, сорвался, побежал. Синебрюхов говорит мне тихо: «Комвзвод! Почему же не стреляем?» Я: «Не тронь!»

Только солдат пробежал, остановился, и офицер побежал. Полевая сумка у него блестела целлулоидом, когда он выбегал. Офицерские погоны с двумя широкими лычками посередине, каска с кокардой на баку (а у солдат – простая), молодой, без усов. Пробежал он метра три – я ему пулю врезал в грудь, он руки раскинул, упал на спину.

Солдат тут присел. И его не видно было минут двадцать. Но я жду, уверен: пойдет к офицеру на помощь. Вижу: ползет по траве (я не отнимал глаз от перископа), подполз, помедлил, стал на грудь к себе поднимать. Выпрямился в рост, сделал шаг, и тут я ему в спину нулю, и еще три по тому месту, куда он упал. Посмотрел, подозвал Синебрюхова:

«Вот, если б стал солдата стрелять, то упустил бы офицера, а так – обоих взял1»

Показал Малышеву. И стали мы выходить к своей траншее, в боевой порядок наш С веселым настроением! Встретился нам старший политрук Маталин, я дал ему перископ, все рассказал.

Это были мои двенадцатый и тринадцатый гиглеровцы.

На днях в снайперской охоте вдвоем с Синебрюховым, разведав из воронки от снаряда новый дзот, Фомичев убил трех немцев. Оставил Синебрюхова:

– Обстреливай, не давай убирать трупы! – А сам пошел за командиром, привел его в траншею: доказать, что действительно убил немцев Затем пополз обратно, к воронке Синебрюхова.

– Подполз я к нему, спросил: «Ну как? Все тихо?» – «Из пулемета вели огонь сюда!» – «Ладно, говорю, перебежим вперед в ту воронку!»

По едва Фомичев вскочил, пригнувшись хотел перебежать пятьдесят метров до следующей воронки, немецкий снайпер угодил ему в левую руку, в которой была винтовка. Фомичев все же добежал до воронки, упал в нее.

– И он сразу из миномета по этому месту. До двадцати мин! Не попал. Синебрюхов со мной сидел. Приказал я ему занять ячейку (в пятнадцати метрах впереди была вырытая нами раньше ячейка), разведать и уничтожить этого снайпера. Синебрюхов уполз вперед, а я перевязал себе руку и наблюдал из воронки за действиями Синебрюхова и за немецким передним краем.

Снайпер этот находился на нейтральной полосе, тоже в ячейке. Минут через тридцать – сорок, убедившись, что все тихо, стал он отходить к своим боевым порядкам. Я наблюдал в перископ. Вижу: Синебрюхов этого снайпера в спину убил, он упал на бруствер вместе с винтовкой и остался лежать.

Стали мы выползать к нашим, в траншею. И пришел я на НП, вызвали военфельдшера Кукину, она сделала перевязку. – Прервав рассказ, Фомичев кивнул в сторону, красноармейцу, возившемуся у печки: – Да не топи ты больше… и так – баня!

Затем расстегнул нагрудный карман гимнастерки, вытянул плотную пачку документов, перебрал их; задержавшись на одном из них взглядом, как бы про себя промолвил:

– По всей боевой и политической подготовке мои взвод управления к празднику годовщины Октября занял в полку второе место. Это я так, между прочим… А вот, – Фомичев раскрыл снайперскую книжку, – я сказать хочу: скучно мне будет, если к Новому году у меня не наберется полусотка гитлеровцев в этой книжечке! Если б мне ежедневно ходить за боевые порядки, то я, конечно, и не полусоток бы насбирал, но основное же дело у меня – разведка!

Сунул документы в карман, замолчал, задумался…


На командном пункте полка

29 ноября. День

Сегодня я покидаю гостеприимных артиллеристов. Пойду пешком, потом буду «голосовать», авось и попадется какой-нибудь попутный грузовик, а нет – дойду до трамвая.

Я так много писал эти дни, что не только мозг устал, а и рука болит, на пальце – мозоль от пера. Надо разобраться в записях, подготовить и отправить корреспонденции.

Командир полка гвардии полковник И. А. Потифоров только что сообщил мне радостную весть, полученную на КП по телефону: наши войска начали наступление в районе Ржев – Вязьма совершили прорыв, перерезали обе железные дороги. Настроение у всех приподнятое, слышу высказывания: «… а скоро освободят Смоленск, там у меня остались родные», «… а скоро и блокаде ленинградской конец!».

Всего десять дней назад прозвучал необыкновенной силы удар нашей артиллерии под Сталинградом, и Красная Армия хлынула на врага. Весь взволнованный советский народ живет этим событием. Артиллеристы радуются особенно: это прежде всего их праздник! Подумать только: за один лишь первый день огнем нашей артиллерии там уничтожено и подавлено больше ста пятидесяти вражеских батарей!

Над всеми веет ожидание новых быстрых успехов. Инициатива явно везде переходит к нашим войскам.

О делах на юге сообщения «В последний час» не было. Значит ли это, что мы там приостановились? Думаю– нет.

Сталинград, Ржев, Африка, потопленный позавчера утром французский флот в Тулоне – какой диапазон событий!

Землянку, в которой за работой я провел бессонную ночь, замело снегом так, что утром я с трудом открыл дверь. Снег мягкий, почти оттепельный, пушистый, небо – серее его. На переднем крае – тихо, немцы вчера па этом участке не обстреливали нас из орудий. Мы сейчас молчим тоже.

Беда с табаком – эта беда теперь общая на всем фронте. За сто граммов табаку спекулянты дерут в Ленинграде два фунта хлеба!.. Начальник штаба подполковник Митрофанов наполнил своим «горлодером» мою жестяную коробочку, я курил много, сейчас опять курить нечего. Нет и спичек.

Потифоров рассказывал мне о прекрасных результатах наблюдений, проведенных с заводских труб гвардии лейтенантом Богдановым, о командире четвертой батареи Крылове и комиссаре Кустове – им и всему составу этой батареи объявлена благодарность в приказе начальника артиллерии 55-й армии.

Скольких прекрасных людей в полку я не успел повидать! Да разве успеешь?

Я все думаю об одном из этих людей, о Фомичеве, еще так недавно мирном человеке, а ныне – безжалостном, неумолимом снайпере-истребителе. Я думаю о том, что Гитлер своей чудовищной жестокостью, своими подлыми методами ведения войны вызвал к себе и к своим фашистским ордам эту жгучую, как изливающаяся лава, ненависть всех миролюбивых советских людей. Утолит эту ненависть только убежденность народа нашего в том, что на всей советской земле не осталось ни одного немецкого оккупанта, только полная наша победа.

Прощаясь со мной вчера, Фомичев заговорил о бойцах пехоты, с которыми встречается на переднем крае, о том, как они воюют, какими стали теперь по сравнению с прошлым годом.

– У всех нынче – точный расчет! В Невской Дубровке в прошлом году стреляли при каждом случае из ППД. А теперь самовольно никто не стреляет, если не получит приказания. Стреляют только снайперы. Тот, кому поручено копать лопатой, занимается только этим делом. Спокойный народ теперь! И немцы, скажу вам, не те. Под Ям-Ижорой я шел в атаку с двумя батальонами. Когда подошли к проволочному заграждению, стали набрасывать шинели, чтобы быстрей преодолеть колючку. Немцы пошвыряли оружие тут же у проволоки и все старались скрыться в траншее (там их автоматами свои встречали!). А могли бы стрелять! Трусливы сейчас: и своих боятся и наших!..

Гитлеровцы! Помните, как орали они с переднего края? Агитацией взять наших хотели! Последнее время молчат. Изверились в действии своей болтовни. Между прочим, примечательно: освещение ракетами теперь слабое, не так, как ранее. Раньше немец всю ночь бросал. Почему теперь нет? Думаю, строит по ночам оборонительные сооружения, например в Слуцком парке. И еще важно: пленные (последний перебежчик был числа девятнадцатого) говорят, что у них нет теперь агитации за взятие Ленинграда, как это было в августе и в начале сентября.

В 121-й пехотной немецкой дивизии снайперы раньше стреляли отлично. Бывало, находится наш стрелок в ячейке, винтовка у него – в амбразурке, а стоит ему спичку за щитком зажечь – и пулей убит. Теперь, начиная с августа, ни у немцев, ни у испанцев почти мет снайперов. Иные стреляют хорошо, но явно не обучены, не подготовлены: уходят из своих ячеек, плохо маскируясь; бегут к кухне – выскакивают на бруствер. И мы их бьем с хладнокровием. А наши, напротив, все лучше и лучше обучены, спокойны, выдержанны.

Иная война пошла!..





 



Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх