• Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Глава четырнадцатая
  • Глава пятнадцатая
  • Глава шестнадцатая
  • Глава семнадцатая
  • Глава восемнадцатая
  • Глава девятнадцатая
  • Часть вторая

    КОРОЛЕВСТВО

    Глава пятая

    Гэвин Рой, отец Клейтона, был первым белым, поселившимся в этой долине.

    Он пришел сюда весной, в мае, когда долина распустила цветы над ковром бизоньей травы, окруженная синими горами, склоны которых были местами покрыты зарослями карликовой сосны. Земля была богатая, нетронутая, мягко пружинила под ногой. Он мог смотреть на долину часами, не испытывая желания ни заговорить, ни двинуться с места. Он мог вслушиваться в голоса тишины и ощущать себя чистым, как дитя.

    До прихода Гэвина долина принадлежала апачам. Но когда вторгся белый человек и потеснил их, индейский народ растворился в отдаленных каньонах гор Сангре-де-Кристо, оставив свою землю тому, кто оказался сильнее. Четыре человека из Техаса разбили лагерь на берегу реки Дьябло и принялись промывать гальку со дна в поисках золота.

    Они работали не покладая рук все долгое жаркое лето, а потом один из них отправился в горы поохотиться на оленя и остался там, убитый апачской стрелой. Другой заболел дезинтерией, и к концу сентября боли так измучили его, что он не мог сесть на мула. С третьим случился солнечный удар; ночью у него разыгралась горячка, он плакал и звал маму. Пришел октябрь. Трава засохла, и высоко в горах, выше линии леса, волки и рыси прятались в темноте среди бесплодных камней и выли, преследуя добычу. Первый снег укрыл глубоким мягким покрывалом промороженную землю; он забивался людям в башмаки, и ноги немели от холода. Ветер дул без отдыха, не утихомириваясь иногда целыми неделями.

    Напуганные приходом горной зимы, двое измученных болезнью золотоискателей двинулись на запад, надеясь добраться до Калифорнии. В долине остался лишь один из четверых. Звали его Гэвин Рой.

    Это был твердый человек, упрямый и умелый; он знал те секреты, которые позволяют выжить в одиночку. Выживание — вот единственное слово, которым можно описать его жизнь и дела. Мечта о Калифорнии представлялась ему такой же гиблой и безнадежной, как эта долина, или долина, которая была перед ней, — какой-то Богом забытый пыльный уголок где-то в районе «кастрюльной рукоятки» Техаса [2] — и он остался. Он влачил жалкое существование, кормясь тем, что давала земля, наскребая немного золотого песка из мелкого русла реки Дьябло — только-только хватало купить одеяла, патроны для винтовки да снисходительность какой-нибудь проходящей по этим местам скво. Апачи почему-то не беспокоили его, хотя он видел дымки их костров на холмах и время от времени, подняв глаза, замечал одного из них, наблюдавшего за ним с какой-нибудь голой скалы, настолько неподвижного, что он казался изваянием. Он гадал, почему они никогда не спускаются вниз. Но ему и в голову не приходило, что каким-то образом его одиночество вызывало у них уважение, почти пугало их.

    Вот так он провел здесь два года.

    А потом один караван фургонов, проходящий через долину ранней весной, был расколот внутренними ссорами, и те, кого здесь оставили, около тридцати мужчин и женщин, не считая детей, решили с отчаяния остановиться в долине и заняться обработкой земли.

    Гэвин в тот день стоял лагерем у реки — тут он и подслушал их планы. Фургоны находились в сотне ярдов южнее, расставленные свободным кругом, и снаружи кольца стояли на страже три человека, высматривая апачей. Гэвин усмехнулся, обратив внимание на их позы — осторожные и напряженные. Он ленивой походкой двинулся вдоль берега, отбрасывая сапогом гальку, пока не приблизился к первому фургону, где стояла группа мужчин; они разговаривали и жестикулировали, показывая на долину, которая длинным пологим склоном поднималась к северу. Они рассуждали, как поделить хорошую землю у реки, когда появился Гэвин; он шагал по пыльной земле легкой походкой, задумчиво опустив глаза.

    Он был высокий, худой, с глазами цвета мелкой воды — бесцветный с виду человек, ненужный здесь. На запястьях кости проступали сквозь кожу, и за три года жизни здесь он не загорел, но его тело приобрело какой-то пыльный желтый оттенок, как дубленая оленья кожа. Голос у него был тихий, потому что он отвык от разговоров, и старший в караване, человек по имени Эли Бейкер, вынужден был наклониться, чтобы расслышать его слова.

    — Вы ведете этих людей?

    — Я, — ответил Бейкер с горделивой усмешкой.

    — Ну, так вот, — сказал Гэвин, — эта земля — моя. Я на ней живу уже три года.

    Бейкер всего-навсего улыбнулся в ответ — еще шире.

    — Вся эта земля? — он провел рукой большую дугу, демонстрируя размеры долины.

    — Вся земля у реки.

    — У вас есть документ?

    — Нет, документа у меня нет. Я здесь жил три года — был здесь, пока вы все сидели в своих теплых домах там, откуда вы сюда заявились. Я тут жил и работал один, и земля моя.

    — Но документа у вас нет? — громко повторил свой вопрос Бейкер.

    Гэвин вздохнул.

    — На этой территории ни один человек не имеет документа. На следующий год я пригоню сюда стадо мясного скота. Тут в долине хорошие пастбища. Ну, а если вы и ваши люди хотите завести здесь фермы, можете арендовать землю у меня. Расплачиваться будете частью урожая.

    Бейкер ухмыльнулся, и еще трое или четверо, стоящие рядом с ним, заулыбались.

    — Вы, значит, утверждаете, что продавать землю не будете? — спросил он с иронией.

    — Нет, только сдам в аренду.

    — И вы, значит, считаете, что, поскольку вы тут три года провели в одиночку, намывая потихоньку из этой речки золотой песок, вы имеете право сдать нам в аренду пять тысяч акров отличной пахотной земли — вот так вы считаете?

    Гэвин не отвел глаз.

    — Три года, — сказал он упрямо. — Три года, что я здесь в одиночку прожил, дают мне кое-какие права. Вы тут люди чужие. А я — здешний.

    — Ну, если уж вы хотите знать, так никто из нас тут не здешний — кроме вот них… — и Бейкер показал на отдаленные горные твердыни.

    — Апачи ушли отсюда, — ответил Гэвин. — Я остался. А вы только-только приехали.

    Переселенцы сперва слушали его рассуждения — неспешные, монотонные, хмурые — а потом начали открыто смеяться.

    — Да не спорь ты с ним, Эли, — сказал один из них. — Давай лучше разгружаться. Может, если не обращать на него внимания, он сам отстанет… как головная боль.

    Переселенцы эти были большей частью незадачливые фермеры из Индианы, случайное сборище людей из небогатых семей. В мечтах своих они представляли себе Калифорнию страной, где текут молочные реки в кисельных берегах. Жизнь в одиночку закалила Гэвина необычным образом, сделала его твердым изнутри — а этого переселенцы еще не смогли понять. Только Бейкер, который был фургонным мастером и умел читать и писать, воспринял его всерьез.

    — Уж если мы осядем на этой земле, — гнул Бейкер свою линию, — то вам лучше держаться подальше. Вы охотник — можете продавать нам мясо и шкуры.

    Двое мужчин стояли лицом к лицу на ровной полоске прерии, которой когда-то предстояло превратиться в главную улицу города Дьябло, совсем рядом с речным берегом, где вода переливалась через две плоские черные скалы и поворачивала у мыска, поросшего тополями.

    Гэвин спокойно произнес:

    — Если вы разгрузите свой фургон здесь, на моей земле, я вас убью.

    Все окружающие слышали, как он сказал это, и позднее это упоминалось в его оправдание. «Но надо признать, что он честно предупредил», — говорили люди.

    Бейкер пожал плечами. Он держал ружье для охоты на бизонов на сгибе руки, а у Гэвина был длинноствольный «Кольт», глубоко засунутый за кожаный мексиканский пояс. Бейкер угрожающе приподнял ружье, так что ствол закачался, глядя на ноги Гэвина, и улыбнулся:

    — Я думаю, что одному из нас придется убить другого, — сказал он достаточно громко, чтобы все вокруг слышали, — потому что мы собираемся разгружаться.

    Больше ничего сказано не было. Гэвин кивнул, повернулся к окружающим, слегка разведя руки, как будто хотел сказать «Ну, вы сами слышали», чуть наклонился влево, в молниеносном движении промелькнула рука, нога — и в следующее мгновение длинноствольный «Кольт» дважды пальнул. Тяжелая самодельная пуля из ружья ударила в землю у ног Гэвина, не причинив никому вреда, а Бейкер упал мертвый. Как потом оказалось, две пули пробили его сердце в полудюйме друг от друга. Человек, который стоял у него за спиной, потом клялся, что одна из пуль оторвала пуговицу у него с рукава, и мальчишки из каравана рылись в земле до самого заката, пока матери их не позвали, — все надеялись найти пуговицу и пулю, но напрасно.

    Гэвин подул в ствол своего «Кольта», чтобы охладить его, опустил руку с револьвером вдоль бедра и замер в ожидании. Люди посмотрели на него, потом — на мертвого, который лежал, вытянувшись в пыли, как будто спал, положив голову щекой на приклад винтовки. Гэвин ждал, что кто-нибудь еще бросит ему вызов, но вызова не последовало. Люди молча наклонились, кряхтя, подняли тело Бейкера и отнесли к дальнему концу каравана, оставив Гэвина одного.

    Во второй половине дня они похоронили Бейкера, а потом собрались за последним фургоном и, присев в кружок на корточки, начали обсуждать случившееся.

    — Его надо повесить, — таково было мнение одного из них. — Мы повесим его вон на том тополе у реки.

    — Петля — это для него даже слишком хорошо, — пробормотал второй.

    Они все повернулись к помощнику Бейкера, человеку по имени Джек Инглиш. Это был тридцатилетний широкоплечий человек, крепкого сложения, с массивной челюстью и гневными темными глазами. Он был женат и имел маленького сына.

    Джек Инглиш скривился, губы его сжались. Но он помнил, как размытым пятном мелькнул «Кольт» Гэвина, вылетев из-за пояса.

    — Повесить — это слишком опасно, — сказал он. — Он убьет двоих, а то и троих из нас, прежде чем мы набросим веревку ему на шею. Давайте лучше на закате пойдем к нему в лагерь, спокойно и мирно, вызовем его и скажем, что мы все обдумали и согласны сделать, как он сказал, а потом, когда он выйдет, чтобы с нами окончательно договориться, двое из нас зайдут сзади и отправят его в преисподнюю…

    — А отправлять-то ты будешь? — спросил молодой человек по имени Сэм Харди, и в глазах у него мелькнул насмешливый огонек.

    Инглиш потрогал свою винтовку и усмехнулся:

    — С превеликим удовольствием, Сэм.

    Но другие в дело не рвались. Они успели кое-что разглядеть в глазах у Гэвина Роя, и выражение этих глаз наводило на мысль, что если они попытаются выманить его на открытое место под предлогом переговоров, а потом попробуют застрелить сзади, что-нибудь пойдет не так. Ни один не мог сказать точно, что он имеет в виду, но думали все одинаково.

    — Ты хочешь выступить против него в одиночку? — спросили они у Инглиша.

    — В одиночку?

    — Если ты хочешь свести с ним счеты за то, что он застрелил твоего хозяина, тебе придется идти одному. Припомни, он честно предупредил Эли. Эли сказал, что одному из них придется умереть. Эли поднял на него винтовку. Припомни…

    Инглиш нахмурился, повел глазами по сторонам, глядя на мескиты и грушевидные кактусы… Смеркалось. Далеко на речном берегу небольшой костер выбрасывал желтые искры в теплый, темнеющий воздух, и Гэвин Рой сидел у огня, занятый починкой сбруи своей кобылы.

    — Значит, вы со мной не пойдете? — вызывающе спросил Инглиш.

    Люди слегка покачали головами.

    Вот так они проголосовали за то, чтобы дать Гэвину волю поступать по-своему. Они достаточно быстро усвоили ход его мыслей. В конце концов, он пришел сюда первым. Наверное, это дает ему какие-то права на землю, которую он, небось, так же хорошо изучил, как и места в горах, где можно отсидеться. Такого человека неплохо иметь в своей компании в этой дикой стране, где апачи все еще кочуют среди хребтов Сангре — хороший человек, когда он на твоей стороне, и очень плохой, когда он против тебя. Они, конечно, не знали, куда все это приведет, но человек он спокойный, и, если малость пойти на уступки, так какие неприятности может он им причинить? В один прекрасный день подходящий человек найдет подходящий случай, и, если судьба Гэвину исчезнуть с лица земли, так это будет сделано. Они очень гордились своим благоразумием и предусмотрительностью. Пока ты наковальня — терпи, как станешь молотом — лупи. Сэм Харди и Сайлас Петтигрю появились в мерцающем круге света у лагерного костра Гэвина, присели рядом с ним на корточки и рассказали, что решили переселенцы. Они будут обрабатывать землю и отдавать ему небольшую долю урожая.

    — Хорошо, — сказал Гэвин без улыбки. — Это хорошо. Я ведь не имел в виду, что я ничего не буду делать для вас взамен. Буду. — Он похлопал по рукоятке «Кольта». — Я тут могу быть вроде как разведчиком, следить, чтобы никаких неприятностей не возникло. Я буду о вас заботиться — вот что я имею в виду. Если у вас возникнут какие-нибудь споры, приходите с ними ко мне. А я решу, кто прав.

    Сэм Харди открыл было рот — и закрыл снова. Он поднялся, и Петтигрю, уже пожилой человек, тоже встал вслед за ним.

    — Ладно, — согласились они, — так будет хорошо.

    Вот так Гэвин сделался их руководителем, заменив Бейкера. Люди начали строить хижины, все сразу, расставляя их вдоль будущей улицы в надежде, что когда-то они построят городок. Гэвин жил отдельно от них в своем лагере. У него был мул, кобыла и дикая апачская собака, которая поднимала лай, когда кто-нибудь приближался к палатке. Если в поселке возникали осложнения, споры или еще что-то в этом духе, Гэвин как-то узнавал об этом и, как обещал, решал, кто прав. Он выслушивал доводы обеих сторон, обдумывал их, высказывал свое мнение и для него дело на том и кончалось. Он знал, что его мнение не будет отвергнуто, как знал и то, что любви это ему не прибавит. Но это его и не волновало — он видел, как боятся его переселенцы, и давно решил: пусть лучше боятся, чем любят; лучше во всяком случае, для человека, который живет один. Это его долина, он нашел ее, оберегал ее, он сумел выжить здесь, как зверь. Иногда он улыбался людям — они старательно изображали ответную улыбку, но в его присутствии мужчины и женщины ощущали себя напряженно, ни один не решался засмеяться, пошутить или дать слишком большую волю языку. Никому не хотелось идти у Гэвина за спиной. Это был человек такого сорта, что люди чувствовали себя безопаснее, когда он находился сзади, а они стояли к нему спиной. Они знали, что так им ничего не грозит, что он ничего не имеет против любого из них и не причинит никакого вреда, если вести себя как следует. Но, оказавшись у него за спиной, человек начинал дрожать от страха, сознавая, что больше не был в безопасности. Люди чувствовали, что он умеет читать их мысли и знает все их тайные устремления. Уж такой он был человек — тощий, спокойный и медлительный как змея, но энергия была свернута в нем, как бич, и затаена, как яд гремучей змеи.

    Глава шестая

    Прошло шесть месяцев. Однажды он ехал по высокому водоразделу на южном склоне долины, неподалеку от Прохода Красной Горы. Лето близилось к концу, воздух был напоен запахом сосны, сильным и свежим. Гэвин придержал кобылу и посмотрел вниз, на серебристую петлю реки далеко внизу, в долине. Несколько коров — его коров — паслись у восточного гребня, в тени склона. Солнце осторожно опускалось за цепь холмов, зажигая верхушки карликовых сосен дымным розовым светом. Красивая долина, — подумал он, — богатая и все еще не открытая.

    Кобыла неожиданно шарахнулась влево. Копыто с гулким звуком ударило по плоскому серому камню. Она подняла голову, заржала, потом сильно вздрогнула.

    В то же мгновение Гэвин услышал грохот ружейного выстрела, потом от дальнего гребня донеслось эхо. Кобыла начала оседать под ним — ее лоб был раздроблен пулей. Гэвин быстро соскользнул с седла, упал на землю и забился в укрытие между двух камней, сразу за упавшей лошадью, кровь которой уже начала окрашивать камни. Открытый глаз с упреком глядел в небо.

    Близился вечер, было тихо. Гэвин ждал. Он дышал бесшумно и вслушивался в тишину. Мелкие птички порхали в ветвях высоких сосен. Внизу на равнине коровы пережевывали свежую траву, и лишь изредка едва слышно тонкое телячье мычание доносилось на эту высоту. Через некоторое время послышался кашель, потом треск — это лошадь пробиралась через кусты, а потом и эти звуки затихли и исчезли.

    Гэвин знал отроги Сангре лучше любого белого человека. Всадник, который захочет спуститься в долину, не проезжая через Проход Красной Горы, вынужден будет сделать крюк по глубокой ложбине, проехать мимо высокой острой скалы, взобраться по крутому склону на южную сторону, а потом спуститься вниз по старой тропе, которая выныривает возле зарослей бузины.

    Он еще немного подождал, потом вытащил винтовку из чехла, закрепленного у седла, и начал спускаться напрямую по каменистому склону горы. Он двигался быстро и бесшумно, как апач. Ни один камешек не скатился у него из-под ноги. На полпути он заметил рысь, которая не слышала его приближения — она заворчала, потом спряталась к себе в пещеру. Гэвин усмехнулся и пошел дальше. Он добрался до дна долины за двадцать минут, последнюю сотню ярдов прыгая от камня к камню. Когда он остановился, положив руку на последний камень, и спрятался за ним, небо на западе уже начало темнеть, и у него над головой жалобно закричал козодой, как будто скорбно отпевал ушедший день.

    Пятью минутами позже Джек Инглиш выехал из-за дальнего изгиба обрыва на своем крупном гнедом. Он ехал быстрой рысью, время от времени останавливался и долгим взглядом обшаривал затененные холмы. Гэвин вышел из-за камня в последний момент. Он широко расставил руки перед Джеком — руки без оружия. Он ничего не сказал, просто дождался, пока Джек повернется и увидит его. Ему было любопытно посмотреть на выражение глаз этого человека.

    Голова Инглиша резко дернулась назад, как будто ее потянула петля аркана. Плечи сгорбились, он весь съежился. Казалось, он даже вжался в седло.

    — Гэвин… что вы тут делаете? — выпалил он.

    — Тебя жду, — отвечал Гэвин.

    У Инглиша перехватило дыхание, он облизал губы — язык мелькнул быстро, как у змеи.

    — Ты убил мою самую лучшую лошадь, — тихо сказал Гэвин.

    Инглиш воздел руки жестом, в котором сочетались возражение и мольба. У него задергалась челюсть, но он был не в состоянии промолвить хоть слово.

    Гэвин начал смеяться. Он хохотал — медленно и негромко, а потом смех перерос в неистовый хохот, эхом разнесшийся среди холмов, и Джек Инглиш начал смеяться тоже, удивленным, почти счастливым смехом. И тут Гэвин внезапно замолк, и его лицо приобрело мрачноватое, но довольное выражение. Он вытащил револьвер из кобуры.

    — Такой человек, как ты, не достоин жить в моей долине.

    Через четыре часа он пересек реку верхом на крупном гнедом коне, с телом Инглиша, переброшенным через круп у него за спиной. Здесь уже стояли несколько маленьких домиков вдоль того, что с натяжкой можно было назвать главной улицей, — она тянулась от кладбища. Еще здесь был барак, служивший универсальным магазином. Владельцем его был Гэвин, а человек, который торговал в магазине, Сайлас Петтигрю, работал у него по найму.

    Он сбросил тело Инглиша на берегу возле кладбища и подумал, что так будет намного легче тем, кто займется похоронами и могилой. А потом въехал в город и рассказал людям, что случилось.

    — Лошадь я оставлю себе, — добавил он, — взамен моей кобылы.

    На следующее утро поселенцы похоронили Инглиша рядом с его бывшим хозяином, Эли Бейкером. Никто не усомнился в рассказе Гэвина. Каждый слышал, как Джек Инглиш клялся, что убьет Гэвина при первой возможности. Это была земля, где человек сам создает свои собственные законы. И получает то, чего заслуживает.


    Через несколько дней высокая рыжеволосая женщина подошла к хижине Гэвина и вызвала его наружу. Что-то в ее голосе заставило его выйти осторожно, с винтовкой в руке. Но женщина не была вооружена, и лицо у нее было спокойное.

    — Я хочу забрать лошадь моего мужа. Одно дело — убить человека в порядке самозащити, другое — украсть его лошадь.

    Гэвин задумался. Он начал сворачивать сигарету, а она стояла молча в ожидании, высокая, приятной наружности женщина, еще молодая.

    — Вам нужна эта лошадь, чтобы пахать? — спросил он.

    — Да.

    — Как вы собираетесь сделать это? Вы умеете пахать? Или ваш мальчик уже достаточно большой?

    — Моему мальчику семь лет. Я буду сама пахать.

    — Для женщины это тяжелая работа.

    Она молча смотрела на него.

    — Ладно, — сказал он наконец. — У меня есть другая лошадь. Можете забрать этого гнедого.

    Он привел коня, она приняла повод с вежливым кивком и пошла по пыльной дороге к дальнему концу городка, где стоял ее фургон. Инглиш был человек ленивый, все откладывал со дня на день, он даже еще не взялся за строительство дома. Гэвин смотрел ей вслед, изучая ее походку и пытаясь представить себе ее тело под длинным черным платьем. Он убил ее мужа. Но в ее глазах не было настоящей ненависти. Он подумал, что увидел в них что-то, вовсе не похожее на ненависть. Интересно, что же она за женщина такая, если не испытывает ненависти к человеку, который убил ее мужа. Женщина, которая кое-что стоит, подумал он, с чем-то необычным в душе. Он ощутил возбуждение.

    Он выждал месяц, а потом встретил ее в городке, уже без черного траурного платья. Она покупала соль в магазине Петтигрю. Он приподнял шляпу. Она ему не улыбнулась, но кивнула и опустила глаза. Глаза были темнокарие, подернутые влагой. Когда она прошла мимо него, выходя из магазина, он уловил легкий мускусный запах духов.

    — Как по-твоему, сколько лет этой женщине? — спросил он у Петтигрю.

    Петтигрю задумчиво покрутил ус.

    — Вдове Инглиша? Лет двадцать семь — двадцать восемь, я бы сказал.

    — Я бы тоже так сказал, — кивнул Гэвин. — Молодая еще. Да и хорошенькая — ты согласен с этим, Сайлас?

    — Не просто хорошенькая. — Петтигрю спешил согласиться со всем, что скажет Гэвин. — Я бы сказал, красивая.

    — Красивая, говоришь? Ты и вправду так думаешь? Может, так оно и есть…

    Он следил за ней, пока она не исчезла из виду, и глаза его восхищенно сузились.

    К приходу зимы Сэм Харди и еще несколько молодых людей собрались вместе и построили небольшую хижину для миссис Инглиш и ее сына. Гэвин обычно стоял поблизости и смотрел, как идет работа. Строить они умели, и отличной сосны хватало, но они работали наспех, потому что у них хватало и других дел. Время от времени их жены приходили поглядеть, как они работают, а заодно — как они вертятся вокруг миссис Инглиш.

    Женщины тоже ощущали в ней что-то необычное, и их настороженная бдительность не ускользнула от внимания Гэвина.

    Однажды, когда он наблюдал, как они вывершивают трубу, мальчик, Лестер, остановился в нескольких футах от него. Это был маленький мальчик с мягким подбородком, черными волосами и нежными карими глазами, как у матери. Он стоял, выгнув спину, не решаясь посмотреть Гэвину в глаза, но все равно пристально глядя на него. Он осмотрел его грудь, потом револьвер, потом опустил глаза к сапогам. Гэвин был одет в аккуратно вычищенный пиджак, потертые джинсы, а на ногах у него были новые сапоги ручной работы из мягкой кожи, которые он купил в Таосе. Свой «Кольт» он теперь носил в кожаной кобуре, привязанной внизу ремешком к ноге. Большие пальцы у него на руках были расплющены, но ногти чистые. Он уже больше не рылся в земле в поисках золота.

    Мальчик медленно наклонился, поднял с земли небольшой камешек и бросил в Гэвина. Бросил он не слишком сильно, и Гэвин, почувствовав удар в ногу, не вздрогнул. Его светлые глаза даже не моргнули. Он только улыбнулся мальчику и ждал, что будет дальше. Лестер поднял второй камень, чуть побольше, и отвел руку назад. Теперь он глядел Гэвину в глаза. Они были голубые, яркие и пустые — в них не отражалось никакого чувства. Губы его улыбались, и он ждал, пока мальчик бросит камень.

    — Ну, конечно, сынок, — сказал он. — Давай, вперед! Бросай. Покажи, что у тебя на душе.

    Мальчик выронил камень и убежал в хижину. Сердце у него колотилось, а глаза наполнились слезами. Он зарылся лицом в мягкие юбки матери.

    В тот же день попозже миссис Инглиш вызвала Гэвина из его хижины второй раз в своей жизни. На ней было красивое ситцевое платье, шляпка-капор, в руке она держала кожаные перчатки. Когда она заговорила, голос ее звучал низко и хрипловато.

    — Я хочу извиниться перед вами, мистер Рой, за своего сына, Лестера. Он не понимает. Он вбил себе в голову, что это вы убили его отца, но не смог понять причины. Но он хороший мальчик…

    Гэвин кивнул головой. Вытер ладони о штанины на бедрах.

    — Я понимаю. Очень любезно было с вашей стороны, что вы пришли, мэм. Вам необязательно было делать это. Я ведь все понял. Я знаю, что он славный парень.

    — Да. Он хочет заботиться обо мне. Но он вам больше не причинит вреда, разве что еще раз бросит камешек.

    — Нет, конечно, не причинит. — Он неуверенно помолчал. Она как будто не собиралась уходить, а день клонился к вечеру. — Не зайдете ли вы ко мне, мэм? У меня кофе на огне, если не возражаете выпить чашечку.

    — Хорошо. Только на минутку.

    Войдя в хижину, она сняла свой капор, и он увидел, как у нее уложены волосы — как будто несколькими языками пламени, светящимися в сгущающихся сумерках.

    Он разлил кофе — рука была как всегда тверда — и предложил ей чашку.

    — Славный дом они для вас построили, мэм, — сказал он чуть погодя.

    — Да, это будет хороший дом.

    — Немножко маловат, да и бревна они могли бы взять потолще, — отметил он.

    Она огляделась вокруг, оценила единственную комнату его хижины и улыбнулась.

    — У вас у самого здесь не так много места — для человека, владеющего пятьюдесятью головами скота.

    — Я буду строиться весной, — быстро сказал он. — Собираюсь продать этот скот и начать строить большой дом. Другого такого во всей долине не будет. Для начала несколько комнат, но больших комнат, хороших комнат… А потом, попозже, я смогу добавить еще несколько. Я тут прожил три зимы, и мне хватало — для одного человека. Я могу даже зимой уехать на время в Таос, а тут оставлю человека, чтоб следил за моим стадом…

    Они поговорили еще немного, а потом она заметила, что уже темно и ей пора идти.

    — Я вас провожу, — предложил он.

    — Очень любезно с вашей стороны, но моему мальчику это не понравится. Он чувствительный и такой… надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду. Я бы предпочла, чтобы вы не рассказывали, что я сюда приходила.

    — Хорошо. — Он улыбнулся снисходительно и довольно, как будто между ними возник какой-то заговор.

    Позже, уже зимой, когда мяса стало мало, он отправился в горы и убил молодого белохвостого оленя. Часть оленины он принес ей. И шкуру, на случай, если она захочет сделать перчатки, мокасины или что там ей понравится. Она приняла подарок.

    Через несколько дней она пришла к нему в хижину. Он выделывал часть шкуры другого оленя. Был вечер, уже стемнело, и на дворе было холодно. Он сидел перед камином, от дров, горящих на решетке, шло тепло.

    — А зимой в этих краях холодно, — сказала она, спокойно глядя ему в глаза.

    — Я знаю.

    Он провел рукой по ее волосам, и она удивилась, какой он нежный.

    — В чем же причина, а? Что он за человек был — что с ним не так было?

    — Свинья он был. Он не мог понять, чего мне хочется. Мы с ним никогда не были счастливы. Может, это и грех так говорить, но я рада, что он умер.

    Гэвин обдумывал ее слова. Он продолжал в молчании гладить ее волосы. Наконец он сказал:

    — Возможно, я сумел бы понять.

    — Я хочу сказать вам кое-что. Вы отличаетесь от всех других мужчин здесь. Другие, вроде Сэма — они добрые, но слабые. Слишком слабые. А вы настолько отличаетесь, что это меня иногда пугает. Но, может быть, именно потому, что вы совсем другой, вы сумеете понять…

    — В чем я другой?

    — Есть у вас что-то внутри — что-то вроде камня. И все же вы куда больше мужчина, чем они.

    — Да, — мягко сказал он, не пытаясь унять бешеные удары сердца…

    …В феврале он уехал на месяц в Таос. Там он играл в казино и за первые два вечера выиграл в фараон пятьсот долларов. Остальное время он пил и путался со шлюхами. Когда он возвратился в долину, Дороти Инглиш ждала его. Она пришла к нему в хижину вечером, в тот же день, когда он вернулся, и сказала, что беременна.

    — Давно? — спросил он.

    — Примерно три месяца.

    — Ты уверена?

    — Да, уверена.

    — И ты уверена, что это от меня?

    Она взглянула ему в глаза и утвердительно кивнула.

    — Ну что ж, — нахмурился он, — надо это обдумать. Я приду утром, взгляну на скот, и мы тогда это обговорим.

    Утром он выехал на молодом пегом коньке, которого купил в Таосе, и, когда он оказался в сорока ярдах от хижины Дороти Инглиш, она высунула старое ружье для охоты на бизонов через узкое окошко, прицелилась ему в сердце, задержала дыхание и нажала на спусковой крючок. Пуля ударила в кость на левом плече, он упал на спину коню, вытянулся, пришпорил его и быстро погнал за хижину, а потом обратно вдоль главной улицы к своему дому, и капли крови отметили его след на чистом пушистом снегу.

    Он отсиживался в хижине неделю. С ним там была старуха-индианка из племени навахо — она готовила ему еду. Двое мексиканцев пасли его стадо, каждый вечер один из них приезжал и докладывал ему о состоянии скота. Гэвин пристально глядел на него холодными голубыми глазами и был уверен, абсолютно уверен, что они говорят чистую правду.

    Когда он окреп и мог уже опустить руку и прижать ее к боку, он оседлал пегаша и поехал в город. Сначала заехал к Петтигрю — выпить и проверить счета. Он был доволен — ни один человек в поселке не отважился бы надуть его.

    В полдень Дороти Инглиш вышла в город вместе с сыном. Гэвин остановился посреди улицы и задержал ее, помахав рукой. Он быстро заглянул ей в глаза — она не отвела взгляда — потом уставился долгим взглядом на ее живот под складками плаща. Больше нюхом, чем зрением, он определил, что там есть жизнь.

    — Погуляй, мальчик. Мы с твоей матерью хотим поговорить.

    Лестер поднял глаза на Дороти, но, прежде чем он успел возразить, она кивнула.

    — Я так полагаю, что это мой, — сказал Гэвин, когда мальчик ушел. — Я видел, как Сэм Харди увивался вокруг тебя, когда строил тебе дом, и я хотел знать наверняка. Я так полагаю, что это мой ребенок, потому что иначе ты бы не сделала то, что сделала. А если он — мой, так он будет носить мое имя. Ты думаешь, это мальчик?

    Она пристально смотрела на него. Губы его были напряжены, но говорил он спокойно — только ощущалось какое-то подспудное чувство, скрытая пружина желания. Его глаза — их голубизна была сейчас такая светлая, что они почти сравнялись цветом со снегом — почти не мигали. Она ненавидела его, она ненавидела его уже три месяца… но внезапно ненависть покинула ее. Она стояла в утреннем холоде и ощущала дуновение ветра на щеках и твердость земли под ногами, но не чувствовала ничего — как будто он обокрал ее, похитил все чувства. Он был не такой, как все другие мужчины, а она не смогла обуздать себя — и исчерпала источник его потаенной нежности. В течение недели она приходила к нему каждую ночь. Но она не нашла в нем нежности — она нашла грубость и мрак куда похуже всего, что когда-нибудь проявлял по отношению к ней Джек Инглиш.

    — Ты не ответила мне, — сказал он.

    — Как я могу ответить на такое? — гневно спросила она.

    — Разве женщины не могут сказать заранее?

    Она снова посмотрела на него. Теперь в его худощавом лице появилась какая-то наивность. Она ощущала, как его скрытое желание переходит к ней.

    — Может быть, — ответила она. — Может быть, я и могу сказать заранее. Я думаю, это мальчик. Да, я думаю, что у тебя будет сын.

    Он улыбнулся и отступил на шаг в снег, чтобы дать ей пройти. А потом вернулся к себе в хижину и начал набрасывать план дома, который он начнет строить весной, когда река вскроется и снег в прерии растает.


    Они поженились в апреле, а в июле она родила сына. Она дала ему имя Клейтон, в честь своего отца. Гэвин пил всю ночь в городе, и еще несколько ночей потом, раздавая сигары всем мужчинам. Он не видел, как она рыдала и проклинала новорожденного, который жадно сосал ее грудь, не слышал, как она стонала, потому что ей не хватало мужества сдавить ему шейку и прекратить эти слабые крики — а ей так хотелось сделать это, пока она не поняла, как он нуждается в ней, какой он мягкий и розовый, как непохож он на человека, которого судьба сделала его отцом.

    Глава седьмая

    Гэвин закончил свой дом к началу августа. Это был первый дом в долине, построенный не из дерева. Он построил его на мексиканский лад из адобы — белого кирпича воздушной сушки, комнаты выложил невысокими, с низкими потолками, а между кирпичами заботливо проложил слоями сосновую кору и хвою — в качестве изоляции от зимних холодов. Дом был спланирован в виде прямоугольника с внутренним двориком — патио, а патио располагалось вокруг высокого, покрытого густой листвой иудиного дерева [3]. Когда он брался за какое-нибудь дело, то делал его хорошо и неторопливо. Полы он покрыл овечьими, рысьими, оленьими шкурами. Была даже одна шкура молодого бурого медведя, которого он застрелил в марте, когда только начал таять снег. Это был красивый дом, построенный с выдумкой и заботой о будущем. Летом Гэвин поехал на две недели в Таос и вернулся с полным фургоном красивой мебели — там были зеркала, и восточные кресла с жесткой спинкой, и красные плюшевые подушки, и большой стол из пеканового дерева для столовой. Он купил и картины — написанные маслом копии Рембрандта и Рубенса, и вставил их в рамки из резного дерева, выкрашенные в ослепительный золотой цвет.

    В тот год обстановка на рынке благоприятствовала торговле мясом, и он продал свой скот армейскому посту в Санта-Фе. Поселенцы усердно обрабатывали землю, урожаи были хорошие, и после окончания жатвы он методически объехал всех по кругу и собрал свою положенную долю в виде арендной платы — поселенцы обращали урожай в наличность в Таосе, Санта-Фе и Альбукерке. Каждую неделю он заходил в магазин к Сайласу Петтигрю, проводил в одиночестве десять минут в задней комнате, изучая учетные книги, а потом, удовлетворенный, забирал свой процент. Иногда он выпивал с Петтигрю, и они обговаривали вдвоем дела в долине. Он сумел понять, что Петтигрю — человек честолюбивый, и сделал его своим доверенным лицом — до определенной степени. Петтигрю пресмыкался перед ним. Гэвин понимал, почему, принимал это как должное, был осторожен и использовал Петтигрю как хотел.

    Он начал воспринимать себя как человека удачливого, и тогда впервые начал мечтать о будущем. Все дальше и дальше увлекали его эти мечты — так человека тянет, несмотря на опасность, склоняться над пропастью. А он был нетерпелив…

    В начале октября с гор спустился седой беззубый золотоискатель и побрел вдоль главной улицы городка, пока не наткнулся на заведение Петтигрю. Это был скорее универсальный магазин, чем бар, но Сайлас к тому времени начал уже гнать у себя во дворе ржаное виски и продавать его по десять центов за порцию, наличными. После шести-семи глотков этого пойла старик разговорился. Было ему лет шестьдесят. Тощий, ссохшийся, с лицом морщинистым, как у старухи-апачки. Только глаза у него блестели, как у мальчишки, узнавшего какой-то секрет. Да-а, там, в Сангре, есть серебро, говорил он, и он нашел его. Люди могут годами строить из себя идиотов, без толку пытаясь намыть в реке золотого песка — а вон там наверху (он мотнул головой в неопределенном направлении) каждый день глядит на них с темных горных склонов целое состояние!

    В магазине было несколько человек, они собрались у стойки, чтобы послушать его. Серебро, вы говорите?

    Старик ухмыльнулся, показав беззубый провал рта. Ярко-красные десны светились как уголья в тех местах, где когда-то были зубы.

    — Да, серебро, вот что я сказал! И ни один человек, кроме меня, не знает, где оно. Я нашел его — и я могу найти его снова.

    — Нету там серебра, — сказал кто-то из присутствующих, уверенно покачав головой. — Я там тоже бывал, наверху. Где вы нашли серебро?

    Ухмылка старика стала еще шире, глаза алчно вспыхнули.

    — Так я тебе и сказал, дружок! Сперва я отправлюсь в Санта-Фе и оформлю заявку, если ты не возражаешь!

    Петтигрю рассмеялся, и человек, который спрашивал, где старик нашел серебро, Джо Первис, рассмеялся тоже.

    — Давай-давай, смейся, — захихикал старик. — Может, в один прекрасный день я всю вашу компанию найму в погонщики мулов!

    — Выпей еще, старина, — приветливо сказал Сэм Харди.

    — Спасибо, сынок.

    Старик выпил, а потом с лица его исчезло веселье, и он втянул губы внутрь рта. И обратился к Сэму:

    — У меня затруднение вышло, сынок. Моего старого мула укусила гремучка, там, наверху, в горах, он и подох на месте. Никчемный старый мул, он и так готов был копыта отбросить, стоило на него прикрикнуть покрепче. А теперь у меня ни мула нет ни лошади. Как бы ты посмотрел, сынок, чтобы продать мне лошадку — в кредит, я хочу сказать — чтоб я мог съездить в Санта-Фе и оформить эту самую заявку?

    Тут все покатились от хохота — и Сэм, и Джо, и Сайлас, и Фрэнк Уэтмор. Старик нахмурился.

    — Давай, старина, еще выпей, — сказал Сэм, чуть успокоившись, — Такова жизнь — у тебя целое состояние в серебре, а наличных не наскребется даже за лошадь заплатить…

    Он хлопнул Джо Первиса по спине и вышел из магазина, все еще посмеиваясь. Его шпоры звякали по сосновому настилу.

    Гэвин узнал об этой истории в тот же вечер, как он неизменно узнавал обо всем. Около десяти часов он зашел к Сайласу выпить.

    — Ну, я тогда и говорю этому старикашке, мол, может, есть у него кусочек этого серебра, чтоб нам показать, — рассказывал Сайлас — А он только поглядел на меня через стойку так это хитро и говорит: «Ха! Ты что думаешь, я ненормальный, что ли?» Я тебе говорю, Гэвин, я чуть не лопнул со смеху!

    — Где он сейчас? — поинтересовался Гэвин.

    — Спит в сарае за магазином. У меня совести не хватило ему отказать.

    — Как он расплачивался за выпивку?

    — Пару стаканчиков ему поставил Сэм Харди, а за остальное он платил наличными.

    — Сказал он, как его зовут?

    — Знаешь, Гэвин, это забавно — но не сказал. Ничего не могу сказать о нем, разве что говорил он не так, как в этих краях говорят. Старатели — они все локо [4], Гэвин. Я вспоминаю, как-то еще там, в Индиане, завился один такой откуда-то с гор и принялся толковать всем подряд, что он — генерал Джордж Вашингтон, и что он вернулся, чтобы спасти Союз [5]. Он говорил…

    — Пойду-ка я туда и взгляну на него, — перебил его Гэвин.

    Он нашел старика под навесом за магазином. Тот крепко спал, свернувшись клубком в соломе. В темноте пальцы Гэвина быстро скользнули в узелок, который старик положил под голову вместо подушки, и нащупали там кусок твердого зазубренного камня. Старик заворчал сквозь сон и перевернулся. Гэвин поднял его. Тот раскричался, что его разбудили.

    — Успокойся, старик. Я вовсе не собираюсь выгонять тебя отсюда. Просто хотел сам услышать, что ты рассказывал ребятам.

    Старатель с отвращением скривился и снова шлепнулся в солому.

    — Противно во рту, — пробормотал он.

    Гэвин исчез, вернулся с початой бутылкой виски и вручил ее старику. Старатель понюхал горлышко, потом задрал бутылку повыше и выпил. Немного виски пролилось ему на рубашку. Губы у него стали влажные и блестели в свете лампы.

    — Так ты, значит, нашел серебро, а? И ты не хочешь показать его и рассказать, где нашел?

    — Т-точно…

    Гэвин посмотрел в глаза старику.

    — Я тебе верю. Если б ты врал, так у тебя был бы с собой обломок ничего не стоящего камня, и ты б его совал всем под нос. Я думаю, что смогу дать тебе на время лошадь.

    Сон исчез из глаз старика.

    — За сколько? — резко спросил он.

    — За пять процентов от твоей заявки.

    — Пять процентов от моей… — Старик начал смеяться — и Гэвин тоже. — Пять процентов от незастолбленной серебряной жилы за лошадь, чтобы поехать в регистрационное бюро!.. Как вас зовут, мистер?

    — Гэвин Рой.

    — Вы парень толковый, мистер Рой. Потолковее, чем эти ослы там, в салуне… — он ткнул большим пальцем в сторону магазина. — И ваша манера делать дела мне тоже по вкусу. Вы смотрите человеку в глаза и выкладываете, что у вас на уме. Ну так я тоже не стану с вами торговаться, не-ет…

    Гэвин скова засмеялся:

    — Так вы согласны?

    Они пожали друг другу руки. На следующее утро в семь часов Гэвин появился у магазина Петтигрю, ведя в поводу гнедого коня, когда-то принадлежавшего Джеку Инглишу. Он привез старика к себе в дом, стоящим на окраине городка, и велел Дороти покормить их. Она подала оладьи, яичницу и целый кофейник черного кофе. Старик ел так, будто давно голодал.

    — Последнее время апачи начали спускаться с гор, — сказал Гэвин, показав рукой на запад. — Может, мне вас проводить немного?

    — Как захотите, мистер Рой, — бодро сказал старик.

    Они выехали из городка вместе — бородатый старатель на гнедом, Гэвин — на своем пегаше, и направились вдоль долины к проходу, который вел на равнину, а потом вверх по реке к Санта-Фе, в семидесяти милях отсюда. Они трусили рысцой бок о бок, пока не скрылись из виду далеко за городом в знойном мареве, опустившемся на долину между двумя хребтами.


    Гэвин вернулся через неделю, один, верхом на пегом коне. В этот вечер он угощал выпивкой в заведении у Петтигрю всех подряд, и никто не отказывался.

    — Я воспользовался случаем и перекупил заявку у этого старого чудака. Не знаю, что там наверху, в горах, но думаю, такой старик должен узнать серебро, когда увидит его. Я ему заплатил три сотни наличными сразу и еще три сотни он получит, когда приедет на Новый Год.

    Он вытащил из кармана аккуратно сложенный лист бумаги и развернул его на стойке всем на обозрение. Рассказывая, он не обращался прямо к кому-то конкретному, а поворачивал голову то к одному, то к другому. Время от времени он похлопывал Петтигрю по плечу, и Сайлас улыбался в ответ на слова Гэвина — что бы он ни говорил. Этот лист бумаги был законной заявкой, оформленной в Санта-Фе, в Регистрационном Бюро Соединенных Штатов. Из другого кармана он вытащил сложенный листок разлинеенной бумаги из тетрадки, на которой корявым почерком, вроде детского, было написано:


    Все права на серебро, которое я нашел в горах Сангре-де-Кристо, территория Нью-Мексико, я передаю настоящим Гэвину Рою из Дьябло за сумму в шестьсот долларов. Подписал собственноручно и без принуждения

    Франкли Фарадей


    — Старый ворон запрятал денежки в седельные сумки и помчался в Канзас-Сити, — Гэвин быстро улыбнулся окружающим. — Говорил он только об одном — как он весь город вверх дном перевернет — там, на востоке, этот самый Канзас-Сити. Женщины — вот он о чем толковал! Ну, что ж, — он сделал паузу, — такой человек, который полжизни провел в горах, копая землю и нюхая свой собственный пот… я так думаю, здорово изголодался по женщинам. — Он покачал головой и подождал, пока Петтигрю кивнет. — Хотя не знаю, почему он выбрал Канзас-Сити. Будь я в его возрасте да с такими деньгами в кармане, я бы отправился в Нью-Йорк и погулял бы там вволю. Это уж точно.

    Окружающие согласились, что в Нью-Йорке человек может разгуляться куда похлеще, чем в Канзас-Сити.

    — А почем вы знаете, что он вас не обжулил? — спросил Джо Первис. — Три сотни долларов — это до черта денег, чтобы уплатить их за заявку, которую ты в глаза не видел. Вы страшно рискнули, Гэвин.

    — Ну, — Гэвин слегка изменил свою историю, — на обратном пути я проехал через эти холмы, потому что тоже начал сомневаться, и малость покопал в тех местах, где старик говорил… что там серебро есть… — Он помолчал. И негромко добавил: — И кое-что нашел…

    У Первиса сверкнули глаза.

    — Вы что-то нашли? И привезли сюда?

    — Может привез, а может и нет…

    Он встал, кивнул окружающим, заплатил за выпитое и ушел. Они слышали, как застучали копыта его пегого конька по земле, а потом затихли, когда он выехал за город. Люди переглянулись.

    — А где же Гэвин взял три сотни долларов наличными? — спросил Первис.

    — У нас, — сказал Сэм Харди.

    — И от продажи скота, — добавил Петтигрю.

    — Серебро! Хотел бы я знать, сколько его там. Я так думаю, может, его хватило бы не только для одного человека, а, Сайлас?

    — Может быть, — согласился Сайлас, — хотя, насколько я знаю Гэвина, он застолбил там все, что хоть что-то стоит.

    — Выложить наличными три сотни долларов, — рассуждал Первис. И хитрым взглядом обвел остальных. — Ребята, а что, кто-нибудь из вас слышал когда-нибудь, как этого старика звали?

    Люди вокруг только покачали головами.

    — Кто-нибудь когда-нибудь видел его подпись? Кто-нибудь знает, умеет ли он писать?

    Люди сосредоточенно жевали табак и молчали, никто не кивнул, никто не покачал головой.

    — На твоем месте, Джо, я бы сперва подумал, что говорить, — сказал Петтигрю. — Ты ведь знаешь, как Гэвин воспринимает обиду. На твоем месте я бы не стал обижать его.

    — Когда-нибудь Гэвин станет богатым человеком, — сказал Сэм Харди. — Я это печенками чувствую.

    Больше никто никогда не слышал о старике, хотя время от времени Гэвин ворошил воспоминания, снова и снова рассказывая, с какой радостью тот помчался переворачивать вверх дном все гнезда греха в Канзас-Сити. Дней через пять после возвращения из Канзас-Сити, когда Гэвин сидел дома перед обедом и смазывал свой дробовик, Дороти поставила на стол еду, вытерла руки о передник и спросила у него:

    — Что ты сделал с конем?

    — С каким конем?

    — С этим моим гнедым конем. Старик на нем уехал. Что ты с ним сделал?

    На мгновение лицо Гэвина стало озадаченным, он был сбит с толку и растерян; но потом натянутость исчезла, и он улыбнулся по-мальчишески. Морщинки собрались у глаз лучиками и прорезали его дубленую желтую кожу. Он взялся за еду, обгрызая куски мяса с бараньей ножки.

    — Конечно, мне было страшно жалко расставаться с этим гнедым. Он для меня вроде как память был, знаешь… Сперва я подумал, что надо пристрелить его, но потом продал барышнику в Санта-Фе за пятнадцать долларов.

    Он отложил кость, вытер губы рукавом и улыбнулся ей так, что она вздрогнула.

    — Ты хочешь, чтоб я тебе вернул деньги за него? — он спросил это серьезно, но в глазах у него что-то засветилось.

    Она заглянула в эти глаза поглубже. С возрастом они как будто все больше и больше теряли окраску, становились бесцветными, обманчивыми и все более холодными, а морщинистая кожа вокруг них — все грубее и жестче.

    — Зло, — пробормотала она. — Ты — чистое зло.

    — Нет. Попросту у меня не было другого способа получить то, что я хотел. Это не зло. Это просто практичность.

    Так началось везение Гэвина Роя.

    Глава восьмая

    За годы, последовавшие после приобретения Гэвином серебряного прииска, на долину снизошло процветание. Люди обнаружили, что становятся богатыми. Ни один из них и не мечтал о таком, когда, измотанные бесконечно долгим путем в Калифорнию, потерявшие веру и мужество, они остановились здесь и решили заняться фермерством в этой забытой Богом и людьми долине. Они стоически смотрели вперед, предвидя тяжкие годы изнурительного труда и страданий; никого из них не посетило какое-нибудь светлое видение, ни один не отваживался верить во что-нибудь, кроме той удачи, которую можно слепить своими руками. Ни один, кроме Гэвина.

    Серебряная жила была богатая и тянулась непрерывной полосой вдоль восточного гребня гор. Первый год Гэвин разрабатывал эту жилу сам, вдвоем с апачем-полукровкой по кличке Большой Чарли. Он занимался этим достаточно долго, чтобы удовлетворить первоначальную жадность и любопытство, а потом начал продавать участки и доли ответвлявшихся жил людям из городка, людям, жаждущим богатства, которое можно было бы подержать в руках, как вот эти холодные, бесцветные куски серебряной руды. С наличными деньгами было туго — они никогда не платили наличными, но покупали свои доли за небольшой первый взнос и подписывали заверенное нотариусом соглашение отдавать какие-то проценты от общей добычи руды Гэвину и его наследникам в течение следующих девяносто девяти лет.

    Итак, долина процветала. Переселенцы продолжали прибывать и после того, как здесь остановился караван фургонов Бейкера, потому что земля оказалась плодородной, хотя и требовала упорного труда, и вокруг было множество отличных пастбищ для скота и лошадей — и на равнине, и на пологих склонах предгорий. Через некоторое время люди стали обрабатывать лишь столько земли, чтобы прокормить себя и семью. Они следовали примеру Гэвина и начали превращать пашни в пастбища для стад мясного скота. Если у человека не было денег, чтобы купить несколько коров и быка, Гэвин давал ему в долг. Он кое-что понимал в скоте и охотно тратил время, чтобы помочь людям установить изгороди или отобрать телят на племя, подсказывал другим, что надо делать, чтобы предупредить болезни, а когда приходило время продавать скот, действовал как агент и старался выколотить цену получше.

    Серебряный прииск работал непрерывно с весны до осени. Работы прекращались с первым большим снегопадом. Но Гэвин скоро потерял к нему интерес. Когда жила была разведана, нанесена на карту и пробиты шахты, работа стала смертельно скучной, и ею куда лучше руководил инженер, выписанный из Денвера. Гэвин получал прибыль и вкладывал деньги в самый лучший мясной скот, какой удавалось найти, потому что считал, что это — скотоводческая страна, и человек, ставший королем в Абилине или Додж-Сити, может быть королем всего Юго-Запада.

    Каждый год после окончания перегона скота он скупал участки в соседних долинах. Он построил несколько магазинов, банк, гостиницу и лесопилку на своей собственной земле в Дьябло. Он наблюдал, как растет город, расходится быстрыми шагами, и планировал его рост, не оставляя ничего на волю случая. Если кто-то собирался открыть свое дело, он должен был сперва прийти к Гэвину в роли просителя и рассказать о своей идее, своих перспективах и своих капиталах. Он должен был показать Гэвину, что понимает свое место в общине; он должен был пообещать верность и послушание, как вассал феодальному владыке. В силу этого в долине не было ничего такого, что хотя бы частично не принадлежало Гэвину. Через десять лет после убийства Эли Бейкера он превратился в самого богатого и самого влиятельного человека на этой земле. Такова была природа этого времени, этой земли и этого человека. В его стадах насчитывалось пятнадцать тысяч голов крупного рогатого скота, лучших лонгхорнов, они паслись на четырех сотнях квадратных миль. Когда он заключил контракт на поставку двух тысяч голов на запад для армейских частей, расквартированных в Форт-Тусоне, он выбрал лучший скот в своем стаде; цена была справедливая, и когда гурт прибыл на место, все коровы до единой были налицо. В этот век всеобщего воровства и попустительства он очень быстро создал себе репутацию во всех гарнизонах Соединенных Штатов и государственных конторах, регистрирующих земельные сделки, по всему Юго-Западу. И подобно феодальному владыке, которым он стал, сам того не осознавая, он поддерживал железный порядок.

    Через два года после того, как он начал разрабатывать серебряный прииск, из Чиуауа приехала банда мексиканских скотокрадов и начала вылавливать коров из небольших стад, пасущихся в южном конце долины. Фрэнк Уэтмор, Сэм Харди и Джо Первис пришли к Гэвину со своей бедой.

    — Я потерял дюжину голов, и Сэм дюжину, а Джо — семь, — сказал Уэтмор, печально покачивая головой. — Это уже не забава. Долина слишком большая, чтоб держать под присмотром каждую отбившуюся корову. Эти чумазые мексиканцы, небось, валяются себе там, на склонах, а потом спускаются в сумерки и вылавливают их. Я думаю, они уже послали человека на юг с теми животными, которых захватили, потому что я вчера проехал двадцать миль, а потом вернулся обратно, сделав круг, и не нашел ни следа…

    Гэвин слегка улыбнулся.

    — Ну, и что вы собираетесь с этим делать?

    — Ну, — сказал Уэтмор, — я думаю, мы могли бы залечь в горах у них за спиной, возле Прохода… Подождем, пока они несколько штук заарканят, а потом перехватим, когда они попытаются выбраться из долины.

    — Хорошо придумано, — сказал Гэвин.

    Гости зашаркали ногами, обскребая грязь с сапог на крыльце дома Гэвина. Уэтмор откашлялся и посмотрел вдаль, поверх сарая и кораля Гэвина, в сторону гор, синеющих в свете предвечернего солнца.

    — Я так понимаю, — Гэвин улыбнулся, сверкнув зубами, — вы хотите, чтобы я поехал с вами.

    — Может, вы и несколько ваших парней, — сказал Джо Первис.

    У Гэвина к этому времени была дюжина людей, которые пасли его стада. Он их нанял — кого в Санта-Фе, а кого и южнее, даже в Альбукерке. Это были повидавшие виды люди, они жили у него в спальном бараке, почти не имели дела с другими ранчерами, делали то, что велел им Гэвин, и хорошо получали за это.

    — Ладно, — сказал Гзвин, — мы поедем туда завтра во второй половине дня, я, пара ребят и вы трое — если собираетесь принять в этом участие.

    Две ночи они провели в уединенной лощине на восточном гребне. На третий вечер, когда уже начало смеркаться, в долину быстро въехали три мексиканца и окружили с дюжину лонгхорнов, которых оставили пастись на берегу как приманку. Света пока хватало, работали они быстро и тут же погнали скот через долину вверх, к Проходу Красной Горы, к тому месту, где Гэвин убил Джека Инглиша. Гэвин и его люди быстро проскакали вдоль гребня и укрылись среди скал в проходе минут за пять до того, как могли появиться мексиканцы — тех задерживал медленно идущий скот.

    Они ждали, притаившись в темноте, а Уэтмор и Первис остались с лошадьми подальше, под соснами.

    Люди Гэвина были вооружены дробовиками. По его команде они выбили двух мексиканцев из сёдел раньше, чем те успели даже вытащить револьверы, а третьего ранили в шею и плечо. Он взмолился, прося пощады.

    Гэвин позволил ему уехать.

    — Отправляйся туда, откуда приехал, мучачо [6], — прошипел он на ломанном испанском, — и скажи всем остальным, кому придет охота воровать скот в этой долине, что с ними будет точно так же. А теперь — вамос! [7].

    Первис и Уэтмор привели лошадей из сосняка. В темноте медленно поехали обратно в город.

    — Не надо было убивать их, — негромко сказал Гэвину Первис, качая головой.

    — Если ты ранишь человека или засадишь в тюрьму, он на всю жизнь останется твоим врагом, — ответил Гэвин. — А когда ты убил его, на том дело и кончается. Не знаю уж, как это я так мягко обошелся с третьим парнем… ну, может он посоветует другим таким держаться подальше от моей долины…

    Вот так он в первый раз сказал «моя долина», обращаясь к человеку, которого не собирался убить. Другие тоже услышали это, обдумали — и не стали поправлять его.

    Месяцем позже вернулся в город Сэм Харди — он отгонял часть своего стада в Санта-Фе. Сэм купил себе новую десятигаллонную шляпу и пару серебряных шпор, украшенных нефритом — он тоже богател. Он пришел к Гэвину домой сразу после захода солнца. Они сидели на веранде и пили кофе с коньяком. Это был коньяк, который Гэвину доставляли по особому заказу из Нового Орлеана.

    — Это французский коньяк, — сказал он Сэму. — Я так думаю, ты не найдешь французского коньяка ни в каком другом месте на всей этой распроклятой территории.

    — Пожалуй, что нет. Он здорово мягкий. Послушай, Гэвин… — Сэм наклонился вперед, держа стакан в мозолистых бурых руках. — Был я в Санта-Фе и наткнулся на одного знакомого парня. А он и говорит, что сидел раз как-то вечерком в заведении у Доминго и слышал, как двое парней разговаривали. Это мексиканцы были, и они не знали, что мой друг понимает их речь. Они распили бутылку и толковали, что, как только закончатся перегоны скота, они отправятся сюда, в эту долину и пристрелят тебя прямо на пороге твоего дома. Я потом узнал, это были братья по фамилии Чавес. Эти парни говорили, что их двоюродный брат был один из этих чумазых, которых ты накрыл, когда они в прошлом месяце пытались угнать стадо Фрэнка. Они собирались сперва отогнать в Старую Мексику каких-то бычков, а потом вернуться сюда. Этот мой друг говорит, что они здорово сердито толковали…

    — Разговоры недорого стоят…

    — Мой друг говорит, мексиканцы эти были двое молодых ребят — может, и болтуны, но вроде как отчаянные. Он говорит, это ребята из той породы, что могут человека пристрелить просто ради развлечения.

    — Пусть попробуют.

    Они еще долго беседовали, а потом стемнело, и Сэм ушел, объяснив извиняющимся тоном, что жена будет ждать его с ужином. Когда он уехал, Гэвин снова сел в свое кресло на веранде, положил ноги на перила крыльца и смотрел, как с гор Сангре спускается тьма. Он видел, как с наступлением вечера загораются огни в городе. Это пока еще крохотный городок, ни на одной карте не найти, но он будет расти. Он сделает все, чтобы город вырос, а долина стала известной. Сейчас, впервые за всю жизнь, он почувствовал себя человеком, связанным каким-то долгом: что-то более важное, чем он сам, управляло его честолюбием и устремлениями. Чтобы долина стала такой, какую он видел в мечтах, нужно еще очень многое, а он — всего лишь один человек, уже тридцатисемилетний, вовсе не такой молодой, каким он всегда себя чувствовал… С высоты по низкой дуге скользнул козодой и сел на ветку тополя ярдах в пятидесяти от него. У Гэвина сжались челюсти, правая рука упала вниз в плавном движении, ладонь надежно охватила рукоятку «кольта», указательный палец согнулся на спусковом крючке. Из ствола ударил сноп пламени, рука застыла, а козодой сорвался с места. Он улыбнулся и медленно опустил револьвер обратно в кобуру. Козодой захлопал крыльями и перелетел на ветку другого дерева.

    Одно дело — птица, — подумал Гэвин, — другое дело — человек. Козодой не может выстрелить из винтовки, не может направить револьвер мне в живот или в спину…

    Он вошел в дом и зажег в гостиной керосиновую лампу. Прямым размашистым почерком он написал письмо в город Амарилло, в Техасе, человеку, о котором он слышал и с которым даже встречался однажды в баре, давным-давно, — человеку по фамилии Риттенхауз.


    Через долину теперь раз в неделю проезжал почтовый дилижанс, следующий из Таоса в Санта-Фе, а на следующей неделе — обратно в Таос. Через две недели после того, как он отправил письмо, из дилижанса вышел сутулый человек в черном сюртуке, черной шляпе, с большими черными усами, слегка подкрученными кверху. Он сошел со ступеньки дилижанса на пыльную главную улицу городка напротив принадлежавшей Гэвину гостиницы под названием «Великолепная». Это название Гэвин взял из прочитанной им порнографической книжонки, где речь шла о похождениях молодого человека в Париже в начале века.

    Гэвин был здесь — встречал незнакомца. Они торжественно пожали друг другу руки, а потом в течение двух дней этот человек гостил у Гэвина на ранчо, и никто его не видел. На следующий вечер Гэвин обратился ко вновь созданному Комитету Граждан Долины Дьябло, собравшемуся в гостиной у Сэма Харди.

    — Этот город растет, — громко заговорил Гэвин, прочистив горло и выпив глоток воды. — И он должен расти правильно. Люди слышат про это место, знают, что долина у нас богатая. Это прекрасно. Мы будем принимать всех вновь прибывших, при условии, что это будут люди порядочные и что они будут понимать, что должны приспособиться к нашему образу жизни. Нам тут не нужны всякие подонки, нам не нужны любители стрелять в людей. И слишком много мексиканцев нам не надо, за исключением тех, которых мы нанимаем пасти коров и делать всякие другие вещи, которые их порода может делать и с которыми нам самим неохота связываться. Если мы хотим жить в этой долине как следует, правильно, нам тут нужны закон и порядок.

    Он представил незнакомца, который молча сидел в углу комнаты — по-прежнему в черном, под цвет глаз и усов. Это был человек со сдержанными манерами, который до сих пор и словом не обменялся ни с одной живой душой в городе, только скромно кивал дамам и приподнимал черную шляпу.

    — Это — мистер Эдвард Риттенхауз. Он был помощником шерифа в городах Абилине и Амарилло и работал как следует. Я предлагаю выбрать мистера Риттенхауза на новую должность шерифа города и долины Дьябло, Территория Нью-Мексико, с начальной оплатой двести долларов в месяц; эти деньги будем собирать по подписке с жителей нашей долины, которые отныне будут пользоваться его защитой. Что касается его квалификации, то она самая высокая, я за это отвечаю.

    Джо Шарп, который владел платной конюшней, запротестовал:

    — А для чего нам нужен шериф? У нас тут не бывает никаких преступлений. Ты ведь знаешь, Гэвин, чужие боятся соваться к нам в долину!

    — Еще бы мне не знать! — вызывающе рассмеялся Гэвин. — Они боятся, пока я тут езжу вокруг и присматриваю за порядком. Ну, так эти времена прошли. У меня есть дела поважнее, и я больше не собираюсь рисковать своей головой. С этого дня вам придется платить за свою безопасность — или заботиться о ней самим.

    Его слова не исключили полностью из голов горожан сомнений насчет опасности, от которой им потребуется защита, но Гэвин немедля подписался на тридцать долларов в месяц для выплаты жалования Риттенхаузу. Остальные поглядели на кандидата, который до сих пор ничего не сказал, лишь скромненько опустил глаза, когда Гэвин его нахваливал. Некоторые покачали головой, но когда дошло до голосования, послушно подняли руку вслед за Гэвином. Начали собирать подписку — подписывались кто на два, кто на пять, кто на десять долларов, пока не набралось две сотни. Всем было понятно, что чем больше человек заплатит, тем бдительнее будут его защищать; и Петтигрю, и Сэм Харди подписали на пятнадцать долларов каждый. Петтигрю, который заправлял магазином и новым салуном с игорным залом, мог — да и хотел — подписаться на тридцать долларов, но вовремя сообразил, что было бы ошибкой ставить себя вровень с Гэвином. Риттенхауз должен быть человеком Гэвина.

    Глава девятая

    В ноябре город Дьябло начинал свой очередной деловой день в девять часов утра. Толстый Фред Джонсон, парикмахер, открыл замок, весело подергал вкопанный в землю шест со спиральной полоской цвета мяты [8] и вразвалочку прошел в свои владения. Его помощник, Джордж Майерc, примчался через три минуты. На обеих щеках у него была кровь — он порезался, бреясь без света, а зимой по утрам темно. Толстый Фред хихикнул — смех зарождался у него где-то в необъятных глубинах брюха. Голос у него был, как весенний гром — округлый, вкрадчивый и полный живой силы.

    — И как ты собираешься брить моих клиентов, если из тебя самого кровь хлещет, как из свиньи резаной? — спросил он, и зеркало вздрогнуло от звуков его баритона.

    Джордж Майерc, маленький запуганный человечек, робко улыбнулся и принялся торопливо править свою бритву. Первым его клиентом был Сайлас Петтигрю, а он всегда являлся вовремя.

    Петтигрю вошел в пять минут десятого, невнятно хрюкнул «доброе утро» и закрыл глаза, как только его усадили в кресло. Единственными звуками, нарушавшими тишину раннего утра, было жужжание мух, шлепание бритвы Джорджа по твердой коже ремня да басовитое пыхтение Толстого Фреда, который, оседлав крохотную табуретку, сонно глазел сквозь стекло витрины на главную улицу, освещенную мягким утренним светом. Легкий ветерок поднимал облачка пыли и гонял по деревянным тротуарам перекати-поле. Грязные лужицы от подтаявшего снега были подернуты рябью и напоминали ребра изголодавшегося человека. Солнце взобралось повыше на восточном небосклоне и превратило уличную пыль в золото. Старый индеец-навахо сидел на краю тротуара перед платной конюшней, опустив голову на колени, покрытые коркой бурые большие пальцы ног медленно и ритмично двигались в пыли. Он обретался в городе, сколько люди помнили, кормился подачками добрых людей и случайными заработками. Единственным близким ему существом была тоненькая слепая девочка-полукровка; сейчас она сидела, съежившись, под его драным красным одеялом. Никто не знал, откуда появилось это дитя…

    Толстый Фред хрюкнул. Посредине улицы шагом ехали два всадника, низко надвинув шляпы, чтобы прикрыть глаза от ярких солнечных лучей, бьющих наискосок. Толстый Фред сонно наблюдал за ними.

    Они остановили лошадей перед парикмахерской, перекинулись несколькими словами, потом один слез с лошади и перешел через улицу. Глянул на полосатый шест и открыл дверь. Оглядел всех по очереди быстрым, внимательным беспокойным взглядом. — Сеньор Рой?

    Толстый Фред и Сайлас Петтигрю и глазом не моргнули. Джордж Майерc на мгновение отодвинул бритву от щеки Петтигрю, дружелюбно улыбнулся и начал объяснять:

    — О, конечно… Он живет…

    Петтигрю приподнялся в кресле и выругался.

    — Ты что, зарезать меня хочешь этой бритвой, парень? Кончай размахивать ею у меня над ухом, слышишь?

    Он немного повернулся крупным телом в кресле и через плечо мексиканца поглядел на улицу. Резные изукрашенные двери салуна слегка покачивались на утреннем ветру.

    — Так ты ищешь Гэвина Роя? — спросил Петтигрю.

    — Си, сеньор. [9]

    — Не знаю, где он сейчас может быть. Но ты можешь спросить в салуне. Он сейчас как раз мог туда зайти — выпить на ходу рюмочку. А если его там нет, так парень, что за баром стоит, скажет тебе, где его найти.

    Мексиканец наклонил голову, улыбнулся и прошептал:

    — Грациас, сеньор. [10]

    Он вышел на улицу и подождал, пока его компаньеро [11] сойдет с лошади. Потом они привязали лошадей у коновязи. Поправили поля своих сомбреро, поглядели вдоль улицы вправо и влево и медленно направились к салуну.

    Джордж Майерc запротестовал:

    — Слушайте, но ведь Гэвин никогда не пьет там с утра, мистер Петтигрю! Вы ведь прекрасно знаете…

    — Ага, мы знаем, — перебил его Толстый Фред, положив ему на плечо толстую руку. — А теперь заткнись, Джордж…

    Он подошел к окну.

    Братья Чавес вошли в салун и быстро выпили по две порции текилы [12]. Это были парни с оливковой кожей, лет по двадцать с небольшим, с красивыми черными бровями и темными глазами. Старший, Хавьер, похлопал ладонью по стойке и спросил бармена Чарли Белла, где они могут найти некоего сеньора Роя.

    Чарли Белл покосился направо, им за спины, и парни повернулись вслед за его взглядом. В дальнем углу салуна, укрывшись в тени, спокойно сидел Эдвард Дж. Риттенхауз в неизменном траурном наряде, пил свою утреннюю чашку кофе и задумчиво жевал чайный бисквит. Он осторожно, без малейшего звука, поставил чашку на блюдце, смахнул крошки с фалд своего сюртука и только после этого поднялся. На груди у него была пятиконечная оловянная звезда, которая тускло блеснула в неярком свете внутри помещения, когда он вышел из тени и оказался в полосе солнечных лучей.

    — Сеньор Рой?

    — Нет, я не Гэвин Рой. Я — шериф Риттенхауз. Ну, парни, а вы кто такие?

    Братья Чавес обеспокоенно переглянулись, прежде чем назвать свои имена. Риттенхауз прищелкнул языком.

    — Так я и думал, — твердо сказал он. — Так вот, ребята, мне очень жаль, но этот город для вас закрыт. Прямо с этой минуты. Простым английским языком говоря, вы тут люди нежелательные. А на вашем собственном языке — в а й а н [13].

    Братья снова быстро переглянулись.

    — Порке [14]? — спросил Хавьер.

    — Потому, что я так сказал, а я — это закон.

    Парни все еще колебались.

    — Это свободная страна, — сказал Хавьер.

    — Свободная или не свободная, но вы умотаете отсюда, прежде чем я досчитаю до пяти. И учтите, ребята, я не шучу.

    Братья Чавес оставались в нерешительности, пока шериф не досчитал до трех. Они не рассчитывали, что столкнутся с законом в такой глухой долине. Ну что ж, можно будет попытаться в другой раз. Они прочитали это в глазах друг у друга, и Хавьер кивнул Эрнандо. Они опустили головы, повернулись и вышли за дверь. Резко звякнули шпоры в хрупкой утренней тишине.

    Риттенхауз последовал за ними, заслонив рукой глаза от солнца, которое выглянуло над крышей платной конюшни и отразилось в уличных лужах. Он смотрел, как братья садились на лошадей, и глаза его сузились, превратившись в тонкие черные линии, будто проведенные чернилами. Он понял взгляды, которыми они обменялись. Он прошел несколько шагов направо, к середине улицы, так что солнце теперь было у него за спиной и светило прямо в глаза всадникам. Он прочистил горло и позвал их.

    — Эй, слушайте, Чавесы!

    Хавьер и его брат Эрнандо повернули лошадей и прикрылись руками от яркого зимнего солнца так же, как это недавно сделал Риттенхауз.

    А он печально покачал головой:

    — Я так считаю, что все вы, рожи чумазые, просто слабы в коленках от природы.

    Мексиканцы смотрели на него так, будто не поняли этих слов.

    — Я говорю, оба вы обмочились со страху.

    Они все еще смотрели.

    — Я написал в молоко твоей матери! — сказал Риттенхауз по-испански.

    Теперь они поняли — у них начали изменяться лица, красивые брови поднялись, глаза расширились; правые руки, поднятые ко лбу, начали опускаться — а левыми они натягивали поводья, сдерживая беспокойных лошадей… а тем временем Риттенхауз уже выхватил оба револьвера из кобур, прикрытых полами сюртука. Он выстрелил дважды еще до того, как братья Чавес успели коснуться серебряных рукояток своих «Кольтов». Пуля из его правого револьвера пробила висок Хавьера и сбросила его с лошади. Он ударился о коновязь и соскользнул на тротуар. Эрнандо с простреленным животом крутнулся в седле и выкрикнул ругательство по-испански. Его лошадь поднялась на дыбы и поскакала легким галопом вниз по улице, по направлению к парикмахерской. Прямо напротив полосатого шеста ноги мексиканца выскользнули из стремян, и он свалился с седла, упав в лужу талой воды. Он поднялся на четвереньки, его начало рвать кровью. Риттенхауз быстро подошел к нему, приставил один из «Кольтов» к виску и милосердно спустил курок.

    Толстый Фред и Джордж Майерc стояли, прижав носы к витрине парикмахерской, Петтигрю толкался за ними, все трое, разинув рты, смотрели на улицу, где лежал мексиканец, запрокинув в лужу разбитую голову. Когда Ркттенхауз поманил их пальцем, они медленно вышли наружу.

    — Вы видели?

    Они торопливо закивали.

    Риттенхауз облизал губы и улыбнулся. В улыбке этой не было и капли юмора.

    — Ну, тогда вы трое — свидетели, что они попытались поднять на меня оружие. Верно?

    — Верно, — как эхо отозвался Петтигрю, остальные двое согласно кивнули.

    Риттенхауз оглядел их, одного за другим.

    — Вы, — сказал он Джорджу. — Заканчивайте брить мистера Петтигрю, потом возьмите пару людей и похороните этих парней. Можете обойтись без гробов, и могилу копайте одну. Они были родственники.

    Он вернулся обратно в салун, к своему кофе, который еще не успел остыть. Он допил чашку до дна, оседлал лошадь и поехал на ранчо к Гэвину, на окраину городка. Он был рассудительный человек и полагал, что Гэвин хотел бы узнать, что это там за стрельба была.

    Глава десятая

    После появления Риттенхауза Гэвин снял свои револьверы и больше не трогал их в течение пятнадцати лет. Риттенхауз стоял у него за спиной, молчаливый и неприглядный, и никто уже больше не помышлял убить Гэвина — лицом к лицу или выстрелом в спину. Не такой был человек Риттенхауз, чтобы не обращать на него внимания, и именно за это получал свое жалование, а вскоре получил и участок земли на южной стороне долины, с двумя сотнями голов лонгхорнов. У него были жена и дочь, которые жили с ним здесь три года, но потом дочь вошла в возраст, и он отправил их в Денвер, а сам переехал в отдельный номер гостиницы «Великолепная» и жил там до самого дня своей смерти.

    Он не пил, не сквернословил и, когда приезжал с Гэвином в Таос, позволял себе в качестве разгула провести час за рулеткой. Он был добр к детям и животным и всегда вежливо раскланивался с женщинами в Дьябло, когда видел, как они переходят улицу, или идут навстречу по деревянному тротуару. Он носил маленькую Библию в нагрудном кармане своего черного сюртука, хотя, впрочем, никто не видел, чтоб он ее читал. Сэм Харди в частной беседе с несколькими ранчерами сказал однажды, что, как ему кажется, «Риттенхауз скорее суеверный, чем религиозный, и, возможно, носит Библию на сердце, потому что думает, что она сможет остановить пулю лучше, чем любая другая книга такого же размера». За годы своего пребывания в должности шерифа Дьябло он устранил пять нарушителей спокойствия: братьев Чавес; любителя пострелять из Таоса по имени Джо Роуз, который напился в «Великолепной» и начал стрелять по хрустальным люстрам Гэвина; неизвестного мексиканца, который допустил чудовищную ошибку, в один прекрасный день попытавшись ограбить банк Гэвина; и, наконец, юного ковбоя из Линкольна по имени Хоби Грант, который изнасиловал жену ранчера в северном конце долины — по крайней мере, так она заявила. Грант был двоюродным братом никому тогда не известного Уильяма Бонни, вскоре прославившегося под именем Билли Кид. Несколько лет спустя Билли проезжал через Дьябло и интересовался местонахождением Риттенхауза. Но к тому времени, к счастью для Билли, он уже был мертв.

    Итак, согласно обещанию Гэвина и его усилиям в долину Дьябло пришел закон и порядок. В то время, как остальная часть Территории знала только беззаконие, долина могла теперь свободно расти и развиваться без такого наказания Божьего как стрелки-мародеры, бандиты и бродяги. Ценой этому были двести долларов наличными первого числа каждого месяца, а также полное подчинение воле одного человека и мрачной власти другого.

    Гэвин создал оазис спокойствия и безопасности в сердце страны, которая вообще не знала, что такое безопасность. Пусть ранчеры ненавидели его — но они знали, что могут полагаться на него, потому что в его мыслях интересы долины занимали первое место. Они могли не опасаться за себя. Он не стремился создавать неприятности; он шел своим путем до тех пор, пока люди не противились ему и не наступали ему на мозоли. Он был бесстрастный деспот, и под его абсолютной властью долина процветала. Со временем, когда людям случалось выбраться из-под укрытия хребтов Сангре в другие поселения и увидеть бесчинства, творящиеся там под личиной свободы, они были рады вернуться в свои места.

    — Тут мы живем в безопасности, — говорили они. — Пускай Гэвин делает что хочет. Будем ублажать его — а почему бы и нет? Ему охота быть королем — ну и на здоровье! Давайте идти за ним следом — мы ж не стоим на месте, мы обеспечиваем свое будущее. Мы тоже будем богатыми.

    Риттенхауз набрал себе помощников из числа ковбоев Гэвина и из собственных знакомцев в Техасе. С самого начала их было четверо, а позже, когда стада Гэвина, клейменные тавром «ГР», выросли и паслись теперь далеко за пределами долины, число их увеличилось до пятнадцати. Они получали хорошее жалованье, и закон всегда был на их стороне, что бы они ни делали. В пределах долины Риттенхауз держал их в руках, но, выехав из нее, они не отвечали ни перед кем. Вернувшись домой и нацепив на себя серебряную звезду, они считали себя неприкосновенными. У них хватало ума не скрещивать шпаги с федеральным правительством, и когда маршал Соединенных Штатов из Санта-Фе наносил ежегодный визит в Дьябло, он гостил в доме Гэвина. Он курил кубинские сигары и пил коньяк «Курвуазье» в гостиной Гэвина, и даже угрюмый Риттенхауз смеялся его шуткам.

    — Я — патриот, — сообщал ему Гэвин. — Если я могу что-то сделать, чтобы помочь правительству, то не стану экономить. Если вам нужна какая-то помощь, так я и мои ребята здесь для того, чтобы служить вам.

    Впрочем, в других случаях он использовал другие методы.

    Однажды весной шериф города Таоса, человек по имени Кендалл Брейди, въехал в Дьябло. Впереди него бок о бок угрюмо ехали прикованные друг к другу наручниками двое людей Риттенхауза.

    — Это — два моих помощника, шериф, — холодно сообщил Риттенхауз, вызванный из своего номера в «Великолепной».

    — Помощники шерифа! — фыркнул шериф Брейди. — Послушайте-ка, Риттенхауз, эти два ваших так называемых помощника уже с неделю гуляют у нас в Таосе — так успели наскандалить, что их пора в каталажку сажать. Ну, я знал, кто они такие, поэтому не трогал их. Но два дня тому назад среди ночи они куда-то уехали, а на следующее утро у одного человека с пастбища среди холмов исчезли два десятка лошадей. Одно дело — коровы, Риттенхауз, а другое — лошади. Прошлой ночью я нашел ваших ребят у костра вблизи Прохода Красной Горы, а эти лошади были привязаны к колышкам в двадцати ярдах от них. Я думаю, это не оставляет места для сомнений у вас в мыслях, а, шериф Риттенхауз? У меня так нет. Один из моих помощников погнал животных обратно в Таос, ну, а я подумал, что лучше мне заехать сюда и привезти этих парней к вам. В Таосе мы конокрадов вешаем. Я не намерен расправляться с подчиненными другого служителя закона без его ведома — вы понимаете? Но я был бы рад узнать, что вы собираетесь сделать.

    Риттенхауз оглядел его. Шериф был невысокий, гибкий, голубоглазый, с ухоженными пшеничными усами. В Таосе он был известен как человек твердый и справедливый.

    — Вот что я вам скажу, шериф, — сказал Риттенхауз. — Я понимаю, что вы имели в виду, когда сказали, что лошади — это не коровы. Я намерен отправить этих моих людей в городскую тюрьму и отдать их под суд. Или, если хотите, можете забрать их обратно в Таос и судить там. И, конечно, я верю вам на слово, шериф, относительно случившегося.

    — Я думаю, у вас есть для этого все основания, шериф Риттенхауз… — любезно улыбнулся шериф Брейди.

    Арестованных отправили в тюрьму и поместили по отдельности в разные камеры под надзором молодого помощника шерифа Уильяма Кайли. Ближе к вечеру Гэвин приехал в город верхом и присоединился к обоим шерифам у Петтигрю, где они пили французский коньяк из его личных запасов до глубокой ночи. Шериф Брейди заснул в гостевой спальне в доме у Гэвина под толстым шерстяным одеялом и чистыми белыми простынями, в которые он был завернут вместе с носками и кальсонами. За завтраком они с Гэвином беседовали как старые друзья — Гэвин даже пообещал привезти несколько бутылок того самого конька «Наполеон», когда в следующий раз будет ехать через Таос — как вдруг услышали топот копыт в прерии, отдаленные крики, а потом деликатный стук в дверь.

    Дороти Рой молча прошла через комнату и открыла. Там стоял Риттенхауз, еще более траурный чем обычно, с легким налетом пыли на щеках и на лбу. Его темные брови были нахмурены. Он с опаской переступил порог, держа шляпу в руках.

    — Шериф Брейди, — мрачно сказал он, — у меня крайне неприятные новости. Эти конокрады сбежали. Какие-то мерзавцы вызвали ночью моего помощника Кайли наружу, оглушили его рукояткой револьвера и отняли ключи. Эти парни украли двух лошадей из платной конюшни и умчались из города с такой скоростью, будто сам дьявол за ними гнался. А мы не знали этого до самого утра, поэтому отправлять погоню уже поздно. — Он помялся в нерешительности, нахмурился еще сильнее, так что глаза его стали совсем черными и спрятались в глазницах. — Это, конечно, очень плохо характеризует надежность моей тюрьмы… и я вынужден сказать вам, что искренне стыжусь…

    Шериф Таоса положил нож и вилку и отодвинул от стола кресло.

    — Я не верю вам, Риттенхауз. Я думаю, вы врете.

    Риттенхауз вытащил белый накрахмаленный платок из нагрудного кармана и аккуратно вытер пыль с лица.

    — Ни один человек не может назвать меня лжецом, шериф, — сказал он. — К счастью для вас, вы находитесь под крышей мистера Роя, можете считать, что его гостеприимство спасло вам жизнь. Что ж, мы сможем оставить наши счеты на другой раз.

    Он повернулся и вышел прежде, чем Брейди смог что-нибудь ответить. Через несколько секунд он уже вскочил на лошадь и унесся галопом в сторону города.

    — Ничего не поделаешь, шериф, — вздохнул Гэвин. — Если эти люди удрали из тюрьмы ночью, то сейчас они уже покрыли половину дороги до Старой Мексики, а там вы их, конечно, не поймаете. Неприятные это были типы. Если бы Риттенхауз не был так ограничен в выборе — сами знаете, время весенних перегонов скота… он бы ни за что не нанял этих парней. Очень жаль, конечно…

    Дороти, стоявшая у кухонной двери за спиной у него, явственно фыркнула. Шериф Брейди взглянул на нее, сузив глаза, потом обернулся снова к Гэвину.

    — Мистер Рой, я благодарю вас и вашу супругу за гостеприимство. Пожалуйста, передавайте от меня сердечный привет вашему сыну. И, пожалуй, не утруждайтесь посылать этот коньяк. Я поразмыслил и понял, что предпочитаю виски. После него вкус по рту чище.

    — Как вам угодно, шериф, — Гэвин прятал насмешливую улыбку далеко в глубине глаз, и она была едва заметна. — Как вам угодно…

    Когда Брейди уехал, Гэвин повернулся к жене. Кровь отлила от его губ, они побелели.

    — И что это должно было значить?

    — Что — это?

    — Этот смех. Я его слышал, и Брейди тоже, чего ты и добивалась.

    — Да уж ясно, что это должно значить. Я вовсе не собираюсь скрывать, что думаю о тебе.

    — Ты — моя жена. Ты обязана держать мою сторону перед другими людьми. Я знаю, что ты обо мне думаешь, это твое личное дело, но для людей ты все еще моя жена.

    Она подняла руку, как будто обращалась к небесам. Ее рыжие волосы стали с годами бледнее, какого-то пыльного цвета, кое-где появились седые нити. Она собирала их в тугой узел на затылке. За годы их супружества она постарела, морщинки появились в уголках глаз и прорезали безжалостные бороздки на шее. Твердые складки пролегли от ноздрей к уголкам рта. На лице более заметно проступили кости; странным образом — и это замечали многие — она стала походить на Гэвина.

    — Твоя жена? — эхом отозвалась она. — А что это должно означать — для меня или для тебя? Я не разделяю ни твою постель, ни твои замыслы. Да я бы бросила тебя хоть завтра, ушла в горы пешком и брела, пока не собью ноги в кровь… и пусть у меня брюхо ввалится с голоду, пусть меня волки сожрут… если бы не мальчик. Если бы Клейтон не был дорог тебе, если бы ты не был добр к нему — я б тебя убила во сне и ушла в горы вот так, как я тебе сказала… — Она отвернулась к окну и какое-то время молча смотрела на мягкие коричневые груди дальних гор, на плечах которых искрами вспыхивал освещенный солнцем снег… горы, затененные тяжелыми весенними облаками… Она улыбнулась: — А ты никогда не боялся, Гэвин, что я расправлюсь с тобой, пока ты лежишь, храпишь и видишь во сне зло, которое сотворишь завтра? Никогда у тебя среди ночи сердце не начинало колотиться от страха?

    — Нет, — ответил он. — Убей меня — и Риттенхауз совершит месть. — Он говорил медленно, ласково перебирая слова, наслаждаясь видом ее расширенных глаз, полуоткрытого рта. — Он тебя найдет… Для него в этом будет личное удовлетворение… хотя ты, конечно, все равно будешь умирать счастливой, я знаю. Но он найдет и твоего драгоценного Лестера. Ты не понимаешь, какие у нас с Риттенхаузом чувства друг к другу. Мы зайдем как угодно далеко, для нас никаких границ нет, даже после смерти. Запомни это — если ты еще до сих пор не поняла.

    Она отступила на шаг и оперлась на спинку дивана, стоящего у камина. Что-то заставляло ее произносить вслух такие вещи, которые — она знала твердо — лучше бы оставить невысказанными, какой-то раскаленный докрасна железный стержень вины в душе…

    — А у тебя нет опасения, — прошептала она, — что Лестер сам убьет тебя прежде, чем я найду случай?

    Тонкие губы Гэвина скривились.

    — Лестер? Сын Джека Инглиша? Э-э, самое большее, на что он отважится — это попытаться выстрелить мне в спину… и все равно промажет! Да он меня больше боится, чем дьявола! В тот день, когда он кинул в меня камнем — семь лет ему тогда было — он совершил последний смелый поступок в своей жизни. Он тогда стоял лицом к лицу со мной — сделал он такое хоть раз с тех пор? Да что же это за мальчишка из него вырос?

    — Такой мальчишка, каким ты его сделал.

    — Я сделал все что мог. Из дерьма пули не слепишь.

    Он сердито отвернулся и вышел на крыльцо своего дома. Отсюда ему были видны дымки, поднимающиеся над трубами городка. Он втянул глубоко в легкие чистый воздух долины. Над гладкой зеленью ее ложа разносилось далекое мычание скота. Ему даже были слышны выкрики пастухов, которые искали на пологих склонах отбившихся коров. Приближалась очередная зима, скоро придется гнать гурты в Форт-Самнер, Натчез и Додж-Сити. Его гнев постепенно таял, он довольно улыбнулся и чиркнул спичкой о каблук сапога, чтобы прикурить сигарету. Рука сжала перила крыльца. Он впитывал силу из мира, лежащего перед ним, потому что он владел этим миром, властвовал над ним, мог разрушить его и построить вновь по своей прихоти. Он извлекал силу из этой женщины, потому что мог сделать с ней то же самое. Ему доставляло тайную радость, что она, ненавидя его, все же служила ему. Он приковал ее к своей жизни через сына.

    Ему было безразлично, какие чувства она питает к нему. Он не искал ни дружбы, ни любви. То, что он испытывал к людям вроде Риттенхауза или к своему сыну, было совсем иным. Чем-то неопределенным, тайным и личным. Он не требовал от них ничего, кроме верности, и отдавал взамен свою собственную абсолютную верность, всю, какую мог отдать.

    Он смотрел в синеющие сумерки, на пыль, поднимавшуюся над ложем долины. Он не пытался проникнуть в тайную жизнь чувств, и меньше всего — своих. Для него было достаточно жить и властвовать.

    Глава одиннадцатая

    Гэвин построил самый красивый дом в долине, а теперь из года в год совершенствовал его. Дом был богато украшен мексиканскими драпировками, диванчиками в стиле Людовика XIV, комплектом чиппендейловских стульев, гравюрами на охотничьи темы в золоченых рамках орехового дерева, а перед верандой была установлена мраморная статуя оленя — еврей из Нового Орлеана клялся, что она привезена из Феррары. Перед каждым окном были высажены вязы, чтобы защищать их от жаркого летнего солнца, а вдоль боковых стен был разбит сад с алыми розами и голубым душистым горошком, разделенный мощенными плитняком дорожками. Он гордился своим небольшим садиком. Он проводил здесь редкие минуты, счастливые и спокойные короткие минуты, укрывшись от бурной суеты жизни. Его сад и его слабость к саду были чем-то глубоко личным, об этом не знал ни один человек. И это делало его еще более драгоценным.

    Он стал домовитым и богатым, но не стал ленивым. В течение десяти лет он имел контракт на поставку мяса в Форт-Самнер, где около десяти тысяч апачей-мескалеро были размещены на государственном обеспечении. А потом его взор обратился к рынкам, расположенным дальше к востоку — не ради прибылей, а чтобы удовлетворить стремление к расширению своего влияния. Впрочем, и другие стремления.

    Он начал перегонять гурты в весеннее время в Шривпорт на Ред-Ривер в Луизиане, откуда его скот везли пароходами на рынки Мемфиса, Виксберга, Натчеза и Нового Орлеана. В течение всего года он одевался просто, как всегда — широкополая шляпа из Санта-Фе, голубая хлопчатобумажная рубашка и джинсы с кожаными чепсами — но когда он поднимался по сходням на борт «Дикси Куин» в Новом Орлеане, одет он был так, как, по его мнению, подобало приезжему скотоводу на отдыхе — черный галстук ленточкой, облегающий пиджак в елочку, шляпа с узкими полями и низкие черные полуботинки вместо сапог из тисненой кожи. Полуботинки жали ему в пальцах, в облегающем пиджаке было неудобно; хуже того, он был уверен, что окружающие мужчины замечают это неудобство. Чтобы как-то возместить это неприятное ощущение, он тратил деньги всеми известными ему способами, только что бедным не раздавал. Он останавливался в номере-люкс лучшего отеля в городе и подчеркнуто заказывал горячую ванну каждый вечер перед ужином. В Дьябло он купался раз в неделю летом и раз в месяц зимой.

    После ванны он опрыскивался духами и ужинал в лучших французских ресторанах. Больше всего ему нравилось у Брассара. Он выпивал бутылку красного вина, всегда охлажденного, вытирал тонкие губы матерчатой салфеткой — во всех прочих жизненных ситуациях он обходился рукавом — и отправлялся в город. Он обнаружил заведение миссис Сэдлер и именно здесь проводил вечера.

    Затерявшийся в старом квартале Нового Орлеана дом миссис Сэдлер был старинным, с черными узорчатыми чугунными решетками, глубокими оконными нишами и двумя каменными львами на парадном входе. Высокое четырехэтажное здание когда-то принадлежало французскому генералу, потом богатому владельцу хлопковых плантаций и наконец достигло зенита своей славы, когда из Балтиморы прибыла миссис Сэдлер и купила его, выложив деньги на бочку.

    Спальни были застланы толстыми коврами винного цвета и обставлены на французский манер: зеркала в позолоченных рамах на трех стенах, горящие керосиновые лампы на прикроватных тумбочках, широкие мягкие кровати с четырьмя столбиками по углам и кружевными балдахинами. В небольших серебряных курильницах дымились благовония, и мальчик-негритенок в белой ливрее приносил в комнаты шотландское виски, бурбон и коньяк, а затем удалялся — все с тем же ничего не выражающим, ничего не замечающим видом. Девицы были молодые, всех оттенков кожи — от молочно-белого до эбеново-черного. Заведение миссис Сэдлер имело репутацию дома, где за деньги человек может получить все, что его душе угодно, и если он был не удовлетворен, то мог получить свои деньги обратно.

    Гэвин никогда не пользовался этим правом.

    Скинув свой джентльменский наряд, он вновь ощущал себя человеком. Он был ненасытен, и вкусы его быстро стали причудливыми. Среди девиц его любимицей была высокая, гибкая, дымчато-черная негритянка, которую звали Жиннет. Миссис Сэдлер сообщала, что она была дочерью раба, сбежавшего с плантации где-то на Миссисипи, и оставалась невинной до тех пор, пока нога ее не ступила на порог дома на Легран-стрит. Даже если все так и было, она научилась своему ремеслу быстро.

    Это Жиннет научила Гэвина, как пользоваться бичом. Через некоторое время он уже не мог без этого обходиться. То, чему он научился от негритянки, он с равной энергией передавал белым девушкам, Мари и Доминике. Но для завершения торжества он всегда возвращался к Жиннет. Потом он покачивал головой и усмехался, как мальчик, который вел себя плохо. Он хотел, чтобы его простили.

    — Как я дошел до жизни такой? — спрашивал он ее почти нежно. И она отвечала:

    — Да просто потому что ты животное, миленький, как любой мужчина, который может делать все, что ему хочется. У тебя душа, как у жеребца в период случки…

    — И тебе это нравится, а, шлюха ты черная? — говорил он заплетающимся языком.

    Тут у, нее глаза вспыхивали.

    — Да все, что ты удумать сможешь, я приму и отвечу тебе вдвойне.

    Он улыбался.

    — Эх, была бы ты белая, забрал бы я тебя с собой в Нью-Мексико!

    — Ну, уж нет, придется тебе ездить в Новый Орлеан за такой любовью, как тебе нравится, — пренебрежительно смеялась она. — Да ни одна порядочная женщина, белая или черная, не захочет поехать с тобой в эту твою пустыню.

    — Моя долина — это рай. Когда придет время, — заявлял он с чувством, — я уж найду такую, что поедет. Вот увидишь…

    На следующий день он отправился вверх по реке в Шривпорт. Он стоял, опираясь на деревянные поручни «Дикси Куин», сонный, довольный, вымотанный, а длинная бурая река медленно выгибалась и распрямлялась у него перед глазами. В Шривпорте его встретил Риттенхауз с коляской, запряженной свежими лошадьми. Он похлопал Риттенхауза по костлявому плечу и ухмыльнулся.

    — Хорошо провел время, Гэвин? — спросил шериф.

    — Отлично, отлично, Эд. Как там дела в долине?

    — Все мирно и спокойно, как всегда. Мне не особенно нравятся всякие там буйства…

    — Так тебе не нравятся буйства, а? — Он подтолкнул Риттенхауза локтем. — Слушай, Эд, ну ты же и тип! — Он повернулся к лошадям. — Слышите, ему не нравятся всякие буйства! — И взглянул на шерифа. — Да ты просто стареешь, вот в чем дело. Я тоже старею, но это не мешает мне радоваться всему, что я могу выжать из этой жизни. Уж не собираешься ли ты в скором времени уйти на покой, а, Эд?

    Риттенхауз улыбнулся. Они забрались в коляску, и он послал лошадей вперед, мягко щелкнув языком.

    — Я не уйду на покой, Гэвин, раньше тебя.

    — Это ты мне твердо обещаешь?

    — А мне деваться некуда будет. Мне ведь сорок четыре. Кто еще согласится держать человека в сорок четыре года на такой работе, какую я могу делать?

    Гэвин стал серьезен.

    — Эд, ты будешь шерифом Дьябло с жалованьем не меньше, чем сегодня, до самой своей смерти. Я тебе в этом клянусь. И более того, могу тебе сказать, это написано на бумаге, которая лежит в банке, в моем сейфе. Но мне не хочется, чтобы ты по-прежнему ходил в сапогах. Мне хочется, чтобы мы, два старика, сидели в уюте возле огня у меня в доме, толковали про старые времена, может, в один прекрасный день заснули вот так у огня, не взяв на себя труд проснуться — вот как мне хотелось, чтобы мы с тобой ушли из этой жизни… — Он протянул руку, забрал у Риттенхауза кнут и стегнул лошадей. Они пошли легким галопом.

    — И еще я хочу, чтоб ты подумал, кто займет твое место в Дьябло. Пора уже, чтобы какой-нибудь человек помоложе взял на себя ответственность и заботы. Вся честь и слава будет твоя, ты ее заслужил потом, как я — свою, но неприятности могут лечь на плечи кому-нибудь другому. Я бы отдал тебе моего сына Клейтона, но он еще слишком мал. Так что назови такого человека сам, Эд.

    Риттенхауз серьезно кивнул.

    — Думал я уже об этом, — признался он. — Нет нужды привозить человека со стороны. Один из моих ребят вполне справится…

    — Один из моих ребят? — переспросил Гэвин, поправив его. — И ты знаешь, кто?

    — Молодой Кайли.

    — Кайли?.. — Гэвин задумался, вспоминая помощника шерифа, который устроил побег конокрадов, пойманных таосским шерифом Брейди. — Да, верно. Пусть будет Кайли. Он ведь достаточно толковый?

    — Достаточно толковый и достаточно шустрый с оружием.

    — А может, он слишком толковый?.. Он не слишком толковый, а, Эд?

    Риттенхауз усмехнулся.

    — Он не хитрее тебя, Гэвин. А это все, что требуется.

    Гэвин улыбнулся ему в ответ. Мелькая спицами, вертелись колеса, огромная, просторная земля летела по сторонам, головы лошадей ритмично поднимались и опускались перед ним. Это была красивая земля — его Запад. Как ни приятно было время, проведенное в Новом Орлеане, но он был рад вернуться домой. Долина была его кровью и его жизнью. Этой весной ему исполнилось сорок пять лет, а Клейтону, его наследнику, было только одиннадцать. Гэвин вез ему в качестве подарка из Нового Орлеана, мексиканское серебряное седло… Они ехали в приятном молчании, и Гэвин с удовольствием представлял, как будет радоваться мальчик, когда он вытащит седло из коляски и отдаст ему. Такие минуты надолго остаются в памяти, и мысли об этом согревали его. Для Лестера он не вез ничего — кроме своего безразличия.

    Больше одиннадцати лет назад он женился на Дороти Инглиш и взял ее сына в свой дом. Лестер… все его мужество исчерпалось, думал Гэвин, в тот давний день, на пыльной улице, когда мальчик бросил в него камнем. С тех самых пор между ними установились холодные отношения, главный смысл которых был — избегать друг друга. Гэвин презирал пасынка, Лестер боялся отчима. Это не был физический страх, потому что Гэвин никогда не бил мальчика, даже не пригрозил ни разу в жизни. Это был страх, которому Лестер не мог противостоять, страх, что, если что-то толкнет его, какой-то дьявол заставит потребовать ответа от этого человека, его снова охватит ужас и он отступит, как случилось тогда, в тот день, перед маминой хижиной. Он избегал смотреть Гэвину в глаза из-за страха, что в мыслях снова всплывет жестокая правда: «Ты тот, кто убил моего отца…» И, как это было с придворным художником из сказки, которому сказали «Нарисуй что угодно, только не слона», запретная и непереносимая мысль выглядывала из-за краешка любого его поступка, и временами доходило до того, что нормальное восприятие мира искажалось, и он видел только угрозу, черное облако, которое когда-нибудь, в любой день, в любое время года, расколется на каком-то остром пике и извергнет расплату.

    В семнадцать лет он привык при каждом удобном случае сбегать в город. Он ненавидел ранчо, запах табака Гэвина, лошадей Гэвина, коров Гэвина; он не мог слышать, как Гэвин и Риттенхауз негромко переговариваются и сипло смеются; не мог видеть свою мать, когда-то такую красивую, с рыжими волосами, стекающими на лопатки, а теперь иссохшую и побежденную. Единственный, с кем он мог говорить, был мальчик, Клейтон. Он ему нравился, Лестер даже любил его, потому что мальчик был простой и вначале смотрел на него снизу вверх, как на всех остальных взрослых мужчин. Но когда Гэвин и Риттенхауз взяли Клейтона под свою опеку и начали воспитывать из него наследника — учили ездить верхом, стрелять, браниться и отдавать приказания — Лестер остался один. Вот тогда он и ушел, телом и духом, в город.

    Никому не было до этого дела, все без него отлично обходились. Мысли его матери были далеки — их поглощала усталость и жуткая безнадежность; и поэтому он мог с полным правом проговориться перед девушкой, которую в конце концов нашел и которая жалела его: «До тебя никто по-настоящему не любил меня».

    В тот вечер, когда Гэвин вернулся из Нового Орлеана, Лестер вошел в гостиную, нервный и напряженный, остановился, держа руки за спиной и непрерывно обдирая заусенец на большом пальце, слова тяжело и неуклюже срывались с его губ, в горле пересохло от возбуждения. Гэвин и Дороти смотрели на него и слушали в молчании. Ему было восемнадцать лет, шея до сих пор обсыпана кругом яркокрасными прыщами; он пытался прикрывать их шейным платком, а платок все время соскальзывал, щеки его все еще были по-детски пухлыми — всего-навсего мальчишка, который потерял свое мужество одиннадцать лет назад, когда его отец бросил взгляд на неуязвимую спину Гэвина Роя.

    — Я хочу жениться, — сказал он после длинного, мучительного и невнятного предисловия, которого они не поняли. — Я хочу жениться на Мэри-Ли Уэтмор, и она сказала, что пойдет за меня. Ну, вот я и решил это сделать, но подумал, может, вы сначала что-то захотите мне насчет этого…

    Он не смотрел ни на мать, ни на отчима, просто опустил глаза к столу, где мать поставила вазу с розами из сада. Над букетом кружилась рывками пчела, в тишине ее жужжание звучало громко. Он нервно развязал шейный платок, потом затянул его снова — слишком туго, так что он мешал говорить.

    Мать подошла, положила руки ему на плечи.

    — Ты еще слишком молод, — сказала она. — Послушай, вам же всего по восемнадцать лет…

    — Это не имеет значения, — возразил он. — Какой смысл ждать, если мы уже сейчас знаем, как относимся друг к другу?

    Дороти повернулась к Гэвину. Он стоял возле камина, сгорбившись, одной рукой пощипывал щетину на подбородке. Светлые глаза были скрыты насупленными бровями.

    — Скажи ему, Гэвин.

    Гэвин кивнул — поднял и опустил голову. И тогда они увидели, мать и сын, что он улыбается. На лице у него была широкая жестокая улыбка, голубые глаза сверкали безрадостным весельем.

    — Та-ак! Вот, значит, где ты пропадал эту зиму. А я-то думал, ты все еще в той поре, когда самим собой обходишься. Оказывается, ты быстро вырос, пока я не смотрел за тобой.

    Юноша ничего не сказал. Вид у него был такой, будто он стоит голый на холодном ветру.

    — Скажи ему, что он еще слишком молодой, — повторила Дороти, уже не так уверенно.

    — Слишком молодой? А он не слишком молодой. Если он достаточно взрослый для того, что он, как я понимаю, делает, ну, так он достаточно взрослый и для того, чтобы сделать и это. — Гэвин фыркнул. — Меня только одно беспокоит. Скажи-ка мне, Лестер, на что вы с Мэри-Ли жить думаете? Как ты собираешься кормить ее? Как ты будешь покупать одежду для своей… э-э… семьи? — Он помолчал, улыбаясь. — Ты уже все это обговорил с Фрэнком Уэтмором?

    — Мэри-Ли разговаривает с ним сегодня, прямо сейчас, — пробормотал Лестер.

    — Она разговаривает? Хотел бы я знать точно, что она говорит… можешь ты мне сказать, парень, что она говорит своему старому папочке прямо сейчас, в эту минуту?

    — То же самое, что я сказал вам, — он ответил так тихо, что они едва расслышали.

    — Почему ты расспрашиваешь его об этих глупостях, Гэвин? — вмешалась Дороти. — Что ты имел в виду, когда сказал, что он достаточно взрослый? Он ведь ребенок!

    — Мистер Уэтмор может дать мне работу у себя на ранчо, — сказал Лестер, теперь уже громче. — Мэри-Ли думает, что он согласится.

    — Ну, а как же, конечно согласится, — сказал Гэвин.

    — И у него на ранчо есть хижина, маленький домик, где мы сможем жить.

    — А сможете? — ухмыльнулся Гэвин. — Хватит там места для вас всех?

    Лестер вспыхнул и вынул руки из-за спины. Они тряслись, как крылья раненой птицы.

    — В подарок на свадьбу я куплю себе коробку хороших сигар, — Гэвин вышел вперед и потряс руку Лестера, несмотря на его сопротивление. — Я горжусь тобой, мальчик. Оказывается, все-таки есть в тебе какая-то кровь. И есть у тебя кой-какая смекалка. Вот и отлично! Тебе это все здорово потребуется — потому что с этого дня, считай, ты человек самостоятельный и сам себя обеспечиваешь.

    С этими словами он торжествующе развернулся и вышел из комнаты. Возле сарая он нашел Клейтона. Мальчик сидел, скрестив ноги, возле мерина, которого Гэвин подарил ему на рождество, и полировал серебро на своем новом седле. Руки его двигались мягко, любовно — он водил тряпкой взад и вперед, а потом обмакивал ее в баночку с розовой политурой.

    — Нравится, сынок?

    Клейтон поднял голову и кивнул. Глаза у него были яркие и благодарные.

    — Я так думаю, оно пока слишком большое для тебя, — сказал Гэвин, — но ты, полагаю, до него дорастешь. Я не собираюсь дарить тебе такие седла каждый год, поэтому решил, что нужно подарить тебе одно, но такое, чтоб ты мог им пользоваться долгое время.

    — Мне никакого другого не нужно, — сказал тихо мальчик. — Я тебе очень благодарен, Гэвин.

    Вот уже около года Клейтон называл отца по имени, и Гэвину это было приятно. Он наклонился и потрепал Клейтона по плечу.

    — Хочу сообщить тебе новость, сынок. Твой брат Лестер покидает нас — женится. Если хочешь, можешь зайти в дом и поздравить его.

    — Лестер женится? — Клейтон удивленно поднял глаза и перестал полировать серебро. — Зачем ему это нужно?

    Гэвин выпрямился и усмехнулся.

    — А вот ты у него об этом и спроси, сынок. Пойди в дом и спроси его. А потом приходи в кораль и передай мне, что он ответит.

    Солнце скрылось за грядой облаков, и мальчик отвел мерина в сарай. Повесил седло на крюк, прикрыл его одеялом, потом снова снял одеяло, чтобы еще немного полюбоваться, как блестит серебро в неярком свете.

    Снаружи донеслись шаги по соломе, и он позвал:

    — Лес, это ты? Лес, зайди в сарай!

    Лестер подошел к нему, опустив голову на грудь. Глаза у него были угасшие и печальные. В сарае была полутьма, запах лошадей и навоза поднимался с утрамбованной земли, как аромат дешевых духов.

    — Ты чистишь этого мерина по два раза на день, а теперь еще, похоже, собрался напрочь содрать серебро с этого седла, так ты его драишь…

    Клейтон отложил тряпку и грязной рукой убрал со лба густые черные волосы.

    — Ты и вправду собрался жениться, Лес?

    — Кто тебе сказал?

    — Гэвин… и еще он просил узнать у тебя, зачем ты это делаешь.

    Лестер проворчал:

    — Так вот, значит, что он сказал, да?..

    — На ком ты женишься, Лес?

    Лестер сунул руки в карманы джинсов и потер ногу о ногу.

    — На Мэри-Ли Уэтмор.

    Мальчик нахмурился.

    — Она тебе нравится?

    — Нравится? Послушай, дурачок, я тебе скажу кое-что: когда ты собираешься жениться на какой-то девушке, то нужно куда больше, чем чтоб она просто нравилась. Ты должен любить ее. Ты хоть понимаешь, что это значит?

    Мальчик был озадачен.

    — Ну, примерно как любишь отца и мать, — медленно сказал он.

    — Лучше, чтоб было побольше, чем только это, — ответил Лестер с горечью.

    Клейтон повернулся к мерину и погладил его. Какое-то время он молчал.

    — Ты их ненавидишь, так ведь, Лес?.. — сказал он.

    — Его, — тихо сказал Лестер. — Ее я просто жалею, потому что она вынуждена жить с ним и деваться ей некуда.

    — Так ты для этого женишься — чтобы удрать отсюда?

    У Лестера вспыхнули глаза.

    — Кто тебе такое сказал?

    — Никто. Я просто спросил у тебя…

    Старший брат ничего не сказал, только скрипнул зубами — и этот звук явственно разнесся в жаркой тишине сарая.

    — Но за что ты его ненавидишь? Ты мне всегда давал ясно понять, что ненавидишь его, но ни разу не выложил напрямую, за что. Или я слишком мал, чтобы знать это?

    — Теперь ты уже достаточно большой, чтобы знать, — мрачно ответил Лестер. — За то, что он убил моего настоящего отца.

    Клейтон ожидал продолжения, все еще не отнимая руки от лошадиного бока.

    — Я это знаю. Но так получилось потому, что Джек Инглиш пытался убить его выстрелом в спину.

    Лестер шагнул к нему, вцепившись рукой в красный шейный платок.

    — Это неправда…

    — Да это каждый знает. Я услышал эту историю однажды в городе, люди говорили, и я спросил у мамы. Она мне рассказала…

    — Они врали! И вот что я тебе скажу — и вот это правда, потому что мама клялась, что так все было — когда он убил моего отца, у того даже оружия в руке не было! Гэвин вышел из-за скалы возле Прохода и выстрелил в него раньше, чем он успел коснуться оружия. Так что нечего мне тут рассказывать про выстрел в спину. Ты — сын подлого убийцы. Я ненавижу его до печенок!..

    Внезапно мальчик задохнулся до слез.

    — Скажи это ему, — прошептал он.

    — Ну, уж нет, пока — нет. Но придет день… — он не договорил угрозу.

    — Ты боишься, — сказал Клейтон, понемногу приходя в себя. — Он говорит, что ты трус, и так оно и есть.

    — Конечно я боюсь человека, который хладнокровно убивает других. Когда мы с ним будем сводить счеты, это будет честно и открыто…

    Мальчик рассмеялся резким, визгливым смехом.

    — И как это ты собираешься свести счеты с Гэвином, если ты его боишься до смерти? Или ты называешь сведением счетов женитьбу на этой кислой роже, Мэри-Ли Уэтмор?

    Лестер стиснул кулаки и отступил на шаг назад.

    — Ты, заткнись… дурак сопливый! Ты, сын Богом проклятого убийцы. Ты, сын суки и ублюдка. Ты, грязный сын…

    Лестер, похоже, и сам не сознавал, что говорит. Не больше понимал и мальчик, но слезы снова подступили к его глазам. Он бросился вперед, Лестеру в колени, и ударил его головой в мягкий живот, размахивая кулаками. Им приходилось драться и раньше, и Лестер знал, какой Клейтон сильный, какой он жестокий даже в игре. У него были большие руки, в отличие от отца, и худые молодые мускулы — сталь, обтянутая кожей. Его бросок сшиб Лестера с ног и сбил ему дыхание. Кулак Клейтона ударил его в ухо, и он почувствовал, как потекла кровь и загудело, будто от ветра, в голове.

    — Будь ты проклят! — прошептал он, перекатился и встал на одно колено. Оперся за стену — и его пальцы поймали бич, который висел на двух колышках, вбитых в стену. Он схватил рукоятку и поднялся на ноги.

    — Тебя я тоже убью, — сказал он, и взмахнул бичом, сжав рукоятку изо всех сил. Он снова упал на одно колено, а бич взвился, вытянулся в струну, громко щелкнул и впился в лицо мальчика.

    Удар отозвался звонким эхом. Лошади нервно затанцевали в стойлах. Клейтон даже не вскрикнул, он только повалился вперед, схватившись руками за лицо. Бич прорезал борозду — от глаза и вниз, до уголка рта. Мальчика трясло, он побелел.

    Ярость покинула Лестера, он медленно отступал, все больше и больше приходя в себя с каждым шагом, все лучше понимая жестокость того, что он сделал с мальчиком, которого искренне любил, и с собой тоже, потому что теперь…

    — Мне надо удирать, — хрипло пробормотал он. Бросил бич и замер на мгновение, как будто надеялся услышать хоть слово. Но Клейтон корчился на соломе в страшных муках, ничего не видя, с лица его капала кровь.

    Минут через пять он выбрался наружу и доковылял до столба кораля, где стоял Гэвин, беседуя с одним из работников. Гэвин обхватил его руками.

    — Сынок! Сынок! Господи, что с тобой случилось?

    Клейтон покачал головой. До сих пор он еще ни разу не застонал, не вскрикнул.

    — Меня мерин лягнул, — выдохнул он.

    — Этот мерин… — Гэвин нагнулся к мальчику и попытался остановить кровь своим шейным платком. Крикнул работнику: — Пойди, посмотри на мерина! Я отнесу мальчика в дом!

    Он торопливо побежал с мальчиком на руках, неся его, как новорожденного ягненка. Он бежал быстро, мягкими короткими шажками, прямо в гостиную большого дома. Дороти вышла из кухни, услышав его необычные торопливые шаги.

    — Клейтон! — закричала она — и вцепилась в Гэвина: — Что ты сделал с ним?!

    — Придержи язык, — бросил Гэвин, — неси сюда горячую воду и это твое обеззараживающее. Ты что, не видишь, что мальчику больно?

    Клейтона трясло, глаза у него были закрыты, зубы скрипели, как будто он грыз кожу, пока Гэвин вытирал кровь и успокаивал его.

    В гостиную вошел работник и снял шляпу.

    — Мерин его не лягал. Там на соломе валяется бич, которым волов погоняют. Кто-то ударил мальчика…

    — Лестер… — пробормотал сквозь зубы Гэвин.

    Только мольбы жены удержали Гэвина в тот день, не дали ему вскочить на лошадь, поскакать за пасынком и убить его на месте. Она бросилась Гэвину в ноги и ползала перед ним по полу, пока ему не стало тошно и стыдно перед Клейтоном, и он велел ей прекратить. Через пятнадцать минут из города приехал доктор и начал зашивать мальчику лицо.


    Лестер поехал прямо на ранчо Узтморов. Он рассказал Мэри-Ли, что он сделал, она рассказала отцу, и тому стало страшно оставлять парня у себя. Он с проклятиями приказал им обоим сидеть в гостиной, оседлал лошадь и быстро поскакал в сгущающихся сумерках к Гэвину.

    — Я не знаю, что с ним сделать, Гэвин. Я не приглашал его приезжать ко мне. Если хотите, я его приволоку сюда к вам. Вы ж поймите, я не приглашал его приезжать ко мне в дом…

    — Оставь его у себя, Фрэнк, — холодно сказал Гэвин. — Держи его там и постарайся, чтоб он никогда не попадался мне на глаза. С этого дня он ваш — твой и твоей девчонки. — Он отвернулся и ушел в спальню.

    Через шесть месяцев молодая жена Лестера разрешилась двумя мальчиками. Она назвала их Томас и Кэбот, в честь братьев своего отца. Они переехали в хижину на дальнем конце участка Уэтмора, и Лестер начал работать как простой пастух со стадом своего тестя. Задолго до этого с лица Клейтона сняли повязку. Щека была распорота от глаза до уголка рта, и этот шрам ему предстояло носить всю жизнь.

    Глава двенадцатая

    Путешественник, проезжающий через долину весенним днем, увидел бы край изобилия: стада коров, пощипывающих пышную траву; овцы, разбросанные по нижним склонам, как облачка дыма; люди на хороших лошадях, со сдвинутыми назад шляпами, лица, на которых оставили свой бронзовый поцелуй первые теплые дни. Подальше, в тени Сангре, раскинулись ранчо, дымки поднимались из труб курчавыми струйками в светлое небо. В городе он бы увидел суету и спешку процветания, оживленной деятельности мужчин и женщин, знающих свое место и довольных им, людей, которые упорно работали, а вечером хорошо ели вместе со всей семьей, собравшись вокруг крепкого деревянного стола перед полыхающим огнем в очаге.

    Еще не все серебро было выработано, река протекала через долину, делая почву влажной и черной. Цена на скот на восточных рынках поднималась все выше и выше, и Гэвин завез новые породы — брэймеров, ангусов и лонгхорнов с блестящими белыми рогами, до четырех и пяти футов в размахе и выгнутыми, как персидские сабли. Он уговаривал ранчеров разводить новые породы скота, фермеров — сажать новые сорта растений. На земле, где когда-то росли только мескит и грушевидный кактус, теперь выращивали люцерну, кукурузу и траву на сено. Гэвин завез плодовые деревья из Луизианы для фруктовых садов, розы из Техаса для своих живых изгородей и птиц — виргинских перепелок и алых танагр из Теннеси — для своего парка. Из года в год в положенное время приходили дожди, и с ними зеленела земля. На восточном склоне нашли медь, и Гэвин основал вторую горнодобывающую компанию с Риттенхаузом в качестве формального президента.

    В свои пятьдесят лет Гэвин был худощав, крепок в руках и ногах, всегда чисто выбрит, немногословен, ходил медленно, в седле держал спину прямо и жестко, немигающие голубые глаза щурились от яркого неба и снега. Однажды он сказал сыну:

    — Рай на земле — это то, что ты должен создать, он никогда не возникает сам по себе. Говорят, где конец радуги в землю упирается, там клад зарыт… так вот — нет там ничего, кроме того, что ты принесешь с собой. Эта земля была мертвой много лет — пот человеческий заставил ее расцвести.

    Кроме земли, единственной радостью для него было видеть, как маленький Клейтон подрастает рядом с ним в этой долине, которую он нашел и напоил собственным потом. Он никогда не возвращался из Санта-Фе, Таоса или Нового Орлеана без подарков: сначала это были игрушки и маленькое оружие; потом чистокровный арабский пони; потом мерин, красивый трехлеток из Техаса; серебряное седло из Чиуауа; многозарядный «Винчестер» новой модели; настоящий нож «боуи» [15] из Форт-Уэрта и пара серебряных шпор с колесиками. Совсем маленьким он забрал Клейтона из-под опеки матери и начал воспитывать из него мужчину — мужчину во вкусе Гэвина. На ровном участке прерии за коралем он расставлял рядами бутылки из-под виски и жестяные банки. Они с Клейтоном становились на расстоянии пятидесяти ярдов, отвернувшись в другую сторону, против солнца.

    — А теперь пригнись — и резко поворачивайся, а одновременно выхватывай револьвер. Не гляди себе на руку или на револьвер; поймай глазом цель в момент поворота и быстро стреляй, пока ты еще согнутый. Выстрели два раза — больше ты все равно не сможешь попасть — а потом падай на землю и стреляй дальше.

    Он подпилил спуск и курок на револьвере мальчика так, чтобы Клейтон мог упасть на живот и взвести курок левой рукой.

    — Так ты сможешь выгадать около секунды на четырех выстрелах. А секунда, сынок, иногда обозначает разницу между жизнью и смертью.

    После того, как они тренировались час или два и мальчик научился разбивать четыре или пять бутылок из шести, Гэвин отвел его на другой огневой рубеж. Теперь солнце висело низко над горами за рядом бутылок и светило им прямо в глаза. Началась тренировка в стрельбе против света.

    — Носи шляпу низко надвинутой на лоб. Когда поворачиваешься, не высматривай какую-то конкретную точку на мишени, ты должен видеть форму. Выстрели один раз, когда повернешься лицом к солнцу, а потом падай. Револьвер ты должен успеть выхватить, поднять и нацелить, пока повернешься чуть-чуть, иначе тебя самого подстрелят.

    Когда и в этом упражнении мальчик достиг умения, удовлетворившего Гэвина, они начали стрелять из «Винчестера» с расстояния в триста и пятьсот ярдов. Потом сели на лошадей и учились стрелять на ходу — сначала на рыси, потом на легком галопе — кентере, а потом и на полном галопе.

    Позже к ним присоединился Ритенхауз и показал мальчику некоторые трюки, которых даже Гэвин не знал. Они уехали в предгорья, где земля была изломанной и неровной, покрытой валунами, скалами и высокими обнажениями твердых пород.

    — Допустим, человек прячется за скалой, — объяснял Риттенхауз, — и палит в тебя. Если ты с винтовкой, стреляй по камням у него за спиной. Пробуй раз, другой — и оценивай угол. Рикошет убивает человека ничуть не хуже, чем пуля, всаженная ему прямо в жилетную пуговицу… Или, скажем, бьешься ты с человеком один на один, допустим, в каком-нибудь арройо [16]. Он знает, что у тебя один шестизарядный револьвер. Сделай четыре выстрела, а потом перезаряди — только очень быстро; после этого стреляй поскорее еще два раза, неважно куда, хоть в воздух. Он может подумать, что у тебя револьвер пустой — и бросится на тебя. Вот так ты его и подловишь, когда он выскочит на открытое место! Всегда работай мозгами, Клей, и считай, что твой противник не глупее тебя. Заставь его мозги работать против него. Не найдется на свете человека настолько хитрого, чтоб он не подумал, что он хитрее тебя, если ты ему намекнешь на такое.

    Гэвин учил мальчика охотиться, ездить верхом и жить в горах. Летом они выезжали на неделю-другую куда-нибудь повыше в Сангре. Стреляли оленей, куропаток, койотов, а в шестнадцать лет Клейтон убил своего первого медведя.

    Они наткнулись на медведя, старого черного убийцу со стертыми зубами, когда он пожирал убитую олениху. Весь день и всю ночь шли они по следам через лес, а на рассвете второго дня увидели его в трехстах ярдах перед собой на открытой полянке, поросшей изумрудной травой и окруженной чащей сосняка. Солнце только что поднялось, отец и сын сидели на поваленном дереве и курили первую утреннюю сигарету. Медведь остановился на краю поляны, а потом медленно и неторопливо побрел по траве.

    Клейтон сдвинул защелку предохранителя на «Винчестере», но Гэвин остановил его, положив ладонь на руку.

    — Если ты выстрелишь с такого расстояния и только ранишь его, — предупредил он, — с ним будет нелегко управиться.

    Пока они наблюдали, медведь выпрямился и потянул носом воздух. Утренний ветерок веял от поляны к склону, где они сидели.

    — Что это он учуял? — спросил Клейтон шепотом. И, как будто в ответ, медведь обиженно взревел от боли. В правой части груди у него, почти у плечевого мускула, появилась оперенная стрела. На таком расстоянии никто не мог бы заметить, как она пронеслась в ярком золотом утреннем свете над поляной.

    — Апач, — прошипел Гэвин.

    Медведь быстро кинулся в укрытие — в кусты можжевельника; в горах было тихо, только чуть слышно шелестел ветерок в верхних ветвях деревьев.

    Гэвин выжидал, изучая местность. Потом тронул рукой Клейтона и показал направо.

    — Обходи оттуда. Я хочу спугнуть этого апача. Когда услышишь мой выстрел, поднимайся и высматривай медведя. Он двинется с места. Он раненый, так что не выпускай его из виду. И не промахнись.

    Клейтон кивнул и исчез без единого слова. Он сполз вниз по склону, а потом, извиваясь как змея, прополз вдоль затененного выступа, пока не оказался в сорока ярдах от поляны. Запрыгнув на гребень, он сможет увидеть всю чащу карликовых сосен. Он ждал, стараясь дышать тихо, и следил, чтобы руки на ложе винтовки были сухими. Сердце колотилось как будто прямо о землю.

    Гэвин медленно перешел на солнечную сторону ложбины, выискивая затененные места под соснами. Как всегда, он двигался бесшумно, мягко, как танцор, проскальзывая от ствола к стволу. Когда до поляны оставалось около сотни ярдов, он увидел апача, устроившегося на высокой ветви ели, почти сливающегося с темно-коричневым стволом. Его черные глаза напряженно всматривались в чащу, куда отступил медведь, вторая стрела лежала на туго натянутом луке.

    Гэвин тщательно прицелился, глубоко вдохнул, задержал дыхание на три секунды, потом выстрелил.

    Через минуту донесся ответный выстрел с дальнего конца поляны. Гэвин быстро перебежал через гребень и спустился на другую сторону. Клейтон, согнувшись, стоял на одном колене, все еще прижимаясь щекой к прикладу, а в тридцати ярдах от него вытянулся вдоль поваленного ствола медведь с простреленной грудью. Он еще дышал, но умирал. Гэвин прикончил его выстрелом в голову.

    — А куда девался этот апач? — вспомнил Клейтон немного позже, когда они уже нашли лошадей и спускались по склону обратно в долину.

    — Я спугнул его, — сказал Гэвин. — Сейчас он, небось, уже отмахал полдороги до Форт-Самнера.

    Но когда Клейтон обернулся, чтобы напоследок посмотреть, как блестит солнце на синих вершинах гор, он заметил стервятников-канюков, которые кружились в небе и опускались в лес — в двух разных местах неподалеку от той зеленой прогалины высоко в горах. Он постарался выбросить это из головы.

    Следующей весной Гэвин взял его с собой в долгий перегон скота на восток. Юноша усердно трудился всю дорогу, ел и спал вместе с ковбоями. В течение двух недель он работал со стадом, пока оно продвигалось по пыльной равнине к Шривпорту. Здесь они поднялись на борт парохода «Дикси Куин», идущего в Новый Орлеан.

    Клейтон никогда не думал, что река окажется вот такой. Она потрясла его сильнее, чем все, что ему довелось видеть до сих. Дьябло — это была маленькая речка, приток Пекоса, который впадал в Рио-Гранде, но Миссисипи… это было что-то совершенно другое, коричневый гигант, непокорный и невообразимый. Клейтон часами виснул на полированных поручнях релинга и смотрел на реку.

    — Ты не рассказывал мне, — сказал он Гэвину. — Ты даже не рассказывал мне, какая это красота.

    — Это ерунда, — рассмеялся Гэвин и сжал плечо сына. — Подожди, пока мы доберемся до Нового Орлеана! Ничего подобного ты еще никогда не видел. Этого путешествия ты в жизни не забудешь, сынок!

    И, пока Гэвин проводил вечера за картами в салоне, Клейтон стоял на палубе в мечтах, вдыхая ночной воздух Луизианы.

    Они остановились в Новом Орлеане в «Палас-отеле» и в первый вечер спокойно пообедали у Брассара. Гэвин налил мальчику французского вина и посмотрел, как у него скривились губы — ему не понравилось.

    — Что, сынок, не нравится?

    — Слишком кислое.

    — Бой! — громко крикнул Гэвин официанту. — Принеси нам хорошего сладкого портвейну, слышишь?

    — Ну, это лучше? — спросил он, когда Клейтон отхлебнул первый глоток.

    Мальчик кивнул, а потом выкатил глаза в изумлении, когда подали цыпленка, завернутого в блестящую коричневую бумагу.

    — Как же это есть? — спросил он. — Что, прямо с бумагой?

    Гэвин рассмеялся.

    — Ой, сынок, многому тебе еще надо научиться! Да, ты у меня чистая деревенщина! Но не беспокойся — когда мы уедем из этого города, ты будешь мужчиной!

    Спать они легли рано, а на следующий день отправились в экскурсию по городу и часами бродили по старым французским кварталам. В прошлом году Гэвин привез мальчику новый костюм из Санта-Фе, и он в нем ходил — но заправлял брюки в сапоги. Когда они проходили по узким улочкам и аллеям, люди на них оглядывались.

    — Не обращай внимания, — сказал Гэвин. — Мы — скотоводы, а не городской люд, и этим гордимся. Когда мы выйдем в город сегодня вечером, я тоже надену сапоги.

    — А куда мы пойдем вечером, Гэвин?

    — Вот вечером и увидишь. Это будет кое-что особенное…

    После того как они искупались, побрились и поужинали в отеле, Гэвин остановил кэб — двухколесный экипаж с кучером сзади — и повез сына к миссис Сэдлер.

    Негр в дверях поклонился и поздоровался с Гэвином, назвав его по имени. Они поднялись по широким ступеням мимо каменных львов, и в гостиной их приветствовала лично миссис Сэдлер, в черном кружевном платье, с черной шалью на шее и приколотой на груди гвоздикой.

    — Это мой сын, Клейтон… Миссис Сэдлер, леди Юга.

    — Я польщена, — любезно сказала миссис Сэдлер. — Сын мистера Роя — в моем доме больше чем гость!

    — Вы здесь одна живете? — спросил Клейтон.

    Она улыбнулась.

    — Ну что вы, нет. У меня есть девочки, они мне составляют компанию.

    Гэвин прокашлялся, отвел Клейтона в сторонку и прошептал ему на ухо несколько слов.

    Поначалу Клейтон был смущен и напуган. Он схватился ладонью за щеку, пытаясь прикрыть шрам, но Гэвин твердо взял его за запястье и заставил опустить руку. Он не хотел, чтобы его сын чего-то стыдился.

    — Сынок, отметины на твоем лице значения не имеют — в счет идет то, что у тебя под шкурой, в твоем нутре. Ты — мой сын, и нутро у тебя крепкое. У тебя есть все, что нужно этим девчонкам, и это вовсе не твое лицо. Запомни это, слышишь?

    — Что, мне… — пробормотал Клейтон.

    Доминика, светловолосая девица-француженка, с незаметными скулами и светлосерыми глазами, одетая в нечто вроде простенького платьица, какое девушки надевают на пикник воскресной школы, вошла в комнату и украдкой улыбнулась Гэвину.

    — Доверься этой маленькой девочке, сынок. Она тебе покажет, что надо делать. Ты просто расслабься и доверься ей.

    Клейтон медленно поднялся вместе с ней наверх и присел на край кровати с балдахином, отворачивая глаза. Появился мальчик-негритенок и спросил, хотят ли они что-нибудь выпить.

    — Ладно, — сказал Клейтон, — принеси нам два стакана портвейна.

    — Портвейна, са-а?

    — Да… — он вспыхнул. — Красный портвейн, чтобы пить.

    — Да, са-а.

    Появилась бутылка. Они с девушкой выпили.

    — Твой отец рассказывал мне о тебе удивительные вещи. Он сказал, что ты «ун бон жён филь» [17], и он прав.

    После третьего стакана портвейна Клейтон перестал играть с кружевным покрывалом и посмотрел Доминике в глаза. Она тем временем распустила корсаж и смотрела на него мягким взглядом, но за этой мягкостью скрывалась смелость опыта, а еще глубже светилось пламя желания. Он был молодой и девственный. Гэвин выбрал хорошо. Она желала его с отнюдь не профессиональной страстью. И когда Клейтон ответил на взгляд ее широко распахнутых глаз, он почувствовал, как вождлеление прокралось по его телу и стерло все страхи. Он взял ее за руку.

    — Покажи мне… я хочу посмотреть, какая ты, — сказал он грубовато. — И покажи, что мне делать. Всё…

    Доминика показала ему. Она показывала ему в этот первый вечер, и на второй вечер, и на третий; а на четвертый вечер Гэвин договорился с миссис Сэдлер, и Клейтону сказали, что у Доминики болит голова и она не работает. Юноша пошел с Жинетт.

    Он отозвался на призыв этой черной плоти со всей беззаботной дикостью молодого бычка. Потом Гэвин выпил с ней в маленьком баре рядом с гостиной, пока Клейтон одевался и причесывался.

    — Мистер Гэвин, этот мальчик — мужчина. Вы можете гордиться им по праву.

    — Я горжусь, — серьезно ответил он и дал ей лишние пять долларов.

    К концу недели юноша был измотан и бледен.

    — Ну что, хватит с тебя, сынок? — спросил Гэвин.

    — По-моему, я уже мог бы и помереть.

    Гэвин рассмеялся и посмотрел на него. Под глазами мешки, щеки как будто обведены карандашом, на лбу набухли вены. Распутство быстро положило на него свой первый мазок. Гэвин смотрел на него, полуобнаженного, лежащего поверх шелкового покрывала на большой кровати в гостиничном номере, и видел не по годам взрослое, твердое, мраморное-бледное тело, уже не детское. Шрам, оставленный бичом Лестера, как будто ярче проступил на щеке, налился багрово-кровавым цветом и придал лицу выражение жестокости, которого раньше в нем никогда не появлялось. Только глаза были те же самые — мягкие, светящиеся голубизной, — как будто что-то в нем осталось нетронутым.


    Через две недели они вернулись в Дьябло. Они подъехали к дому, усталые и измученные дорогой. К вечеру Клейтон искупался, побрился и появился в гостиной в свежей одежде. Мать подошла поближе — они только обменялись краткими поцелуями, когда он слез с лошади — и пристально посмотрела ему в лицо.

    — Он сделал это с тобой, — печально сказала она. — Я вижу…

    Клейтон вспыхнул. Левая рука поднялась к щеке.

    — Этого не скроешь. Я это вижу, оно врезалось тебе в лицо глубже, чем шрам от бича. Я вижу это по твоему лицу, и нет такой женщины, которая бы этого не увидела.

    — Оставь его в покое, — твердо сказал Гэвин, поднявшись со стула.

    — Оставить его… дьяволу? Что ты с ним сделал?!

    — Я сделал из него мужчину, — ответил Гэвин и усмехнулся.

    — Мужчину? Какого мужчину? Дьявола, как ты сам — по твоему собственному образу и подобию! Дешевого грязного кобеля!

    Гэвин обратился к сыну. Лицо его пылало.

    — Отправляйся к себе в комнату. Не слушай ее. Она выжившая из ума старуха. Погляди на нее, если мне не веришь. Погляди на нее и подумай сам — такая она, какой должна быть женщина? Теперь-то ты знаешь. Погляди, погляди на нее и, может, ты тогда поймешь, каково мне жить с ней!

    Клейтон поднял глаза на мать. Она задохнулась, в ужасе закрыв лицо руками. Она была согнутая и высохшая.

    — А теперь иди к себе в комнату, — сказал Гэвин со странной мягкостью.

    Клейтон повернулся, шагнул за дверь и пошел в свою комнату на другой стороне патио, мимо иудиного дерева. Он чувствовал себя опустошенным, лишенным мысли и воли. Мать не пошла за ним. Она по-прежнему закрывала лицо руками, она не видела даже, как он уходил, только слышала, как он шел и как тихо закрылась дверь.


    Она простудилась однажды в сырое зимнее утро и слегла в постель. Простуда поселилась у нее в груди и расползлась по всему телу. Она радовалась болезни и настроила себя так, чтобы дать ей погубить себя. Так оно и получилось — болезнь затянулась, постепенно перейдя в грипп, а потом в воспаление легких. А она не сопротивлялась, позволяла микробам добраться до самых открытых, слабых частей организма, угнездиться там и размножиться в крови. Ей было незачем жить, и смерть больше не страшила ее. В последний день, когда все уже знали, что она умрет, и она тоже знала, она была спокойной и оцепеневшей. Они стояли рядом с кроватью, отец и сын, и молчали. Молча смотрели, как она умирает, как глаза закатились к потолку. Последний след румянца покинул ее лицо. Клейтон с глухим стоном упал на колени рядом с кроватью и обнял мать, прижавшись лицом к ее холодной щеке. Она еще не умерла. Он умолял ее сказать ему что-нибудь, но она даже не повела глазом. Она лежала спокойно и ждала…

    Ближе к полудню они услышали топот копыт — лошадь неслась галопом, потом замедлила шаг во дворе. Послышался осторожный стук в дверь. Гэвин открыл — там стоял Лестер, комкая в руках шляпу. Не сказав ни слова, Гэвин шагнул в сторону и впустил его в спальню.

    Лестер стоял в углу комнаты, ему было трудно дышать. Он испытывал страх перед смертью, он испытывал страх перед двумя мужчинами, находившимися в одной комнате с ним. За семь лет он не обменялся ни единым словом с Гэвином, а когда ему случалось встретиться с Клейтоном, чувствовали они себя напряженно жутко, как чужие люди, которые вроде бы и узнали друг друга, но слишком церемонны, чтобы обменяться обычными вопросами.

    Как только Клейтон заметил брата, он поднялся с колен и обнял его за плечи. Оба они вышли из одного лона. Она была их матерью, она умирала. Лестер глубоко вздохнул, захлебнулся слезами, резко повернулся и вышел из комнаты. Он остановился снаружи, вперив взгляд в дальние горы. Клейтон вытер глаза рукавом и вышел к нему.

    — Прости меня, Лес, — сказал он. — Прости за все…

    — Она… о, Боже… она…

    У Лестера не было слов. Он протянул руку, как слепой, и схватил Клейтона за запястье. В первый раз встретились они, став взрослыми мужчинами, и смерть матери связала их крепче, чем они могли представить себе. Оба плакали.

    Из окна комнаты, где лежала его мертвая жена, Гэвин нахмурившись, наблюдал за ними.

    Глава тринадцатая

    Они похоронили ее в одиноком уголке кладбища, под дубом, оголенным пришедшей зимой. Могилу отметил гранитный камень с датами рождения и смерти:

    «Жена Гэвина, мать Клейтона и Лестера »

    Церемония длилась всего десять минут, пришедшие на похороны стояли с сухими глазами, одинаково одетые в черные костюмы и плоские черные шляпы. Гэвин и Клейтон были как близнецы — если смотреть только на фигуру, манеру переступать с ноги на ногу и немного наклонять голову вправо при разговоре. Лестер был более коренастый, лицо его покрылось румянцем и сам он стал крепче от новой жизни. Он пришел с женой и сыновьями-близнецами. У нее были и другие дети, но выжили только эти, первенцы. Она стояла в стороне, опираясь на руку своего отца, и только у нее на глазах были слезы — не так уж она и горевала, просто одна женщина оплакивала другую.

    Даже в этот час, над свежей могилой, мысли Гэвина были где-то далеко, тайные и скрытые от всех. Пришло время опустить в землю простой сосновый гроб, но он так глубоко погрузился в задумчивость, что Риттенхаузу, который вместе с ними тремя нес гроб, пришлось подтолкнуть его локтем, чтобы вернуть на землю — Гэвин улыбнулся — почти что светлой благодарной улыбкой — и показал желтые зубы. А потом наклонился и взялся за дело.

    Вернувшись домой, он уселся в своё любимое плетеное кресло на веранде и небрежно положил ноги на перила. Близился вечер короткого ноябрьского дня, солнце уже опустилось низко над Сангре, и по земле протянулись длинные черные тени от каждого мескита, чойи [18] и тополя.

    Только сейчас он полностью осознал, что свободен. От этой мысли у него закружилась голова, ему даже пришлось ухватиться за подлокотники. Восемнадцать лет назад, вернувшись из Таоса, он узнал, что она беременна, — и восемнадцать лет платил долг. Он возвращался мыслями в прошлое, и это время представлялось ему ночным кошмаром, все более мрачным в лучах его восходящей свободы — так тьма сгущается перед рассветом.

    Она была его женой, матерью его сына, и что-то внутри него, спрятанное так глубоко, что он до этой минуты и сам не осознавал, связывало его некоей странной верностью. За все эти годы он не знал ни одной другой женщины — здесь, в долине, хотя, говоря как перед Богом, он думал, что вполне мог бы… Мог бы даже привезти девушку из Санта-Фе и устроить ее со всеми удобствами в гостинице «Великолепная». Но он этого никогда не делал. А теперь, когда она умерла, он впервые увидел все ясно — и рассмеялся. И как это ей удавалось вот так держать его?

    Он задумался об этом — но не нашел ответа. Ну, что ж, а теперь он свободен. Все эти годы он рабски подчинялся придуманной им самим заповеди: «Не нарушай супружеской верности на глазах у жены» — а теперь он мог поступать, как ему заблагорассудится. Никто на свете не посмеет выступить против него или оспорить его привилегии. Он чувствовал, как кровь пульсирует в жилах. Ему пятьдесят лет, но жизненной силы в нем не меньше, чем в двадцать. Вспоминая прошлое, он тихонько рассмеялся — немного грустно. В двадцать лет он был изголодавшимся по сексу мальчишкой в техасском скотоводческом городке и не имел никаких шансов рядом со взрослыми мужчинами. Тогда он временами просто бесился от желания узнать свое будущее. Ему нужно было что-то такое, что он мог ощутить, взвесить, как растопырившую перья птичку, зажатую в ладони, что-то теплое, ощутимое. Куда идти? Что делать?..

    Он потер сухие ладони одна о другую, как скупец, раздумывающий о бесчисленных накопленных богатствах, которые он наконец сможет тратить…

    Он чувствовал, что в пятьдесят лет начинает жизнь сначала. Все эти годы он трудился и строил планы не только для себя, но и для своего сына. Своей плоти и крови. Эта фраза поразила его своим древним чувством. «Кость от кости моей, плоть от плоти моей». Теперь это будут он, Клейтон и Риттенхауз. Они могут попробовать этот мир на зуб — никто не устоит против их соединенной силы. Любовь к сыну пронзила все его существо — как боль. Мальчик начинает на том же месте, где начинал Гэвин, но у него для этого начала есть все, а у Гэвина не было ничего. Его ждет величие. Мальчик наложит свое клеймо на весь этот край, нет таких высот, которых он не сможет достичь. Он — наследник всех мечтаний Гэвина, мститель за все его поражения. У него есть кровь, происхождение, знания, опыт; все, что ему нужно, — это огонь в сердце, тайный огонь, который горит в Гэвине. И это придет к нему, верил Гэвин. Это придет к нему, как пришло когда-то к нему самому.

    Это была лишь часть его видений, а остальное лежало намного глубже и было намного тоньше.

    Он скрипнул зубами, и под дубленой кожей лица выступили желваки. Закат наполнил долину великолепными переливчатыми отблесками. Чистая голубизна неба быстро сгущалась и темнела, как будто невидимая рука гасила источники света. Густая краска медленно стекала от зенита к вершинам гор, потом небо прорезалось царапинами красного и розового, и пики рельефно выступили на темном фоне. Воздух был холодный, но Гэвин ощущал его в ноздрях, как очищающее пламя. В доме горел огонь, готовый согреть его, когда он решит зайти внутрь. Но он все еще медлил на веранде.

    Наступил темный, морозный вечер. Над головой сияли звезды, суля ему величие и славу. Тишина ревела у него в ушах жутко и сверхъестественно. И наконец он сумел поймать свое видение трепетными пальцами. Я правлю здесь как король, — сказал он себе, — и единственное, чего мне не хватает — это королевы.

    Женщина, лежащая в свежей могиле, была его женой, матерью его сына. Но была ли она его королевой?.. Он криво усмехнулся. Нет, она — это прошлое, что-то смутное и безотрадное, часть жизни, через которую ему надо было пройти, как через испытание. Женщина целеустремленная и настойчивая, но столь же не похожая на королеву, как кактус чойя — на розу, расцветающую весной у него в саду.

    Романтическая любовь всегда таилась где-то глубоко в его мыслях, и сейчас она распустилась цветком. Он вздрогнул, когда его посетило видение счастья. Было на свете место, куда ему всегда хотелось попасть, и теперь, верил он, это то единственное место, где ему удастся найти женщину, родившуюся этой ночью в его мечтах. Нью-Йорк больше не был местом на другом конце континента, он был у самых кончиков его пальцев, когда он поднял руки к звездам и протяжно крикнул во тьму ночи. Это не был человеческий крик, в нем не было слов, понятных хотя бы ему одному. Лишь клятва, расцветшая, вознесшаяся и исчезнувшая во тьме долины.

    Он вернулся в дом, зажег трубку и сел. Он курил, глядя в скучающие глубины огня, и продумывал свой план…

    Это было в ноябре, и он решил, что выедет ранней весной, после того, как зацветет его сад. Эта задержка чуть не погубила все его планы. В апреле началась война между штатами [19].

    Новости просачивались в долину тонкой струйкой. Сначала размах конфликта был неизвестен — некоторые хихикали и говорили, что Союзная Армия всыплет мятежникам разок-другой на их собственной территории, тем все дело и кончится, Конфедерация распадется, а конфедераты подожмут хвост и пустятся бежать со всех ног, лишь только завидят флаги северян. Другие же, более опасливые, беспокоились, что война распространится к западу и захватит Территории. И на какую сторону им тогда становиться? Они-то ведь не северяне и не южане, да и американцами они себя сознавали весьма смутно. Их верность — для большинства из них это стало ясно впервые в жизни — принадлежит Западу, земле, которую они заселили и освоили. Что им за дело до борьбы за свободу черных людей, что им за дело до этих бесконечных споров из-за тарифов? [20]. На Территориях нет рабов, здесь нет промышленности и транспорта. Они — люди сторонние, вольные, отдельная земля и отдельное племя.

    Какое-то время Гэвин боялся за долину. Ему даже подумать было страшно о большом вооруженном конфликте, который закончится поголовными грабежами и разрушением всего без разбору. Он представлял себе армию, марширующую через его долину, его сад. Он знал, что не может уехать отсюда, пока война грозит перекинуться к западу.

    Однажды на ранчо к Гэвину приехал Сэм Харди с последними новостями. Для войск Союза дела идут плохо: их крепко побили у Булл-Ран и Шенандоа. Южные армии ступили на землю Союза. Президент Линкольн призывал новых добровольцев, просил больше оружия, больше денег, и особо обратился к западным территориям.

    — Так вот я и думаю… — начал Сэм.

    — Нью-Мексико, я так полагаю, — сказал Гэвин, оборвав его, — относится к южной половине этого континента.

    Сэм удивленно захлопал глазами.

    — Так ты что, за Конфедерацию?

    — Нет, я — нет, — ответил Гэвин. Он тщательно обдумывал это уже месяц. Конечно, ему не надо было много раздумывать, чтобы понять, что он ненавидит идеи раскола и революции, — это были идеи, направленные против него лично. За власть борются, ее завоевывают, а после этого она становится священной.

    — Я не за Союз и я не за мятежников, — мрачно объяснил он. — Если война доберется до Нью-Мексико, я буду сражаться как любой другой мужчина, и я буду воевать за законное конституционное правительство Соединенных Штатов Америки. Я не за Союз, и я не за мятежников, — повторил он, как будто делал заявление, которое, по его мнению, будут цитировать. — Я — за эту долину.

    — Ну, конечно, и я тоже, но…

    — А никаких «но» тут быть не может. Если это будет в моих силах, ни один годный к военной службе человек не покинет эту долину, чтобы воевать против каких-то чертовых мятежников на чужой земле. Для человека священно то место, откуда он родом, его дом. Защищать его — вот это долг человека… — Он умолк и задумчиво посмотрел на Сэма. — Ты что, Сэм, подумывал сам пойти?

    Сэм пожал худыми плечами.

    — Ну, не так уж чтобы совсем. Я подумал было, может…

    Гэвин снова остановил его, рассмеявшись.

    — Тебе сорок пять лет, Сэм. Война — это занятие для людей помоложе. А у нас с тобой есть другие дела, за которые мы несем ответственность.

    — Я думал, может, мог бы стать офицером… — голос Сэма неуверенно смолк под твердым взглядом Гэвина.

    — Держись поближе к дому, — приказал Гэвин. — Если эти проклятые мятежники заберутся к нам сюда на Территорию, я тебе сам присвою офицерское звание. А до тех пор занимайся своим скотом… и передай всем другим, мол, я велел, чтобы люди оставались на месте и не вздумали никуда подаваться в погоне за славой. Ребята из Союзной Армии всыплют мятежникам ничуть не хуже, если жители этой долины и не внесут свои два цента.

    — Пока не очень-то на это похоже, — угрюмо сказал Сэм.

    — А ты подожди, подожди с полгода или около того, — предсказывал Гэвин. — Я знаю южных ребят — все они горячие как черти и много кричать мастера, но нутро у них мягкое. Северяне их побьют.

    Сэм Харди уехал и передал другим слова Гэвина. Люди кивали, скребли затылки, задумчиво качали головой и цокали языком.

    — Да, он это все верно говорит, — бормотали они. — Нечего нам мешаться в чужие дела. Лучше дома сидеть…

    Чтобы успокоить самых твердолобых, Гэвин создал в долине милицию. Из скромности он назначил себя всего лишь капитаном — «оставляет себе место для продвижения по службе в случае боевых действий», — ехидничал Толстый Фред Джонсон — а его помощниками в званиях лейтенантов были Сэм Харди, Риттенхауз и его сын Клейтон.

    Парень узнал об этом назначении однажды вечером, перед самым ужином, дома, в гостиной на ранчо. Гэвин отсутствовал целый день — что-то организовывал, что-то улаживал. Милиция должна будет собираться раз в две недели перед заведением Петтигрю для учений и проверки оружия. Ни один из членов милиции — а в нее записали всех годных к службе мужчин — не имеет права покинуть долину, не доложившись сперва одному из офицеров, а тот, в свою очередь, должен доложить Гэвину.

    — Сынок, ты будешь самым младшим из офицеров, а это значит, что люди будут к тебе присматриваться. Так что не подведи меня.

    Клейтон отодвинул стул от стола и положил нож на вилку.

    — Гэвин, я, конечно, все это высоко ценю, только я думал…

    — Что, сынок? Что ты думал? — Гэвин, наклонившись над тарелкой, отдавал должное бифштексу с картофелем.

    — Я думал… ну, я читал газеты, которые только что пришли с почтой из Санта-Фе — это денверские и чикагские газеты… у Союза дела идут неважнецки…

    Гэвин перестал жевать и сердито нахмурился.

    — Я ведь учил тебя выкладывать напрямую то, что ты хочешь сказать, сынок. Ну, так что тебя печет?

    — Я хочу уйти на войну, — негромко сказал Клейтон. — Я хочу присоединиться к человеку по имени Стюарт. Полковник Джеймс Джон Стюарт. Он дал объявление в денверской газете. Пишет, что ему нужны пятьсот годных к воинской службе людей с западных территорий, имеющих свое оружие и лошадей, желающих сразиться во славу Территорий за Союз, людей, которые…

    — Достаточно, — Гэвин поднял руку. — Я так думаю, ты это выучил наизусть. Я никогда не слышал ни о каком Джеймсе Джоне Стюарте и осмелюсь предположить, что это какой-нибудь хитрый жулик, который думает, что может собрать отряд людей и погулять по территории этих мятежников, попугать южных девчонок. Ты не можешь уехать, сынок. Ты нужен мне здесь.

    — Я тебе нужен здесь? — Юноша покачал головой. — У тебя здесь есть Кайли и Большой Чарли, они управляют твоими землями, Эд следит за порядком в городе. Ты никуда не уезжаешь, Гэвин, — так зачем я тебе нужен здесь?

    Гэвин наклонился через стол и положил руки на теплые плечи сына.

    — Потому что, Клей, когда я умру, эта долина, а, может, и добрый кусок Территории, будут твоими. Ты — единственный наследник всего этого. Ты вроде как… ну, ты что, сам не понимаешь?.. Ты вроде как принц. — Он откинулся назад и зарумянился, довольный найденным словом. — Да, принц, ожидающий своей очереди занять трон, так сказать. Я не собираюсь жить вечно, и придет день, когда я стану старым и буду годиться только на то, чтобы сидеть тут на веранде и покуривать трубку с Эдом. Вот это и будет твой день, сынок, вот тогда и настанет твое время. Но ты должен к этому подготовиться. И, говоря о подготовке, я вовсе не имею в виду, что ты имеешь право смыться вот так просто, когда ты можешь больше всего понадобиться долине. Разве ты сам не понимаешь этого? Разве долина для тебя ничего не значит?

    Клейтон посмотрел в горящие глаза отца, потом опустил взгляд. Он понимал, какой завет передает ему отец сейчас, но не знал, что должен сказать, чем может подтвердить, что соответствует такому долгу. Ему не надо было завоевывать или осваивать долину — отец сделал это до него. Когда Гэвин приехал сюда, земля была врагом — сухая равнина, поросшая чойей и пало-верде, и Гэвин сломил ее волю, подчинил ее себе, лишил ее власти. За эти годы часть окружающих гор лишилась своей дикой свободы, апачи жили теперь в резервации, черный медведь почти вывелся — так что юноша, вырастающий в мужчину, воспринимал ее как место, где он живет, место, которое он любит, — но она больше не бросала вызов его мужеству. И он не хотел власти. Власти во вкусе Гэвина.

    Была в нем и другая боль — тайная сила желания. Когда он думал о годах, проведенных в долине, то понимал, что они прошли, теперь он уже не ребенок. Он догадывался, откуда взялось это нечистое чувство, заполонившее его. Путешествие в Новый Орлеан изменило его жизнь. Эти ночи преследовали его. Невинные голубые глаза Доминики, влажная кожа Жинетт… Когда, скажем, он проходил по главной улице городка, направляясь в платную конюшню, и видел молодую женщину, жену или дочь кого-то из ранчеров, то она была для него уже не просто девушкой, идущей через улицу к магазину Петтигрю купить моток пряжи, нет, это было создание из плоти… и ему слышались странные вскрики в темноте. Приступы желания передергивали его, ему приходилось хвататься за твердое дерево коновязи. Вот эта, в простом бумажном платьице, с высоко поднятой головой и красиво изогнутой шеей, вот эта… захочет ли она?..

    Стремление к женщинам начало занимать главное место в его жизни. Если поехать на Восток воевать, думал он, то зверь, живущий у него в чреслах, останется в глубине, как в клетке. И если пройти очищение на поле брани, возможно, бес будет изгнан…

    Изнемогая от внутренней борьбы, не в силах открыться отцу, сидевшему по ту сторону стола, он поднял голову и сказал:

    — Я потом вернусь в долину. Да, когда все закончится. Но сейчас я должен поехать.

    — Ты останешься. — Лицо Гэвина налилось краской. — Поработай с Кайли и Риттенхаузом — и тебе достанется твоя доля крови и грома. Я знаю, что тебя тревожит. Ты молодой, и ты думаешь, что в этой долине тебе тесно. Я сделал ошибку, когда показал тебе Новый Орлеан. Но все же останься. Может быть, война придет сюда тоже, и тогда твое место — здесь. А тем временем поработай с Кайли и присмотрись к нему поближе. Это то, что ты можешь сделать для меня — присмотреться поближе к Кайли.

    — Да при чем здесь Кайли? Неужели я всегда должен делать то, о чем ты меня просишь? Неужели хоть раз я не могу сделать то, что хочу, что считаю нужным?

    — Это обидно, мальчик, — медленно сказал Гэвин. — Ты — свободный человек. Никогда я не держал тебя на коротком поводке, а теперь ты этим злоупотребляешь.

    — Нет, нет! Гэвин, вовсе нет! Попытайся понять меня. Разве ты не знаешь, что это такое, когда тебя зуд грызет, и ты знаешь, что если не почешешься, то с ума сойдешь? Вот то, что я сейчас чувствую…

    Гэвин рассмеялся, но невесело.

    — Это в тебе просто кровь играет, Клей, перебеситься тебе надо. Я-то это понимаю. Тебе почти двадцать лет. Конечно, тебе хочется совершить какие-то поступки, быть мужчиной. Я уважаю это желание. Но, скажу тебе, есть разные способы быть мужчиной. Делать, что тебе хочется, — это не единственная возможность; иногда быть мужчиной означает, совсем наоборот, делать то, что ты обязан делать.

    Клейтон молчал секунду.

    — А попросту это означает делать то, что тебе хочется, да? — взорвался он.

    — Сынок…

    — Ты говоришь, что я свободен. Свободен делать то, что ты мне прикажешь? Это не называется свободой. Это называется рабством!

    — Придержи язык! — крикнул Гэвин.

    — Ладно, я придержу язык. Это, конечно, решит все проблемы, я надеюсь.

    Гэвин печально покачал головой.

    — Что на тебя нашло, мальчик мой? Где ты научился такой озлобленности? Кто твой новый учитель?

    — Никакая это не озлобленность, — пробормотал Клейтон.

    Гэвин поднялся и начал набивать трубку. Его обед остался на тарелке, недоеденный. Он зажег лучинку от огня в камине, примял табак в трубке и поднес к нему тлеющий конец лучинки. Пыхнул несколько раз, а потом снова повернулся к Клейтону, и слова его прозвучали мягко, с раскаянием.

    — Клей, сынок, поверь мне, я все понимаю. И я бы отпустил тебя, если бы не одно обстоятельство. Я тебе пока не говорил, но скоро мне придется уехать на Восток. Надо кое-что сделать в связи с этой войной. Как только чуть-чуть снизится напряженность, мне придется отправиться в Нью-Йорк. Я не смогу уехать, сынок, если душа у меня будет неспокойна, а душа у меня не будет спокойна, если я не буду знать, что ты остался здесь и присматриваешь за всем. Эд становится слишком старым, слишком ленивым, а Кайли — слишком молодой, и, может быть, слишком ловкий. Ты тоже молодой, но ты — моя плоть и кровь, и тебе я могу доверять. Ты нужен мне здесь. Вот это моя последняя просьба. А дальше — поступай, как знаешь, сам выбирай…

    В его словах была такая теплота, такая доброта, столько доверия, что Клейтону захотелось кричать — не от сочувствия, не чтобы извиниться, нет, это было чувство протеста. Почему именно ему судьба назначила быть его сыном и подчиняться его приказаниям? Он твердо посмотрел на Гэвина. Он увидел широкую улыбку на дубленом лице, тонкие выступающие зубы, холод в улыбающихся голубых глазах. Но во взгляде, который он обратил на Гэвина, тоже было что-то столь же холодное и жестокое.

    — Хорошо. Ты сказал — сам выбирай, но по-настоящему выбора мне не оставил. Я останусь в долине и буду делать то, что ты мне скажешь. Но я не забуду, что ты вынудил меня к этому. И не вини меня, что бы ни случилось.

    С этими словами он отодвинул стул, поднялся и твердым шагом вышел на крыльцо. Постоял там немного, потом кинулся в кораль и оседлал своего коня. Гэвин услышал, как простучали копыта в сторону города.

    — Вражда, — мрачно пробормотал он. — Вот так мне довелось дожить до того, чтобы увидеть врага в собственном сыне… — И потом, с наивным простодушием, он уставился на увядающие огоньки в камине и спросил: — Что же я такого сделал, чтобы заслужить это?..

    Глава четырнадцатая

    Гэвин выжидал вплоть до битвы при Шайло, прежде чем наконец решился отправиться на Восток, в Нью-Йорк. Исход войны решен в пользу Союза, считал он, и теперь уже нет опасности, что она распространится на запад, на территории за Канзасом. Он сообщил Петтигрю, своему городскому глашатаю что его вызывают на Восток некие неназванные и, тем самым, еще более могучие власти — на совещание, суть которого ему запрещено открывать. Предположительно, намекнул он, речь пойдет о будущем статусе Территории в составе Союза после завершения войны.

    — Бьюсь об заклад, Гэвин собирается стать губернатором, — сказал Петтигрю своим прихвостням в салуне — и слух пошел гулять по городу.

    Когда, наконец, в сентябре он собрался в дорогу, человек сорок — пятьдесят собралось перед гостиницей «Великолепная», чтобы поглядеть, как он садится в дилижанс, отправляющийся в Санта-Фе. Все эти месяцы он обдумывал поездку, готовясь и настраиваясь. Когда наконец он нырнул в дилижанс, решительно выставив челюсть, с прищуренными глазами, вид у него был такой, будто он отправляется на битву, где решается вопрос жизни и смерти.

    Люди подмигивали и хлопали его по плечу.

    — Удачи тебе, Гэвин! Покажи им всем! Мы с тобой!

    Гэвин улыбался в узкое, задернутое занавеской окошко и оглядывал провожающих. Он слышал все слухи и со смехом отрицал все. Губернатор — а что за нужда ему быть губернатором? Он и так властвовал здесь единственным способом, который его устраивал — это была абсолютная власть, и правил он из-за кулис. Но пусть себе думают как хотят, если им нравится! И это его отрицание с улыбкой было всего лишь невысказанным признанием, что такая честь вполне возможна и что только от него зависит, будет ли это предложено или нет и примет он такое предложение или откажется.

    Пока кучер привязывал его сундук на крышу дилижанса, он обменялся рукопожатиями с Риттенхаузом.

    — Присматривай тут за всем, Эд, я на тебя рассчитываю.

    Риттенхауз улыбнулся и скромно отступил в толпу, когда Клейтон вышел вперед.

    Они, по сути дела, не попрощались толком. Когда Клейтон спросил, как долго он может отсутствовать, Гэвин лишь пожал плечами.

    — Это не от меня зависит, сынок.

    Он высунулся из дилижанса и поцеловал Клейтона в теплую щеку, потом вспыхнул и спрятался внутрь. Люди видели это, и их громкие прощальные выкрики стихли — они перешептывались:

    — Гэвин его поцеловал… ты видел?

    — Гэвин поцеловал его…

    Такого они за Гэвином никогда не видели, этой стороной он никогда не оборачивался к людям, — и в большинстве своем они были непривычно тронуты. Нежность Гэвина выделила этого паренька — еще бы!.. Женщины в толпе улыбались и смотрели на Клейтона, а он стоял, высокий, тонкий, в свежей накрахмаленной хлопчатобумажной рубашке — и в старых пропыленных джинсах и сапогах. Да, думали женщины, этот мальчик — хороший мальчик. Добрый, рассудительный, сильный — похож на своего отца, но в то же время совсем другой. И немного напуганный, такой молодой…

    С лица Гэвина сошел румянец, и он крикнул сыну:

    — Смотри за всем, Клей! Делай так, чтобы я тобой гордился! И слушай Эда — он тебе отец, пока меня нет…

    Клейтон кивнул и улыбнулся.

    — Пока, Гэвин! — спокойно сказал он.

    И тут, когда бич щелкнул над головами лошадей и дилижанс тронулся в облаке пыли, под хриплые прощальные выкрики, Гэвин в первый раз пожалел, что не отучил сына обращаться к нему по имени.

    В таком обращении недостает почтительности, думал он. Может, я сам испортил его, дал ему слишком много и слишком рано. Есть в Клейтоне какая-то нестойкость… этот взгляд, устремленный куда-то вдаль… Я теперь уже не знаю, о чем он думает, он стал чужим. И все же ему на пользу пойдет, если он сейчас будет сам править всеми делами и поддерживать порядок в долине. Да, это сделает свое дело, — решил наконец Гэвин, и погрузился в странное состояние полусна, полубодрствования, а дилижанс прогрохотал по речному берегу и двинулся к северному выходу из долины, направляясь в Санта-Фе. Теперь его мысли обратились вперед, туда, куда он ехал, оставив позади все заботы, от которых он удалялся.


    Примерно через месяц после его отъезда Риттенхауз однажды утром выехал из города, чтобы посетить ранчо Сэма Харди. Они вдвоем остались управлять местной милицией, и теперь оказалось, что вовсе нелегко поддерживать воодушевление людей, когда течение войны изменилось столь решительным образом. На обратном пути в гостиницу он остановился в салуне у Петтигрю, чтобы проверить счета. Октябрьское утро было жарким — на Юго-Западе это пора индейского лета [21], влажная, не по сезону знойная жара, от которой воздух над пыльной прерией мерцает и струится, собаки начинают искать тень, а старики собираются на крылечках со своими трубками и замшелыми воспоминаниями.

    Риттенхауз покончил со счетами, выпил чашку кофе с бисквитом в своем любимом темном углу, сложил салфетку, сунул ее в латунное кольцо и вышел наружу, на влажный солнцепек. Кивнув людям, бездельничающим у дверей парикмахерской, он пошел через улицу, туда, где была привязана недалеко от банка его лошадь. Он наклонился над колодой, из которой поят лошадей, чтобы освежить лицо, — и тут кто-то увидел, как он схватился за бок.

    Риттенхауза пронзила резкая боль, как будто мул лягнул его в ребра. Он не мог дышать. Его скрутило, он прошептал что-то, чего никто не слышал. Тут к нему кинулись люди. Он дернулся, а потом упал лицом в пыль. По улице разнеслись крики — звали на помощь.

    Доктором в Дьябло был среднего возраста горбун по фамилии Воль, который десять лет назад решил перебраться из Канзас-Сити в Нью-Мексико с его сухим климатом — очевидно, ради собственного здоровья. Кабинет его занимал две редко убираемые комнаты в новом каркасном доме неподалеку от «Великолепной», на одной из боковых улочек. Это был странный человек, неразговорчивый и, как казалось многим, бесстыдный, и все же это был первый доктор, которому удалось добиться доверия среди женщин долины. До его появления обходились травами, собранными в горах, чтобы залечивать раны и утихомиривать боль, а при родах помогали соседки или одноглазая индианка из племени навахо, женщина неопределенного возраста, которую называли на мексиканский лад командрона. Но теперь док Воль, может, в силу своего городского опыта (ну как же, Канзас-Сити!) — а может из-за уродливых костей, выпирающих у него посреди спины (талисман сверхъестественных сил?), был первым, кого звали при всех болезнях, смертельных или простых. Работал он быстро, говорил мало, не выносил возражений и никогда не выжимал плату слишком настойчиво. Джорджу Майерсу велели мчаться бегом в его кабинет, а Риттенхауза отнесли в холл гостиницы и уложили на красный плюшевый диван.

    Док Воль тщательно осмотрел Риттенхауза и нахмурился, его мясистые губы сжались в бледную линию. Риттенхауз лежал посеревший, задыхался и не в силах был что-нибудь сказать.

    — Удар, — пробормотал врач. — Сейчас ничего нельзя сделать, только отнести его наверх и обеспечить покой.

    — Удар! — разнеслось по всему городу. — У шерифа удар… Он умирает там в гостинице… до утра не протянет!

    — Вы собираетесь пустить ему кровь, док? — прогудел Толстый Фред, который считал себя авторитетом по части всех недомоганий, за исключением только рака, и в старые времена (после того, как он в первый раз велел Джорджу Майерсу вымести на улицу кучу обстриженных волос) не раз накладывал лубки на сломанные конечности в задней комнате парикмахерской.

    — Пустить ему кровь? — док Воль нахмурился еще сильнее, и лицо его стало багровым как свекла. — Не суйте свой нос в эти дела, Джонсон! Если вы хотите пустить ему кровь, так привезите какого-нибудь мексиканского лекаря из Таоса это сделать! Все, что ему можно, — это лежать спокойно и ни шагу с постели. А там будет видно…

    Клейтона вызвали с ранчо, и он прискакал в город галопом вместе с Уильямом Кайли, управляющим Гэвина и старшим помощником Риттенхауза. Он бросил поводья и, прыгая через две ступеньки, влетел в гостиницу. Доктор сидел в баре и попивал лимонный сок.

    — Что с ним, док? — спросил Клейтон, едва переводя дыхание.

    Горбун поставил стакан на стойку и приподнял руку. Пальцы у него были толстые, как обрубки, с чистыми розовыми ногтями.

    — Успокойся, сынок. У шерифа случился удар. Высокое кровяное давление, я полагаю. Все, что сейчас ему нужно — это покой.

    — Он будет жить?

    — Жить он будет — но не так, как привык. Похоже, левая сторона парализована. Боюсь, что остаток своих дней ему придется провести в компании ребят на креслах-качалках. После удара человек уже никогда не становится прежним, — Док Воль поджал губы, — конечно, не повезло ему, но каждый человек получает, что заработал…

    — Эд… парализованный! — Клейтон покачал головой — он не мог в это поверить. — Можете вы что-нибудь сделать?

    — Сынок, временами полезно иметь под рукой доктора, чтобы он не дал другим людям сделать чего-нибудь вредного, когда знает, что сам ничего не может сделать.

    Клейтон повернулся к Кайли, который стоял у него за спиной со шляпой в руках, опустив к земле карие глаза.

    — Билл, я думаю, это значит, что ты должен взяться за дело.

    — Боюсь, мне шерифские сапоги великоваты, — сказал Кайли ровным, ничего не выражающим голосом, — но я буду делать, что смогу.

    Док Воль окинул его оценивающим взглядом. За стеклами очков у него поблескивали черные глаза, глаза-бусинки, как у мелкой птахи.

    — Бьюсь об заклад, что ты справишься, Кайли. Ты сделаешь все, что сможешь. Надо просто-напросто поймать на главной улице пару чумазых мексиканцев, обозвать их трусами и сделать в них несколько дырок. Гэвин будет доволен, а люди в городе будут знать, что имеют точно такую защиту, к какой они привыкли.

    Кайли сперва ничего не сказал, лишь по-прежнему без всякого выражения ответил на взгляд горбуна. Кайли был человек молодой — еще и тридцати не исполнилось, но сдержанный и хладнокровный. Он приехал в долину из Тусона, где, как говорили, убил человека во время скандала в игорном доме.

    — Я буду поддерживать порядок, док, — ответил он, — так, как это делал шериф. И если кто встанет у меня на пути… — он не договорил, предоставив прочим возможность самим досказать за него. — Это относится и к чужакам, и к местным людям, будь они с прямой спиной или какие другие…

    Доктор фыркнул и со стуком поставил стакан на стойку, так что лимонный сок выплеснулся и брызнул ему на жилетку.

    — Кайли, я знаю таких как ты. Барахло, которое приходит сюда, потому что в других местах порядочные люди не хотят иметь с вами дела. Ни на что не годные, злые люди с душами убийц — вот вы кто. Я видел таких как ты живыми, видел, как они умирали, и могу тебе сказать кое-что: ты умрешь не шибко красиво.

    Кайли вздохнул.

    — Язык у вас, Док, такой же здоровенный, как горб. И жалко, что язык ваш не такой сообразительный, как горб, и не помалкивает… Ладно, сейчас у вас там наверху больной человек — так чего ж вы сидите тут, а не присматриваете за ним?

    Доктор снова поставил свой стакан, сплюнул на полированный пол и вышел за дверь, на улицу, на яркий утренний свет, двигаясь уродливо, раскачиваясь и прихрамывая — как маленький человек, придавленный большим грузом.

    — Не надо было тебе так говорить с ним, Билл, — негромко сказал Клейтон, глядя ему вслед. — Ты обидел его, когда вот так обозвал.

    — Он много разговаривает, — сказал Кайли, — как будто он шибко большой человек или еще чего-то. Знает, что калека, что никто его не тронет, — а иначе держал бы рот закрытым. Да что он из себя представляет, кроме того, что он уродец? Я уродов не переношу…

    — Он хороший человек, — пробормотал Клейтон.

    — Человек… с таким уродливым видом нечего лезть людям на глаза!

    Рука Клейтона невольно поднялась к широкому красному шраму, протянувшемуся от губы к глазу, но он отвернулся к лестнице.

    — Бедный Эд, — сказал он, — это его убьет.

    — Нет, не убьет. Ты ж слышал, что док сказал — он сможет сидеть в кресле и качаться где-нибудь на крыльце. В любом случае он уже стал стареть, его больше не волнует, что кругом делается. Последнее время он стал слишком мягко обходиться с людьми, как с этими ковбоями, что приезжают с другого конца долины и устраивают тут скандалы… а твой папаша смотрит на это сквозь пальцы, потому что они старые дружки… — Кайли подтянул ремень и забарабанил пальцами по стойке. — Но ничего. Теперь я наведу порядок. — Он дружески хлопнул Клейтона по плечу потной ладонью. — Ты ведь мне поможешь, Клейтон?

    Клейтон отступил на шаг и посмотрел вверх, на прохладные, прячущиеся в тени верхние ступени лестницы.

    — Я хочу подняться наверх, взглянуть на Эда. А потом я поеду обратно на ранчо. Большой Чарли пригнал новых коров из Таоса, и сегодня мы их будем клеймить.


    Через неделю Риттенхауз поднялся с постели, с чужой помощью облачился в привычный черный костюм и, опираясь на палку и уродливо дергая бедром, кое-как спустился вниз и выбрался на крыльцо гостиницы. Клейтон помог ему сесть в кресло-качалку, и он сидел, неподвижный как камень, все прохладное октябрьское утро, глядя на улицу, где клубки перекати-поля и шалфея прыгали у ног лошадей, привязанных к коновязям. Глаза у него потускнели и были черные, как будто незрячие. Левая сторона тела, включая руку и ногу, не действовала — была парализована. Волосы, раньше такие черные и прямые, поседели прядями, а сумрачное лицо приобрело желтоватый оттенок, и кожа на щеках под скулами сморщилась, как высохший персик.

    Он сидел в качалке и сжимал тонкими пальцами изогнутый подлокотник. По улице от кафе донесся выкрик, за которым последовал женский смех. Риттенхауз не слышал этого. Он оставил свои револьверы наверху, и они висели в потертых кобурах на железной спинке кровати. Его служба закончилась.

    С этого дня, как и предсказывал доктор, его царством стало плетеное кресло-качалка на веранде гостиницы «Великолепная». Вот только царедворцев не было рядом с ним. Он не имел друзей, никого — кроме Гэвина.

    В то первое утро он повернулся к Клейтону и уставился на него отсутствующим задумчивым взглядом, как будто не видел его а смотрел насквозь, в какой-то свой собственный мир, мир боли и унижения.

    — Когда будешь писать Гэвину, не упоминай об этом. Он, наверное, занят там на Востоке важными делами, и я не хочу, чтобы он тревожился о наших делах здесь, в долине. Ты понимаешь? Я тоже буду ему писать в этом месяце, и я не скажу ничего. Успеет узнать обо всем, когда вернется. А до тех пор Кайли будет управлять делами в городе, а ты занимайся долиной. Ты просто рассказывай мне, что где делается, и я тебе скажу, как поступать, если ты не сможешь справиться сам. Но ты справишься, Клей, я знаю, что ты сможешь. Твой отец думает, что ты настоящий мужчина, больше уже не мальчик, и он прав. Вот видишь, как он правильно сделал, что не дал тебе уехать на войну вместе с этим парнем, Стюартом! Теперь ты будешь тут править. Ты все сделаешь как следует…

    Он откинулся назад, почти полностью лишившись сил после длинной речи.

    — Ты ведь не напишешь ему? — прошептал Риттенхауз. — Ты даешь слово?

    — Не напишу.

    Удовлетворенный, он начал раскачивать свое кресло в ровном, медленном, монотонном ритме. Одинокий старик на крыльце.


    Клейтон ехал обратно на ранчо, крепко стянув поводья на гриве серого мерина. Вид Риттенхауза в кресле-качалке не просто опечалил его. Ему было тошно. Это не была жалость или грусть. Мог ли он сказать честно, что скорбит об этом человеке? Он пытался — но не смог, и в душе остался обжигающий стыд, когда ему открылось, как неглубока была его привязанность к Риттенхаузу. Беда, выпавшая на долю Эдварда, могла бы приключиться с любым человеком, а если ведешь такой образ жизни, как Риттенхауз, то счастье, если перевалишь за сорок. Выглядело это так, будто рука судьбы бросилась из кустов, как лев, и сомкнула когти на глотке жертвы. Снова и снова в мыслях Клейтона повторялись слова доктора-горбуна: «Каждый человек получает, что заработал».

    А что получу я? — думал Клейтон. — А Гэвин?..

    Однажды, когда он был еще мальчишкой и мать была жива, она пришла к нему вечером, чтобы пожелать спокойной ночи. Перед этим он слышал задыхающийся крик из гостиной, потом резкий голос отца — слов он не мог разобрать, их глушили толстые кирпичные стены. Когда мать наклонилась над ним, ее глаза были подернуты слезами. Он видел — они поблескивали, как жемчужины, в лунном свете, заполнявшем комнату.

    Она невнятно шептала ему:

    — В этом доме ты можешь услышать такое, что должен постараться забыть, Клейтон. Многое в этом доме… ты должен забыть.

    Он не понял, он не хотел понимать.

    Ее тяжелое, свистящее дыхание, слова сквозь зубы, как будто одна часть ее боялась говорить ему, а другая часть испытывала жестокую радость… Она говорила:

    — Настанет такой день… ты сам увидишь… ты узнаешь то, что знаю я. И ты будешь призван судить его. И тогда… но как я могу сказать тебе? Тогда ты уже будешь взрослым мужчиной… не знаю, каким… на радость или горе…

    Она погладила его, поцеловала — и слезы с ее глаз упали ему на щеку. Он резко отвернулся и спрятался в подушку.

    И вот теперь, через десять лет, он скакал по короткому нетронутому участку прерии между городом и ранчо, и ему казалось, что он в первый раз проснулся от того сна. Лишь секунду назад она поцеловала его, и он отвернулся, а теперь было утро, и он бодрствовал. Может ли человек пройти по жизни, не пробуждаясь ото сна?

    «И ты будешь призван судить его»… Нет, думал он, я не хочу судить его, ни его, ни какого-либо другого человека. Разве не могу я прожить жизнь, найти в ней свой путь и оставить все таким, каким оно было всегда?

    Мужчина… Он сказал, что после Нового Орлеана я стану мужчиной. Но э т о не сделало его мужчиной, это сделало его животным, зверем, запертым в клетку и алчущим добычи. Жуткое беспокойство плясало у него внутри — тупая, саднящая боль.

    Он впился коленями в бока мерина, конь резко рванулся и перешел в галоп. Он как будто поднялся над прерией, он несся против ветра — и все же вместе с ветром, как часть его, управляемая — и все же свободная. Легкая голубая дымка затягивала подножия гор. Клейтон скакал в ту сторону, он не гнал коня, он лишь позволял ему бежать свободно. Ветер обжег ему щеки и сорвал с головы шляпу, так что завязанная лента перехватила ему шею и впилась в тело — а они все неслись в гору.

    Риттенхауз был осужден. Когда эта мысль стала для него ясной, он ощутил, что тяжкая ноша спала с его плеч. Он уже въехал на скалистый склон и шагом поднимался среди поля красного шалфея. Не нами вершится суд — нет, не нами. Ну, что ж, пусть судьба распоряжается по-своему. Судьба, но не я. Я не хочу принимать в этом участия.

    Копыта мерина резко застучали по камню, когда тропа пошла в обход больших скал на первом гребне. Чем выше поднимался он в золотой простор осеннего леса, тем свободнее становилось на душе. Он будет делать то, что должен, и ничего сверх того.

    Когда он оказался в одиночестве здесь, наверху, новые опасения покинули его так же быстро, как появились, и тогда вернулась старая боль. Он привязал коня и низко наклонился над поваленным деревом пало-верде. Большие темные комки паразитирующей омелы густо лепились среди ветвей. Чувствуя себя в безопасности в их тени, он принялся за свое одинокое дело, и лиловая долина расплывалась у него перед глазами.

    — Мне надо завести себе женщину, — пробормотал он потом.

    Глава пятнадцатая

    В последующие недели он весь день занимался работой на ранчо, а вечером отправлялся в город и обшаривал улицы голодными глазами.

    Там не было никого, кого он мог бы затронуть, кроме двух проституток, занимавших комнаты над магазином Петтигрю. Он ни на миг не допускал мысли, что жена кого-нибудь из ранчеров может оказаться доступной для него, а дочери, как он знал, ожидали лишь одного: поцелуй-другой, а потом — обручальное кольцо. Мало того, он панически боялся хорошеньких девушек, вокруг которых вечно крутились ковбои и служащие из городка. Ему казалось, что шрам у него на щеке вспыхнет как красный уголь, стоит ему заговорить с ними… Заговорить! В лучшем случае, пробормотать несколько слов, застенчиво запинаясь. Иногда он встречал какую-нибудь девушку, совершавшую покупки в торговом заведении Петтигрю.

    — Славная погодка, а?.. Столько работы в эти дни… Несколько хороших бычков только вот пригнали из Таоса… Здоровы ли ваши домашние? — После этого она вежливо улыбалась, платила Сайласу или его приказчику и исчезала. А его рука поднималась кверху и скользила по пылающей черте, протянувшейся от глаза к губе. Да разве захочет хоть одна девушка взглянуть на него?..

    «Сынок, отметины у тебя на лице значения не имеют — в счет идет то, что у тебя под шкурой, в твоем нутре…» Ну да, это с проститутками так, которым ты платишь за любовь. Но с другими девушками, которые могут найти и выбрать себе красавцев, все по-другому… И еще у него не хватало терпения ухаживать за ними, даже если бы какая-нибудь была не против и захотела заставить его забыть про шрам… Какой толк ему заниматься ухаживаниями, терять время на всю эту галантную суету? Он знал Доминику и Жинетт — за ними не надо было ухаживать. Он искал такого же тела, готового ответить ему, которое он мог бы сжать в руках, мягкой жадной пустоты, куда он мог бы без всяких уловок извергнуть семя вожделения и бешенства, бушующее в его чреслах.

    Шлюхи, жившие над салуном, вызывали у него отвращение. Одна из них была мексиканка, черноволосая, с коричневатой кожей, пухлая, и в тот единственный раз, когда он подошел к ней, он почуял запах застарелого пота у нее из подмышек. Он угостил ее выпивкой, потом извинился и ускакал домой. Белая девица — ей было уже к сорока — была худая и такая узкокостная, что, стоило ему взглянуть на нее, как все его проблемы решились сами собой, — это зрелище убило в нем всякое желание. Каждый вечер он возвращался на ранчо, где жил теперь в одиночестве, укладывался в постель, в темноте или при мигающем свете керосиновой лампы, и вглядывался в тени, пока они складывались в формы красивых женщин, и делал единственное, что мог, чтобы остаться в здравом уме.

    В начале ноября к веранде, где сидел Клейтон, подъехал Сэм Харди. Был вечер, солнце только что скрылось за горами на западе.

    — Я собираюсь в Таос на несколько дней, Клей, — сказал Сэм — и подмигнул. — Есть у меня там кое-какое дельце в банке; может, еще быка куплю… вот я и подумал, что, если ты не очень занят, так, может, поехал бы со мной… Ты последнее время, как Гэвин уехал, работал как вол, так что маленькая передышка тебе не помешает.

    Он любил Сэма Харди, и Сэм всегда относился к нему по-хорошему, не упускал случая свернуть с дороги, заехать к нему, поздороваться, спросить, как дела. Временами Клейтону казалось, что Сэм наблюдает за ним, может, даже изучает его. Ему было интересно, что заставляет его так поступать. Потом, став старше, он пришел к холодному заключению, что единственная на то причина — это что он сын Гэвина, и таким способом Сэм хотел добиться его расположения. Но все равно он любил Сэма; это был простой человек, всегда приветливый, хороший скотовод, высокий и куда более сильный, чем можно было сказать с виду, и при том — мягкий и воспитанный человек.

    Он оставил ранчо на Большого Чарли и сказал, что вернется через неделю, а то и раньше.

    В первый вечер в Таосе он напился — так напился, что почти ничего не видел и больше не был разборчивым. Он подхватил первую же женщину, которая подвернулась, заплатил, не торгуясь, сколько она запросила, и привел в свою комнату в гостинице. Таос был большим городом, постоянно разрастался, здесь сконцентрировалась торговля и первые ростки промышленности Территории. В отелях начинали придерживаться некоторых стандартов Востока.

    — Прошу прощения, мистер Рой, — сказал ему ночной портье, — но вы не можете отвести эту леди к себе наверх после десяти часов вечера.

    Клейтон глянул на него с пьяной злобой, положил одну руку на барьер, чтобы не упасть, а другой вытащил свой «Кольт».

    — Ты знаешь, с кем разговариваешь? — заплетающимся языком пробормотал он.

    — Да, сэр, извините, сэр, но мне приказано…

    — К чертовой матери твои приказания… ты знаешь, кто я такой?

    — Да, сэр, знаю. Вы…

    — Я — принц Долины Дьябло, вот кто я такой!.. Ты еще хочешь со мной поспорить? — Он помахал револьвером. — Ты собираешься помешать мне отвести мою сестру наверх?

    — Нет, сэр, — холодно сказал администратор. — Я не стану мешать вам, ведите свою сестру наверх. Доброй ночи, сэр.

    В номере Клейтон выместил весь свой стыд на проститутке — в нем было больше стыда, чем вожделения, несмотря даже на хмель.

    — Миленький, а ты и вправду принц? — спросила она, хихикая и поддразнивая его.

    — Я не принц. Я мужчина, и я намерен показать тебе, до какой степени.

    И он показал ей, но на следующее утро управляющий отелем попросил его найти другое место для своей ночной жизни. Он перебрался в обшитый тесом отель на другом конце города, где платил сорок центов в день за комнату и где дежурный всегда смотрел в другую сторону или читал газету.

    Через этот номер продефилировал целый парад женщин — и оставил его потрясенным. Неужели это его судьба? Это не жизнь, это просто чистилище… но он продолжал, гонимый внутренним жаром. На пятый день Сэм Харди, который обыскивал все подряд салуны, игорные залы и публичные дома, наконец нашел его.

    — Клейтон! Какого черта ты тут делаешь?

    Было одиннадцать часов утра, Клейтон валялся на грязной простыне и покуривал манильскую сигару.

    — Ну, наверное, жду, пока ты меня найдешь, Сэм. — Он ухмыльнулся.

    — Я побывал в каждом отеле города, но уж никак не думал найти тебя в этом… Парень, но я ведь должен был присматривать за тобой!

    — Я уже могу сам позаботиться о себе, Сэм.

    — Ну, на этот счет возможны разные мнения. Тут кой-какие ребята в «Серебряном Самородке» сказали мне, где ты есть и как ты тратишь свои денежки. Я уж наслышался про твои подвиги, Клей…

    — Это мои деньги, и я могу их тратить.

    — Никто и не спорит. Только… — он замолчал в нерешительности.

    — Ты когда собираешься возвращаться в долину, Сэм?

    — Завтра с восходом солнца. Вот потому я и отправился тебя искать. Будь я проклят, но у меня хватило дури купить двух быков-ангусов вместо одного, как я собирался. Собираюсь скрестить их с лонгхорнами, Клей. Слушай, ты должен поглядеть на этих ангусов — рядом с ними лонгхорн выглядит, как помирающий с голоду койот. Сто шестьдесят долларов наличными за голову — вот я сколько за них отдал. Ну, потому я собираюсь выбраться пораньше, не знаю, как они перенесут дорогу…

    — Я думаю, отлично перенесут. Я с тобой не поеду, Сэм. — Он сел в постели и убрал рукой со лба черные волосы. Ногти у него были грязные.

    — Искупаться мне надо, — сказал он. — Да и подстричься тоже.

    — Ты не собираешься ехать со мной… как это, сынок?..

    Клейтон нахмурился.

    — Ну, скажем, мне понравилась городская жизнь. От нее человеку становится так тошно, что когда он снова попадает в свою маленькую долину, то готов свалиться с лошади и землю целовать.

    Сэм был озадачен — он не мог понять настроения Клейтона. Он подергал себя за нижнюю губу, потом взялся за усы.

    — Слушай, ну поехали. Хватит глупости болтать. Давай, седлай коня на восходе и поедем вместе.

    — Я остаюсь, Сэм.

    — Зачем?

    — Да у меня свидание с одной хорошенькой девочкой сегодня вечером. Я и с койки-то не слезу к восходу.

    — Наслышан я насчет твоих хорошеньких девочек, — медленно сказал Сэм. — Что на тебя нашло, Клей? А я всегда думал, что ты вполне нормальный, уравновешенный парень.

    — Ну, так я ненормальный, — он отбросил простыню и не спеша выбрался из постели. — Я — дикий необъезженный жеребчик из Ди-иябло!

    — Да не болтай ты глупостей, — бросил Сэм.

    Клейтон завернул голое тело в простыню и повернулся лицом к Сэму. Ему пришлось опустить взгляд на дюйм-другой, чтобы смотреть прямо в его серые глаза. Он еще раз покачал головой и отвернулся к умывальнику.

    Сэм заговорил спокойно:

    — Я в свое время видел много мужчин, которые совсем дурели из-за женщины. Из-за какой-то определенной женщины. Но ты уж совсем свихнулся. Это доведет тебя до беды, Клей. Конечно, я тоже имел дело с этими городскими девочками разок-другой за свою жизнь… но девки такого сорта, с какими ты водишься, — это ж просто барахло. Ты знаешь, что может с тобой случиться, Клей? Вернешься ты обратно в долину и в один прекрасный день, когда ты только соберешься заарканить бычка, вдруг у тебя начнет зудеть твое хозяйство, на следующий день зуд распространится, и когда ты поглядишь вниз, то обнаружишь, что подхватил такой триппер, какого на всей Территории не сыщешь. Сынок, — его голос забавно смягчился, — я ведь говорю с тобой, как отец говорил бы, как Гэвин…

    Резкий смех Клейтона прервал его, и Сэм в обиде отступил назад.

    — Так ты, значит, говоришь со мной как Гэвин? Советуешь мне оставить в покое этих гулящих баб? Кого ты надуваешь, Сэм? А теперь отправляйся-ка обратно в долину и, сделай одолжение, скажи Большому Чарли и ребятам, что я задержусь на несколько дней. Скажи им, что я тут делами занимаюсь! — Он рассмеялся, потом нахмурился, — это была старческая хмурость на молодом лице. — И скажи Эду, что я первым делом заеду повидать его…

    Сэм Харди уставился на него долгим взглядом, взглядом, полным жалости и привязанности. Он открыл было рот, потом закрыл, точно так, как двадцать лет назад, когда впервые в жизни обратился к Гэвину на пыльном берегу перед лагерем.

    — Видать, не надо было мне тебя брать сюда, — пробормотал он, поворачиваясь к выходу.

    — Это только вопрос времени, Сэм, — негромкие слова Клейтона последовали за ним. — Я бы попал сюда рано или поздно, с тобой или без тебя. Так что не тревожься насчет этого…

    Глава шестнадцатая

    Через десять дней он появился в долине. Уже упал первый снег, и Проход был забит сугробами. Воздух был холодный и сырой. Летний загар Клейтона поблек, кожа стала желтоватой — этим он не отличался от Гэвина. Глаза были обведены снизу белыми как мел кругами; они глубоко запали, как будто пытались спрятаться между костями, и он низко надвигал шляпу на лоб.

    По дороге он миновал небольшую хижину на окраине участка Фрэнка Уэтмора, где жили Лестер и Мэри-Ли с близнецами. Сейчас у них было новорожденное дитя, девочка, но у нее началась лихорадка, как только установилась холодная погода, и она умирала. Мэри-Ли не везло с детьми, кроме близнецов, которым теперь сравнялось уже по десять лет, — это были щекастые мальчишки, но крепкие и рыжие, как их бабушка.

    Старый мерин Клейтона потянулся к коралю, где нервно танцевали на снегу две кобылы. Темнело, хотя было только четыре часа дня, и Лестер в овчинной куртке вышел из хижины отвести мулов в сарай. Он поднял руку к глазам, чтобы прикрыться от снежного блеска и позвал:

    — Клей! Это ты? Заезжай!

    Клейтон не был здесь больше года, выходит, с самой смерти матери. Он кивнул Лестеру и направил мерина прямо в теплый сарай. Лестер с мулами появился там через минуту.

    Клейтон слез с коня, отпустил подпругу и перчаткой стряхнул снег с полей шляпы.

    — Давно не виделись, — приветливо сказал Лестер. — Я слышал, ты в Таосе был.

    — Да, я был в Таосе. И, как ты, без сомнения, слышал из того же источника, гулял там напропалую.

    — Да никакого источника, — улыбнулся Лестер, когда они шли обратно к хижине. — Просто люди говорят, вот и все. А если ты грешишь на Сэма Харди, так он и слова не сказал, кроме того, что тебе надо уладить какое-то дело с банком. Просто двое пастухов Первиса видели тебя там, ну, уж эти не могли удержаться, они-то всем рассказывали, что ты был пьяный в дым и весело проводил время.

    Когда они проходили мимо окна, на лица упал свет керосиновой лампы, и голос Лестера смягчился.

    — Не очень-то ты хорошо выглядишь, Клей.

    — Поспать малость надо, — пробормотал он.

    — Если хочешь переночевать тут, так мы тебе очень рады. Можешь занять запасную койку у мальчиков в комнате. Тебе вовсе не повредит нормально проспать ночь перед тем как окунуться в этот скандал в городе…

    — С удовольствием, Лес, спасибо тебе большое. Только о каком ты скандале говоришь — что там случилось в городе?

    — Потом расскажу… — Из кухни пришла жена Лестера, с высоко подобранными и прикрытыми косынкой волосами, в выпачканном тестом фартуке. — Мэри-Ли, тут Клейтон…

    — Привет, Клей. Ты, похоже, замерз. Садись к огню, согрейся.

    Он поблагодарил ее кивком и вытянулся в плетеном кресле перед камином, скинув потемневшие от снега сапоги и протянув ноги к огню. Жар был ласковый и добрый.

    — Ты останешься на ужин? — спросила она.

    — Если это тебе не слишком прибавит хлопот…

    — Я б не стала предлагать. Кэбот! Том! Идите сюда, поздоровайтесь с вашим дядей Клейтоном.

    Близнецы нерешительно вышли из своей спальни и приблизились к огню. У обоих были быстрые глаза, волосы морковного цвета и слегка пухлые лица. Они, не говоря ни слова, подошли к Клейтону и пожали ему руку мягкими ладошками.

    — Я здорово рад видеть вас, ребятки! — Он повернул голову к Лестеру, который стоял, опершись рукой на обшитую сосновыми досками стену. — Твои мальчики отлично растут, Лес. Ты, должно быть, ими здорово гордишься.

    Лестер вспыхнул от удовольствия. Кэбот и Том молча глазели на своего молодого дядюшку, вытянувшегося в кресле и поигрывающего пальцами ног на каминном камне.

    — Погляди, говорю тебе, — прошептал Кэбот своему брату, — дядя Клей — самый высокий человек во всей этой распроклятой долине. Вытянулся от качалки до огня, и на нем ни сапог на высоких каблуках, ничего…

    Том изучил длинную фигуру и, нахмурившись, кивнул. Лестер рассмеялся.

    — Мальчики видели тебя в городе в прошлом месяце, Клей, а позже увидели старого Слима Гарднера верхом на этом его муле — и жутко спорили, кто самый высокий человек в долине — ты или Длинный Слим.

    — Слим, я думаю, — сказал Клейтон, — если мерить от кончиков больших пальцев на ногах до макушки.

    Мальчики захихикали и подошли поближе. Том решился дотронуться до резной костяной рукоятки «Кольта», висящего на поясе Клейтона.

    Лестер был один из немногих людей в долине — если не считать женщин, доктора, Джорджа Майерса и некоторых стариков с артритом — которые не носили револьвера. Причина была простая: он не знал, как им пользоваться. Он знал, как нажать на спусковой крючок, зарядить патроны в барабан и почистить ствол, но попасть с пятидесяти шагов в бутылку из-под виски для него было ничуть не легче, чем в шляпку гвоздя с сотни шагов. Никто никогда не потрудился научить его, да и в натуре у него было что-то такое, что отвращало его от мыслей об оружии и кровопролитии. Он не был пацифистом, но верил, что никто не затеет схватки с невооруженным человеком — а если и да, ну что ж, значит, такая его судьба, и он встретит ее лицом к лицу, когда придет время. Были у него старый «Винчестер» и «Кольт», но он их не держал на виду: «Винчестер» висел на колышке в спальне, а «Кольт» лежал в кобуре под стопкой рваных хлопчатобумажных простыней в комоде. И сыновей своих он не учил обращаться с оружием.

    — Ты умеешь метко стрелять, дядя Клей? — спросил Том.

    — Если ветер будет не слишком сильный, то, думаю, смогу попасть в боковую стенку сарая.

    — А я готов биться об заклад, что ты можешь проделать дырку в задвижке этого сарая с сотни ярдов!

    — Ваш дядя Клей, — серьезно сказал Лестер, — самый что ни на есть лучший стрелок в этой долине. Я видел, как он сшиб бутылку из-под виски с трехсот ярдов, да еще со спины скачущего пони.

    — Ты видел? — спросил Клейтон. — Когда это ты такое видел?

    Лестер покраснел.

    — Ну, я частенько следил, как ты с Гэвином и Эдом этим занимаешься. Я наблюдал из окна спальни.

    — Ну, будь я проклят! А что ж ты сам никогда не попробовал?

    Лестер отвернулся и нашел на дубовом столе бутылку виски.

    — Давай малость согреемся, Клей. А вы, ребята, идите в кухню, помогите матери.

    Кэбот и Том не тронулись с места, но голос Лестера прозвучал тверже:

    — Идите, я сказал!

    Мальчики неохотно побрели на кухню, и Клейтон повторил еще раз:

    — Славные мальчики, Лес…

    — Да, хорошие ребята.

    — А как твоя маленькая девочка? — его глаза повернулись в сторону спальни.

    Лестер опустил глаза, потом покачал головой.

    — Видать, не выживет, — пробормотал он. — Пока, правда, держится. Доктор говорит, что ничего нельзя поделать. Просто не везет Мэри-Ли…

    Он поднял голову и с трудом улыбнулся.

    — Мы переезжаем, Клей. Я нашел хороший участок земли по ту сторону Прохода Красной Горы, милях в двадцати, она еще ничья, и как только весна придет, мы с Мэри-Ли выберемся из долины и построим себе там домик.

    — А что это ты вдруг надумал? — спросил Клейтон. — Вы что, не ладите с Фрэнком?

    — Нет, не в этом дело. Я просто хочу выбраться из долины. Не очень-то я держусь за Дьябло — я никогда не любил это место так, как ты, никогда мне не нравилось лазить по горам, и я… ну, я просто подумал, что лучше увезти мальчиков куда-то в другое место… — Он помолчал, глаза его на какое-то время задержались на гипнотизирующем сиянии огня. — Что-то плохое есть в этой долине, Клей. Думаю, ты знаешь, что я имею в виду. А с тех пор как с Эдом случился удар… ну, город стал еще немного хуже, опаснее. Этот твой парень Кайли начал малость давить на людей, строит из себя большого человека и поступает погано… Не знаю, как оно обернется, когда Гэвин возвратится с Востока, но даже если так… чувствую, что лучше мне дожить остаток своих дней где-нибудь в другой части этого края. Я ведь никогда не был особенно счастлив здесь, Клей…

    Последние слова прозвучали спокойно, он произнес их негромко и мягко. Клейтон сдвинул плетеное кресло и поскреб щетину на подбородке.

    — Я тебя понимаю, Лес, — сказал он тихим голосом. — Никогда в жизни с тобой не обходились по-честному. Может, и вправду тебе лучше уехать.

    — А еще мне хочется иметь свою собственную землю. Хочется видеть, как растет мой собственный урожай.

    — Да, я понимаю. Это дело хорошее… Ты справишься. Твои мальчики вырастут и будут славными людьми.

    Он чувствовал какую-то грусть, когда говорил об этом. Но потом голос его стал тверже.

    — А что ты там говоришь насчет Кайли?

    — Кайли… и его дружки закадычные, этот парень Уэйн Маккендрик и еще один, которого Пекос зовут — по-моему, Гэвин привез его из Санта-Фе — они завели манеру приезжать к ранчерам и требовать, как они выражаются, «плату за защиту». Сайлас говорит, Билла Кайли печет, что он не получает такое жалование, как Эд, хотя делает ту же работу, вот он и требует, чтобы ранчеры и торговцы покрывали разницу. Фрэнк Уэтмор вроде как начал упираться малость, и тогда Маккендрик его поколотил — на глазах у моих мальчиков.

    — А ты тоже упирался, Лес?

    — Нет, — тихо сказал Лестер, — я заплатил.

    — Сколько?

    — Пять долларов в месяц. Маккендрик сказал. Я ему дал пятерку, и он сказал, что будет приезжать первого числа каждого месяца и собирать плату.

    — Гэвин нанял его работать со стадом, — сказал Клейтон. — Он получает сорок долларов в месяц, жилье и кормежку, и еще двадцать за то, что исполняет обязанности помощника шерифа. Гэвину еще не известно, что Эд сидит прикованный к этому креслу-качалке, но когда он вернется, то, конечно, договорится с Кайли по-новому. Кайли это должен знать. И нечего ему вымогать деньги с вас, ранчеров.

    — Ты скажи ему это.

    — Думаю, скажу, — задумчиво ответил Клейтон. — А что Эд насчет этого говорит?

    — Эд теперь мало что говорит. Сэм Харди нашел его на крыльце «Великолепной» пару дней назад и толковал ему про все это добрых двадцать минут, так он говорит, Сэм. А когда он закончил, Эд только кивнул и дальше себе качается и на горы глядит, как будто ни слова не слышал. Единственное, что он ответил, — «Скажите мистеру Рою».

    — Гэвин не скоро вернется, — задумчиво пробормотал Клейтон.

    — Может, он тебя имел в виду, Клей.

    — Может и так. Я с этим разберусь, Лес, обещаю.

    — Я что хочу сказать, мы ведь по-прежнему все платим Эду жалованье, хоть он ни черта и не делает, чтоб его заслужить, только качается себе на крыльце, и, по-моему, это несправедливо, чтоб мы и этому Кайли набивали карманы тоже.

    — Я этим займусь, — сказал Клейтон решительно.

    — Ладно… — Лестер пожал плечами. — Ты уж прости, что я про это заговорил…

    — Вовсе тебе не надо просить прощения. Я так думаю, — он тяжело вздохнул, — теперь это моя обязанность.

    — Вот и люди так говорят.

    Клейтон начал выбираться из кресла, но Лестер остановил его.

    — Завтра будет время. А сейчас сиди и отдыхай. Пообедай толком, выспись, а уж завтра сможешь позаботиться обо всем…

    Ужин был простой, но сытный, а потом братья закурили у камина. Они сидели молча, как всегда глядя в шипящее пламя. Сейчас между ними не было обид; они были как старые друзья, братья, которым нет нужды что-то доказывать друг другу. Клейтон чувствовал, как ни странно, что хоть и получил свою отметину от руки Лестера, но лишь в его обществе мог забыть о ней. Он курил, глядя в огонь и раздумывая о Лестере и о жизни, которую тот себе выбрал. Новая земля, по ту сторону Прохода! Там до ближайшего города семьдесят миль, и жить будет одиноко. Но, правда, у него есть Мэри-Ли и близнецы. Клейтон думал — найдет ли он когда-нибудь женщину, с которой вместе мог бы жить и трудиться вдали от людей? Сможет ли одна женщина, порядочная женщина, когда-либо удовлетворить его? Он покачал головой. Или, подумал он, мне самому надо измениться. Но пока что он не обнаруживал в себе перемен. Он попытался взглянуть вперед, и будущее разверзлось перед ним как пропасть, как ловушка, из которой ему не выбраться. Из будущего потянуло холодным ветром, и даже сидя здесь, возле огня, он почувствовал этот холод.

    Спать он лег на свободной кровати в маленькой комнатке мальчиков. Но как только он стащил с себя джинсы и шерстяную рубашку и свернулся клубком под холодными простынями, стараясь двигаться потише, чтобы не разбудить мальчиков, послышался шепот Кэббота:

    — Дядя Клей!..

    — Да, — тихо сказал он, — это я.

    — Мы не спим. Мы тебя дожидались.

    — Ну… но вам надо спать.

    — Дядя Клей, ты собираешься драться с Кайли?

    — Я… что? — резко переспросил он.

    — Мы подслушивали под дверью, мы с Томом. Мы слышали, как папа рассказал тебе, что Маккендрик побил дедушку Уэтмора. Он треснул дедушку Уэтмора в живот, а потом этот второй парень схватил его за шиворот и ударил об столб. Ты будешь за это драться с ним, дядя Клей?

    — Я собираюсь говорить с ним, — прошептал Клейтон. — А теперь замолчите и ложитесь спать.

    На несколько секунд стало тихо, но потом подал голос Том.

    — Дядя Клей, ты научишь нас стрелять из револьвера?

    — А зачем вам нужно стрелять из револьвера? — пробормотал Клейтон.

    — На случай если эти типы придут сюда снова — мы с Кэботом им покажем!

    Клейтон тихо рассмеялся, уткнувшись в одеяло.

    — В таком случае я не стану учить вас.

    Мальчики обиженно заныли, и Клейтон сказал:

    — Тсс…

    — Разве не правда, — спросил Том, — что ты — самый лучший стрелок в долине?

    — Может так, может нет. В любом случае, мальчики, если хотите научиться стрелять, то попросите вашего папу.

    — Он не станет учить нас. Он не носит револьвер и он не умеет им пользоваться. Если кто и может нас научить, так это только ты, дядя Клей.

    — Ну, может, как-нибудь в другой раз, — сонно сказал Клейтон. — Может, на следующий год.

    — На этот год! — взмолился Кэбот.

    — Ну ладно, на этот год — но только если ваш папа скажет, что можно, и если вы пообещаете мне не набрасываться на Билла Кайли, пока я вам не дам разрешения.

    — Мы даем слово!

    — Ладно, тогда спите. Давайте, закрывайте рты. Я устал сильно.

    Послышался шелест — маленькие тела зарывались поглубже в нагретые постели. Клейтон перекатился на живот и начал тереть ноги друг о друга, чтобы скорее прогнать холод из костей. Он уже начал задремывать, когда донесся тихий голос Тома:

    — Помни, дядя Клей, — ты обещал.

    Он что-то буркнул и провалился в глубокий сон.


    Утром, едва рассвело, он позавтракал и поехал в город. Мальчики за едой ему ничего не говорили, только торопливо и заговорщицки пробормотали «Доброе утро, дядя Клей», но глаза у них горели — они верили, что он выполнит свое обещание. Лестеру он об этом говорить не стал.

    Когда он добрался до города, облака над восточной цепью Сангре начали разрываться, и тонкие лучи солнечного света здесь и там падали на тающий снег. Если бы кто-нибудь внимательно следил за горными склонами, то увидел бы, как белые пятна медленно становятся серыми, потом бурыми, по мере того, как облака уходят на юг и утреннее солнце делает свое дело. Но Клейтон не следил за склонами; его глаза бродили вдоль главной улицы городка, он пытался оценить темп движения на улице и городской шум.

    Он проехал мимо платной конюшни по направлению к гостинице «Великолепная», люди на улице кивали ему, а потом, когда он проезжал мимо, начинали торопливо перешептываться между собой:

    — Из Таоса вернулся, — уловил он чей-то шепот.

    — Молодой Рой…

    Перед «Великолепной» он привязал мерина к коновязи на солнышке. Он уже видел Риттенхауза в кресле-качалке. Риттенхауз глядел в его сторону, но дальше, не на него, а на далекие горы, и ничем не показал, что видит его.

    Клейтону его собственные шаги по расшатанным деревянным ступенькам показались слишком громкими. Ветшает гостиница, подумал он. Он остановился в четырех футах перед Риттенхаузом и внятно проговорил:

    — Привет, Эд. Я только что возвратился.

    Риттенхауз угрюмо кивнул. После удара он немного прибавил в весе, и кожа вокруг рта и глаз у него слегка припухла. Теперь это было полноватое лицо человека, ведущего неподвижный образ жизни.

    — Я рад видеть тебя, Эд. Как ты себя чувствуешь?

    — У меня все в порядке, — ответил Риттенхауз. — А ты как?

    — Ну, я вернулся, — Клейтон негромко рассмеялся. — И тут же услышал, что у вас здесь возникли осложнения. Я слышал, Кайли влез в твои сапоги и принялся пинать ими людей.

    Тут Риттенхауз усмехнулся, быстро протянул руку и схватил Клейтона за запястье. Усмешка у него была голодная, мрачная и жадная.

    — Сядь-ка, — приказал он, — вот тут, на перила. Я знал, что ты вернешься, знал, что ты не сбежал.

    — Сбежал?.. — удивился Клейтон. — Кто такое сказал?

    — Никто не говорил, просто я подумал, что ты мог бы сбежать. Садись. — И, когда Клейтон послушался, он продолжал: — Да, есть тут у нас сложности. Первым мне Сэм Харди сказал, а потом еще трое или четверо говорили. А я сижу тут, как… как… — внезапно глаза у него затуманились, подернулись подступившими слезами. Голос сломался. — …как беспомощный старик, Клейтон…

    — Эд…

    — Я послал за Кайли. Так ты знаешь, что он сделал? Он вместо себя прислал этого парня Маккендрика, сказать мне, чтоб я думал про свои дела и не лез в чужие. Он сказал мне… если бы я по-прежнему был со своими револьверами, Клейтон… даже вот таким калекой, я бы его пристрелил на месте. А теперь, когда ты вернулся… — он по-детски улыбнулся, — ты это сделаешь за меня.

    — Сделаю — что?

    — Прикончишь этих троих. Билла Кайли… я ж ему доверял как сыну… и остальных двоих.

    Клейтон не спеша закурил.

    — Я хочу поговорить с ними, Эд. Я не собираюсь приканчивать их, я только хочу им чуток мозги вправить. Они меня послушают. Они малость распустились, потому что ты стал беспомощным, а Гэвина нет в долине, и некому их приструнить.

    — Они тебя не послушают, — Риттенхауз покачал головой. — Они тебя в грош не ставят, ты для них просто сбесившийся мальчишка, который бегает по шлюхам в Таосе. Единственный язык, на котором они станут с тобой разговаривать, — это язык револьверов. Трое против одного, Клейтон, — к таким типам только повернись спиной, и ты мертвый.

    — Я не собираюсь поворачиваться к ним спиной, но я и не начну стрелять в человека, прежде чем не поговорю с ним мирно. Кайли мне никогда не наступал на мозоли. Я не особенно его люблю, но нельзя ведь набрасываться на человека только потому, что тебе не нравится, как он разговаривает с людьми.

    — Нет, это не сын Гэвина говорит, — горько вздохнул Риттенхауз.

    — Это я говорю. Где сейчас Кайли?

    — Если ты сын Гэвина, то ты не станешь тратить слова на этого парня. Он сейчас у себя в канцелярии, собирает, как он выражается, «плату за защиту». А теперь исполни свой долг, Клейтон.

    Клейтон вздохнул.

    — Эд, я с этим управлюсь по-своему.

    Риттенхауз посмотрел на него долгим взглядом.

    — Я в первый раз пустил в ход револьвер, когда мне было семнадцать лет, — сказал он. — В Абилине это было, в салуне. Один мексиканец чумазый устроил там скандал и замахнулся ножом на моего друга. А я тогда носил старый однозарядный «Кольт» — всего один шанс, так что лучше бить в самое яблочко. Я ему всадил пулю прямо в сердце, этому чумазому, и было мне тогда всего семнадцать лет. А тебе сейчас двадцать, Клей. И ты ни разу в человека не стрелял. Ты же сын Гэвина. Тебе нельзя быть трусом.

    Клейтон развернулся на месте, прошел по крыльцу к ступенькам, потом, перейдя улицу, остановился возле своего коня. Темные глаза Риттенхауза следили за ним. Клейтон крепко стиснул зубы, глаза у него пылали. В нем бушевала холодная ярость — не столько против Кайли, даже не против Риттенхауза. Эту ярость вызывало положение, в котором он сейчас оказался: сын Гэвина, преемник Гэвина, правая рука Гэвина и его мститель. Он стоял возле коня, положив ладонь на его теплый бок. Конь довольно всхрапнул. Десять лет назад, мальчиком, он сел на этого коня, и теперь они были привязаны друг к другу так сильно, как это возможно между человеком и животным. Клейтон продолжал гладить бок коня, ожидая, пока очистятся глаза и сухость исчезнет изо рта.

    Он не собирался никого убивать. Ни Кайли, ни кого другого. Этому он не смог меня научить, — думал он, и чувствовал что-то вроде торжества. — Зачем мне убивать кого-то?

    Он знал, что не испытывает страха перед схваткой и ему даже не приходило в голову пока, что это его могут убить. Три человека или один — все равно не этого он боялся. Но он вспомнил почему-то день смерти своей матери, медленную иссушающую боль, которую он испытывал… и еще он вспомнил тот день в горах, когда он застрелил черного медведя. Он вспомнил, как кружились канюки…

    — Нет, — сказал он себе, — он не заставит меня сделать это, обозвав трусом. Я встану лицом к лицу против любого в честном бою, но я не желаю поднимать на человека оружие, лишь бы потешить этих людоедов вокруг.

    Он провел мерина несколько шагов вверх по улице, как вдруг кто-то окликнул его шепотом.

    Это был Сайлас Петтигрю, выглядывающий из боковых дверей своего магазина.

    — Клейтон!

    Он медленно подошел, одновременно заметив, что главная улица как-то неожиданно опустела. Лишь несколько человек стояли на дощатом тротуаре перед салуном, да старый ободранный навахо по-прежнему занимал место у банка, шевеля пальцами босых ног в талом снегу. Его подопечная, слепая девочка-полукровка, сидела рядом с ним и плела корзинку из соломы. Клейтон кивнул. Старый навахо кивнул ему в ответ. Девочка, ощутив что-то, подняла голову, когда он проходил мимо.

    — Привет, Сайлас, — он улыбнулся, подойдя поближе. — Что это с тобой делается?

    — Зайди, — отрывисто бросил Сайлас.

    Клейтон вошел в затхлую, пропахшую плесенью темную комнату и огляделся. Людей в магазине не было. У дверей, ведущих в контору, составлены один на один ящики с товарами, на стойках развешены платья и пальто, недавно привезенные Сайласом из Данвера и Канзас-Сити.

    Сайлас зашел за стойку, снял с пыльной полки бутылку виски и налил два стакана.

    — Ты их еще не видел?

    — Кого? — спросил Клейтон. Виски он не тронул.

    — Кайли, кого ж еще, дурень! Ты что, не знаешь, что он тебя ищет?

    — Ищет меня? Нет, я этого не знал.

    — Ну, дожидается тебя, все равно. Риттенхауз сказал этому типу Маккендрику, что, когда ты вернешься в Дьябло, ты его пристрелишь — Кайли, то есть — а теперь он уже точно знает, что ты вернулся, и он тебя дожидается!

    Клейтон тихо выругался.

    — Эд сказал ему, что я…

    — А что, разве это не правда? Разве ты не собираешься снять с него скальп?

    Он наклонился через стойку, опершись на нее обеими ладонями, глаза его горели твердой и свирепой голубизной.

    — А почему я должен сделать это, Сайлас? Может, ты потрудишься мне объяснить?

    — Потружусь?.. Ну, черт побери, уж конечно я объясню тебе, почему, мальчик! Так вот знай, этот тип Кайли и его дружок Маккендрик заявились сюда две недели назад, буквально на следующий день после того, как ты с Сэмом уехал в Таос, и сказали мне, что с этого дня они будут забирать долю Гэвина в прибылях! И с салуном тоже так! А потом они отправились в «Великолепную», поговорили с Марвом Джоунзом, который управляет гостиницей твоего отца, и сказали ему то же самое. Сказали Марву, что Гэвин не вернется, может, целый год, а то и два, а может, и вовсе не вернется, — так они все берут под свой контроль! Нет, ты понимаешь? Под свой контроль! И это было в точности то, что они и имели в виду… — Петтигрю в ярости сбивался и брызгал слюной. — Они хотят захватить всю долину, мальчик, до последнего гвоздя!

    Клейтон вертел в руках стакан с виски и оставался невозмутимым.

    — Сколько они выдаивают из тебя, Сайлас?

    — Двадцать долларов в месяц «за защиту»! — выкрикнул Петтигрю.

    — Что ж, мне, конечно, очень жаль…

    — Жаль? И все?.. Тебя это не потрясло?

    Клейтон улыбнулся. А что тут могло потрясти? Как только он обдумал все это хладнокровно, как только он представил себе общую картину, все стало ясно, даже логично. Если не считать законной доли Гэвина в земле, шахтах и магазинах и того, что он контролировал банк, вся власть Гэвина над этой империей держалась в его кулаке; это была привычка, которую и он, и люди, жившие в долине, в течение двадцати лет воспринимали как факт, не задавая вопросов. Но в конечном счете все держалось на страхе перед силой. Чем завоевал Гэвин свою империю, как не силой — при их попустительстве? Так разве в таком королевстве не может появиться узурпатор?

    Именно это и попытался сделать Билл Кайли. Просто-напросто дворцовый переворот, пока король развлекается на охоте. И если никто не выступит против — а кто здесь может выступить против не на словах, а на деле, кто, кроме принца? — то по возвращении король будет закован в железо или, в лучшем случае, низведен до положения простого подданного. А если понадобится, то и убит. Король отсутствует, верный генерал королевской армии, беспомощный и увечный, сидит в кресле-качалке, принц поехал в Таос и, как коротко и ясно выразился Риттенхауз, «бегает по шлюхам». И тут под фанфары и литавры появляется узурпатор с «Кольтом» сорок пятого калибра.

    Петтигрю, должно быть, читал его мысли.

    — Ты не сможешь уклониться от этого, Клейтон, — сейчас уже нет.

    — Не смогу? А что помешает мне сесть в седло и поехать обратно в Таос, чтобы мирно провести там зиму?

    Побагровевшее лицо Петтигрю внезапно вновь побледнело.

    — Ты этого не сделаешь…

    …Нет, не сделаю, потому что я — сын Гэвина. Не потому, что его кровь струится в моих жилах и позволяет мне хладнокровно убивать, а потому, что я — его сын, и он доверил мне эту долину. Потому что я обязан сделать это для него…

    Он наконец проглотил виски, налитое Сайласом, и вытер губы рукавом.

    — Где он, Сайлас?

    — Кайли?

    — Ну, а о ком же еще мы тут болтаем — об Аврааме Линкольне, что ли?

    — Он у себя в канцелярии, в том же доме, где тюрьма, в передней половине. Их там трое, Клейтон. Он, Маккендрик и этот полукровка, Пекос. Маккендрик ходит с двумя револьверами, у тех двоих — по одному. Посмотри, чтобы один из них не сидел в засаде где-нибудь на другой стороне улицы.

    Клейтон холодно улыбнулся.

    — Спасибо за всю твою помощь, Сайлас. У тебя найдется лишний револьвер?

    Петтигрю побледнел еще сильнее.

    — Ты хочешь, чтобы я…

    — Нет… — Клейтон засмеялся. — Я не хочу, чтобы ты взял оружие и шел со мной. Просто дай мне револьвер и немного патронов.

    Он взял «Кольт», который Петтигрю молча принес ему, спрятал его поглубже в карман своей овчинной куртки, и вышел из жаркого, пропахшего магазина на улицу, где было по-утреннему прохладно и свежо. Свет был мягкий, какой-то нереальный, в утренней дымке золотые солнечные лучи и грифельно-серые тени смешивались в причудливую картину. Улицы города были пусты. Исчезли даже старый навахо и слепая девочка.

    Глава семнадцатая

    За всю свою историю город не видел такого боя. На этой же полоске земли, тогда — еще девственной прерии, Гэвин Рой убил Эли Бейкера в честном бою двадцать один год назад. Через семь лет после этого Эдвард Дж. Риттенхауз спровоцировал братьев Чавес и хладнокровно застрелил их обоих в течение пяти секунд. Он убивал и других людей — быстро, безжалостно, одной-двумя пулями и без всякой суеты.

    …Многие годы потом люди рассказывали об этом ноябрьском утре. Существовало несколько версий того, что произошло после выхода Клейтона из магазина Петтигрю — в зависимости от точки зрения рассказчика, то есть от того, где он прятался, и от того, с кем он первым успел поговорить, когда рассеялся дым. Старики, сидящие зимой у печки, спорили до посинения из-за таких мелочей, как, скажем, чем разбил Маккендрик витрину кафе — стулом, столом или собственным волосатым кулаком, или, к примеру, какого калибра был дробовик, из которого сделал первый выстрел Кайли; и даже о том, вырвался ли мерин Клейтона из платной конюшни, напуганный выстрелами.

    Однако все единогласно признавали, что Клейтон вышел из магазина Петтигрю на освещенную ярким и неровным зимним солнцем улицу, расстегнул овчинную куртку и медленным шагом повел старого мерина в сторону тюрьмы. Выражение лица у него было беззаботное, он даже улыбался, как будто просто вышел лениво прогуляться по солнышку. Люди, которые следили из дверей новой земельной конторы и салуна, божились, что по манере идти — вот такой медленной, легкой, свободной походкой — это мог бы быть сам Гэвин, только на тридцать лет моложе; и все равно, вылитый Гэвин, с худым обтянутым лицом, спокойный, невозмутимый… холодные голубые глаза и не моргнут…

    Клейтон довел мерина до платной конюшни, которая была на той же стороне улицы, где и тюрьма и шерифская канцелярия. Он завернул в конюшню и сдал коня Джо Шарпу. Велел хорошо накормить его и поставить в заднее стойло.

    — Он был невозмутимый и холодный, как огурец, что всю зиму пролежал в снегу, — рассказывал потом Джо Шарп. — И глазом не моргнул, и не дергался, вот так просто передал мне коня этого, притронулся к шляпе и, как вроде абсолютно точно знал, куда идет, повернулся на месте и пошел прямо через улицу к кафе.

    Маккендрик сидел в кафе — зашел выпить десятичасовую чашечку кофе. Место он занял возле окна, чтоб можно было следить за улицей. Трое других людей с официанткой вместе сгрудились подальше, возле выкрашенной серебрянкой дровяной печки, бока которой раскалились докрасна — там горели колотые сосновые поленья, сложенные пирамидкой поверх кучи опилок и щепок.

    Маккендрик был человек крупный, лет тридцати с небольшим, не слишком высокий, но широкий в груди и в талии, с короткой шеей — голова у него будто прямо из плечей вырастала. Нос перебитый, глазки маленькие, карие, а губы всегда потрескавшиеся, хоть в жару, хоть в мороз. Когда Клейтон вошел в двери, Маккендрик облизнул губы языком и откинулся в кресле.

    — Привет, Клейтон, — весело сказал он. — Я вижу, ты уже вернулся из Таоса.

    Люди, собравшиеся в задней части зала, утверждали, что при этих дурацких словах на лице Клейтона появилась широкая улыбка.

    — Похоже на то, — пробормотал он.

    А потом замолчал, просто стоял там, не говоря ни слова («Даже не видно было, как он дышит», заметил потом Нил Оуэн). Стоял, расставив ноги примерно на шаг, как учил его Гэвин, а руки у него свободно свисали вниз, дюймов на шесть впереди тела. Вот так он и стоял молча, пока наконец Маккендрик не рассмеялся — откуда-то из глубины горла.

    — И что тут смешного? — спокойно спросил Клейтон.

    Маккендрик прочистил глотку.

    — Да ничего смешного, просто ты так глядишь, как вроде ждешь чего-то.

    — А я и жду. Жду, что ты мне скажешь, сколько.

    Маккендрик был озадачен, лицо у него сморщилось, нахмурилось, ну просто как в театре.

    — Сколько? Чего сколько?

    — Сколько я должен внести.

    — Клейтон… — Маккендрик хихикнул. — Что-то я никак в толк не возьму, про что это ты толкуешь…

    — Я толкую про то, — сказал Клейтон, — что вы с Биллом Кайли разъезжаете по долине и требуете с ранчеров плату за защиту. Я слышал, что вы поколотили Фрэнка Уэтмора, когда ему это не понравилось и он вроде как заупрямился. Я слышал, что Лестер Инглиш платит вам пять долларов в месяц, а Сайлас — двадцать. Ну, так вот я теперь интересуюсь, сколько, по-вашему, я должен вносить, чтобы и мне не остаться без защиты. — Он сделал паузу. — Вы же ведь не думали обойти меня стороной, а, Уэйн?

    Лицо Маккендрика стало холодным, язык заскользил по губам.

    — Тот, кто сказал тебе, что мы поколотили Фрэнка Уэтмора — просто брехун проклятый. А насчет всего остального, о чем ты говоришь, так тебе лучше потолковать с Биллом. Я просто получаю у него жалованье за то, что делаю мою работу.

    — Вы с Биллом работаете на моего отца, — сказал Клейтон. — Когда Гэвин отсутствует, вы получаете приказы от меня.

    Маккендрик оттолкнул назад свой стул, так что он скребнул по посыпанному опилками полу, и медленно поднялся на ноги. Он был на шесть дюймов ниже Клейтона, но весом превосходил его фунтов на сорок.

    — Есть у вас какие-нибудь приказы для меня сию минуту, мистер Рой? — издевательским тоном протянул он.

    Люди у задней стенки, которые грелись возле печки, теперь хуже видели Клейтона — туша Маккендрика загораживала его. Их там было трое: Нил Оуэн, который хозяйничал в кафе; Боб Хэккет, ранчер, один из самых первых поселенцев, и Слим Гарднер, который, вообще-то говоря, должен был сейчас сидеть на своей табуретке в салуне, потому что было уже больше десяти часов. Никто из них не мог бы утверждать, что заметил движение руки Клейтона — им было плохо видно. Слим Гарднер сказал:

    — Одну минуту он смотрел на него, вот так просто стоял и покачивался взад и вперед. А в следующую минуту он уже навел этот свой «Кольт» на Маккендрика и, клянусь вам, за то время, что Маккендрику понадобилось бы, чтоб до кобуры дотянуться, Клей уже успел бы нарисовать пулями свои инициалы на этом жирном брюхе, да еще и поставить точку в конце!

    Маккендрик уставился на револьвер в руке Клейтона, а потом Клейтон сказал спокойно («да так вежливо, как если б просил благословения у проповедника», заметил Слим):

    — Да, у меня есть для тебя кое-какие приказы, Уэйн. Медленно подними руки и держи их вверху, пока Слим заберет у тебя эти револьверы. А потом бери свою лошадь, собирай вещички и убирайся прочь из этой долины. И не вздумай вернуться, потому что ты будешь объявлен в розыск, и кто бы ни был тогда шерифом, ему будет приказано прикончить тебя на месте. Слим…

    Длинный Слим Гарднер осторожно приблизился, сутуля плечи, и выполнил то, что сказал Клейтон.

    — Разряди револьверы, Слим, — сказал Клейтон, — а когда мистер Маккендрик будет готов покинуть город, можешь вернуть ему оружие. А я пока перейду на ту сторону улицы, мне надо немного потолковать с Биллом Кайли.

    В дверях он остановился, сунул свой револьвер в кобуру и задал вопрос, смысла которого никто из присутствующих не понял:

    — Слим, какой у тебя рост?

    — Ш-шесть футов и два дюйма, может, шесть и три — не знаю точно, — заикаясь, пробормотал Слим.

    Клейтон кивнул и улыбнулся себе под нос. Боб Хэккет, который в свои пятьдесят три года все еще мог услышать, как гремучая змея ползет через кусты в двух сотнях шагов, решил, что он еще и пробормотал «Похоже, мальчики были правы…», но так как для него в этом никакого смысла не было, то он не мог бы поклясться, что это достоверно.

    Потом Клейтон вышел за дверь — там была тень, потому что солнце в этот момент зашло за облако — и пошел через улицу.

    Когда он прошел шагов десять и был точно на середине улицы, направляясь наискосок к зданию тюрьмы, у него за спиной с грохотом разлетелось толстое витринное стекло кафе. Едва услышав треск, Клейтон, не поворачиваясь, пригнулся, выхватил револьвер и помчался к платной конюшне. В тот же момент Билл Кайли выскочил из дверей своей канцелярии, расположенной перед тюрьмой, с двухствольным дробовиком в руках. Он держал его на уровне бедра и потянул за правый спусковой крючок. Заряд дроби просвистел над спиной у Клейтона, который бросился плашмя на кучку сена, насыпанную перед дверьми конюшни. Заряд попал в старый деревянный столб, поддерживающий наклонную крышу конюшни, на высоте футов трех от земли. Столб согнулся, так что часть крыши просела вниз, хрустя подгнившим деревом; лошади внутри конюшни заржали в испуге и принялись колотить копытами по стенкам денников. Джо Шарп спрятался за скамейкой в темном углу. Он видел, как Клейтон медленно поднялся на ноги, а потом резко повернулся лицом к свету, падающему с улицы.

    Кайли бросил свой дробовик и кинулся обратно в шерифскую канцелярию. Через секунду он снова появился в дверях вместе с Пекосом-полукровкой, оба были белые как стенка, оба с «Кольтами» в руках.

    Эхо разбитого стекла и выстрела из дробовика еще разносилось по улице. Маккендрик разбил витрину, а потом кинулся на Слима Гарднера, но Слим отскочил за стойку кафе, а Боб Хэккет в тот же момент набросился на Маккендрика и прижал его в углу, как волка.

    — Ты уже из игры вышел, — сказал Хэккет.

    Клейтон ждал в конюшне. Их было двое, оба хорошие стрелки, и если полукровка пройдет по задней улице, а потом через проход между парикмахерской и земельной конторой, Клейтон окажется между двух огней. Пока он думал об этом, пуля ударила в железную планку, которой были связаны доски двери, срикошетила и пролетела мимо его уха. Кайли лежал на животе у себя в дверях и имел отличный обзор улицы и тротуара. Тяжело дыша, Клейтон повернулся. Сзади, в темноте он смог разглядеть Джо Шарпа, прячущегося за скамейкой.

    — Джо, — сказал он, — если не хотите, чтоб я совсем сбесился и уложил вам волосы на пробор рукояткой револьвера, немедленно отвяжите всех лошадей!

    Джо Шарп, который от природы соображал медленно, умел, тем не менее, быстро двигаться, когда верх брали силы, от него не зависящие. Он сглотнул и побежал от стойла к стойлу, отвязывая лошадей. Их было пять или шесть, и они нервно плясали, поднимая клубы пыли. Почуяв свободу, они вырвались на середину конюшни тугим неистовым клубком. Мерин пытался пробиться к своему хозяину.

    Клейтон поднял револьвер к потолку и дважды выстрелил. В тесном помещении выстрелы загрохотали как гром, усиленный эхом от стен. У лошадей глаза выкатились от страха. Клейтона, стоящего за дверью, чуть не расплющило, когда крупный рыже-чалый конь вылетел на улицу. Другие неслись за ним, теснясь друг к другу, громко ржали от ужаса и сталкивались боками, стремясь поскорее вырваться из заполненной пороховым дымом конюшни.

    Со своего места Кайли мог разглядеть только бока пяти несущихся галопом обезумевших животных, а позади них, в облаке поднятой пыли, — быстро промелькнувшую человеческую фигуру, как будто летевшую над тротуаром. Он выстрелил прямо в клубы пыли, раздался резкий крик раненой лошади. Кайли выругался сиплым севшим голосом.

    Клейтон тем временем занял проход и выжидал там, переводя дыхание. Он мог отсюда заглянуть через окно в парикмахерскую — там повсюду виднелись следы поспешного бегства.

    Через десять секунд послышался скрежет сапог по гравию, и из-за угла в проход нырнул полукровка — в тридцати ярдах от того места, где Клейтон стоял на одном колене в луже тающего снега.

    — Брось оружие — резко выкрикнул Клейтон — и на мгновение его самого испугал высокий, почти визгливый звук собственного голоса.

    Рефлекс, выработанный годами тренировки в прерии за домом, заставил его броситься на живот в тот самый момент, когда полукровка попытался остановить свой неуклюжий бег и вскинул револьвер на звук голоса.

    И вот теперь в первый раз в жизни Клейтон выстрелил в человека — в человека, с которым он в жизни не разговаривал, разве что приветливо здоровался. Он выстрелил один раз. Полукровка выронил револьвер и отступил на шаг, как будто пытаясь укрыться за дощатым забором; а потом медленно сел на снег и уронил голову на колени.

    Кайли услышал этот выстрел и теперь ждал.

    Через минуту утренний ветерок унес пыль, и на улице стало тихо. Из-за угла высунулась длинная рука Клейтона, и в диком темпе загремели выстрелы, шесть выстрелов через равные промежутки времени. Пули просвистели в неподвижном воздухе и впились в дощатый тротуар, отрывая от него щепки, всего в десяти дюймах от того места, где скорчился в дверях Кайли.

    Должно, быть, Кайли сосчитал выстрелы. Шесть выстрелов из кольта, теперь револьвер пустой… Он вылетел на улицу и понесся к кафе. Пробежав десяток ярдов, он оглянулся через плечо на проход и увидел Клейтона, низко пригнувшегося к земле, стоящего на одном колене и смотрящего на него виноватым взглядом. Клейтон навел второй «Кольт», тот самый, что он взял у Петтигрю, и первыми же двумя пулями перебил Кайли позвоночник. Пули застигли того в прыжке, и он был уже мертв, когда рухнул в битое стекло и обломки досок перед кафе.

    А потом Клейтон выпрямился и неверным шагом двинулся через улицу, мимо тела Кайли, и распахнул настежь дверь в кафе.

    — Выходи, Маккендрик, — сказал он. Сердце в груди у него бешено колотилось.

    Маккендрик осторожно вышел на улицу, и глаза его застыли на распростертом трупе Кайли. Он с ужасом посмотрел на ствол револьвера Клейтона, и тогда Клейтон без улыбки крутнул «Кольт» на пальце и швырнул его через плечо с сторону «Великолепной».

    — Поговорим, как мужчина с мужчиной, Маккендрик, — сказал он, резко выдохнув. — На этот раз тебе придется иметь дело не со стариком Фрэнком Уэтмором…

    Маккендрик взревел как зверь и бросился на него.


    — Уэйн должен был задать ему хорошую трепку, — говорил потом Толстый Фред Джонсон. Они с Джорджем Майерсом выбрались через задние двери парикмахерской, как только был убит Кайли и эхо от выстрелов разнеслось над крышами и утонуло в тишине долины. — Он ведь был здоровый мужик, фунтов на сорок, а то и на пятьдесят тяжелее Клейтона, а умелый здоровый мужик всегда побьет умелого мужика поменьше. Ну, я не хочу сказать, что Клейтон маленький или что он не справился бы сам, но… — он похлопал себя по обширному брюху, — в долгой драке здоровый мужик тебя просто вымотает…

    Во время драки на глазах Клейтона были слезы — слезы от гнева или от ненависти? По этому поводу было много споров.

    — Он был локо, бешеный, ненормальный, — говорил Боб Хэккет. — Когда человек дерется вот так, как он дрался, он может лить слезы как дитя и в это же самое время замолотит тебя до смерти…

    Толстый Фред, как опытный костоправ, бросил на весы свое мнение медика:

    — Когда человек вот так разозлится, в нем начинает разливаться его адреналин. И течет так густо и сильно, что просто заставляет его пускать слюну и реветь как корова, у которой теленка забрали!

    — А я думаю, это просто пот попал ему в глаза, — протянул Слим. — Это самое простое объяснение, и я вам так скажу: зачем искать какие-то сложности, когда все можно объяснить просто — разве не так, доктор?

    Доктор пожал плечами, и у него подпрыгнул горб.

    — Может быть, он плакал потому, что только что убил двоих людей. Две души человеческие… Об этом вы не подумали? Клейтон ведь от природы — не убийца…

    — Клейтон Рой? Сын Гэвина? — люди смущенно засмеялись. Доктор раздраженно отвернулся к бару…

    Они дрались, катаясь в пыли и грязи, около пяти минут. Их одежда почернела от грязи, лица стали мокрыми от пота. Клейтон едва сдерживавший бешенство, забыл сбросить овчинную куртку, она сковывала его движения, а от пота, текущего со лба, он почти ничего не видел. И за все пять минут драки у него не было случая скинуть ее — а Маккендрик был в джинсах и плотной рубашке в красную клетку. Они катались по земле, оплетая друг друга руками и ногами, лица у них были багровые. Наконец Маккендрик оказался сверху и своими громадными лапами, как стальными клещами, стиснул голову Клейтона с боков — а тот тянулся пальцами к его горлу.

    — Ладно… ты, урод, рожа драная… сейчас я увижу… твои мозги… в грязи…

    Клейтон вскрикнул от мучительной боли и протиснул кулаки между руками Маккендрика, разрывая захват.

    Он перекатился наверх, но при этом ухо его попало под колено Маккендрика, и правая половина головы вспыхнула от боли. Когда они отскочили друг от друга, ухо Клейтона распухло и кровоточило, а у Маккендрика нелепо отвисла губа, надорванная у щеки примерно на полдюйма.

    Они стояли лицом друг к другу, в шести футах один от другого, низко пригнувшись, как танцующие медведи. Груди вздымались в унисон и глаза горели дикой ненавистью.

    «Кольт», который Клейтон швырнул через плечо на землю, лежал у ноги Маккендрика, поблескивая в потоках внезапно хлынувшего солнечного света. Маккендрик случайно толкнул его каблуком, оглянулся, увидел — и улыбнулся окровавленным разорванным ртом. И прежде чем Клейтон смог шевельнуться, он наклонился и схватил револьвер, и глаза его вспыхнули торжеством. Улица замерла, в тишине было слышно только тяжелое дыхание двух израненных людей. А потом тишину расколол выстрел.

    Окровавленный рот Маккендрика в изумлении раскрылся еще шире, показав тупые позеленевшие зубы. Неверными шагами он двинулся вперед, прямо в руки Клейтона, как влюбленный, медленно согнулся и повалился вниз, увлекая за собой любимое существо. Он упал, но револьвер из рук не выпустил. Они лежали, скованные объятиями. Наконец Клейтон выбрался из-под него. Он сидел в отупении, а потом глаза его изумленно уставились на темное красное пятно, которое с жадной стремительностью расползалось по более светлому красному тону клетчатой рубашки. Маккендрик дышал с отрывистыми хриплыми стонами. Но когда люди, выбежавшие из кафе, попытались поднять его грузное тело из грязи, он закашлялся, выплюнул немного крови и умер.

    На крыльце гостиницы «Великолепная», в семидесяти ярдах от них, Риттенхауз положил свой слегка дымящийся револьвер на одеяло, которым были накрыты его бессильные ноги. И медленно, как и до того, без тени торжествующей улыбки на лице, он начал раскачивать свое потрескивающее кресло в тени на тихом крыльце. Поскрипывание качалки прорезало всепоглощающую тишину улицы. Он покачивался и ждал, пока к нему подойдут люди.

    Глава восемнадцатая

    В течение двух дней Клейтон оставался на ранчо и не показывался в городе. Погода была все еще ясная: в долине стояли прекрасные, яркие ноябрьские дни, хотя на высоких склонах деревья уже сбрасывали последние листья, и с каждым днем зимнее солнце все сильнее соскребало зелень с земли и омывало холмы длинными бурыми шрамами.

    К крыльцу подъезжали всадники и звали его по имени, но он не отвечал. Большой Чарли, метис, приносил ему еду в комнату, а потом забирал, почти не тронутую, а когда кто-нибудь настаивал на встрече с ним, говорил всем, что Клейтон болен.

    — Его ухо беспокоит? — спросил Сэм Харди, не слезая с лошади. — Я слышал, он получил поганый удар ногой по уху.

    — Очень болеть ухо, — соглашался Большой Чарли. — Не видеть людей.

    Сэм Харди, как и всё остальные, кивнул, передал сочувствие и уехал, опечаленный, но удовлетворенный.

    Клейтон у себя в комнате пил. Гэвин оставил в буфете большой запас виски, и Клейтон перенес его к себе в комнату. Комната не менялась уже пятнадцать лет: из обстановки в ней был стул, стол и кровать, да еще репродукция «Ночного дозора» Рембрандта, оправленная в позолоченную ореховую раму и повешенная на белую стену — туда ее поместила его мать, когда ему было восемь лет. Он выставлял бутылки в ряд на столе, ложился на кровать и начинал пить. Единственный человек, которому был дозволен вход — так Клейтон приказал заранее, еще когда был трезвый — был доктор. Он пришел перевязать ухо. Других ран, которые бы не зажили сами, не было, и сломанных костей не было, хотя все ребра ныли и отзывались на прикосновение болью, а под глазом темнел омерзительный синий кровоподтек, там, где лопнул кровеносный сосуд.

    Доктор снял свой плохо сидящий черный сюртук, молча пришил ухо на место и смазал рану йодом, пока Клейтон скрежетал зубами, вцепившись в прутья железной спинки кровати.

    — Как ты себя чувствуешь, сынок? Голова болит?

    — Немного.

    — Это ты на себя напускаешь бойкости, или тебе так больно, что ты не можешь напрямую говорить об этом?

    — Да нет, не напускаю — вам-то это следовало бы знать. Болит, конечно, но такого чувства, что болеть будет вечно, нет. Так что я не слишком тревожусь из-за этого. Да и выпивка помогает.

    Доктор улыбнулся. Он был из той породы людей, кого улыбка делает еще уродливее: улыбаясь, он становился похожим на рогатую лягушку [22]. Он протянул руку с короткими, как обрубки, пальцами и взял Клейтона за запястье.

    — У тебя прочная голова да и сам ты довольно крепкий паренек. Тебе повезло.

    — Мне повезло, — повторил Клейтон за ним, как эхо, безрадостным голосом.

    Горбун сложил свой докторский саквояж, потом вздохнул.

    — Если я что-то могу сделать для тебя, Клейтон, — сказал он угрюмо, — ты только попроси.

    Клейтон глотнул виски — ему обожгло язык, и покачал головой.

    — Может быть, я догадываюсь, что ты сейчас чувствуешь, Клей…

    — Не думаю. Ваша работа — сохранять людям жизнь.

    — Их надо было убить. Это были негодяи, подлые, никчемные поганцы. Жаль, что тебе пришлось этим заняться, но посмотри на это иначе — у тебя ведь просто не было выбора: или убить, или быть убитым. Это — закон джунглей, сынок, а здешняя долина вовсе не рай, это джунгли.

    Клейтон несколько секунд смотрел на него, а потом отвернулся к стене, закрыв глаза. Горбун, который почувствовал себя неловко из-за своих последних слов, невнятно попрощался и вышел наружу. Зимние сумерки медленно опадали на землю. Он неуклюже взобрался в ожидавшую его двуколку.

    На третий день Клейтон дохромал до кораля, оседлал молодого мустанга, которого он объездил весной, и поехал в город. Встречные окликали его, махали руками. Сайлас Петтигрю выскочил из магазина на улицу и закричал:

    — Клей! Как ты себя чувствуешь, мальчик? Заходи!

    Но Клейтон проехал мимо, лишь холодно взглянул на него. Теперь я герой, — горько думал он. — Убил двух людей, сэкономил старому скряге двадцать долларов в месяц — и вот я герой. Мужчины и женщины по обе стороны улицы улыбались ему, ласково окликали по имени. Мужчины притрагивались к шляпам, а девушки краснели. Он выпрямился в седле и неторопливым размеренным шагом направил мустанга к коновязи напротив «Великолепной».

    Калека спокойно сидел в своей качалке, то же самое темно-коричневое армейское одеяло прикрывало его ноги. Только теперь в его глазах появились яркие блестящие точки, как огонек где-то далеко в черной прерии.

    — Я приехал поблагодарить тебя, Эд, — медленно сказал Клейтон. — Я думаю, ты мне спас жизнь, стоила она того или нет.

    Риттенхауз слегка улыбнулся и прищурился — бледное зимнее солнце светило ему в глаза.

    — Ты мне ничем не обязан, Клей. Ты сделал ошибку, когда решил, что с таким типом как этот Маккендрик можно драться честно и открыто: пусть это послужит тебе уроком. Ты должен был убить его, когда вывел из кафе, пристрелить как собаку. Сам видел, что из этого получилось.

    — Да, я видел.

    Клейтон молча ждал, машинально прислушиваясь к собачьему лаю, а Риттенхауз полез в нагрудный карман и вытащил две черные сигары. Протянул одну Клейтону, тот покачал головой.

    — Я вижу, у тебя повязка на ухе. Что-то серьезное? В голосе его звучала нежность, и юноша ответил вежливо:

    — Все нормально. Док Воль этим занимается, Эд…

    Риттенхауз раскурил сигару.

    — Эд, — решительно сказал Клейтон, — ты сказал Маккендрику, что, когда я вернусь в город, я возьмусь за него и за Кайли.

    — Ну да, сказал, — ответил Риттенхауз между двумя затяжками. — Так ты и сделал, верно ведь?

    — Сделал… вынужден был… потому что они этого ожидали. Но я вовсе не собирался этого делать. Я ведь сказал тебе, что хочу сначала поговорить с ними.

    — Ну, а какая разница? Вот ты поговорил с Маккендриком — много оно тебе дало? Так уж карты легли, Клей — ты должен был выступить против них, хотел ты этого или нет. Я это знал; и каждый в городе это знал, кроме тебя одного.

    — Потому что они видели во мне сына Гэвина, — пробормотал он.

    — Потому что ты и есть сын Гэвина, — спокойно поправил его Риттенхауз. — Да, именно поэтому. Разве это недостаточная причина?

    Клейтон кивнул и помолчал, глядя, как завивается дымок от сигары и исчезает в густой тени веранды.

    — Эд, кто теперь будет шерифом?

    Колючая улыбка поползла по лицу Риттенхауза, он крепко прикусил влажный конец сигары.

    — А ты не знаешь? — спросил он. — Что, в твоих так называемых мозгах еще есть сомнения?

    — Сколько угодно.

    — Ты не можешь отказаться. Это твое право и твоя обязанность. Твой отец, может, и думал, что ты слишком молод, но ты доказал, что это не так. Ты показал себя, Клей. Ты — единственный, кто может справиться с этой работой.

    — Нет. Не хочу.

    — Придется. Ты должен.

    — Я не собираюсь делать что-нибудь, Эд, — быстро сказал он, — только потому, что ты, или Гэвин, или здешние так называемые граждане скажут, что я должен. Ничего, ты понял? Я не трус, думаю, я это уже доказал. Я отправляюсь на ранчо, там работы полно, и, думаю, для меня этой работы вполне достаточно.

    — Ну, а теперь успокойся, — сказал Риттенхауз, помахивая сигарой, — а теперь послушай и малость пошевели мозгами. Я знаю, что на ранчо всегда хватит работы для человека, и ты с ней управляешься хорошо. Если ты станешь шерифом, это вовсе не значит, что ты должен все бросить. Это даже не значит, что ты должен все время сидеть в участке, как я это делал. Народ в этой долине приучен вести себя мирно, и им достаточно знать, что у тебя на груди эта звезда, пусть ты где-то в миле от города клеймишь телков или даже сосешь это виски… от тебя и сейчас им прет… — А потом продолжил, уже мягче: — Я шучу, Клей. Никто не хочет вмешиваться в твою личную жизнь. Ты молодой, тебе охота погулять. Ну и давай… — Он полез в карман где-то под одеялом. — Держи. Люди просили меня вручить тебе эту штуку и выразить их благодарность.

    Клейтон медленно протянул руку, и Риттенхауз уронил ему в ладонь оловянную звезду. Он ощутил на коже холодок от нее. Это была та самая потертая пятиконечная звезда, которую Риттенхауз носил на своем черном жилете. Заблудившийся солнечный луч упал на нее, и она блеснула, как полированное серебро.

    Он сжал пальцы, ощутив острые края, и заговорил горячо — ему хотелось кричать от злости, но, в то же время, он ощущал слабость и мягкость где-то глубоко внутри, куда он не мог добраться:

    — Ты спас мне жизнь, Эд. Это кое-что значит… и я не могу отплатить тебе за это, кроме как… — Он запнулся и опустил глаза, чувствуя, что лицо его вспыхнуло. — Ладно… — пробормотал он и сунул звезду поглубже в карман. — Только я не хочу, чтоб кто-то делал из меня героя. Я буду носить эту проклятую штуку, но… — он замолчал. — Еще раз спасибо, Эд.

    Риттенхауз улыбнулся и повел рукой, показывая, что отпускает его.

    — Езжай домой.

    Клейтон взобрался на мустанга и легким галопом поехал из города, но не в сторону ранчо. Он никогда еще не ездил на этом мустанге по прерии и, как только миновал мексиканские лачуги на северном конце городка, пришпорил коня и поднял его в галоп. Мустанг был молодой, быстрый, широкий в груди, с отличным дыханием и горячий. Я надеюсь, старый мерин не будет возражать, — думал Клейтон. Он может нагуливать жир себе на пастбище и помереть во сне, с полным брюхом… Он почувствовал, как холодный ветер жалит лицо, когда конь, подчинившись поводьям, свернул к западу. Внезапно он тяжело застонал и опустил голову на горячую шею мустанга.

    Сам не зная почему, он ехал к хижине Лестера на краю долины.


    Он пробыл здесь четыре дня. Спал на свободной кровати в комнате близнецов. Сначала они буйно ему обрадовались — Лестер ездил в город за припасами и услышал там рассказы о битве. В глазах мальчиков он был героем, хотелось ему этого или нет. Даже Лестер хлопал его по спине и ликовал.

    — Ты избавил эту долину от трех гремучих змей, Клей. И не переживай — я бы на твоем месте и минуты сна не потерял из-за этого.

    Но после первых приветствий он понял, что Клейтон не желает говорить на эту тему, ему хочется уйти от этого, ему тошно от того, что случилось.

    — Ты хочешь отдохнуть здесь несколько дней? Ну, конечно, добро пожаловать! Мы тебе всегда рады!

    На второе утро после завтрака Клейтон отвел Лестера в сторонку, к коралю. Все еще держалась хорошая погода, с чистого голубого неба лилось тепло и прогревало свежий воздух.

    — Лес, — сказал он, — Кэбот и Том с меня не слезают. Они твердят, что я дал обещание научить их стрелять из револьвера. Не помню, чтоб я им такое обещал, хотя на прошлой неделе они ко мне приставали, может, я что и сказал, но они твердят, что я дал слово. Но это меня все равно не заставит, если ты что-то имеешь против. Это ты их отец, и они должны делать то, что ты скажешь.

    — Не знаю, — пожал плечами Лестер. — Им бы не повредило научиться управляться с «Винчестером». Не знаю, как Мэри-Ли к этому отнесется. Может, она не захочет, чтобы тут возле дома была какая-нибудь стрельба, пока маленькая болеет.

    — Я мог бы забрать ребят в прерию подальше.

    — Ну, не знаю… А ты как думаешь?

    — Это не мне решать, а тебе.

    — Но ты не против?

    — Да мне все равно нечего делать, — равнодушно сказал он.

    Лестер вздохнул.

    — Они своими приставаниями замучают меня до смерти, если один из нас им не покажет, что и как. И, видит Бог, я не самый подходящий для этого человек. Так что давай, Клей, если, конечно, это тебя не очень затруднит.

    — Ладно, я пойду, скажу им.

    Ни у одного из близнецов не было своей лошади, так что, когда часов в десять утра они поехали к подножию западного гребня, Кэбот ехал на чалом коне отца, а Том — на сером муле, которого Лестер обычно запрягал в плуг. Клейтон привез их к крутому бурому склону, поросшему кактусами и чахлыми мескитовыми деревцами, милях в трех от ранчо, потом подозвал к себе. Мальчики были серьезны, их голубые глаза перебегали с «Кольта» на винтовку, а потом на тонкие загорелые руки Клейтона, когда он разломил револьвер и принялся объяснять им устройство механизма.

    Он провел там с ними три долгих утра, и подножия гор отзывались эхом на непрерывный треск выстрелов. Мишенями им служили ветви деревьев и оттопыренные зеленые уши кактуса-бочонка. Клейтон говорил с ними не спеша и тщательно поправлял, когда они ошибались, вспоминая, с каким терпением Гэвин и Риттенхауз учили его в прерии за ранчо. И каждое утро, когда они укладывались передохнуть на каменистую землю, пока Клейтон выкуривал сигарету, один из мальчиков просил:

    — А теперь расскажи нам, как ты расправился с Кайли. Расскажи еще раз, дядя Клей, расскажи, как оно все было…

    И ему приходилось рассказывать. Но почему-то, после того, как он рассказал все раз-другой, воспоминание как будто начало съеживаться в нем, и теперь он рассказывал, как о действиях какого-то другого человека; а когда он рассказывал в четвертый раз, то даже посмеялся и сказал:

    — Знаете, ребята, другого такого удивленного человека я в жизни не видел!

    Каждый день за обедом мальчики ели так, будто помирали с голоду, ели молча, быстро, и глаза у них горели. Мэри-Ли сновала из кухни к большому сосновому обеденному столу, не говоря ни слова, но всем своим видом выражая укор. Лестер поговорил с ней наедине, в спальне.

    — Клейтон нехорошо себя чувствует. Ему очень противно из-за того, что произошло в городе. Нам бы надо быть подобрее к нему, Мэри-Ли. Пусть отдыхает здесь, пусть поездит вокруг. Он мой брат, и я люблю его.

    Она холодно кивнула.

    — Это твой дом, твоя пища — и твои сыновья тоже. Ты можешь делать все, что тебе угодно.

    Клейтон ощущал ее неодобрение, как колючку в спине, но, когда после обеда они с Лестером курили на крыльце, Лестер сказал ему:

    — Клей, мальчишки на тебя просто молятся. Это очень хорошо, что ты с ними возишься, учишь… Я такого не смог бы. Я тебе благодарен.

    Когда они вернулись с холмов на четвертый день, со щеками, горящими от ветра и блестящими от пота, Лестер встретил их в нескольких шагах от дома и поднял руку, чтобы остановить — они смеялись.

    — Маленькая умерла, — тихо сказал он.

    Клейтон ближе к вечеру помог им похоронить девочку и, после тихого молчаливого ужина, оседлал мустанга и уехал обратно в город.

    Глава девятнадцатая

    Клейтон всегда держался в одиночку, живя на ранчо под бдительным оком Гэвина, и вырастая на пастбищах. Весной, в пору случек, он загонял коров в кораль, отсекал нужного быка из топчущихся у забора и гнал его к предмету страсти. В корале кипела пыль, Клейтон и Большой Чарли обвязывали лица платками и, проливая пот, совместными усилиями удерживали протестующую корову на месте, пока бык трудолюбиво делал свое дело. В январе, когда коровы телятся, он выбегал в холодный сарай в три-четыре часа утра, чтобы помочь молодой корове, телящейся в первый раз. В феврале приходила пора клеймения. Летом телят отлучали от маток, и приходилось ставить новые заборы, чтобы удержать ревущих коров на месте, на склонах восточных холмов. Всегда находилось, что делать: обламывать и объезжать лошадей, чинить сараи и корали, писать письма (медленно, вдумчиво) покупателям и поставщикам — а потом приходила пора перегонов.

    Никому в городе не приходилось часто видеть Клейтона, и никто не знал его по-настоящему. С ним раскланивались на улице, а когда он стал старше, иногда вечерком угощали его стаканчиком в салуне у Петтигрю. Люди его любили — и боялись, потому что он был сыном Гэвина; а женщины жалели — из-за шрама. Он был спокойный парень, серьезный, рассудительный и с хорошими манерами.

    Теперь, после убийства Кайли, он стал героем, и мужчины настойчиво искали его компании. Они вертелись вокруг, хлопали его по спине, а молчаливость его расценивали, как осторожность и вдумчивость в суждениях; И все-таки каждый инстинктивно ощущал, что должен проявлять к молодому парню доброжелательность и уважение, потому что это — наследник Гэвина. Никому не хотелось увидеть в этих голубых глазах, точно таких как у отца, то же самое привычное презрение и отвращение. Это было бы, как начинать все сначала с новым Гэвином. Но с парнем, думали они, может выйти по-другому. То, что им не удавалось с Гэвином, могло получиться с Клейтоном: в нем они надеялись найти человека с такими же слабостями и сомнениями, какие каждый из них находил у себя в душе.

    При нем все становились неестественно шумными и оживленными. В присутствии Гэвина люди привычно сохраняли уважительное молчание. А с Клейтоном они делались слишком уж громогласными. Каждый человек, за исключением Сэма Харди и Дока Воля, старался произвести на молодого парня впечатление своим многословием и преданностью. Но никто не попытался предложить ему дружбу, потому что ни один из них в глубине души не мог признать себя ровней Клейтону. И поэтому никто, кроме горбуна-доктора и Сэма Харди, не мог понять, как мало осталось в нем от мальчика, каким он был когда-то; а не понимая этого, никто и не мог ему помочь.

    Когда зима начала умирать, Клейтон завел привычку вечерами приезжать в город. Он больше не хотел ужинать в одиночку в доме на ранчо, он теперь предпочитал поесть в кафе Нила Оуэна или за пустым и чисто вытертым карточным столом в задней комнате салуна Петтигрю. В иные вечера, начав пить с кем-то на закате, он забывал поесть, и часов в девять, а то и в десять выбирался на улицу и брел деревянной походкой до платной конюшни, а там залезал на коня и позволял ему медленно и уверенно везти себя домой по темной дороге.

    Он мог быть пьяным, но крепко держал свой хмель внутри, так что когда другие мужчины у бара начинали бессвязно лепетать и прокладывали себе путь к выходу зигзагами от столика к столику, Клейтон по-прежнему сидел ровно, сдерживаясь напряжением воли. Люди, стоящие рядом, чувствовали его напряженность, ощущали ее хрупкость и им становилось не по себе. По уровню жидкости в стоящей перед ним бутылке можно было догадываться, что он пьян, но он этого ничем не выдавал, и окружающим хватало ума — или осторожности — не обращаться с ним, как с пьяным. Он никогда не качался, не глотал слогов, и в глазах у него не вспыхивала предательская краснота. Было похоже, что опьянение — это стена, за которой он прячется, и там ничто не может его настигнуть. Виски сковывало его конечности и леденило нервы; даже воздух вокруг него казался холоднее, чем в других местах бара.

    Напившись, он играл — и проигрывал. Он был спокойный игрок, бесстрашный — и плохой. Он мог поднимать ставки, ничего не имея на руках, и довольно скоро люди поняли его систему, если можно ее так назвать: ему просто нравилось блефовать. Фред Джонсон внимательно наблюдал за ним в течение двух вечеров, а на третий вечер сел за покерный стол и выиграл двести долларов. Потом он говорил:

    — Ему не просто нравится блефовать. Ему нравится проигрывать.

    И он проигрывал постоянно. Партнеры быстро изучили его манеру игры и, стоило ему ответить на чью-то ставку, немедленно требовали раскрыть карты — и почти всегда выигрывали. Если Клейтон садился играть в покер или монти, вокруг немедленно собиралась молчаливая толпа. Люди отталкивали друг друга, чтобы захватить место за столом. Они знали, что в игру вступил человек, который наверняка проиграет, и при удаче к концу игры можно было стать на пятьдесят, а то и на сто долларов богаче.

    Но его никогда не обыгрывали по-настоящему крепко. Не то чтобы люди сдерживались, понимая, что он пьяный, не то, чтобы они позволяли себе рисковать при плохой карте, — нет, просто боялись. Что будет, если он проиграет слишком много? Вдруг эта хрупкая оболочка лопнет? Никому не хотелось оказаться у него на дороге, когда это случится. Некоторые боялись его, другие же были достаточно хитры, чтобы время от времени дать ему выиграть, — пусть у него поднимется настроение, чтоб не хотелось бросить игру. Это был молчаливый заговор: раз в неделю, иногда — два раза, ему позволяли выиграть несколько долларов, предполагая, что он уйдет в хорошем настроении и будет стремиться сыграть еще раз. Однако со временем стали замечать, что в те немногие вечера, когда он выигрывал, в нем появлялась какая-то резкость, язвительность — и иногда после таких выигрышей он не садился за стол дня по три-четыре.

    Один только Сэм Харди пытался поговорить с ним. Он не был игроком, но как-то вечерком решил попытать счастья — и просадил десятку, а Клейтон, на которого пришелся главный проигрыш, расстался с семьюдесятью пятью долларами. В этот вечер игра закончилась рано (был январь, время отелов, и большинству игроков предстояло подняться часа в четыре утра), и Сэм пригласил Клейтона выпить по рюмке.

    — Клей… — Сэм пытался говорить оживленно, — не могу ли я, пока нет твоего отца, дать тебе пару, так сказать, родительских советов?

    — Говори прямо, — ответил Клейтон, точно так, как говаривал обычно Гэвин.

    — Ты проигрываешь слишком много денег, — сказал Сэм, — а это — грех. Ты ведь и не стараешься выиграть. Ты удваиваешь ставку, даже не заглянув в карту, которую тебе сделали втемную. Какой в этом смысл? Твой противник всегда поднимает темную карту, и это дает ему огромное преимущество…

    — Ты сегодня выиграл или проиграл, Сэм?

    — Я проиграл десять долларов, но…

    — Вот когда начнешь выигрывать, тогда и давай мне советы…

    Сэм печально покачал головой.

    — Это — не разговор напрямую, Клей. Есть разница…

    Клейтон допил свой стаканчик и уставился на Сэма холодными безжалостными глазами. И все же было что-то жалкое и уязвимое в самой твердости этих глаз, а жесткой прямизне спины, в скрипе зубов. Сэм с трудом сглотнул слюну и положил руку ему на плечо:

    — Ладно, сынок. Ты играешь так, как тебе нравится. Больше я рта не раскрою. Ты только помни — я не против тебя, я за тебя.

    Клейтон опустил глаза, пробормотал что-то, чего Сэм не расслышал, а потом тяжелыми шагами вышел из бара.

    Было еще рано, а он ничего не ел с полудня. Неподвижный воздух постепенно леденел в кулаке вечернего холода. Дальше по улице он заметил огни в кафе. Он медленно пошел туда, глубоко вдыхая, чтобы как-то прочистить мозги. Ему хотелось побыть одному, поужинать в молчании, но все же чтобы вокруг было тепло. На ранчо, конечно, найдется что поесть… но он открыл дверь в кафе и скользнул в угловую кабинку у самой стены.

    Официантка, которая обслуживала его, была новенькая (прежняя вышла замуж и уехала в Санта-Фе). Не очень молодая — по его оценке, около тридцати. Она приняла заказ и ушла, а он смотрел вслед, пытаясь оценить тело под белым платьем, выпачканным подливкой. Бедра мягко перекатывались. Он сразу почувствовал возбуждение, старые ночные видения ворвались в его сознание. Он хотел ее — так сильно, что был готов на все, готов был потом снести любое оскорбление и даже собственное презрение.

    Но, как выяснилось, в этом не было нужды. Девушка вернулась и принесла ему ягнятину с тушеным картофелем. Она была крашеная блондинка с полными красными губами, широкими округлыми грудями, крепкими руками и длинными острыми ногтями.

    Он подождал, пока последний посетитель покинет кафе, потом подозвал ее и попросил присесть к столу.

    — Меня зовут Клейтон Рой, — церемонно сказал он. Она ответила, что ее зовут Телма и что она знает, кто он такой.

    — Вам вовсе не было нужды говорить мне, мистер Рой. Кто же не знает вас в этом городе? Сидеть с вами — это — честь…

    Клейтон покраснел, а женщина улыбнулась ему — теплой, поощрительной улыбкой. Она приехала в Дьябло всего неделю назад, а ранчеры уже при случае пытались подкатиться к ней; но она всем отказывала. Она уже повидала виды, вышла замуж совсем молоденькой за пьянчугу, который обслуживал игорные столы в Альбукерке, и достаточно знала жизнь, чтобы, приехав в чужой город, не спешить и ждать благоприятного случая. Она боялась связывать себя, но все же не могла обходиться без мужчины — есть такой тип женщин. Еще до того, как Клейтон сел за стол, она уже сделала выбор. Она пару раз видела его на улице — он проезжал на своем широкогрудом мустанге; она слышала, как люди говорят о нем: с уважением, опаской и с жалостью. Он как будто взывал к обеим ипостасям ее души — и к матери, и к ребенку.

    Они немного поговорили за столом, пока он ел, а потом она закрыла кафе на ночь.

    — Ваш отец в отъезде. Вы, должно быть, чувствуете себя совсем одиноко на этом большом ранчо.

    — Да. Вы где остановились?

    — Сняла комнату у миссис Оуэн. Такая суетливая старуха — минуты покоя не дает.

    Он прочистил глотку и хрипло сказал:

    — Не хотите ли вы поехать ко мне на ранчо?

    — Чтобы остаться там? — спросила она, улыбаясь.

    Он покраснел густо.

    — Нет… я не могу… я имею в виду, что я только имел в виду…

    Телма положила теплую ладонь ему на щеку, и каждый нерв в его лице затрепетал.

    — Я знаю, что ты имел в виду. Да, — сказала она, — я поеду.

    Она надела пальто и набросила на плечи толстую шаль, пока Клейтон сходил через улицу за конем. Он посадил ее в седло, а сам, ведя мустанга под уздцы, пошел рядом, вверх по улице и дальше, через темную прерию, к своему дому. Единственным звуком в тишине были ритмичные удары копыт по земле. Он ощущал странное спокойствие и умиротворенность, шагая под холодным светом зимних звезд, ведя коня с женщиной, молча сидящей в седле — как если бы он уже очистился от внутреннего напряжения, даже до того, как наступил миг облегчения.

    Он повернулся к ней и произнес очень серьезно:

    — Люди будут говорить, вы ведь знаете…

    Он не мог видеть ее лица, скрытого в тени, но она рассмеялась низким горловым смехом.

    — Пусть говорят. Мне безразлично, если это тебя не волнует.

    — Меня? — он горько рассмеялся. — Почему меня должно волновать, что обо мне скажут?

    — Да… ты выше всего этого. Вот этим ты и понравился мне с самого начала.

    Ее хрипловатый голос, доходящий из темноты, вызывал в нем дрожь, он положил руку на теплую лошадиную шею и ускорил шаги.


    Теперь она уезжала с ним на ранчо три-четыре раза в неделю, а по воскресеньям, когда миссис Оуэн сама работала в кафе и Телма была выходная, она проводила на ранчо ночь и день. Вскоре ей пришлось переговорить с миссис Оуэн, которая заметила ее частые отлучки, а однажды в шесть утра видела, как она въезжает в темный город на мерине Клейтона. Но она была слишком независима, чтобы обращать внимание на бабьи пересуды, и заявила миссис Оуэн, что, пока она хорошо исполняет свои обязанности и не опаздывает на работу, своим свободным временем может распоряжаться, как хочет.

    Но главным было то, что она пользовалась популярностью среди мужчин. Дела в кафе шли неплохо, а после того, как город понял, где она проводит ночи, торговля сильно оживилась. Мужчинам было интересно поглядеть на нее — как же, женщина Клейтона Роя! — и они просиживали в кафе часами, шутили с ней и толковали между собой, какая она может быть в постели. Но обходились они с ней почтительно, никто уже не пытался за ней приударить, потому что никому не хотелось связываться с молодым шерифом. В первый раз они увидели в Клейтоне что-то человеческое, и мужчины глубоко и искренне радовались за него. Он продолжал пить и играть, но игра его стала теперь не столь отчаянной. Не то чтобы он стал чаще выигрывать, но теперь он проигрывал меньше, а когда случалось выиграть, он, вроде, радовался, и это тоже прибавляло ему человечности в глазах окружающих. Люди теперь шутили с ним, они чувствовали себя легче и лукаво подмигивали ему, когда он расплачивался в конце игры и вежливо прикасался к шляпе, прежде чем выйти в дверь и направиться в кафе.

    Телма ничего не требовала и была с ним терпелива. Во-первых, он более чем удовлетворял ее тело, во-вторых, она осознавала, что достигла определенного положения в городе. Она была женщиной Клейтона, и ее не волновало, что ей приходится одной ходить в церковь в воскресенье утром, или что он не прогуливается с ней по главной улице в воскресенье после обеда, как другие мужчины прогуливаются со своими женами или девушками. Он отдал в ее распоряжение своего старого спокойного мерина. Воскресными вечерами она возвращалась в город, ставила лошадь в платную конюшню, Джо Шарп приветствовал ее — и она ощущала гордость.

    Что же касается Клейтона, то он не переставал размышлять. Он был удовлетворен, впервые в жизни он ощущал, что его страсти утолены. Она любит меня, — думал он (хотя вовсе не вкладывал в это слово романтического смысла; просто это было единственное известное ему слово для обозначения отношений, когда за удовольствия не надо платить), и она ничего не требует. И он тоже старался быть добрым с ней. Если ему случалось выиграть за покерным столом, он давал ей денег на новое платье или шляпку. Однажды ему пришлось поехать в Санта-Фе, чтобы встретиться с правительственным чиновником и договориться о ежегодной отправке скота в Форт-Самнер. Он пробыл в городе всего один день и одну ночь и привез оттуда золотую брошку. Он вернулся в Дьябло в субботу, а в воскресенье, когда Телма пришла из церкви, повез ее в горы, чтобы показать серебряный рудник отца. День выдался чистый, морозный, воздух был голубой и прозрачный. По дороге он вытащил брошку из кармана своей овчинной куртки и отдал ей.

    — Это тебе, — спокойно сказал он. — Подарок.

    Она приняла брошку, и он заметил, что лицо ее просветлело. Это было лицо счастливой женщины. Его это глубоко тронуло — такое лицо он видел впервые в жизни. Это и порадовало его, и обеспокоило. Что это может означать? Как он этого добился?

    Они прогуливались по безлюдному руднику, он показывал ей шахты и направление жилы, а потом внезапно остановился и, насупившись, взял ее за руку. Второй рукой он коснулся шрама на своем лице.

    — Скажи, это тебя беспокоит? Ты считаешь, что я урод?

    Она улыбнулась и провела пальцем по красной отметине. Он от этого вздрогнул.

    — Только глупых женщин заботит лицо мужчины. Ты хороший человек — добрый и благородный. Когда-то, когда ты станешь постарше, ты осчастливишь какую-нибудь девушку.

    Он покраснел.

    — Я так не считаю… Я не считаю, что жениться — это так важно…

    — Это потому что ты боишься. Но страх покинет тебя.

    Он долго молчал, потом наконец заговорил — было видно, что ему трудно говорить.

    — А ты… как ты… я хочу сказать, что ты почувствуешь тогда?

    — Когда ты бросишь меня? — Телма улыбнулась. — Я буду скучать по тебе, мне будет печально какое-то время. Я не думаю, что это скоро произойдет — ты еще слишком молодой. Будь я помоложе, или ты постарше, может, все было бы иначе. Может быть, я чувствовала бы себя несчастной — уже теперь. Но ты ничего не можешь изменить. Я не маленькая девочка. Я понимаю жизнь…

    — Наверное, это несправедливо, — пробормотал он.

    — О, Клей! А что такое справедливость? Разве ты не доволен?

    — Доволен.

    — И я тоже.

    Он смотрел на нее, не отрываясь, с благодарностью. Глаза у нее были карие, с поволокой, лицо, пожалуй, слишком полное, чтобы назвать его по-настоящему красивым; в первый раз он увидел в морщинках вокруг глаз и рта следы давно перенесенных страданий. Не один я ношу шрам, — подумал он. — Так не слишком ли я себя жалею?

    — Пойдем, — сказал он, нахмурившись, — поехали обратно на ранчо.


    Так прошла зима. Ранней весной он послал Большого Чарли с десятком людей отогнать три тысячи голов скота в Шривпорт, а сам со второй такой же командой отправился в короткий перегон — они гнали пять тысяч голов отборных мясных коров в Форт-Самнер. Перегон занял три недели; проезжая на обратном пути через Санта-Фе, Клейтон купил браслет с бирюзой и рубинами для Телмы.

    А когда он появился в Дьябло, его ждало письмо от Гэвина.

    Он медленно прочитал его при свете керосиновой лампы в гостиной большого дома на ранчо. Он знал, что Гэвин не умеет ни хорошо писать, ни правильно излагать мысли, так что кто-то явно писал за него. На письме была дата, штемпель почты города Нью-Йорка, а почерк был женский.

    «Дорогой сын!

    Я скоро возвращаюсь. Я узнал от Эда обо всем, что случилось — он не хотел писать раньше, чтобы не беспокоить меня; он также сообщает, что заставил тебя дать обещание, чтобы и ты не писал мне — по той же причине. Как ужасно то, что случилось с Эдом! Мы все должны быть вместе с ним в годину его несчастья.

    Я горжусь тем, что ты совершил, сын мой, Эд описал мне все в подробностях. Я говорил тебе, что ты будешь нужен в долине, и я оказался прав. Война близится к концу, армия Союза громит мятежников и воздаст им полной мерой за все их деяния. Я это знаю со слов самого генерала Шермана. Я также слышал от надежных источников, что отряд полковника Джеймса Дж. Стюарта численностью в двести пятьдесят человек был почти полностью уничтожен в Теннесийской кампании, а те, что остались живы, опозорили себя, дезертировав и разбежавшись по домам. Я рад, что ты не имеешь с ними ничего общего.

    Я расскажу тебе все о Нью-Йорке, когда возвращусь. Да, это замечательное место, и я тут замечательно провел время. Когда-нибудь мы с тобой приедем сюда вместе, и я покажу тебе все достопримечательности.

    Есть у меня новости, сын мой. Я возвращаюсь домой не один. Три дня назад я обвенчался в Маленькой Церкви За Углом (это так называется самая настоящая церковь [23]) с молодой леди из хорошей нью-йоркской семьи, которую звали в девичестве Лорел де Лонг. В пору цветения вишни мы поедем в Вашингтон, округ Колумбия, в небольшое свадебное путешествие, а потом поедем на поезде до Санта-Фе, и прибудем домой почтовым дилижансом примерно пятнадцатого числа следующего месяца. Не стану говорить, что она будет для тебя, сын мой, новой матерью, потому что она не намного старше тебя годами, но я знаю, что ты будешь обожать ее так же, как и я. Она — королева.

    Пожалуйста, проследи, чтобы в доме была чистота и порядок, не забудь о ЖИВЫХ изгородях и цветах. Ты можешь сообщить людям новости, и я не буду возражать, если меня и миссис Рой встретит небольшая депутация горожан.

    А пока, сын мой, как всегда с наилучшими пожеланиями здоровья, и с любовью…»

    Письмо было подписано твердым неразборчивым почерком Гэвина:

    («Твой отец»)








    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх