• I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • Книга третья

    Борьба за престол

    I

    В один из сентябрьских солнечных дней 1739 года из Версаля в сопровождении многочисленной свиты выехал в Россию маркиз де ла Шетарди, назначенный послом при петербургском дворе.

    Франция, после длительной размолвки, возобновляла дипломатические отношения с северным соседом.

    В продолжение многих лет царствования императрицы Анны Иоанновны Россия держала сторону Австрии, первой тогда неприятельницы версальского двора. Именно Россия в 1734 году, после кончины польского короля Августа II, помешала Франции возвести на престол Станислава Лещинского — зятя Людовика XV. Королем, как того пожелали Австрия и Россия, избрали Августа III, сына умершего короля. Польшу наводнили саксонские и русские войска. Лещинский бежал в Пруссию. Версаль прервал отношения с Россией.

    Теперь же, по истечении пяти лет, ситуация менялась. Втянутая Австрией в ненужную ей войну с Турцией, Россия искала возможности благополучно закончить ее и неожиданно нашла посредника в лице Франции. Ее посланник в Константинополе маркиз де Вильнев принялся хлопотать о заключении мира. Переговоры шли успешно. (Нужно заметить, Вильнев был одновременно полномочным министром трех дворов: французского, венского и петербургского, и давно уже пользовался таким большим доверием и влиянием в Константинополе, что в данном случае руководил всем.) Петербургский двор в благодарность за услугу отправил маркизу де Вильневу Андреевский орден, украшенный алмазами, стоимостью в семь тысяч рублей, и, наконец, оба двора решились возобновить дипломатические отношения. Анна Иоанновна назначила посланником во Францию князя Антиоха Кантемира, а Людовик XV приказал французскому министру при берлинском дворе маркизу де ла Шетарди отправиться в Петербург.


    Маркизу шел тридцать пятый год. Красивый, остроумный, в меру любезный, искусный мастер интриги, он слыл опытным дипломатом и весьма нравился женщинам. Впрочем, находились и такие, что не теряли от него голову. К примеру, герцогиня Луиза-Доротея. В 1742 году она в письме к своему знакомому так описывала маркиза: «…я нахожу его довольно рассудительным для француза. Он уклончив, весел, красноречив, всегда говорит изящно и изысканно. Короче — это единственный из знакомых мне французов, которого нахожу я более сносным и занимательным. Но вместе с тем он показался мне похожим на хороший старый рейнвейн: вино это никогда не теряет усвоенного им от почвы вкуса и в то же время, по отзыву пьющих его в некотором количестве, отягчает голову и потом надоедает. То же самое и с нашим маркизом: у него бездна приятных и прекрасных качеств, но чем долее, тем более чувствуешь, что к ним примешана частица этой врожденной заносчивости, которая почти никогда не покидает француза, какого бы ни был он звания и возраста».

    Его эминенция — кардинал Флери, державший в то время бразды правления во Франции, имел свой, особый, взгляд на молодого министра, и выбор его пал на маркиза де ла Шетарди не случайно. Еще в 1734 году, во времена варшавского скандала, он отметил дипломата, благодаря которому прусский король предоставил неудачливому претенденту на польский престол Лещинскому убежище и тем спас его от угрожающей опасности. Французский министр в Берлине, пуская в ход все пружины, мешая правду и ложь, сумел, победив своих тайных врагов, запутать прусского короля в де-ла Севера. Кроме того, кардинал Флери (тесно связанный с иезуитами) был своевременно осведомлен о чрезвычайной благосклонности наследного принца прусского Фридриха II к маркизу, и одно время, не без оснований, считали, что он возьмет его к себе в министры. Прусский двор был тесно связан с Петербургом и о положении дел в России маркиз де ла Шетарди знал не понаслышке. Именно поэтому кардинал Флери настоял на кандидатуре маркиза. Впрочем, были и другие причины столь важного назначения, но о том позже.

    Маркизу приказано было ехать к новому месту с чрезвычайным поспешением, но на пути он остановился в Берлине, как пишут, дабы похвастаться блеском, которым намеревался ослепить Петербург и позлить тем самым своих берлинских врагов. Тщеславие ли руководило действиями посла или какие другие мотивы, судить трудно, но задержку в пути отметим.

    Конечно, было, было чем похвастать новому министру при российском дворе. Двенадцать кавалеров в свите, секретарь, восемь капелланов, шесть поваров под главным руководством знаменитого Барридо, первого, по отзыву современников, знатока в деле хорошо поесть, пятьдесят пажей, камердинеров и ливрейных слуг. Самые великолепные и самым лучшим образом исполненные из виданных когда-либо в России платья. В тщательно укупоренных ящиках везлось сто тысяч бутылок тонких французских вин.

    — Мы еще покажем русским во всех отношениях, что значит Франция, — говорил маркиз де ла Шетарди.

    Меж тем, 18 сентября был заключен Белградский мир. 23 сентября прусский король дал маркизу аудиенцию в Потсдаме и пригласил к себе на обед. За столом шел оживленный разговор. Прямодушного и прямолинейного старого короля интересовала придворная жизнь Людовика XV, и он расспрашивал маркиза о последнем увлечении французского монарха. Дипломат отвечал уклончиво, хотя особа, интересовавшая старого Фридриха, сыграла немаловажную роль в его новом назначении. Графиня де Майльи явно благоволила красавцу маркизу.

    Лишь 15 ноября, получив из Парижа нагоняй за промедление в дороге, маркиз де ла Шетарди поспешил в Петербург.


    В Европе строили догадки о возможных последствиях меняющихся отношений между Францией и Россией. Полагали, предметом переговоров посла будет укрепление дружбы и союза, предложенного Петром Первым чрез князя Куракина, но оставшегося неисполненным по случаю затруднений в признании императорского титула, и установление торговли между французами и русскими. Более проницательные считали, французский двор пообещает гарантировать заключенный между Россиею и Швецией Ништадтский трактат и предложит свое посредничество по случаю возникших между русскими и шведами неудовольствий.

    Разумеется, настоящая цель отправления версальским двором посланника в Петербург была загадкою для современников, не посвященных в закулисные тайны французской политики.

    Лишь узкий круг лиц, направивших министра в Россию, знал о задачах, поставленных перед ним.

    Сохранилась записка, написанная кардиналом Флери в Компьене, в июле 1739 года, «служащая инструкциею маркизу де ла Шетарди, который отправляется в Петербург чрезвычайным посланником его величества к царице». В ней, помимо указаний, как вести себя с точки зрения этикета, чтобы не уронить достоинства представительствуемой страны, находим любопытные строки: «Состояние России еще не обеспечено настолько, чтобы не опасаться внутренних переворотов… Ныне король не может по справедливости иметь верные подробности об этом положении; но, вспоминая незначительность права, которое возвело на русский трон герцогиню курляндскую, когда была принцесса Елизавета и сын герцогини голштинской, трудно предполагать, чтобы за смертью царствующей государыни не последовали волнения». Строки настораживают. Кардинал тут же спешит оговориться, что король-де не имеет предписывать ничего касательно этого предмета своему посланнику и что «было бы даже очень опасным предпринять что-нибудь такое, что высказало бы какое бы то ни было любопытство или расчет в этом случае». Однако прав забытый историк и литератор прошлого столетия Е. Маурин, задавший первым вопрос: «Но к чему могла служить эта оговорка, раз у французского правительства действительно не было в мыслях интриговать против русской царствующей фамилии?» Читаешь следующие строки записки и начинаешь интуитивно догадываться о видении дел французским кардиналом: «…но в то же время весьма важно, чтобы маркиз де ла Шетарди, употребляя всевозможные предосторожности, узнал, как возможно вернее, о состоянии умов, о положении русских фамилий, о влиянии друзей, которых может иметь принцесса Елизавета, о сторонниках дома голштинского, которые сохранились в России, о духе в разных корпусах войск и тех, кто ими командует, наконец, обо всем, что может дать понятие о вероятности переворота, в особенности если царица скончается прежде, чем сделает какое-либо распоряжение о наследовании престолом».

    С уверенностью можно сказать, посылая де ла Шетарди в Россию, Франция заранее считалась с возможностью вмешаться во внутренние дела России. Да и могло ли быть иначе? Кардинал Флери и стоящие за ним иезуиты исходили из реального. Три силы боролись в то время на континенте: Австрии, Пруссии и Франции. Та страна получала значительный перевес, с коей Россия держала тесные отношения. В правление Анны Иоанновны в выгоде оказывались немцы, и склонить Россию в свою сторону Франция могла, следовательно, только при перемене царствующей особы. Цесаревна Елизавета Петровна, на взгляд французских иезуитов, являла все гарантии, что со вступлением ее на престол Россия от немцев перекинется к французам. С детства цесаревну воспитывали в мысли стать французской принцессой — то была сокровенная мысль Петра Первого. И, кроме того, сколько ей пришлось натерпеться от немцев! Путь к сердцу «северного колосса» лежал через корону Елизаветы, заметил историк прошлого столетия, следовательно, Франции надо было добыть таковую!

    Трудно не согласиться с этим замечанием.

    II

    Пожелтевшая, разорванная в некоторых местах, чудом сохранившаяся до нашего времени газета «Санкт-Петербургские ведомости», номер первый за 1740 год. Читаем извещение: «В прошлый четверток (27 декабря 1739 г.), пред полуднем, соизволила ея императорское величество, наша всемилостивейшая государыня, недавно прибывшего сюда полномочного посла его величества короля французского, г. маркиза де ла Шетарди с обыкновенною церемонией на публичную аудиенцию всемилостивейше допустить. После чего сей превосходительный посол в то же самое время у их высочества государыни цесаревны Елизаветы Петровны и у государыни принцессы Анны, а третьего дня у его высококняжеской светлости герцога курляндского аудиенцию имел».

    В номере третьем «Ведомостей» читаем: «В прошлую: среду пред полуднем изволил его высококняжеская светлость герцог курляндский к обретающемуся при здешнем императорском дворе чрезвычайному послу его христианнейшего величества, превосходительному господину маркизу де ла Шетарди для отдания обратной визиты с пребогатою церемониею ездить, понеже его превосходительство вышеупомянутый, г. посол за день до того, а именно в минувший вторник, ея высококняжескую светлость герцогиню курляндскую посещал, а его высококняжеская светлость наследный курляндский принц такую ж ему, г. послу, визиту в прошлую субботу учинил…»

    III

    Одно из первых донесений маркиза, отправленное из Петербурга 9 апреля 1740 года: «Я старательно и тщательно собираю материалы для доставления вам верной картины этой страны. Работа очень трудная; опасения и рабство лишают всякой помощи». Из донесения от 21 мая 1740 года: «Будет более или менее близкий случай, который я стерегу, чтобы похитить у одного лица, так, что он того не заметит, имеющиеся у него сведения о состоянии морских сил, финансов и сухопутных войск царицы».

    Шпионство было в большом ходу в Петербурге. Должно быть весьма осмотрительным человеку приезжему в северной столице. Здесь, со времени появления Бирона в царских апартаментах, всяк за кем-нибудь приглядывал. Добывая сведения, не гнушались ничем. Многое решали деньги, особенно золото и драгоценности. Посланники, дабы «смазывать дела», постоянно просили свои дворы прислать ассигнации дополнительно. Русский двор подкупался ими через посредство министров, которые имели при нем какое-либо значение. В 1731 году (за десять лет до появления маркиза де ла Шетарди в России), по донесению Лефорта, дворы венский и берлинский истратили с этой целью по 100 000 экю. Надо думать, сколько теперь могли стоить важные сведения, когда на каждом шагу можно было наткнуться на бироновского лазутчика. Читаем в «Записках» Миниха-младшего: «…герцог курляндский… избыточно снабжен был повсеместными лазутчиками. Ни при едином дворе, статься может, не находилось больше шпионов и наговорщиков, как в то время при российском. Обо всем, что в знатных беседах и домах говорили, получал он обстоятельнейшие известия; и поелику ремесло сие отверзало путь как к милости, так и к богатым наградам, то многие знатные и высоких чинов особы не стыдились служить к тому орудием…»


    Анна Иоанновна, во все время своего царствования опасавшаяся Елизаветы Петровны как соперницы, еще в 1731 году приказала фельдмаршалу Миниху смотреть за цесаревною, «понеже-де она по ночам ездит и народ к ней кричит, то чтоб он проведал, кто к ней в дом ездит?» Миних сначала было обратился к личному врачу цесаревны — французу Лестоку, но как этот ему ничего не доносил, то он приставил к ней в дом урядника Щегловитого. И тот регулярно докладывал, кто к цесаревне ездил и куда она выезжала. Чтобы следить за нею по городу, нанимались им особые извозчики.

    В большие праздники и в день коронации, когда во дворце разносили в изобилии вино, причем Анна Иоанновна не только побуждала пить, но и сама из собственных рук подносила кубок, старалась стареющая императрица испытать многие лица; имела и поверенных, которые, по ее поручению, искали случаев выведывать множество сведений о подгулявших придворных.


    Снежная зима в Петербурге, морозная. Скользят возки, санки по льду Невы. Редкий прохожий вечером, кутаясь в шубейку, нагнув голову от ветра, спешит в теплый дом, к семье.

    Глядит месяц ясный на заснеженный город.

    Французское посольство разместилось на Васильевском острове, в доме, построенном из угрюмого серого камня.

    Лишь камин да теплые вещи согревали посланника.

    У дома своя история, и скажем о ней несколько слов. Построенный едва ли не в год основания города одним из сподвижников Петра, он не пришелся по душе хозяину и долгое время пустовал. Затем место купил Виллим Монс. По его приказанию в саду был выстроен довольно просторный флигель, скрытый деревьями. В этом флигеле, как говорили люди знающие, происходили его свидания с Екатериной Первой. После казни Монса дом отошел к правительству.

    Любопытная вещь: именно Монс помог выбраться в люди нынешнему фактическому правителю России, так и не принявшему ее подданства, герцогу курляндскому Эрнсту-Иоганну Бирону.

    Перелистаем страницы редкой книги М. И. Семевского «Царица Екатерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс», вышедшей в Санкт-Петербурге в 1884 году. Читаем следующие строки: «Человек незнаемый, принадлежащий к «бедной фамилии не смевшей к шляхетскому стану мешаться», Бирон в молодости оставил родину и поселился в Кенигсберге для слушания академических курсов; ленивый, неспособный, он вдался в распутство и в 1719 году попал в тюрьму за участие в уголовном преступлении; девять месяцев томился он в тюрьме, после чего был выпущен с обязательством или уплатить 700 рейсталеров штрафу, или просидеть три года в крепости.

    Монс еще в бытность свою в Кенигсберге во время хлопот по делу сестры своей Анны фон Кайзерлинг, познакомился с молодым развратником. Знакомство это, не делавшее чести Виллиму Ивановичу, было спасительным для Иоанна-Эрнеста. Теперь, когда над последним грянула гроза, Монс вспомнил о приятеле и, чрез посредство посланника барона Мардефельда, исходатайствовал ему у короля прусского прощение. Оставивши Кенигсберг, Бирон отправился в Россию, в обеих столицах ее встретил к себе полное пренебрежение, но в Митаве, при дворе вдовствующей герцогини Анны Иоанновны, ему улыбнулась фортуна.

    Так один фаворит-немец, на зло и продолжительные бедствия своему отечеству, спасал от гибели другого немца. Можно положительно сказать, что, не явись Монс заступником, — Бирон, раз ставши на дорогу беспутства и разврата, сгинул бы в прусских тюрьмах».

    Семейство Кайзерлингов находилось в родстве с Монсом. Напомним, посланник прусского короля Георг-Иоганн фон Кайзерлинг, пленив сердце Анны Монс, стал ее мужем. Петр Первый был в бешенстве, но помешать браку не смог. В 1711 году, после кончины посланника, Виллим Монс по просьбе сестры ездил в Кенигсберг улаживать дела о ее наследстве. Там он и познакомился с Бироном.

    Кайзерлинги и после гибели Монса опекали Бирона. Словно какие-то тайные узы связывали их.


    По вечерам, греясь в одиночестве у камина, маркиз анализировал сведения, почерпнутые из разных источников, сравнивал со своими наблюдениями и информацией, полученной в Версале. Разведывая об отношениях главных действующих лиц при дворе царицы Анны Иоанновны, он не выпускал из виду ни одного мало-мальски значащего факта.

    Депеши его были весьма конкретны. Приведем одну из них:

    «Царица часто страдает от подагры (de la goutte), так что если бы даже и предполагать в ней расположение и склонность к кабинетным занятиям, то все-таки она не в состоянии управлять сама: Поэтому она в действительности вмешивается только в то, что касается развлечений, и поощряет лишь своих придворных окончательно разоряться посредством безумной роскоши. Что же касается до управления, то она ссудила свое имя герцогу курляндскому.

    Гр. Остерман кажется товарищем герцога, но на деле это не так. Правда, что герцог советуется с ним, как с просвещеннейшим и опытнейшим из русских министров, однако не доверяет ему по многим причинам. Он следует его советам только тогда, когда они одобрены евреем Липманом, придворным банкиром, человеком чрезвычайно хитрым и способным распутывать и заводить всевозможные интриги. Этот еврей, единственный хранитель тайн герцога, его господина, присутствует обыкновенно при всех совещаниях с кем бы то ни было — одним словом, можно сказать, что Липман управляет империей».

    Сведения, добытые посланником, дополняет любопытная информация фон Гавена, бывшего в Петербурге в 1736–1737 годах. Он писал, что Анна Иоанновна, когда была герцогинею и жила в Курляндии, часто нуждалась в деньгах. Бирон занимал их для нее, «что видно из того в особенности, что как скоро императрица достигла престола, то в особенности очень щедро наградила некоторых купцов, которые именно решались давать в заем». Находим у фон Гавена и следующие строки: «Есть в Петербурге один придворный еврей, который занимается вексельными делами. Он может иметь при себе евреев сколько ему угодно, хотя вообще им возбранено жить в Петербурге».

    Кроме вексельных дел — Шетарди знал об этом, — Липман поставлял ко двору бриллианты. У него имелись коммерческие агенты по всей Европе. Липман вел дела с Голландией, Германией, Австрией, Францией и мелкими итальянскими княжествами. В Голландии, к коей благоволила Франция и где евреи монополизировали гранение и торговлю бриллиантами, Липман готовился открыть банкирский дом «Липман, Розенталь и К°». Известно было маркизу также, что доверенные агенты банкира Биленбах, Ферман и Вульф были кредиторами Бирона. (Через год после описываемых нами событий Липман, узнав о намерении Анны Леопольдовны свергнуть Бирона, поспешит предупредить герцога об опасности. Однако опала Бирона не воспрепятствует Лиману остаться обер-гофкомиссаром, он верно покажет обо всех известных ему деньгах и пожитках регента, с которым до этого занимался ростовщичеством на половинных началах.)


    Есть в депеше информация, касающаяся цесаревны: «Великая княжна Елизавета живет в своем дворце очень уединенно: у ней приняты величайшие предосторожности для предупреждения несчастия. Полагают, что она всегда одинаково (?) расположена к князю (?) Нарышкину, который, как уверяют, живет, как француз, под вымышленным именем и что будто ему княжна обещала свою руку».

    Потрескивают поленья в камине, шипит смола. Прыгают тени по полу. Час поздний, а все же не хочется подниматься с кресла. День напряженный закончился. Каков-то он будет завтра?

    IV

    27 января 1740 года в Петербург из Константинополя привезена ратификация мирных пунктов. По случаю заключения мира с Турцией происходили большие торжества.

    Праздникам предшествовало торжественное вступление в столицу гвардии, возвратившейся из похода, под предводительством генерал-лейтенанта, генерал-адъютанта и гвардии подполковника Измайловского полка барона Густава фон Бирона.

    Вступление представило для петербуржцев зрелище, не виданное ими со времен триумфальных въездов Петра Первого.

    «День этот, — писал Висковатов, — как и вообще вся зима того года, был чрезвычайно холодный; но, несмотря на жестокую стужу и на сильный пронзительный ветер, стечение народа на назначенных для шествия гвардии улицах было огромное». Войска входили с музыкою и развернутыми знаменами, «штаб и обер-офицеры, — вспоминал очевидец и участник событий Нащокин, — так как были в войне, шли с ружьем, со примкнутыми штыками; шарфы имели подпоясаны; у шляп сверх бантов за поля были заткнуты кукарды лаврового листа, чего ради было прислано из дворца довольно лаврового листа для делания кукардов к шляпам: ибо в древние времена Римляне, с победы, входили в Рим с лавровыми венцы, и то было учинено в знак того древнего обыкновения, что с знатною победою над Турками возвратились. А солдаты такие ж за полями примкнутыя кукарды имели, из ельника связанные, чтобы зелень была».

    За конной гвардией и артиллерией следовали гвардейские пехотные батальоны. Шествие их открывали гренадерские роты. Впереди ехал верхом майор гвардии Апраксин. За гренадерами шли два хора музыкантов. За ними, верхом, обер-квартирмейстер, два адъютанта командующего и сам командующий гвардией барон Густав фон Бирон.

    Гвардия шла побатальонно «обыкновенным строем».

    Пройдя весь Невский проспект, шествие направилось к Зимнему дворцу, проследовало по Дворцовой набережной, мимо ледяного дома, и, обогнув Эрмитажную канавку, выдвинулось на Дворцовую площадь. Здесь, по внесении знамен во дворец, нижние чины были распущены по домам, «а штаб и обер-офицеры, — писал Нащокин, — позваны ко дворцу, и как пришли во дворец, при зажжении свеч, ибо целый день в той церемонии продолжались, тогда Ея Императорское Величество, наша Всемилостивейшая Государыня, в средине галереи изволила ожидать, и как подполковник со всеми в галерею вошед, нижайший поклон учинили, Ея Императорское Величество изволила говорить сими словами: «Удовольствие имею благодарить лейб-гвардию, что, будучи в Турецкой войне, в надлежащих диспозициях, господа штаб- и обер-офицеры тверды и прилежны находились, о чем я чрез генерал-фельдмаршала Миниха и подполковника Густава Бирона известна, и будете за свои службы не оставлены».

    Гвардейские офицеры были всемилостивейше допущены к руке императрицы, и Анна Иоанновна из рук своих изволила жаловать каждого венгерским вином по бокалу.

    Маркиз де ла Шетарди в тот день впервые мог видеть младшего из трех братьев Биронов, Густава. Мягкий и обходительный человек, он начал свою службу в Саксонии и прибыл в Россию лишь по восшествии Анны Иоанновны на престол. В России он был произведен в майоры Измайловского полка, тогда только что учрежденного. Это назначение имело особый смысл, потому что Измайловский полк, обязанный своим бытием указу 22 сентября 1730 года, был создан по мысли обер-камергера Бирона, долженствовал, заметил несправедливо забытый историк прошлого М. Д. Хмыров, служить ему оплотом против каких бы то ни было покушений гвардии Петра, и в этих видах формировался исключительно из украинских ландмилицов — потомства стрельцов, естественно враждебного потомству потешных, — получил офицеров наполовину из курляндцев и вообще остзейцев и вверен командованию графа Левенвольде, душою и телом преданного Эрнсту-Иоганну Бирону. После кончины Левенвольде командование полком принял Густав. Герцог, дабы овладеть наследством, оставшимся после кончины светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова, женил брата на княжне Александре Александровне Меншиковой. Брак был несчастлив. Густав овдовел в 1736 году и теперь, как тайно был извещен маркиз де ла Шетарди, искал руки баронессы Менгден.

    Старшего брата, Карла, маркиз увидел на другой день, когда съехались во дворец все знатнейшие «обоего пола персоны» для принесения поздравлений императрице, по случаю высокоторжественного дня ее рождения.

    Генерал-лейтенант, генерал-аншеф, участник всех крымских походов, Карл Бирон отличался в бою редкой храбростью, но был совсем необразован и очень груб. Имел весьма сильную тягу к горячительным напиткам.

    Он так много раз попадал в драки, что весь был покрыт и изуродован шрамами.

    К Эрнсту-Иоганцу приятия не имел, был много порядочнее его, но иногда, под пьяную руку, говаривал о фаворите такие вещи, за которые всякий другой попал бы в Сибирь.

    «Калека сей, — писал архиепископ Георгий Конисский о Карле Бироне, — квартируя несколько лет с войском в Стародубе, с многочисленным штатом, уподоблялся пышностию и надменностию самому гордому султану азиатскому; поведение его и того ж больше имело в себе варварских странностей. И не говоря об обширном серале, сформированном и комплектуемом насилием, хватали женщин, особенно кормилиц, и отбирали у них грудных детей, а вместо их грудью своею заставляли кормить малых щенков из псовой охоты сего изверга; другие же его скаредства мерзят самое воображение человеческое».

    (Вскоре, 3 марта, Карл Бирон будет уволен, за ранами, в отставку, но в сентябре того же года, по желанию брата-герцога, испуганного болезненными припадками государыни, снова поступит на службу и определен будет генерал-губернатором в Москву.)

    В этот день торжественно звонили колокола. В придворной церкви, до отказа набитой народом, была отправлена литургия, при которой присутствовала сама государыня. В конце службы проповедь говорил Амвросий, архиепископ Вологодский. После литургии Анна Иоанновна отправилась «в галерею в аудиенц-камору, причем чужестранные и российские министры, генералитет и прочие чины Ея Императорское Величество поздравляли с оным торжеством и была пальба из пушек с обеих крепостей».


    Звучала итальянская музыка. Наряды дам блистали новизною и изысканностью, а кафтаны княжеские и графские, отнюдь не темных цветов, — богатством и вычурностью золотого шитья. Наряд государыни состоял в темном штофном платье, шитом золотом и множеством жемчуга, но без драгоценных камней. Цесаревна Елизавета Петровна явилась в малиновом платье, вышитом серебром и убранном множеством бриллиантов. Белое атласное платье герцогини Курляндской, шитое золотом, отличалось изобилием рубинов.

    Обер-гофмаршал двора Ее Величества объявлял и приглашал поздравляющих.

    В то время когда, в почтительном полупоклоне, к царице приближался для целования руки рижский генерал-губернатор Людольф-Август Бисмарк — зять Бирона, ей неожиданно доложили о прибытии из Константинополя секретаря посольства Неплюева «с ратификацией на заключенные пункты», и Анна Иоанновна тотчас же, прервав церемонию, самолично объявила о том тут же находившимся иностранным министрам.

    В то же время с крепости и Адмиралтейства произведена была пушечная пальба.


    Не одна родственная связь Бирона интересовала французского посла. С возвращением русской армии и появлением в Петербурге фельдмаршала Миниха менялась обстановка при дворе. Миних был, как известно, злейшим врагом герцога. Война с Турцией, ненужная России, была следствием именно этих неприязненных отношений. Бирону важно было под любым предлогом удалить от двора сильного соперника. Теперь же, когда близко раздался голос фельдмаршала, воздух во дворце заколебался.

    Миних оказывался в родстве с Юлианой Менгден — ближайшей подругой принцессы Анны Леопольдовны, весьма нерасположенной к Бирону. Можно было ожидать сплетения интриг, неизбежных при совместничестве таких личностей, как Миних и Остерман, и весьма сложных по случаю неусыпной деятельности в этом же роде Левенвольдов, Менгденов, Трубецких, Черкасских и иных. Не упускал из виду маркиз де ла Шетарди и сообщение, промелькнувшее в немецких «Байретских новостях» от седьмого января, о заговоре русских аристократов «с целью низвергнуть ненавистное иноземное правительство Бирона, придворного банкира, иудея Липмана, без которого фаворит ничего не делает, и возвести на престол цесаревну Елизавету».

    Нужна, срочно была нужна достоверная информация о происходящем в русской столице. Получение же ее из первых рук затруднялось одним немаловажным обстоятельством: русские не осмеливались разговаривать с французским послом, чурались его. Сказывалась боязнь перед наушничеством. Вот почему, когда на торжественном обеде прозвучал пятый официальный тост: «Кто сей бокал полон выпьет, тот ее императорскому величеству верен», чем подавался знак к окончанию застолья, маркиз, прежде чем выпить вино, отыскал взглядом Остермана и решил, что ныне же, на балу, в удобную минуту, обмолвится с русским министром о том, как установить ему прямые сношения с вельможами.

    Через двенадцать дней вопрос был решен. Вельможам разрешалось отныне наносить визиты французскому министру. Отведав французской кухни, гости размякли, расслабились и частенько сворачивали теперь умышленно к зданию посольства.


    Несколько немецких фамилий играли большую роль при дворе и занимали маркиза не менее, чем начинающиеся празднества торжествования мира.

    Кроме Кайзерлингов, Бирон оказывал покровительство Менгденам, Корфам, Ливенам.

    Оттону Менгдену, ливонскому ландрату и полковнику шведской службы, королева Христина даровала в 1653 году титул барона. Два его внука, братья Магнус-Густав, ландмаршал и Иоганн-Альбрехт, ландрат из Ливонии, были тесно связаны дружбой с семьей Левенвольде. Сыновья их были низкопоклонными прислужниками Бирона, особенно второй сын Иоганна-Альбрехта, барон Карл-Людвиг. Чтобы создать более прочную сеть интриг, он выписал в Петербург своих четырех кузин: Доротею, ставшую вскоре графиней Миних, Якобину, которая готовилась выйти за Густава Бирона, Аврору (впоследствии графиню Лесток) и Юлию. Все четыре были ловкие интриганки, особенно Юлия, сумевшая втереться в доверие к Анне Леопольдовне и имевшая на нее огромное влияние.

    В руках Карла-Людвига Менгдена (женатого на племяннице Миниха) сходились многие важнейшие нити придворных интриг. Дабы следить за действиями Менгденов, была подкуплена послом одна из фрейлин принцессы Анны Леопольдовны, находившаяся в тесной дружбе с Юлианой.

    Камергер барон Иоганн-Альберт Корф, президент Академии наук, как и Менгдены, уроженец Вестфалии, в 1730 году сыграл довольно значительную роль в событиях, сопровождавших восшествие на престол Анны Иоанновны. Именно он был тайно послан Бироном в январе 1730 года в Москву сразу после приезда в Митаву депутации от Верховного Тайного Совета. Корфу было поручено переговорить с Рейнгольдом Левенвольде и при содействии последнего подготовить условия для утверждения герцогини Курляндской российской самодержицей. Миссия Корфа увенчалась успехом.

    Рейнгольд фон Левенвольде, потомок старинной лифляндской фамилии, занимал тогда должность резидента герцога Курляндского Фердинанда при русском дворе. Как заметил историк Д. А. Корсаков, он представлял собою тип тех иноземцев, которые при Петре I держали себя тише воды, ниже травы, а в последующие царствования, в особенности при Анне Иоанновне, стали решителями судеб русского народа. Он не знал и не хотел знать России, ему были чужды интересы и заботы русских людей. Испанский посол де Лириа весьма резко охарактеризовал Рейнгольда: «Он не пренебрегал никакими средствами для достижения своей цели и ни перед чем не останавливался в преследовании личных выгод, в жертву которым готов был принести лучшего друга и благодетеля. Задачей его жизни был личный интерес. Лживый и криводушный, он был чрезвычайно честолюбив и тщеславен, не имел религии и едва ли даже верил в Бога». Красивая наружность создала ему положение. Екатерина I, пишет Д. А. Корсаков, обратившая внимание на красоту Левенвольде, сделала его камергером и графом. «Он был образцовый придворный: всегда веселый и с отличными манерами. Рейнгольд Левенвольде был центром всех придворных балов и празднеств, устраивать которые он был великий мастер. Страстный игрок в карты, мот и щеголь, он являлся непременным участником всех кутежей молодежи, а на балах покорял сердца придворных красавиц… Его младший брат — Густав Левенвольде — жил в то время в своем лифляндском имении и, если верить молве, был лицом очень близким к Анне Иоанновне. К нему-то отправил Рейнгольд Левенвольде гонца, прося предупредить о замыслах верховников».

    Ближайший друг Левенвольде Георг-Рейнгольд Ливен вел род свой от одного из вождей тех коренных латышских племен, которые были порабощены рыцарями-меченосцами. В 1653 году Ливены получили титул баронов от королевы шведской Христины. Умный, хитрый и очень ловкий, Георг-Рейнгольд был очень предан Бирону и принимал большое участие в деле организации конногвардейского полка.

    Все они протестанты и, что не менее важно, все входили в кружок ближайших друзей Бирона в Митаве.

    Трудно судить, знал маркиз о существовании митавской масонской ложи или нет. И ведал ли он о том, что во времена его пребывания при берлинском дворе, а именно в четыре часа утра 15 августа 1738 года, был посвящен в масонство сын короля прусского Фридрих (3 июня 1740 года, всего через три дня по вступлении своем на престол, Фридрих заявит об этом приближенным, 4 июля прикажет секретарю берлинской Академии Форнею издавать в Берлине масонскую газету на французском языке — «Берлинский Журнал, или Политические и научные новости», а 13 сентября, под своим покровительством, откроет ложу «Трех глобусов», которая вскоре сделается «Великим Востоком» для всей Германии).

    Невозможно так же судить и о том, известно ли было маркизу де ла Шетарди, что через свое доверенное лицо — саксонского посла Зума — Фридрих, будучи наследником, постоянно получал денежные субсидии от Бирона и Анны Иоанновны, что составляло большую тайну при дворе.

    «Герцог курляндский, — писал Зум в одном из писем, в шифрованной приписке, — доставляет себе удовольствие, без всякого политического расчета, быть вам полезным, поэтому я продолжаю с ним устраивать заем, который вы смело можете принять от одной знатной дамы… Об этом деле знают только трое: герцог, дама (А. И.) и я. Напишите мне… шифрами сумму, которая вам нужна».

    Зум был идеологическим наставником Фридриха. Именно он перевел для него метафизику философа Вольфа, ученика Лейбница, с немецкого на французский язык. Фридрих любил читать более по-французски и знал этот язык лучше, чем свой. Благодаря Зуму наследник прусского престола из материалиста превратился в деиста.

    Напомним, переводчиком де ла Шетарди в России был Зум. Надо думать, обо всех переговорах маркиза с русскими тотчас становилось известно в Пруссии. Сам французский посол писал: «Зум более прочих министров пользовался доверием Бирона и всего русского двора».

    Невозможно установить, кто принимал в масонскую ложу Эрнста-Иоганна Бирона. Достоверно следующее. В 1726 году Петр Михайлович Бестужев-Рюмин, некогда обер-гофмейстер двора герцогини Курляндской и благодетель самого Бирона, писал: «Бирон пришел без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, и год от году я, его любя, по его прошению, производил и до сего градуса произвел». (Письмо приведено историком прошлого столетия Арсеньевым в книге «Царствование Екатерины».)

    Не могло не оказать влияния такое окружение на Анну Иоанновну. Прусский посланник Мардефельд уже в феврале 1730 года сообщал своему двору, что императрица «в душе больше расположена к иностранцам, чем к русским, отчего она в своем курляндском штате не держит ни одного русского, а только немцев».

    Сделаем небольшое отступление.


    К сороковым годам XVIII столетия иезуиты приобрели в Европе, как и во всем мире, сильное влияние, занимая ключевые посты в правительственных учреждениях и главенствующие позиции в области просвещения, философии. Шло наступление католичества на реформаторские страны Европы. Следствием этого столкновения католиков и реформаторов и стало возникновение и появление на арене политической борьбы тайной организации, призванной противостоять влиянию Ватикана. Поэтому по своей принадлежности масоны в большей степени именно протестанты, хотя в уставе союза «вольных каменщиков» и оговаривалась «всерелигиозность» ее членов.

    Римская курия, чтобы устранить влиятельного конкурента, повела с ним жестокую борьбу. Масонов предавали анафеме. Их устав предполагал объединение людей разной веры: христианской, мусульманской, иудейской, а такой подход и такое отношение к религии запрещались католической и православными церквами. Римские папы требовали от глав правительств запрещения деятельности масонских организаций. Папа Пий IX в своей булле назвал масонство «сатанинской синагогой», «синтезом всех ересей».

    При русском дворе масонство становилось удобной формой организации иноземцев.

    Лютеранин по исповеданию, Бирон был чужд законам этой религии. Не имел пастора, лукаво объясняя, что держать его негде. Об отношении его к православию можно судить по следующему факту: когда дочь его Гедвига-Елизавета решила принять православную веру, Бирон пришел в бешенство. Дочь бежала из дому.

    По свидетельству леди Рондо, он имел предубеждение против русских и выражал его явно перед самыми знатными из них. Немудрено, если кое-кто и подозревал его в тайной принадлежности к иудаизму. Известно, в Курляндии он покровительствовал иудеям.

    Известный проповедник митрополит Амвросий в проповеди, сказанной 18 декабря 1741 года, характеризуя только что тогда павшее господство иноземцев в России времен Бирона, между прочим, говорит, что они постоянно заводили речь об ученых людях с тем, чтобы узнать таковых между русскими, погубить их, но не одними учеными они ограничивали свою адскую тактику. «Был ли кто из русских, — говорил он, — искусный, например, художник, инженер, архитектор или солдат старый, а наипаче ежели он был ученик Петра Великого: тут они тысячу способов придумывали, как бы его уловить, к делу какому-нибудь привязать, под интерес подвесть и таким образом или голову ему отсечь, или послать в такое место, где надобно необходимо и самому умереть от глада, за то одно, что он инженер, что он архитектор, что он ученик Петра Великого… Кратко сказать, — заключал он, — всех людей добрых, простосердечных, государству доброжелательных и отечеству весьма нужных и потребных, под разными претекстами губили, разоряли и вовсе искореняли, а равных себе безбожников, бессовестных грабителей, казны государственной похитителей весьма любили, ублажали, почитали, в ранги великие производили и проч.».

    За семнадцать лет супружеской жизни с Бироном менялось, естественно, и мировоззрение Анны Иоанновны. (Злые языки говорили, что Бирон женился по настоянию Анны Иоанновны, чтобы иметь возможность дать имя ее детям.)

    Русские при дворе дочери царя Иоанна Алексеевича не играли роли. Они превращались в ничто. И это подметил маркиз де ла Шетарди. «Знатные только по имени, в действительности же они рабы, — писал он в одном из донесений, — и так свыклись с рабством, что большая часть из них не чувствует своего положения».

    «Куриозная свадьба» придворного шута князя Голицына, свершенная в ледяном доме 6 февраля 1740 года, как нельзя лучше доказывала это.

    Князь Михаил Алексеевич Голицын, внук любимца царицы Софьи, Василия Васильевича, и сын пермского наместника, родился за несколько дней до того, как дед его и отец, лишенные званий и поместий, были отправлены в ссылку. Когда молодой князь достиг совершеннолетия, Петр I определил его солдатом в полевые полки, где он с большим трудом дослужился до майора. Выйдя в отставку и потеряв горячо любимую жену, Голицын испросил разрешения выехать за границу. Во время путешествия, во Флоренции, он, отец двоих детей, влюбился в итальянку низкого происхождения. Женился на ней и по настоянию ее перешел в католичество.

    Вернулся он в Москву с новою супругой, которую тщательно скрывал ото всех. О случившемся стало известно Анне Иоанновне. Голицына привезли в Петербург и посадили в тайную канцелярию. Императрица расторгла брак его. Итальянку выслали за границу, а его самого разжаловали в «пажи» и назначили придворным шутом.

    Государыню не смущало его княжеское происхождение. Князь Никита Волконский, к примеру, к тому времени исполнял обязанности приставника при комнатной собачке императрицы Анны Иоанновны и обязан был следить, чтобы «Цетриньке» (так звали собачку) ежедневно давали по кружке сливок молочных.

    Голицыну, помимо других шутовских обязанностей, велено было подавать квас, с чего и закрепилось при нем среди придворных прозвище Квасник.

    Не хватило у князя воли да гордости воспротивиться. Молча согласился со своей долей.

    Была у Анны Иоанновны в числе приживалок одна калмычка, пользовавшаяся доверенностью ее. Весьма любила из кушаний буженину, с того и получила фамилию «Бужениновой». Раз как-то призналась она государыне, что не прочь бы была выйти замуж. Та поинтересовалась, есть ли у нее жених на примете, и, получив отрицательный ответ, сказала, что берет на себя устройство ее судьбы. На другой же день Голицыну объявлено было, что ему найдена невеста и чтоб он готовился к свадьбе.

    Мысль о женитьбе шута и шутихи, высказанная вслух государыней, пришлась всем по вкусу. Камергер Татищев (будущий историк) предложил построить для этой цели дом изо льда на Неве и в нем отпраздновать свадьбу. Предложение так увлекло Анну Иоанновну, что немедля учреждена была «маскарадная комиссия» под председательством кабинет-министра Волынского, и дело закрутилось.

    На Неву сбегались горожане смотреть на строившееся чудо. Все в доме, вплоть до петлей, сделано было изо льда. Была и банька ледяная. За ледяными стеклами стояли писанные на полотне «смешные картины», освещавшиеся по ночам изнутри множеством свечей.

    Чрез губернаторов выписаны были из разных отдаленных мест России представители инородческих племен, по нескольку пар «мужескаго и женскаго» пола.

    6 февраля 1740 года свадебный поезд, управляемый Волынским и Татищевым, с музыкою и песнями, проехав мимо дворца и по всем главным улицам, остановился у манежа герцога Курляндского.

    Процессия инородцев в национальных костюмах прошествовала по улицам Петербурга на разнообразных повозках, везомых разными животными, и застыла на какое-то время подле устроенных против Зимнего дворца ледяных палат, где происходило угощение.

    Новобрачные сидели на отдельных столах с их посажеными отцами и матерями.

    После обеда инородцы, в паре, плясали каждая пара свою пляску. Затем молодых, к полному удовольствию многочисленной публики, проводили в ледяной дом и оставили одних.

    При дворе по такому случаю был дан маскарад.


    Внимательный маркиз подмечал: «Напрасно, из притворного снисхождения к фамилии Голицыных, одной из первейших в государстве, приводят в оправдание бездарность того, которого выводили па публичное осмеяние, его дурное поведение, и запрещение отныне звать его иначе, как только по имени, данном при крещении — он все-таки принадлежит к знатной фамилии, и его посрамление неуместно, так как этим самым презрены службы его отцов и тех родных его, которые ныне служат. Подобными действиями напоминают от времени до времени знатным этого государства, что их происхождение, достояние, почести и звания, которыми их удостаивает государь, ни под каким видом не защищают их от малейшего произвола властителя, а он, чтобы заставить себя любить, бояться и опасаться, вправе повергать своих подданных в ничтожество, которое им никогда не было известно прежде».

    Впрочем, одно качество преобладало у маркиза де ла Шетарди — он умел скрывать свои мысли. Особенно при чужом дворе.

    Вернемся в праздничный Петербург.

    На масляной неделе весь город был иллюминован. Главные торжества намечались на 14 февраля. Петербуржцев заранее известили, что «для такого радостного случая, позади Новаго Зимнего Ее Императорского Величества Дворца, на лугу, будут в народ бросаны жетоны или медали золотые и серебряные, а пополудни жареный бык с другими пищами впредь народу ж дадутся, и после того из приготовленных фонтанов вино пустится».

    14 февраля, после торжественной публикации дарованного от Бога мира и после принесения Богу должного благодарения, для народного угощения поставлены были на лугу кушанья и напитки. Не один, а несколько жареных быков было выставлено, рога у них позолочены сусальным золотом. Быки стояли на пирамидах, здесь же находились и рыбы соленые и свежие. Был пущен фонтан, через который ушло пятьдесят бочек красного вина.

    «Никогда в свете, чаю, не бывало дружественнейшей четы, приемляющей взаимно в увлечении или скорби совершенное участие, как императрица с герцогом, — вспоминал сын Миниха. — Оба почти никогда не могли во внешнем виде своем притворствовать. Если герцог являлся с пасмурным лицом, то императрица в то же время встревоженный принимала вид. Буде тот весел, то на лице монархини явное запечатлевалось удовольствие. Если кто герцогу не угодил, тот из глаз и встречи монархини тотчас мог приметить чувствительную перемену. Всех милостей надлежало испрашивать от герцога и через него одного императрица на оные решалась».

    В этот день Анна Иоанновна была чрезвычайно ласкова к гостям, весела, говорлива и шутлива.

    Князь Черкасский, один из кабинет-министров, в присутствии двора и дипломатического корпуса, обратился к императрице с речью от имени всей России. По левую руку от него стоял фельдмаршал Ласси, по правую — фельдмаршал Миних.

    — В речи говорится, — шептал, склонившись к маркизу де ла Шетарди, Зум, переводивший текст, — о вечном Боге, источнике всех благ, которого подданные от глубины сердца не знают как восхвалить и возблагодарить за великие добродетели, которыми он наградил великую государыню.

    Маркиз согласно кивнул.

    — Князь возносит молитву Всевышнему, чтобы он сохранил драгоценную жизнь императрицы на многие и многие лета. Дабы мы могли, говорит он, ступая по следам великой государыни, хранить заповеди Господни.

    Лицо маркиза выражало умиление.

    Следом за духовенством обер-гофмаршал пригласил маркиза.

    Сотни глаз устремились на него.

    Посол галантно поклонился.

    — Желание королем Франции мира и искренние старания, которые он прилагал, не могут возбуждать никакого сомнения в радости его величества, когда он узнает о событии, празднуемом в настоящий день, — произнес он и улыбнулся, источая любезность.

    Анна Иоанновна, выслушав переводчика, обратилась к обер-гофмаршалу, стоявшему рядом, и что-то сказала ему.

    — Ее Императорское Величество изволят довести до вашего сведения, — произнес тот, — что это самое событие тем более для нее приятно, что оно напоминает ей об одолжениях, оказанных ей королем Франции.

    Отвечала государыня с чрезвычайным достоинством.

    После церемонии поздравлений было объявлено о наградах.

    Миних сделан подполковником Преображенского полка (полковником мог быть только государь), получил бриллиантовые знаки Андреевского ордена, такую же шпагу и пенсию в пять тысяч рублей. Бирон, не разделявший военного труда, был преисполнен наградами со всем своим семейством…


    Гремела музыка. Гости в маскарадных костюмах съезжались во дворец на бал. Маркиз был в маске. Фельдмаршал Миних, делая вид, что с трудом угадывает его, поспешил передать ему пожелание герцога воспользоваться столом, накрытым в галерее.

    — Благодарю любезно за внимание, — отвечал тот, — но, уверяю вас, я никогда не ужинаю.

    — Не хотите ли по крайней мере, — не отступал Миних, — пройти в галерею видеть принцесс, кои уже там?

    — Если это доставит мне случаи засвидетельствовать им мое почтение, — отвечал маркиз, — то не премину тем воспользоваться.

    Фельдмаршал проводил посла к великим княжнам. Елизавета Петровна сердечно улыбнулась ему и пригласила сесть рядом. Анна Леопольдовна поддержала ее.

    После извинений галантный посол исполнил их требование, поместившись близ них в некотором расстоянии от стола.

    Фельдмаршал не переставал упрашивать маркиза закусить что-нибудь и, чтобы не слышать более отказа, предложил выпить за здоровье великих княжон.

    — Если вы поручаетесь мне в том, что их высочества соизволят на эту честь, я немедля воспользуюсь вашим предложением, — ответил маркиз.

    Великие княжны дали знать: это будет им очень приятно.

    Вино было выпито.

    Минуту спустя обе сделали честь — выпили за здоровье посла.

    Ужин был недолог. После него был сожжен великолепный фейерверк. Во время его зал был так скоро очищен, что можно было начать бал тотчас же по окончании фейерверка.

    Открыл бал маркиз де ла Шетарди с принцессою Елизаветою.

    V

    В ночь с 18 на 19 января 1730 года, едва узнав о кончине Петра II, лейб-медик цесаревны Елизаветы Петровны вошел в ее спальню, разбудил и стал уговаривать ее показаться народу, ехать в сенат и там предъявлять свои права па корону. Но она никак не соглашалась выйти из своей, спальни.

    — Куда ж мне с таким брюхом? — сказала она наконец Лестоку. Цесаревна была беременна.

    «Может быть, в то время, — писал Манштейн, — она еще не имела достаточной твердости для исполнения такого великого предприятия».

    «Елизавета Петровна, — напишет французский резидент Маньян, — ничем себя в этом случае не заявила: она веселилась в своей деревне, а ее сторонники, действуя в Москве в ее пользу, никак не могли добиться, чтобы она появилась в столице в виду тогдашних обстоятельств; несколько посланных к ней для этого гонцов не застали ее своевременно, так что она прибыла в Москву уже после избрания Курляндской герцогини. Но если б она и была там раньше, нет основания полагать, чтобы ее присутствие послужило ей на пользу; на это есть три одинаково важные причины, вследствие которых она не может найти себе полезных друзей ни в одной из главных русских фамилий. Первая причина — вольность ее поведения, которую русские просто презирают, несмотря на то, что не отличаются особенной щекотливостью; вторая — их ненависть к правлению царицы — ее матери, вследствие высокомерного обращения голштинцев во время их господства в России; мысль о возвращении их столь противна русским, что одного этого опасения было бы достаточно для отстранения цесаревны Елизаветы от престола, имей она на него неоспоримые права. Наконец, третья причина заключается в том, что, по правилам греческой церкви, всякий ребенок, рожденный до церковного празднования брака его родителей, не» может быть признан законным; хотя бы это празднование и было впоследствии совершено, русские считают церковное правило ненарушимым.

    («Елизавете Петровне и императрицей-то быть не следовало, — скажет в 1743 году подгулявший гвардейский офицер Иван Степанович Лопухин своему приятелю Бергеру. — Незаконная — раз; другое: фельдмаршал князь Долгоруков сказывал, что в те поры, когда император Петр II скончался, хотя б и надлежало Елизавету Петровну к наследству допустить, да она б…на была. Наша знать ее вообще не любит, она же все простому народу благоволит для того, что сама живет просто».)

    Ей едва исполнилось двадцать, когда из Москвы пришла весть о кончине молодого государя Петра II, племянника ее. Одно время он сильно был влюблен в нее и отношения у них установились весьма близкие, короткие, Он был побежден ее красотою и ласками. Очарованный ее прелестями, Петр II, пишут, предался своей страсти со всем пылом молодости, не скрывал своей любви даже в многолюдных собраниях и безусловно следовал ее внушениям.

    Остерман, воспитатель молодого царя, втайне радовался такому ходу событий. Хитрейший из немцев, он даже обдумывал замысловатый план разделить старую Россию и новую, — коренную Россию и инородческие северо-западные приобретения Петра I — прибалтийский край, в первой ему думалось сделать императором Петра II, а во второй — правительницей Елизавету. Для видимого единства этих частей России он предлагал женить Петра на Елизавете, с таким, однако, условием, чтобы новая Россия перешла в потомство Анне Петровне, то есть принца голштинского. Но эта хитрость, заметил М. О. Коялович, была уже слишком хитрою. Ее бросили.

    Долгорукие поддерживали любовь государя к тетке по другой причине. Им важно было отдалить Петра от его сестры Натальи Алексеевны, влияния которой при дворе они опасались. Великая княгиня откровенно презирала Долгоруких. К партии же ее принадлежали граф Левенвольде, барон Остерман — первейший враг тогда Долгоруких, и все иностранцы. Немудрено, что Долгорукие обхаживали Елизавету и ее приближенных. Так, не без их помощи первейший любимец и камергер Елизаветы граф Бутурлин, менее чем в полтора месяца получил две нешуточные награды: александровскую ленту и затем генерал-майорский чин. Елизавета заняла место Натальи. «Принцесса Елизавета теперь в большом фаворе, — напишет в своем. донесении английский резидент Рондо. — Она очень красива, и любит все, что любит царь, танцы, охоту; которая ее главная страсть; о других вкусах, в которых они солидарны, я не нахожу удобным говорить. Эта принцесса отдается удовольствиям, она сопровождает молодого царя всюду, где бы он ни показался».

    Победа недолго радовала Долгоруких. Они начали бояться большой власти, которую Елизавета возымела над царем; ум, способности и искусство ее пугали их. Начались новые интриги, целью которых теперь было удаление от двора Елизаветы. Преуспели Долгорукие и в этом. Вовремя шепнули царю о связи тетки его с Бутурлиным. Последнего решено было удалить от двора, а к Елизавете Петр разом изменил отношение, что многие тут же подметили. Так, тайный иезуит де Лириа писал 16 сентября 1728 года: «Царь приехал (на именины Елизаветы. — Л.А.) не прежде, как к самому ужину, и едва только он кончился, то уехал, не дожидаясь бала… Никогда еще не показывал он так явно своего неблагорасположения к принцессе, что очень ей было досадно; но она, как будто не заметив его, показывала веселый вид во всю ночь».

    Ощутив холодное сердце государя, Елизавета печалилась недолго и, удалившись от двора, предавалась рассеянности и удовольствиям в подмосковной Александровской слободе.

    Не с того ли, правда, времени станет склонна она выказывать в обществе некоторый род насмешливости, которая, по-видимому, занимала ее ум.

    При дворе она не имела никакой силы, ни для кого не была опасна — действительно так, но и не могла она не знать о «тестаменте» матери своей, который гласил: «Ежели В. Князь (Петр II) без наследников преставится, то имеет по нем цесаревна Анна, с своими десцендентами, по ней цесаревна Елизавета и ея десценденты, а потом великая княжна (Наталья Алексеевна) и ея десценденты наследовать…»

    Анны и Натальи не было в живых. Оставался сын Анны — Петр-Ульрих, прямой наследник престола. Но, разумная и рассудительная в жизни, Елизавета осознавала: шансы у него малые. При дворе боялись, должны были бояться воцарения голштинского принца, ибо Россия тут же будет вовлечена в войну с Данией из-за Шлезвига, а кроме того, личность отца Петра-Ульриха, голштинского герцога Фридриха-Карла, не вызывала к себе симпатий у русских. Уж больно насолил им своим вмешательством в дела России его министр Бассевич. Что же до нее касательно, то и у нее шансов нет. Кто же за нее ныне крикнет? Феофан Прокопович разве.

    Стоял подле ее постели принесший известие о кончине императора Лесток, теребил просьбою сбираться да в столицу мчаться, а она, свесив голые длинные ноги, думала думу горькую.

    Знать ее не любила. Разве что в гвардейских полках кто, в память об отце, с упованием смотрит на нее, да и кто — неведомо. В Немецкой слободе разве что ее сторонники, да среди послов некоторых европейских кабинетов. Граф Вратислав, посол немецкого императора, к примеру, да голштинские и брандербургские представители. Дак этих Верховный Тайный Совет и не послушает.

    Вот почему, вздохнув тяжко, ответила она Лестоку, после молчания долгого:

    — Куда ж мне с таким брюхом?


    Вернулась она в Белокаменную лишь по воцарении Анны Иоанновны.

    VI

    Утро. Солнце в оконце сквозь морозные узоры проглядывает. Истопник печь растопил. Тепло в спальне. Вставать пора, да понежиться хочется. Можно хоть изредка вольность себе такую позволить. Заслонка в печи полуоткрыта, и видны языки пламени. Эдак вот и в детстве, откроешь поутру глаза, а от печи жаром пышет, а знаешь, на дворе мороз лютый. Матушка, царствие ей небесное, заглянет в спаленку, волосы погладит — и так-то сладостно. Эх, дни давние, не воротить вас. Вставать надобно.

    Откинула государыня одеяла атласные, на ковер ступила, надела широкий шлафрок, голову повязала по-крестьянски, красным платком, позвонила: кофию подать.

    Истопник в спальню вошел, проследить за топкой. Увидел государыню у окна стоящей, в ноги поклонился, поцеловал туфлю ее.

    — Есть у меня для тебя, Алексей Милютин, весть добрая, — сказала Анна Иоанновна.

    Истопник замер в полупоклоне.

    — Служишь ты исправно, предан мне. Эрнст-Иоганн тобою весьма доволен. А посему, за службу верную, решила я даровать тебе дворянство.

    — Матушка-царица, да я… да по гроб жизни… да после такого…

    Кинулся вновь туфлю поцеловать, но Анна Иоанновна подняла его. Подняла, да впервые в жизни позволила руку поцеловать.

    А когда осталась одна, вдруг тяжесть привычную в душе ощутила, страх какой-то, что не отпускал в последнее время. Жутко было, будто смерть где-то рядом ходила. Так-то вот, верно, и мальчишка-император, Петр II, в последние дни смерть чувствовал. От нее бегал. Бегал, да не упрятался. Не могла понять Анна Иоанновна, откуда страх этот приходит, а нутром чувствовала его. Чувствовала его и вину свою. Ту, о которой и с духовником говорить боялась. Не знала, не ведала, а (прости Господи!) к смерти Натальи и Петра — детей царевича Алексея Петровича — причастной стала.

    «Господи, Боже милостивый, спаси и сохрани! Спаси и помилуй!» — кинувшись на колена пред иконами, зашептала она. Молилась жарко. В смятении на лик Божий безотрывно смотрела и просила, умоляла смилостивиться над ней, пожалеть сироту.

    Чутьем женским угадывала, не Голицыным Дмитрием Михайловичем и Долгоруким Василием Лукичом престол ей даден, а обстоятельствами, к тому подготовленными.

    Оставаясь наедине, не единожды вспоминала сии обстоятельства, коим обязана она, средняя дочь царя Иоанна Алексеевича, восшествию на престол.

    Еще в Митаве, в декабре 1728 года, когда пришла весть из Москвы о кончине племянницы Натальи Алексеевны, екнуло у Анны Иоанновны сердце словно от недоброго предчувствия. Помнится, первой мыслью было: что, как и до Петра Алексеевича доберутся? Не знала, о ком думала, а мысль такая промелькнула.

    Возвращалась Наталья в Москву. Заночевать остановилась во Всехсвятском, у царевны Дарьи Имеретинской. Наутро занемогла, а на другой день ее не стало. Кроме хозяйки, близ Натальи была и Анна Крамер. Та самая, что обмывала тело покойного царевича Алексея Петровича. Много тайн знала эта гофмейстерина, начинавшая прислугой в доме сестры Анны Монс.

    Через год с небольшим, в январский морозный день, примчал гонец из Москвы с сообщением о болезни Петра Алексеевича. И вновь не по себе стало Анне Иоанновне. Сразу о худом подумала. Готовилась она к поездке в Москву, на свадьбу к государю. Знала, Долгорукие в фаворе, Остерман места себе не находит, чуя — власть упускает. Эрнст-Иоганн, чрез своих лиц, подробно информирован был и в деталях о московских событиях рассказывал. Позже пришла весть и о кончине государя. Сказывали, застудился он в крещенские морозы. Оспа открылась. Начал было выздоравливать, вздохнули все с облегчением, да, не слушаясь никого, Петр Алексеевич будто бы открыл окно — свежим воздухом подышать, тем и сгубил себя. Застудил оспу. А мыслимое ли дело такое позволять, зная, чем кончиться может все. Остерман Андрей Иванович подле государя неотлучно находился. Неужто не понимал? Не мог не понимать. Человек умный. Может, в расстройстве был, что как женится его воспитанник на Екатерине Долгорукой, так и удалят его родственники новой государыни от двора. От расстройства и голову, ведомо, потерять можно.

    Весть о решении верховников призвать на трон Анну Иоанновну привез первым живший в Лифляндии граф Карл-Густав Левенвольде. Обо всем происходившем в древней московской столице сообщал ему брат-камергер Карл-Рейнгольд Левенвольде — помощник воспитателя Петра II, друг Остермана и посла прусского Мардефельда.

    Эрнст-Иоганн, кажется, не был удивлен столь необычной новости. Услышав, что верховники будут предлагать кондиции подписать, кои власть Анны Иоанновны как самодержицы ослабляли бы, сказал твердо:

    — Подписывай немедля.

    В Москву тотчас же отправил Корфа. А через несколько часов в Митаве появилась депутация от верховников.

    Василий Лукич Долгорукий, которому она когда-то так благоволила, вместе с князем Михаилом Михайловичем Голицыным-младшим и генералом Леонтьевым донесли ей вначале о преставлении императора, а затем известили об избрании ее на российский престол и передали письмо с кондициями от Верховного Тайного Совета, строго соблюдая инструкцию, согласно которой вручить их Анне Иоанновне надлежало наедине, без присутствия посторонних. По сему случаю вышел конфуз. Во время первой аудиенции трех депутатов Бирон, единственный из всех приближенных герцогини, позволил себе остаться в ее кабинете. Князь Василий Лукич Долгорукий приказал ему выйти. Бирон отказался, тогда Долгорукий, взяв его за плечи, вывел из комнаты. С того Долгорукие дорого заплатили за оскорбление. Многие из них позже были обезглавлены.

    Тяжко вздохнула Анна Иоанновна. Грех великий и за четвертование Долгоруких на ней лежал. Но и простить оскорбления друга им не могла.


    Письмо было следующего содержания:

    «Премилостивейшая Государыня! С горьким соболезнованием нашим Вашему Императорскому Величеству Верховный Тайный Совет доносит, что сего настоящего году, Генваря 18, пополуночи в первом часу, вашего любезнейшего племянника, а нашего всемилостивейшаго Государя, Его Императорского Величества Петра II не стало, и как мы, так и духовнаго и всякаго чина свецкие люди того ж времени за благо разсудили российский престол вручить Вашему Императорскому Величеству, а каким образом Вашему Величеству правительство иметь, тому сочинили кондиции, которыя к Вашему Величеству отправили из собрания своего с действительным тайным советником князь Василием Лукичем Долгоруким, да сенатором, тайным советником князь Михаилом Михайловичем Голицыным и з генералом маеором Леонтьевым и всепокорно просим оные собственною рукою пожаловать подписать и не умедля сюды в Москву ехать и российский престол и правительства восприять».


    Повелела она те кондиции пред собою прочесть.

    Василий Лукич зашелестел бумагою.

    «…такожде, по принятии короны российской, в супружество во всю мою жизнь не вступать и наследника, ни при себе, ни по себе никого не определять. Еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякаго государства от благих советов состоят, того ради мы ныне уже учрежденный Верховный Тайный Совет в восми персонах всегда содержать и без онаго Верховного Тайнаго Совета согласия: ни с кем войны не начинать, миру не заключать, верных наших подданных никакими новыми податями не отягощать…»

    Выслушав все пункты, подписала кондиции своею рукою: «По сему обещаюсь все без всякаго изъятия содержать. Анна».

    Было и еще одно требование, негласное, — камергера Бирона с собой в Москву не брать.

    Для скорого и беспрепятственного следования Анны Иоанновны и депутатов из Митавы в Москву были поставлены на всех ямских станах по тридцати подвод. Москва была оцеплена заставами, по всем трактам, на расстоянии тридцати верст от города, поставлены были по унтер-офицеру с несколькими солдатами, которые обязаны были пропускать едущих из Москвы только с паспортами, выданными от Верховного Тайного Совета. Из Ямского приказа, заведовавшего почтами, никому не велено было выдавать ни подвод, ни подорожных, вольнонаемным извозчикам строжайше запретили наниматься и было приказано проведывать, не проехал ли кто, по каким подорожным и куда, из Москвы 18 января, и буде кто проехал, то записывать, по чьим подорожным.

    Наставление Верховного Тайного Совета следить строго за тем, чтобы Анне Иоанновне не были сообщены кем-либо вести из Москвы помимо депутатов, соблюдалось строго.

    В самой первопрестольной, словно по чьему-то наущению, начиналась смута. Супротив верховников, решивших воли себе прибавить, зрел заговор.

    Посланный от Ягужинского с рекомендательным письмом к Анне Иоанновне Петр Сумароков успел передать просьбу графа не подписывать кондиции, верить не всему, что станут представлять князь Василий Лукич Долгорукий и другие депутаты, и заверение, что истину она узнает только по прибытии в Москву, но был схвачен в Митаве разведавшими о его тайном прибытии депутатами от верховников, арестован и срочно отправлен под надзором генерала Леонтьева в Москву. По донесению князя Василия Лукича арестовали в первопрестольной и самого Ягужинского, еще недавно «с великим желанием» просившего Долгорукого прибавить как можно воли.

    Злые языки говорили, Анна Иоанновна сама выдала Сумарокова, дабы верховники поверили ей. Ягужинский был близок герцогине Курляндской. Не однажды в трудную минуту ссужал ее деньгами.

    Выехав 29 января в девятом часу утра из Митавы, едва ли не под конвоем, Анна Иоанновна, сопровождаемая князьями В. Л. Долгоруким и М. М. Голицыным-младшим, 4 февраля, в шестом часу вечера, была уже в Новгороде. Здесь ее встретил епископ, управляющий Новгородской епархией, и вручил ей «предику» Феофана. Прокоповича (того самого, кто позже напишет пыточные вопросы для Долгоруких). На другой день Анна Иоанновна осмотрела Новгородскую святыню и, «откушав поранее, продолжала далее путь свой». 8 февраля была в Вышнем Волочке и в тот же день с поспешением выехала в Тверь…

    Верховники спрашивали государыню через князя В. Л. Долгорукого о разных подробностях, касающихся ее «входа»: желает ли она, чтобы похороны покойного императора были до ее входа, или совершились бы при ней, снять траур на время входа или нет, как, наконец, устроить сам вход? Гонцы с письмами к князю Долгорукому настигали его в пути, в почтовых ямах и городах, и привозили от него ответы верховникам.

    Погребение Петра Второго Анна Иоанновна предполагала устроить в среду, и февраля, а свой торжественный въезд в Москву в воскресенье — 15-го.

    10 февраля Анна Иоанновна прибыла во Всехсвятское. Не по себе ей стало, когда, оставшись одна, вдруг вспомнила, здесь, во дворце царевны Имеретинской, племянница ее смертельно заболела. И только во Всехсвятском подумалось ей о странном стечении обстоятельств при кончине отрока-императора. Сын злосчастного царевича Алексея Петровича, ненавистника и хулителя иноземных новшеств Петра, жил, был болен и преждевременно скончался в Немецкой слободе, в доме женевца Лефорта. Пресеклась русская ветвь Петра. Оставалась ветвь Марты Самуиловны Скавронской. Ветвь нечистая, как говорили некоторые, подлая. А из русской крови, — верно, лишь дочери царя Иоанна Алексеевича имели право на престол претендовать. И потому, как ни неожиданно такая весть прозвучала, а не смогла не согласиться с ней Анна Иоанновна. Но вихрь событий не дал мрачным предчувствиям развиться, хотя и не отпускали они ее.

    Было еще одно более чем странное стечение обстоятельств. Знала ли Анна Иоанновна о том, судить трудно.

    Петр Второй скончался в то время, когда Долгорукие уже торжествовали победу, — на 19 января 1730 года назначена была свадьба императора с Екатериной Долгорукой. Именно в этот день его не стало. Но мало кто знал, что князь Василий Лукич — главное лицо в деле возведения племянницы своей на русский престол, — тонкий и опытный дипломат, еще с давних пор, со времени своего пребывания молодым человеком во Франции, сдружился с иезуитами, и аббат Жюбе нашел в нем впоследствии деятельного адепта для своей католической пропаганды в России. Князь вынашивал мысли, чуждые русским. С приходом Долгоруких к власти должно было возродиться патриаршество на Руси, но согласно воле иезуитов униатское. Патриарх-униат должен был обеспечить полное фактическое проведение унии на Руси.

    Разработанная предположительно сорбоннскими богословами, иезуитская затея с унией и возрождением патриаршества входила в планы возвеличения рода князей Долгоруких. «Есть сведения, — писал историк Д. Е. Михневич, — что уже была завербована группа видных православных церковников на ту же незавидную роль, которую в Литве в конце XVI века сыграли епископы, возглавлявшие Брестскую церковную унию с Ватиканом. Испанский посол в России граф Лириа был закулисной пружиной заговора, тайно представляя в этом деле интересы Ватикана».

    Несомненно, действия католиков не прошли незамеченными для чутких протестантов. И не потому ли (выскажем нашу догадку) малолетний император Петр II кончил жизнь именно 19 января 1730 года (ни днем раньше, ни днем позже)? Протестанты не могли позволить католикам торжествовать победу.

    В этой связи приглядимся еще раз повнимательнее к неожиданно появившемуся в России, в сентябре 1728 года, Джемсу (Якову) Кейту (впоследствии фельдмаршалу Пруссии и интимнейшему другу Фридриха II).

    «Он наиглубочайший политик, которого я знать могу», — так отзовется о нем в декабре 1744 года французский посол в Стокгольме маркиз Ланмария в письме к де ла Шетарди.

    Этот же Джемс Кейт в 1741 году, когда русские гренадеры будут возмущены появлением в русских войсках шведов и поднимется волнение, объявит, что расстреляет всякого русского, задевшего шведа. Он даже пошлет за священником, чтобы исповедать перед расстрелом солдат, схвативших шведов и приставивших к ним караул.

    Среди солдат и раньше слышались толки, что иноземцы-начальники приказывают брать в поход недостаточное количество снарядов или снаряды, не подходящие по калибру к оружию; появлению в русском лагере шведов, которые остановились у генерал-майора Ливена, вызвало явную вспышку неудовольствия у гренадеров.

    Напомним, Кейт появился в Москве 25 октября 1728 года, а в ноябре неожиданно умирает сестра государя — Наталия Алексеевна. Через год с небольшим Россия лишится своего государя. В феврале 1730 года Анна Иоанновна становится императрицей, а в августе, создав лейб-гвардии Измайловский полк, она назначит подполковником в нем Джемса Кейта. Зададим вновь себе вопрос: за какие заслуги этот малознакомый ей человек становится фактически командующим Измайловским лейб-гвардии полком — опорой иноверцев в России?

    Джемс (Яков) Кейт в 1740 г. делается провинциальным гроссмейстером для всей России, назначение свое он получил от гроссмейстера английских лож, которым тогда был брат его, Джон Кейт, граф Кинтор.

    Не упустим из виду сообщение, приводимое Пыпиным в книге «Русское масонство в XVIII и первой четверти XIX века»: «…о самом Кейте есть сведения, что имел какие-то связи с немецкими ложами еще до своего гроссмейстерства в России».

    Не по этой ли причине Карл-Густав Левенвольде, командующий вновь созданным лейб-гвардии Измайловским полком, пригласил Кейта быть своим заместителем.

    Не об этих ли людях писал 12 февраля 1730 года прусский посол Мардефельд в одной из депеш: «Если императрица сумеет хорошо войти в свое положение и послушается известных умных людей, то она возвратит себе в короткое время полное самодержавие…»

    Не к их ли голосам прислушавшись, заболевший внезапно Остерман (а заболевал он всякий раз, когда назревала тревожная обстановка при дворе), обложенный подушками и натертый разными мазями, руководил в это время движением, направленным как против верховников, так и против участников шляхетских проектов. Он усиленно распространял слухи о своем недомогании, но верховники знали о его деятельной переписке с руководителями оппозиции и с самой государыней. Не с его ли подачи противники верховников вдруг потребовали восстановления сената?

    Словно кто-то невидимый дело вершил, это Анна Иоанновна чувствовала. Как ни зорок был князь Василий Лукич, не спускавший глаз с нее и не подпускавший к ней лиц посторонних (вход в апартаменты был строго воспрещен всем предполагаемым противникам), но не могло ему в голову прийти, что женщины придворные обведут его вокруг пальца. Занятый своею мыслью (Василий Лукич мечтал отстранить от государыни Бирона и занять его место), он недостаточно наблюдал за ними, но именно через родных сестер, Екатерину и Прасковью, через двоюродную сестру Головкину, через любовницу Рейнгольда Левенвольде Наталью Лопухину, через жен Остермана и Ягужинского Анна Иоанновна сообщалась с внешним миром и получала оттуда советы и внушения. Знала, в первопрестольной знатнейшие из шляхетства, возбужденные не на шутку, сноситься и советоваться стали, как бы вопреки верховникам стать и хитрое их строение разрушить; и для того по разным домам ночною порою собирались.

    Феофан Прокопович с теми людьми знался, чрез него о планах их уведомлена была государыня.

    А по Москве усиленно распространялись обвинения, словесные и письменные, против Долгоруких и Голицыных.

    А ведь именно князь Дмитрий Михайлович Голицын (с подачи, правда, князя Василия Лукича) и предложил кандидатуру Курляндской герцогини на русский престол.

    Любопытно привести здесь рассказ Вильбоа о том, как встретились в Березове, в изгнании, дети Александра Даниловича Меншикова, отъезжающие в столицу, и доставленный сюда князь Алексей Григорьевич Долгорукий. По утверждению Вильбоа, как-то, возвращаясь из церкви, дочь Меншикова остановлена была незнакомцем, высунувшимся из окна тюремного дома и назвавшим ее по имени. «Кто ты?» — спросила она. «Я князь Долгорукий!» — отвечал тот. «В самом деле, мне кажется, что ты Долгорукий. Давно ли, каким преступлением против Бога и царя увлечен ты сюда?» — произнесла изумленная Александра Меншикова. «Не говори о царе, — заметил Долгорукий, — он скончался через неделю после обручения с моей дочерью… Трон его заняла принцесса, которой мы предложили его вопреки прав законной наследницы потому только, что не знали ее характера и из-за нее думали править государством. Как жестоко обманулись мы! Едва она приняла власть, дела наши причтены были нам в преступление, и мы посланы умереть в здешней пустыне!.. Но я… надеюсь еще дожить до того, что увижу здесь врагов моих, погубивших по злобе своей меня и мое семейство!»

    Мысль удалить верховников шла своим путем, и Анна Иоанновна не противилась ей.

    Известия государыня получала таким образом: каждый день приносили к ней младенца, сына Бирона, которого она отменно любила; ему клали за пазуху записки, и Анна Иоанновна, унося младенца на руках в свою спальню, прочитывала их.

    Когда дело приведено было уже к окончанию, Феофан Прокопович, в знак усердия, поднес государыне часы столовые. Она отказывалась принимать, но он убедил ее принять их. Позже, взяв сына Бирона и унеся его в спальню, достала она завернутую в пеленку записку и узнала, в тех часах, под доскою, положен план ее действиям. Ему согласно и свершила она, 25 февраля 1730 года, неожиданное для верховников действие: в Кремлевском дворце, при стечении генералов, сенаторов и знати, разорвала кондиции и приняла самодержавие.

    На другой же день после восстановления императорской власти Остерман мгновенно поправился. Ноги его, коим подагра мешала двигаться, носили его быстро и легко; рука, бывшая не в силах поднять перо, дабы подписать кондиции, подготовленные верховниками, теперь крепко пожимала руки новых любимцев. Скорому прибытию в Москву Бирона он был рад несказуемо.


    Выпив утренний кофе, государыня, дабы вконец развеять мрачные мысли и тревожные чувства, начала разбирать свои драгоценности, забылась, веселое расположение духа вернулось к ней, и она готова была принять министров, просмотреть и подписать бумаги.

    Весело звонил колокольчик, вызывая камер-пажа. В окно заглядывало солнце, радуя глаз. Чувствовалось, еще немного, и долгая зима канет в Лету. Побегут, поблескивая, ручьи, осядет снег, загалдят грачи…

    — Ваше величество, — прервал ее мысли голос камер-пажа.

    Она обернулась. Обрадовалась, увидев на вошедшем новый кафтан.

    — Зови-ка, кто там, в зале, — приказала она и направилась в кабинет.

    Среди поданных бумаг одним из первых подписала приготовленный с вечеру указ о пожаловании дворцового комнатного истопника Милютина в российские дворяне. Взялась за другие бумаги. Внимательно прочитала именной указ с приложением копии Высочайше учрежденного 2 марта 1740 года росписания о назначении в сенат новых членов и о распределении в разные места генералов и прочих чинов; в приложенном у сего росписания значилось следующее: полные генералы Салтыков и Ушаков (верные Бирону) — оставляются при прежних своих местах, Левашов — в отставку, Кейт — при армии на Украине, в малороссийских полках и по Днепру…

    «Радеет Эрнст-Иоганн за Кейта. Жди, матушка, событий», — подумалось государыне. Она-то знала, как мечтал об этом месте фельдмаршал Миних. Не раз сказывали ей, что мечтает он о титуле герцога украинского, на что однажды она ответила так: «Господин Миних еще очень скромен: я всегда думала, что он будет просить у меня титула великого князя московского».

    VII

    3 июля 1740 года маркиз де ла Шетарди в очередной депеше, отправляемой в Версаль, писал: «Генерал Кейт готовится к отъезду в Украину, где он будет начальствовать. Ему дали назначение, которое лестно для него и упрочивает ему положение доверенное и в то же время блистательное: он будет начальствовать над казаками… в его распоряжении и под начальством будет более 170 тысяч человек».

    Кейт направлялся в Малороссию с правами гетмана. Бирон этим убивал двух зайцев: лишал Миниха возможности привязать к себе казаков (Эрнст-Иоганн не без оснований подозревал у Миниха зреющие мысли о приготовлении издалека средств к провозглашению себя гетманом) и поручал место человеку доверенному.

    Французский посол не мог не подметить обострившегося тайного волнения, возбужденного всеобщим недовольством русских против владычества иноземцев.

    Впрочем, по его наблюдениям, Бирон был уверен в преданности гвардии. Действительно, Преображенским полком хотя и командовал Миних, но помощником у него был майор Альбрехт — креатура и шпион Бирона; Семеновский полк находился под начальством генерала Ушакова, весьма преданного Бирону, Измайловским полком командовал Густав Бирон, а конногвардейским — сын Эрнста-Иоганна Петр (за малостью лет его обязанности полкового командира исполнял курляндец Ливен).

    В одном просчитался герцог Курляндский: сменив значительно состав гвардии, обновив его за счет молодых рекрутов, оторванных от земли, он оставил их наедине со старыми гвардейцами, что не замедлило сказаться на возникновении волнений и в гвардии, ибо старые солдаты были весьма обеспокоены засильем немцев, и национальная гордость не позволяла им соглашаться с владычеством иноверцев. Кроме того, обманутые в своих требованиях дворяне (при восшествии на престол Анны Иоанновны Остерман обещал шляхетству воссоздание Сената, но, едва власть утвердилась, вместо Сената образован был кабинет министров и появился Бирон) также таили давнее зло на немцев.


    В Европе происходили важные перемены. После кончины короля прусского к власти пришел его сын Фридрих. Шведы прощупывали вероятие возбуждения войны с Россией.

    Петербургский двор отзывал из Европы умнейшего Алексея Бестужева — креатуру Бирона. Его прочили на место бесславно погибшего Артемия Волынского. В Данию же отправляли Корфа, чрез посредство которого маркиз де ла Шетарди готовился получить сведения, очень полезные для службы короля.

    В Петербурге не затихали разговоры о казни Волынского.

    Говаривали, Анна Иоанновна ни за что не хотела подписывать смертного приговора. Два дня возобновлялись довольно бурные сцены между нею и герцогом. Государыня плакала. Бирон повторил угрозу уехать — она уступила.

    Волынский, будучи в фаворе у государыни, вздумал удалить герцога от трона.

    27 июня 1740 года ему отрубили голову, предварительно отрезав язык и отрубив правую руку.

    Еще одно немаловажное событие побуждало разговоры в Петербурге: принцесса Анна Леопольдовна была на сносях.

    Ждали наследника.


    Петербург в царствование Анны Иоанновны представлял одни противоположности — из великолепного квартала человек вдруг переходил в дикий и сырой лес; рядом с огромными палатами и роскошными садами стояли развалины, деревянные избы или пустыри; но всего поразительнее для маркиза де ла Шетарди было то, что через несколько месяцев он не узнавал этих мест: вдруг исчезали целые ряды деревянных домов и вместо них появлялись дома каменные, хотя еще не оконченные, но уже населенные.

    Как-то Зум сказал маркизу:

    — Здесь совсем нет общества, и не столько по недостатку людей, сколько по недостатку общительности. Нелегко определить: нужно ли искать причину отсутствия общительности единственно только в характере и нравах нации, еще жестоких и грубых, или этому содействует до некоторой степени и характер правительства. Я склоняюсь к убеждению, что наиболее действует последняя причина.

    Немцы, казалось, парализовали волю русских. Тех же, кто выказывал сопротивление, казнили, как Волынского, или же сажали на кол.

    Воры рыскали по городу, свершая грабежи и убийства.

    Казни становились столь привычным делом, что уже не возбуждали ничьего внимания, и часто заплечные мастера клали кого-нибудь на колесо или отрубали чью-нибудь голову в присутствии двух-трех нищих старушонок да нескольких зевак-мальчишек. В царствование Анны Иоанновны одних знатных и богатых людей было лишено чести, достоинств, имений и жизни и сослано в ссылку более двадцати тысяч человек.

    Мудрено ли, что русские ждали перемен, а перемены всегда связывались с наследниками.

    1740 года 12 августа в Петербурге произошло событие, имевшее значение для всего государства. В этот день, в начале пятого часа пополудни, племянница императрицы Анны Иоанновны, Анна Леопольдовна, бывшая в замужестве за Антоном-Ульрихом, герцогом Брауншвейг-Люнебургским, разрешилась от бремени сыном, названным при крещении Иоанном. Императрица, любившая племянницу, более всех была обрадована этим событием, оно соответствовало ее желаниям передать скипетр в потомство Анны Леопольдовны, помимо цесаревны Елизаветы Петровны.

    Рождение принца Иоанна праздновалось при дворе с особенным торжеством. Празднование продолжалось несколько дней.

    В записной книге о придворных торжествах 1740 года под 12-м числом августа читаем: «День рождения Ея Императорского Величества внука, благоверного государя принца Иоанна. По полудни в начале 5-го часу, тогда по данному сигналу имелась поздравительная пальба с обеих крепостей и во время той пальбы знатнейшие и придворные обоего пола съезжались ко двору в покои государыни принцессы с поздравлением».

    13 августа «для нынешней всенародной радости», как в Сенате, так и во всех местах, присутствия не было.

    Маркиз де ла Шетарди в числе первых принес поздравления государыне и отцу новорожденного.

    Анна Иоанновна была в восторге, сама воспринимала младенца от купели, сама пестовала его.

    Через два месяца по возвращении из Петергофа государыня почувствовала недомогание, стала жаловаться на бессонницу. Здоровье внезапно начало расстраиваться, слабеть.

    В конце сентября у нее явились припадки подагры, потом кровохарканье и сильная боль в почках. Медики замечали при том сильную испарину и не предсказывали ничего хорошего.

    В один из дней случилось невероятное, о чем долго будут пересказывать внукам деды и бабушки, слышавшие сами о том от очевидцев. Вот как о том записала графиня А. Д. Блудова:

    «Это было во дворце на Фонтанке у Аничкина моста, в покоях митрополита московского. Караул стоял в комнате подле тронной залы; часовой был у открытых дверей. Императрица уже удалилась во внутренние покои, говоря словами гоф-курьерских записок. Все стихло; было уже за полночь, и офицер уселся, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой зовет на караул, солдаты вскочили на ноги, офицер вынул шпагу, чтобы отдать честь. Он видит, что императрица Анна Иоанновна ходит по тронной зале взад и вперед, склоня задумчиво голову, закинув назад руки, не обращая внимания ни на кого. Часовой стоит как вкопанный, рука на прикладе, весь взвод стоит в ожидании; но что-то необычайное в лице императрицы, и эта странность ночной прогулки по тронной зале начинает их всех смущать. Офицер, видя, что она решительно не собирается идти дальше залы, и не смея слишком приблизиться к дверям, решается наконец пройти другим ходом в дежурную женскую и спросить, не знают ли намерения императрицы. Тут он встречает Бирона и рапортует ему, что случилось.

    — Не может быть, — говорит герцог, — я сейчас от императрицы, она ушла в спальню, ложиться.

    Взгляните сами: она в тронной зале.

    Бирон идет и тоже видит ее.

    — Это какая-нибудь интрига, обман, какой-нибудь заговор, чтобы подействовать на солдат! — вскричал он, кинулся к императрице и уговорил ее выйти, чтобы на глазах караула изобличить какую-то самозванку, какую-то женщину, пользующуюся некоторым сходством с ней, чтобы морочить людей, вероятно, с дурным намерением; императрица решилась выйти, как была в пудермантеле; Бирон пошел с нею. Они увидали женщину, поразительно похожую на нее, которая нимало не смутилась.

    — Дерзкая! — вскричал Бирон и вызвал весь караул.

    Молодой офицер, товарищ моего деда, своими глазами увидел две Анны Иоанновны, из которых настоящую, живую, можно было отличить от другой только по наряду, и потому что она взошла с Бироном из другой двери. Императрица, постояв минуту в удивлении, выступила вперед, пошла к этой женщине и спросила:

    — Кто ты, зачем ты пришла?

    Не отвечая ни слова, та стала пятиться, не сводя глаз с императрицы, отступая в направлении к трону, и, наконец, все-таки лицом к императрице, стала подниматься, пятившись, на ступеньки под балдахином.

    — Это дерзкая обманщица! Вот императрица! Она приказывает вам, стреляйте в эту женщину! — сказал Бирон взводу.

    Изумленный, растерявшийся офицер скомандовал, солдаты прицелились. Женщина, стоявшая на ступенях у самого трона, обратила глаза еще раз на императрицу и исчезла. Анна Иоанновна повернулась к Бирону, сказала:

    — Это моя смерть!

    Затем поклонилась остолбеневшим солдатам и ушла к себе».

    6 октября 1740 года, когда государыня села обедать с Бироном и его женою, она внезапно почувствовала дурноту и была без памяти отнесена на постель.

    Все пришли в смятение.

    К августейшей больной поспешили родные.

    Недуг быстро усиливался.

    Первый медик Фишер сказал Бирону: это дурной признак, и если болезнь далее будет так усиливаться, то надобно опасаться, что она скоро повергнет всю Европу в траур. Антоних Рибейро Санхец, придворный врач (португалец), считал болезнь ничтожною. (Любопытно, замечает историк П. Пекарский, когда Бирона потом арестовали и судили, то придирчивые обвинители его вменяли ему в вину кончину императрицы Анны: «Вы же показали, — говорили они, — что о здравии ее императорского величества попечение имели, а о каменной болезни до последней скорби не знали, и от архиатера и прочих докторов не слыхали. И в том явная неправда, ибо до кончины ее величества за два года, а потом и за год, как вы сами же показали, о опасной болезни, что в урине такая же кровь, как и при последней болезни оказалась, видели и случившиеся припадки в те годы видели; а о пользовании старания не имели и для совета докторов не призывали, но вместо того к повреждению здравия завели такие забавы, которые при начатии такой болезни весьма были вредны; и привели ее величество в манеж и в прочих местах верхом ездить в самые несносные дни, и что вы знали о ненадежном здравии за четыре месяца, как французский посол ко двору своему писал»… Также Бирона допрашивали: «Под каким сомнением у вас находился доктор португальский, что его без архиатера Фишера ко двору его императорского величества допустить не хотели?» Напомним, Бирону ставили в вину и то, что «супруга его накануне преставления ея императорского величества к одной из первейших комнатных служительниц пришла и оной, яко о радостной какой ведомости, что жизнь ея величества продолжаться не может, будто объявить не постыдилась…»

    Анна Леопольдовна входила к тетке без доклада. Елизавете Петровне государыня дважды по докладу отказывала в посещении. А дозволив, наконец, больше как на несколько минут при себе держать не стала.

    Не упустим из виду следующего, именно в это время Бирон, желая удовлетворить желания графини де Мальи, отправляет во Францию персидские и китайские материи, а также несколько мехов. Ему важно расположение к нему французского двора.

    В ту же пору маркиз де ла Шетарди, лишь заигрывавший в политическом смысле с Елизаветой Петровной, но не шедший на прямую интригу в ее пользу (Елизавета была бедна, кардинал Флери скуп), обстоятельствами вынужден попринажать пружину: мешкать было нельзя, в случае кончины Анны Иоанновны дать утвердиться на престоле Брауншвейгской династии значило надолго отказаться от мысли привлечь к себе Россию. Есть сведения, что Шетарди «рассчитывал купить Бирона, надеясь уговорить свое правительство дать необходимые для этого средства, тем более что содействие Бирона таксировалось довольно дешево, и тогда можно было обойтись и без Елизаветы Петровны».

    Правда, он же, едва узнав об одном из вариантов готовящегося регентства, сообщал 14 октября 1740 года в Версаль: «Впрочем, этот совет, составленный из лиц, которые не имеют права уничтожить прав принцессы Елизаветы, может подать повод к смутам. Они могут быть опасны, если посоветовать принцессе, чтобы она вовремя возвысила голос и настоятельно требовала принять участие в правлении».

    Внимательно изучив манифест о престолонаследии, составленный Остерманом, посол пришел к мысли, что на русский престол призвано потомство не от Анны Леопольдовны, а от мужа ее. Действительно, в манифесте императрицы от 5 октября 1740 года было сказано, что дети, рожденные от брака принцессы Анны с принцем Брауншвейгским, имеют наследовать престол в случае смерти принца Ивана; но случай смерти принца Брауншвейгского прежде, чем от него будут наследники, не был оговорен. С чьей-то подачи, вероятно, Остерман в данном случае лукаво подыгрывал брауншвейгской династии и императору австрийскому.


    При дворе поторопились объявить наследником престола двухмесячного Иоанна и учинили ему присягу. («Признаюсь, никогда так не дрожала рука, как при подписании присяги», — призналась позже Анна Иоанновна Бирону.) Бирон, желая регентства, лихорадочно собирал партию, подсказал князю Черкасскому и Бестужеву предложить желаемое императрице, вырвал согласие у Миниха, опасавшегося мщения герцога в случае выздоровления государыни, и послал всех троих к Остерману (приступ подагры вновь приковал того к постели), тот, разумеется, не счел удобным одиноко противоречить всем.

    Государыня страдала. Бирон кинулся к ногам ее, не скрывая вовсе опасности, в которой она находилась. Напомнил ей о пожертвовании собою для нее, дал почувствовать, что оно распространится на все его семейство, если она не протянет ему руку помощи; что, мало уверенный в своей судьбе, он не может обеспечить ее только продолжением к нему доверенности, которою он был всегда удостаиваем, и что это может сделаться единственно при назначении его регентом, распорядителем империи на время малолетства Иоанна Антоновича. Причины, которыми императрица хотела сначала подкрепить отказ, были опровергнуты и уничтожены нежностью, которою, умел он возбудить.

    Бирон томил государыню мольбами отдать ему регентство. Остермана несколько раз приносили в креслах к постели государыни с тою же просьбою. Долго не соглашалась вновь Анна Иоанновна, но наконец согласилась и подписала акт о регентстве, пророчески сказав Бирону: «Сожалею о тебе, герцог, ты стремишься к своей погибели».

    В один из дней, быв на короткое время во дворце, чтобы осведомиться о здоровье государыни, маркиз де ла Шетарди увидел на лице каждого из придворных горесть.

    Не упустил он из виду и замечания русских, что герцог Курляндский унизил их государыню в глазах целой Европы и что он покрывает ее вечным стыдом, который она уносит с собою в могилу.


    17 октября, вечером, по собственному повелению болящей введены были в опочивальню придворные священники с певчими и совершена отходная молитва. Началась агония. Государыня перестала узнавать окружающих. Говорили, на лице ее был написан страх. Будто бы казнь Волынского и прежние прегрешения не давали ей умереть спокойно.

    — Прощай, фельдмаршал! — произнесла она вдруг, остановив полупогасший взор на Минихе.

    — Прощайте! — повторила она всем, не узнавая более никого, и глаза ее закрылись навсегда.

    Все смолкло, все приникло.

    Бирон царствовал.


    Возвращаясь из дворца по темным спящим улицам, занесенным снегом, по которым гулял злой ветер, маркиз размышлял о герцоге.

    «Давая полный разгул своему честолюбию, он, по-видимому, быстро приближается к своей погибели: все не может существовать при помощи силы, а между тем насилие проявляется, как ни рассматривать все происходящее ныне», — думалось ему.

    Карета свернула к Неве и на какое-то время мелькнувший впереди монастырский возок привлек внимание маркиза.

    VIII

    — То и скажу тебе, отец Василий, не о частных бедствиях речь, не о материальных лишениях: дух народный страдает. Иго с Запада — более тяжелое, нежели прежнее иго с Востока, иго татарское. В истории константинопольской церкви, после турецкого завоевания, не найти ни одного периода такого разгрома церкви и такой бесцеремонности в отношении церковного имущества, кои на Руси случились. Государь наш, Петр Алексеевич, испытав влияние протестантов, упразднил патриаршество. Государство перестало быть органом церкви, и на духовно едином русском организме, как наросты злокачественные, вырастать начали извне привитые протестантского, иудейского и иезуитского характера секты, — архимандрит замолчал. Давняя мысль, вновь встревожившая, заняла его, и он весь ушел в раздумья. — С Петра, с Петра Алексеевича началось духовное дробление народа, — произнес он вдруг.

    Некоторое время ехали молча.

    Духовник государыни, друг юности архимандрита, протоиерей отец Василий, тронул его руку.

    — Вспомнился мне, отче, схимник Алексий. Как-то навестила его государыня в пустыни, с митрополитом Николаем. Алексий, при входе их, пал пред распятьем, пропел тропарь и говорит гостье: «Государыня, молись!» Положила она три поклона, а как прочел он отпуст и осенил ее крестом, присела она вслед за митрополитом на скамью и повела с ним тихий разговор. Схимника рядом посадила. Посадила, а потом, между прочим, спрашивает митрополита: «Все ли здесь его имущество? Где спит он? Не вижу я его постели?» — «Спит он, — отвечает митрополит, — на том же полу, пред самым распятием, пред которым и молится». Схимник тут и скажи: «Нет, государыня, и у меня есть постель. Пойдем, я покажу тебе ее». И ведет государыню за перегородку к своей келье. А там, на столе, гроб черный стоит. В гробу схима, свечи лежат, ладан — все для погребения. «Смотри, — говорит он ей, — вот постель моя и не моя только, а постель всех нас. В ней мы, государыня, ляжем и будем спать долго». А как она отошла от гроба, то и говорит ей Алексий: «Государыня, я человек старый и много видел на свете: благоволи выслушать мои слова. До недавнего времени на Руси нравы были чище, народ набожнее, а теперь, будто после чумы, нравы портиться начали. Ты — государыня наша и должна бдеть за нравами. Ты — дочь православной церкви и должна любить и охранять ее. Так хочет Господь Бог наш».

    — Из сердца исходят злые помыслы, из сердца человеческого, — отозвался архимандрит. — Несчастья наши начались с того, что удалились мы от церкви. Пить грех стали, не захотели пить от воды живой.

    Огонь кострища за окном привлек его внимание.

    Возок качнулся на ухабе, и раз, и другой, тряхнув седоков, и выровнялась дорога.

    Выглянул месяц из-за туч и осветил густой лес, одинокую дорогу.

    Лошади мчали к обители.

    — Вспомнилось мне, — произнес архимандрит тихо, — как, очутившись на родине Лютера в Виттенберге пред его статуей, Петр I заявил: «Сей муж подлинно заслужил это. Он для величайшей пользы своего государя и многих князей, кои были поумнее прочих, на папу и на все его воинство столь мужественно наступал». Ведомо ли было государю, что августинский монах и богослов из Саксонии Мартин Лютер был далеко не главным реформатором. В тени действовали более опасные люди. Ближайший друг и советник Лютера, Меланхтон, видел идеал не в Христе, а в Моисее. Его подпись стоит под «Кельнской хартией» тысяча пятьсот тридцать пятого года, из коей явствует, с начала четырнадцатого века в Европе действует разветвленная тайная организация с мистической доктриной, сочетающей вавилонское манихейство — эту ересь третьего века — с Каббалой. А целью ее было разложение христианской религии и основанной на ней государственности. Лютер полагал, реформаторская церковь будет способствовать обращению сторонников Ветхого Завета в «улучшенное» им христианство, а кончилось тем, что приехали к нему в Виттенберг, где он был ректором университета, три иудея и, высказав удовлетворение тем, что христиане теперь столь усиленно питаются иудейскою мудростью, выразили надежду, что в результате реформации все христиане перейдут в иудаизм.

    Лошади вдруг замедлили бег, перешли на шаг.

    Возок спускался в лощину.

    — Сколько за два столетия развязано было реформацией ересей, войн. Христиане уничтожали друг друга. Внутренняя духовная раздвоенность сразит не одно государство в Европе, не одного монарха.

    — В мысли мои заглянули, отче, — отозвался протоиерей. — Думается мне, реформации и так называемое возрождение подорвали авторитет церкви и заложили в умах сомнения в необходимости религиозного обоснования светской власти.

    — Удивительно ли, что Русь особо ожесточенным нападениям темных сил подверглась. Самозванства, интервенции, ереси «церкви лукавнующих», как назвал ее пророк Давид. Человеческая природа, поврежденная грехом, в особых обстоятельствах более склонна ко злу бывает, чем к добру, к соблазнам более, нежели к свидетельству истины. Великий раскол у нас между царской и патриаршей властью — свидетельство тому. Пока Патриаршество сохранялось — сохранялась и цельность Руси. Государь Петр-Алексеевич поддался обману. Фавор стал вершить дела в государстве. А за фаворитами, на поверку, интересы Европы проглядывают. Послушай меня, отец Василий, скажу одно тебе: будущее мне видится отчетливо в России. Не Бирон править станет. Бирон скоро сгинет. Он возвысился лишь на время. Он — фаворит, и его время кончилось со смертью государыни. Теперь Польша навостряет Линара — в фавориты Анне Леопольдовне. Саксония с Польшей свои интересы блюсти хочет. Оттуда ветры дуют. А там взрастет Иоанн Антонович, и, будь уверен, сыщется ему фаворитка. Так-то на Руси станется. Такова доля ее. Фаворитизм — явление политическое. Впрочем, — помолчал он и добавил, — все зависеть будет от расстановки сил в Европе. Не удивлюсь, ежели ход событий нарушится и Елизавета Петровна, цесаревна, на троне окажется. Кому-то и ее фигура может понадобиться.

    Возок долго, медленно поднимался в гору, и наконец, выбравшись на ровное место, лошади стали.

    Послышались голоса кучера и монаха, отворявшего ворота.

    — Приехали, — сказал архимандрит.

    Возок миновал ворота и остановился у крыльца деревянного дома — резиденции архимандрита.

    — Уж ноне день тяжелый, а завтра… — вздохнул архимандрит, открывая дверцу и ступая на землю.

    — Спаси нас, Господи, — отозвался спутник.

    IX

    Мертвая тишина царила в Петербурге, недавно так веселом и шумном.

    Утром 18 октября (снег валил всю ночь, и все замело окрест) Измайловский полк присягнул преемнику государыни, Всероссийскому Императору Иоанну Антоновичу.

    По приказу Густава Бирона на улицах выставлены были ротные пикеты.

    В одиннадцатом часу, вслед за объявлением в Летнем дворце вице-канцлером Остерманом о кончине Анны Иоанновны и о восприятии престола внуком ее Иоанном Третьим, в придворной церкви, в присутствии высочайших особ, министрами, членами Синода, Сенатом и генералитетом принесена была присяга новому императору, а затем архиереями, вместе с архимандритами совершена по усопшей торжественная панихида.

    В той же придворной церкви принял от всех присягу и поздравление и Бирон. (Через несколько лет, в мемуарах своих, он запамятует об этом. «Что касается до меня, — напишет он, — больного и проникнутого скорбью, я затворился у себя, вынес ночью жестокий болезненный припадок и поэтому не выходил из моих комнат всю субботу. Следовательно, я не принимал ни малейшего участия ни в чем, тогда происходившем». Регент слукавит. Известно, во время чтения князем Трубецким завещания Анны Иоанновны «больной и проникнутый скорбью» герцог, увидев, что принц Антон-Ульрих стоял неподвижно за стулом Анны Леопольдовны, в отдалении ото всех, подошел к нему и язвительно спросил:

    — Не желаете ли, ваше высочество, выслушать последнюю волю покойной императрицы?

    Вместо ответа отец младенца-императора молча отошел к толпе, окружавшей чтеца.)

    В присутствии многих высших сановников Анна Леопольдовна благодарила Бирона за согласие принять на себя такую тяжкую заботу, как правление государством, и обещала ему честь дружбы своей и своего супруга.

    Она была весьма благосклонна к нему. И это все отметили.

    — Не уклоняясь от исполнения моих обязанностей к вам обоим, — отвечал регент, — я прошу ваши высочества, в случае получения вами каких-нибудь донесений, которые могли бы посягать на добрые наши отношения, не удостоивать того ни малейшим вниманием, но, для разъяснения истины, объявлять мне доносителей. Со своей стороны обязываюсь действовать точно так же.

    При всех сановниках регент и родители Иоанна Антоновича укрепились на то взаимным словом.

    Ложность отношений чувствовали все, и напряженность распространялась во дворце, захватывая каждого.

    Об Анне Леопольдовне и ее супруге маркиз де ла Шетарди имел следующие сведения.

    В 1732 году генерал-адъютант Левенвольде был отправлен в Европу для выбора жениха принцессе Анне Леопольдовне. Посетив германские дворы, Левенвольде остановил взор свой на принце Антоне Бевернском. (Тому способствовала немалая сумма, выделенная русскому посланнику австрийским двором.)

    Решено было в Петербурге пригласить принца в Россию, дать ему чин кирасирского полковника и назначить приличное содержание. Левенвольде, по высочайшему повелению, сообщил о том родным принца. Родные не замедлили прислать избранника в Россию. Явившись при дворе, принц Антон имел несчастие не понравиться Анне Иоанновне, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказывалось возможности.

    Принцу дали полк.

    Отношения между молодыми людьми не складывались. (Жена английского посланника леди Рондо в одном из писем, 12 июня 1739 года, писала: «Его воспитывали вместе с принцессою Анною, чем надеялись поселить в них взаимную привязанность, но это, кажется, произвело совершенно противное действие, потому что она ему оказывает более, чем ненависть — презрение».)

    Саксонский полковник Нейбауер в частной беседе с маркизом де ла Шетарди поведал, когда принцессе предложено было, желает ли она идти замуж за принца Антона-Ульриха, она тотчас же отвечала, что охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за принца Бевернского. Этою минутою воспользовался Бирон: жене камергера Чернышева, бывшей тогда в чрезвычайной доверенности у принцессы, внушили похлопотать в пользу принца Петра, старшего сына Бирона. Думали, это будет самый удобный к тому случай, потому что принцесса, в неведении дальнейших видов, которые имели на нее, видимо, была огорчена и убита. Однако ошиблись в расчете, и вышло то, чего никак не ожидали. Принцесса и прежде, и теперь питала закоренелую ненависть к Бирону и его семейству и выказала себя изумленною и раздраженною от «неприличного предложения» Чернышевой. Чтобы лишить возможности внушить императрице что-нибудь другое, она сделала над собой величайшее усилие и объявила, что, еще раз посоветовавшись с собою, готова к послушанию и желает выйти за принца Бевернского.

    (Вряд ли знал маркиз о любопытных по этому предмету показаниях Волынского в производившемся о нем деле: «Как ея высочество была сговорена за герцога Брауншвейгского, то он, Волынский, пришедши к ней и видя ее в печали, спрашивал о причине тому. Принцесса отвечала: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала, а все вы для своих интересов привели». Волынский утверждал, что ни он, ни Черкасский ничего о том не знают, а разве Остерман, и спросил: «Чем ее высочество недовольна?» Принцесса отвечала: «Тем, что принц весьма тих и в поступках не смел».)

    Действительно, принц был добрый малый — и только. Его доброму сердцу явно не хватало ума и энергии.

    Получил маркиз де ла Шетарди и негласную информацию: не Остерман в конечном деле решил дело (вице-канцлер стоял за брак Анны Леопольдовны с Антоном-Ульрихом, — племянником императрицы австрийской), а графиня Головкина. В России брак между двоюродными считался недопустимым. Петр же Бирон (так говаривали); был сыном Анны Иоанновны и, следовательно, доводился двоюродным братом принцессе. Головкина сумела воспользоваться этим обстоятельством и с необычайным тактом провела все дело.

    Анна Леопольдовна уступила настояниям тетки. Но не могла перебороть себя и была весьма холодна к жениху.

    Всю ночь после свадьбы она провела одна, в Летнем саду. Анне Иоанновне пришлось прибегнуть к действиям неординарным: фрейлины видели в полуотворенную дверь, как государыня била по щекам свою племянницу.

    Бирон беззастенчиво, не раз и не два говорил прямо в лицо молодому супругу, что жена его до замужества сознавалась, что охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за него.

    Эрнста-Иоганна прямо-таки взбесило требование венского двора о праве Антона-Ульриха заседать в кабинете и военной коллегии. Около этого времени Пецольд, секретарь саксонского посольства, случайно встретил Бирона в Летнем саду, и тот дал свободу раздражению своего вспыльчивого характера.

    — Венский двор считает себя здесь, как дома, и думает управлять делами в Петербурге, но он сильно ошибается! — говорил герцог Курляндский. — Если же в Вене такого мнения, что у герцога Брауншвейгского прекрасные способности, то я готов без труда уговорить императрицу, чтобы принца совсем передать венскому двору и послать его туда, когда там настоит надобность в подобных мудрых министрах. Каждому известен герцог Антон-Ульрих как человек посредственного ума, и если его дали в мужья принцессе Анне, то при этом не имели и не могли иметь другого намерения, кроме того, чтобы производить на свет детей; но и на это он не настолько умен. Надобно только желать, чтобы дети, которые могут, пожалуй, от него родиться, были похожи не на него, а на его мать.

    Не будучи к кому-либо расположен, Бирон держал себя с ним высокомерно. Как гласит предание, даже будучи узником в Пелыме, свергнутый регент внушал страх местному начальству — воевода, встречаясь с ним на улице, разговаривал, сняв шапку, а в доме его не решался сесть без приглашения.

    Немудрено: при подобных взаимоотношениях достаточно было небольшой вспышки, чтобы многое в мгновение изменилось при дворе.

    Французский посол знал, не один он пристально следит за развивающимися событиями.

    В воскресенье, 19 октября, младенца-императора с большим торжеством перевезли в Зимний дворец.

    Шествие открывал эскадрон гвардии. Следом шел регент. За ним несли кресло, в котором восседала кормилица с ребенком на руках. Анна Леопольдовна ехала в парадной карете с Юлианой Менгден.

    (Юлиана входила в фавор, и сведения о ней собирались особенно тщательно. Маркизу известно было, она — дочь лифляндского ланд-маршала Густава Магнуса Менгдена от брака его с Доротеею-Софиею фон Розен, родилась в мае 1719 года. Когда именно поступила в придворный штат, достоверно установить не удавалось, но чрезвычайная привязанность к ней Анны Леопольдовны заставляла предполагать, не была ли Юлиана совоспитанницею принцессы и товарищем ее детских игр, а потом невеселой молодости. Они бывали неразлучны, и об этом много судили в дипломатическом корпусе. Уверяли, фаворитка запрещала Антону-Ульриху входить в спальню жены. Маркиз Ботта приписывал склонность принцессы к Юлии тому, что последняя — женоложница со всеми необходимыми для того качествами.

    — Это черная клевета! — возмущался Мардефельд. — Юлия никогда такой не была: покойная императрица из-за таких обвинений повелела тщательно освидетельствовать эту девушку, и донесение комиссии было благоприятно для нее.

    Впрочем, слухи не угасали.)


    Все отправились в Зимний дворец и поздравляли регента, целуя у него руку или полу мантии. Он заливался слезами и не мог произнести ни слова. «Спокойствие полное, так сказать, ни одна кошка не шелохнется», — сообщал в депеше Мардефельд о событиях воскресного дня.

    Ему вторил английский министр Финч, сменивший Рондо. «Гусарский полк, проезжая по Гайд-парку, возбуждает больше шума, чем эта перемена правительства».

    Для распоряжений относительно погребения императрицы Анны Иоанновны учреждена была Комиссия, носившая название «Печальной».

    Тело императрицы находилось в опочивальне.

    Для усопшей приготовили одежду: «шлафор» серебряной парчи, «робу» из той же парчи, украшенную белыми лентами, башмачки и бархатное «одеяло».

    19 октября в придворной церкви совершена была заупокойная литургия и панихида членом Синода епископом псковским и архимандритом Александро-Невской лавры Стефаном.

    Сенат назначил регенту пятьсот тысяч рублей в год и постановил именовать его высочеством. Впрочем, этот титул дали и Антону-Ульриху.


    Бирон начал милостями, отменяя приговоры о смертных казнях, смягчая наказания. Призвал обратно ко двору князя Черкасского.

    Он искал популярности.

    Были уменьшены подати, последовал манифест о строгом соблюдении законов. Приказано было в зимнее время часовым давать шубы, «ибо в морозное время они без шубы претерпевают великую нужду». Памятуя, как упрекали его в роскоши и расточительстве, Бирон запретил носить материи дороже 4 рублей за аршин.

    Но тревога не оставляла его.

    В Петербург были призваны шесть пехотных батальонов и несколько драгун.

    «Семнадцать лет деспотизма и девятимесячный ребенок, который может умереть кстати, чтобы уступить престол регенту!» — писал в очередной депеше Мардефельд.

    Маркиз де ла Шетарди делал свои выводы.

    «Вследствие опьянения, которому — я не буду тому удивляться — он предается, у него может явиться намерение ухаживать за дочерью Петра Первого» — к такой мысли пришел он. Посол быстро понял: Бирон таит намерение принудить принца и принцессу Брауншвейгских оставить Россию и затем, женив сына на цесаревне Елизавете Петровне, возвести ее на престол.

    Была, была какая-то невидимая связь между Бироном и цесаревной. Он не принимал доносов, касавшихся ее, и проявлял в отношении ее, еще при жизни Анны Иоанновны, почти рабскую угодливость. (Она же, придя к власти, тут же поспешит освободить его из заключения.)

    Не упустили иностранные министры из виду и следующего шага регента: его поспешное возобновление старинных переговоров, начатых покойным герцогом Голштинским Фридрихом-Карлом. Этот зять Елизаветы Петровны в свое время просил займа в сто тысяч рублей, соглашаясь, чтобы деньги шли в приданое за дочерью Бирона. Руку Гедвиги Бирон просил он для своего сына, будущего Петра III.

    Государыня, как рассказывали, разорвала тогда письмо и запретила упоминать об этом.

    Теперь же регент торопил события, и вопрос о браке был решен в несколько дней. Несомненно, не могла не быть непричастной к этому Елизавета Петровна.

    Не случайно, далеко не случайно следили за цесаревной и во времена Анны Иоанновны, и во времена нынешние. Было, было над чем поразмышлять французскому послу.

    Досье на цесаревну исправно пополнялось новыми сведениями.


    Маркиз не мог упрекнуть себя в неточности выводов.

    Никто из придворных не ездил отныне к Анне Леопольдовне, но все спешили к регенту.

    Антону-Ульриху прекратили воздавать почести как отцу царя; у него не целовали более руки, но зато униженно лобызали руку Курляндского герцога.

    Сторонники Антона-Ульриха на чем свет стоит бранили брауншвейгского посланника, занявшего сторону Бирона, поминали недобрым словом посланника прусского короля и заодно императорского резидента, которые, несмотря на свои кровные связи, не помогали принцу.

    Сам он сник, и это вызвало всеобщее к нему презрение.

    Положение его осложнялось тем, что в Россию ожидался приезд саксонско-польского посланника графа Морица-Карла Линара. Он бывал в России, жил в Петербурге с апреля 1733 года по декабрь 1736-го. Красавец-вдовец, он принадлежал к знатной семье. В тот свой первый приезд он очаровал русских барышень и дам. Ему было 35 лет, он очень любил одеваться в костюмы светлых тонов, бывших ему к лицу, и даже считался законодателем моды. Люди положительные называли его фатом, а дамы находили очаровательным. Немудрено, что Анна Леопольдовна, которой едва минуло 17 лет, со всею страстью неиспорченного сердца влюбилась в красавца, напрочь забыв об Антоне-Ульрихе. Истины ради сказать надо, вся обстановка, в которой она жила и воспитывалась, была пронизана любовью, разговорами о ней. К тому же были люди, коим важно было расстроить предполагаемый брак принцессы, благоприятный Австрии. Воспитательница Анны Леопольдовны, Адеркас, сторонница Пруссии, вмешалась в эту интригу и стала посредницей между принцессой и Линаром. Увлечение переросло в страсть, и в дело вмешалась Анна Иоанновна. Адеркас была отставлена от должности и выслана на родину, в Германию. Государыня же просила Дрезден возвратить Линара к саксонскому двору и дать ему другое назначение. Просьба была уважена. Русский двор проводил Линара благосклонно. При отъезде ему подарили драгоценный перстень.

    Теперь Дрезден готовил замену Зуму.

    Маркиз де ла Шетарди ломал голову, конечно же, не над любовными интригами, получающими отныне свое развитие, игра политическая волновала его. Чего хочет Дрезден, заменяя Зума?

    Анну Леопольдовну словно подменили.

    Степенная, молчаливая, никогда не смеющаяся, она, даже в эти траурные дни после кончины государыни, не могла скрыть своего счастья. Что-то столь сильно переменило ее, что она отважилась дерзко обойтись с Бироном, забрав к себе своего сына. Она поместила его в собственных покоях и объявила, что не расстанется с ним ни на минуту. Твердость, проявленная ею, вызвала живейшее к ней участие со стороны русских.

    Перемены в характере Анны Леопольдовны заставили глубоко задуматься не одного французского посла.

    Бирон снес оскорбление молча.

    Отметив, что именно в это время французский посол искал встречи со всероссийским регентом и не находил ее, ввиду занятости Бирона, и не упустив из виду неожиданное приглашение послу, высказанное Елизаветой Петровной (тут в самую пору подумать, не от Бирона ли, его инициативы оно исходило), проследим за последующими событиями.

    По ночам по городу разъезжали драгуны, разгоняя подозрительных людей.

    В народе наблюдалось волнение. Возмущение вызывало то, что в церквах молятся за лицо не их вероисповедания. Доносился ропот и из гвардейских казарм. Недовольные властью говорили, ничего нельзя сделать, пока императрица не будет предана земле, но, после отдания долга, когда гвардия сберегся, тогда увидят, что произойдет.

    В Петербурге вновь открывались кабаки. Шпионы хватали и уводили в темницу всех, кто, забывшись или в опьянении, осмеливался высказываться против регента.

    В эти же дни осведомители французского посла известили о немаловажном событии, имевшем место в доме сына бывшего канцлера Михаила Гавриловича Головкина, состоявшего в давнишней ссоре с Бироном. У Головкина постоянно толпились посетители, большею частью отставные военные, недовольные или гонимые Бироном. Разговоры чаще всего касались взаимоотношений регента и Анны Леопольдовны. Всех оскорбляло унижение, в какое впала по милости Бирона мать императора. В один из вечеров откровенные гости сообщили графу о том, что есть офицеры, готовые на все для отмщения Анны Леопольдовны, но нет руководителя, умеющего приступить к делу. Представили Головкину и одного из этих офицеров — подполковника Любима Пустошкина. Тот обратился к графу за помощью. Граф, отговорившись подагрой, посоветовал его единомышленникам собраться и пойти целым обществом к Анне Леопольдовне.

    — Просите ее о принятии правления, — сказал он и, дав совет, добавил: — Что слышите, то и делайте; однако ж ты меня не видел, и я от тебя не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие края.

    Помолчав, подумав, рекомендовал офицеру князя Черкасского.

    — Но, уговор, обо мне ни слова и действовать начинайте завтра же, — закончил он.

    Пустошкин в знак согласия кивнул.

    Черкасский, как позже узнал маркиз де ла Шетарди, испугался сделанного предложения. Вслух одобрил его, но сразу же по уходу заговорщиков обо всем донес Бирону.

    Дело осложнялось тем, что Антон-Ульрих в тот же промежуток времени благосклонно выслушивал офицеров, высказавших пожелание видеть его регентом.

    Нешуточная ситуация вызвала резкие действия со стороны Эрнста-Иоганна Бирона. Кроме того, 24 октября им были получены тайные сведения из дворца принца Брауншвейгского и его жены: камергер Анны Леопольдовны Алексей Пушкин явился к ней и просил отлучиться для донесения Бирону на секретаря конторы ее, Семенова, говорившего, что «определенный завещательный ея Императорского Величества указ яко бы не за собственною, ея Императорского Величества рукою был». Анна Леопольдовна отвечала:

    — Это довольно, что ты мне о сем доносишь, я тотчас прикажу о том донести его высочеству регенту через барона Менгдена.

    Всероссийский регент появился во дворце у Анны Леопольдовны и потребовал объяснений.

    — Ваше Высочество приказали являвшемуся к вам офицеру прийти вторично, около полудня, — сказал он Антону-Ульриху. — В силу взаимоданного нами обещания не скрывать ничего, что могло бы касаться наших дружеских отношений, я считаю своею обязанностью предостеречь Ваше Высочество насчет людей, затевающих возмущение, о чем вам уже известно; но если закрывать глаза на это бедствие, то оно, едва возникая теперь, будет возрастать со дня на день и неизбежно приведет к самым гибельным последствиям.

    — Да ведь кровопролитие должно произойти во всяком случае, — заметил принц.

    — Ваше Высочество, не считаете ли вы кровопролитие такою безделицею, на которую можно согласиться почти шутя? — спросил Бирон и продолжил: — Представьте себе все ужасы подобной развязки. Не хочу думать, чтобы вы желали ее.

    — Могу вас уверить, я никогда не начну первый, — отвечал Антон-Ульрих. — Никогда. Уверяю вас.

    — Такой ответ, — возразил Бирон, — дурно обдуман. Не одно ли и то же зарождать разномыслие и сообщать движение мятежу? Впрочем, легко может случиться, что Ваше Высочество первый же и пострадаете за это.

    — Поверьте мне, — повторял принц, — я ничего не начну первый. Уверяю вас, я не подниму прежде других знамени возмущения.

    — Что вы думаете выиграть путем мятежа? — спросил Бирон.

    Принц молчал.

    — Тогда ответьте искренне, если вы недовольны чем-нибудь, то чем именно?

    — Не совсем верю в подлинность завещания покойной императрицы, — после долгого молчания ответил Антон-Ульрих, — даже подозреваю, подпись ее величества — подложная.

    Было похоже, он отважился наконец, объясниться.

    — Об этом вы вернее всего можете узнать от Остермана, — отвечал регент, — в деле по завещанию императрицы он может почитаться лицом ответственным. — И, помолчав, добавил сухо: — Напрасно пороча завещание, вредите сыну своему, именно этому завещанию он обязан престолом. Вы не должны были бы затевать смуты; напротив, вам следовало бы молить небо об отвращении обстоятельств, открываемых в настоящее время, а не порождать их собственною вашею фантазиею. Знает ли Анна Леопольдовна о ваших намерениях?

    — Нет, — упавшим голосом отвечал принц.

    Анна Леопольдовна принялась уверять, что ничего не слыхала, и, чтобы сгладить обстановку, проводила регента до его дома и просидела у него два часа. Но регент не успокоился.

    На другой день Бироном был созван Сенат и генералитет.

    Чрез нарочного вызвали Антона-Ульриха.

    Напуганный серьезностью обстановки, он залился слезами.

    Бирон «выговаривал ему в присутствии многих особ за покушение по извету секретаря, называл его неблагодарным, кровожаждущим, и что он, если б имел в своих руках правление, сделал бы несчастным и сына своего, и всю империю».

    Растерянно двигая руками, Антон-Ульрих коснулся нечаянно эфеса своей шпаги и положил на него левую руку.

    Приняв нечаянное движение за угрозу, Бирон, ударив по своей шпаге, сказал:

    — Готов и сим путем, буде принц пожелает, с ним разделаться.

    С принцем Бирон покончил тем, что предложил ему чрез Миниха, брата фельдмаршала, сложить с себя все воинские звания.

    Вопрос о высылке принца Брауншвейгского и его супруги из России, казалось, был решен.

    До французского посла дошли слухи, что регент послал за своим братом, командовавшим в Москве, и Бисмарком, зятем своим, сидевшим в Риге, чтобы нанести решительные удары, долженствующие утвердить его владычество.

    31 октября приведены в застенок и подняты на дыбу Любим Пустошкин, Михаил Семенов, секретарь конторы Анны Леопольдовны, и Петр Граматин — секретарь принца Брауншвейгского.

    Бирон часто видел Анну Леопольдовну, из чего заключали, что они в хороших отношениях, но только самые близкие люди были свидетелями их ссор.

    7 ноября он сказал ей:

    — Я могу послать вас и вашего мужа в Германию; есть на свете герцог Голштинский, и я его заставлю приехать в Россию, и я это сделаю, если меня принудят.

    После такого предложения разрыв был неизбежен.

    Утром 8 ноября, в субботу, фельдмаршал Миних, вызванный во дворец Анной Леопольдовной, представив ей несколько кадетов, остался с нею один, и были объяснения о настоящем положении дел. Неожиданно дав волю слезам, принцесса принялась жаловаться на герцога, на его обращение с ней и ее мужем и прибавила, сквозь всхлипывания, что не может более сносить тирании регента и что ей ничего не остается, как уехать из России.

    — Прошу вас, — вытирая слезы, просила она, — употребите всю вашу власть у герцога Курляндского, чтобы нам было позволено увезти с собою нашего ребенка, чтобы спасти его от всех опасностей, угрожающих русским царям, от которых он не избавится, пока будет находиться в руках человека, ненавидящего его и его родителей.

    Миних, удивленный услышанным, сначала выказался недоверчивым. К тому же по дороге во дворец фельдмаршал встретился с Бироном, который тут же, неведомо почему, развернул карету и поспешил к своему брату. Все это показалось подозрительным старому воину. Он почувствовал угрозу для себя и теперь раздумывал о неожиданной встрече.

    Анна Леопольдовна, внимательно следя за выражением его лица, произнесла:

    — У меня есть доказательства тому, что я говорю.

    Поймав ее взгляд, фельдмаршал неожиданно сказал несколько нелестных слов в адрес регента. (Хотя Миних и участвовал в возведении регента, но между ними царствовали подозрения и зависть.)

    Она глубоко вздохнула.

    — Открывались ли вы в этом кому-нибудь? — спросил он.

    — Никому, — последовал ответ.

    Фельдмаршал молчал, возможно, размышляя о том, что герцог Курляндский имел намерение, если представится случай, отвязаться от него.

    — Если дело зашло так далеко, — наконец произнес он, — то благо государства заглушит во мне признательность, коею обязан герцогу. Вам стоит только приказать и объявить о своих намерениях гвардейским офицерам, которых я призову, и я избавлю вас от герцога Курляндского.

    Анна Леопольдовна вдруг разразилась новыми слезами. Она испугалась. Ей казалось невозможным свершение задуманного и было жаль себя. Ничего, кроме изгнания, не ожидало ее.

    Фельдмаршал крепко выругался, и это несколько отрезвило ее.

    Она вытерла слезы и попросила только об одном, чтобы муж ее ничего не знал.

    — Но ваше семейство, — вдруг произнесла она, — не боитесь ли погубить его?

    — Не может быть речи о семействе, — возразил он, — когда дело идет о службе царю и спокойствии государства.

    Проводив фельдмаршала, Анна Леопольдовна, для большей осторожности, как и было оговорено с Минихом, уговорила супруга попросить свидания с герцогом. При встрече она была столь почтительна и столь предупредительна с Бироном, что, польщенный, он сделался с ней любезнее, чем обыкновенно, позвал Антона-Ульриха в Манеж и, отправляясь обедать, расстался с ним очень ласково.

    X

    Фельдмаршал Миних жил не в собственном доме, а в наемном, помещавшемся рядом со старым Зимним дворцом: собственный дом его на Васильевском острове не был еще достроен.

    Фельдмаршалу шел пятьдесят восьмой год.

    (Через месяц после описываемых нами событий, когда Миних утвердился в должности первого министра, прусский посол Мардефельд в одной из депеш на родину так характеризовал его: «У него великолепная фигура, он очень трудолюбив и красноречив. У него большой талант к военному делу, но к той деятельности, за которую он теперь взялся, у него нет и намека на способность, да и вообще у него скорее поверхностный, чем глубокий ум. Его скупость, которую можно назвать ослепительной, сделает то, что он подарит свою дружбу и добрую волю любой иностранной державе, способной осуществить его материальные надежды. Ввиду того, что он совершенно невежествен, он во всем советуется с братом, который обладает педантической эрудицией, но лишен здравого смысла».

    Личный адъютант Миниха подполковник X. Г. Манштейн в мемуарах напишет следующее: «Граф Миних представлял собою совершенную противоположность хороших и дурных качеств: то он был вежлив и человеколюбив, то груб и жесток; ничего не было ему легче, как завладеть сердцем людей, которые имели с ним дело; но минуту спустя он оскорблял их до того, что они, так сказать, были вынуждены ненавидеть его. В иных случаях он был щедр, в других скуп до невероятия. Это был самый гордый человек в мире, однако он делал иногда низости; гордость была главным его пороком, честолюбие его не имело пределов, и, чтобы удовлетворить его, он жертвовал всем. Он ставил выше всего свои собственные выгоды; затем самыми лучшими для него людьми были те, кто ловко умел льстить ему».

    «Не доверяйтесь ему, он по природе обманщик, коварен, жесток, вероломен и непостоянен», — заметила в одном из своих писем леди Рондо.

    «Лжив, двоедушен, казался каждому другом, а на деле был ничьим», — предупреждал дюк Лирийский.

    Впрочем, приведем и еще один факт. Когда Миниха отправят в ссылку, его супруга Барбара-Элеонора, не раздумывая, предпочтет разделить участь своего мужа. Кроме Барбары-Элеоноры, добровольно в Сибирь вместе с Минихом отправится его друг и духовный наставник пастор Мартене.

    Родился Бурхард Кристоф Миних 9 мая 1683 года в местечке Нойен-Гунтоф в графстве Ольденбург, входившем тогда в состав Дании. Его отец Антон-Гюнтер, будучи главным надзирателем над плотинами и водными работами у датского короля, сумел успешной работой приобрести дворянство и чин подполковника. От него сын получил первые сведения по математике, технике. Мать, София-Катерина, обучила сына французскому языку.

    Миних начал свою карьеру в 16 лет, — сначала на французской службе, затем в Германии. В 1709 году подполковник Миних в одном из боев во Фландрии был ранен, в 1712 году полонен французами.

    Возвратясь в Германию, получил чин полковника, а в 1716 году вступил в польскую службу и вскоре произведен Августом II в генерал-майоры. Не сойдясь характером с графом Флеммингом, тогда первым лицом в Польше, Миних принял предложение русского посла при польском дворе, князя Долгорукого, и явился в Россию, где способностями своими обратил внимание государя Петра Алексеевича. Ему было поручено строительство Ладожского канала, кое он и завершил в 1730 году.

    В придворные баталии Миних до поры до времени не встревал, но по службе продвигался успешно. Был пожалован в российские графы и назначен Петербургским губернатором.

    Стоит упомянуть и следующий факт: еще в 1724 году Петр Первый, посетив работы Ладожского канала, так был доволен трудами Миниха, что взял его с собою в Петербург, привез в Сенат и, представляя присутствующим, сказал: «Из всех иностранцев, бывших в моей службе, он лучше всех умеет предпринимать и производить великие дела; помогайте ему во всем».

    При избрании на престол Анны Иоанновны Миних, не присутствовавший в Москве, не подписался на акте об ограничении самодержавия, принес в Петербурге верноподданнейшее поздравление императрице, проезжавшей в Москву, и, заслужив ее милость, был пожалован генерал-фельдцейхмейстером и президентом Военной коллегии. Получив столь высокое назначение, Миних начертал новое положение для гвардии и принял главное участие в основании Кадетского корпуса. Он же, как полагают, присоветовал Анне Иоанновне оставить Москву. Государыня весьма милостиво относилась к советам генерала, что и послужило причиной охлаждения к нему Остермана и Бирона. Первый завидовал быстрому восхождению своего друга, второй увидел в нем опасного соперника.

    Начавшиеся военные события позволили Бирону удалить соперника от двора.

    Как главнокомандующий Русской армией Миних принял участие в войне за «польское наследство» и в русско-турецкой войне. Под его водительством 18 июня 1734, года был взят Данциг, из которого, однако же, к досаде Миниха, накануне бежал Лещинский. В качестве утешения король Август III прислал победителю шпагу и трость, осыпанные бриллиантами. Ведомые Минихом, в турецкую кампанию русские воины в 1736 году прорвались через Перекоп в татарский Крым и сожгли Бахчисарай, в 1737–1739 гг. принудили к капитуляции гарнизоны турецких крепостей Очаков и Хотин, одержали блестящую победу над турками при Ставучанах. Правда, при этом Миних, ради достижения успеха, не считался с потерями. В его походах солдаты гибли прежде всего от нехватки продовольствия и воды, от болезней.

    Леди Рондо так характеризовала его в 1735 году: «Как воин, он предприимчив и быстр, и так часто успевал в своих дерзких предприятиях, что теперь влюбился в них, не обращая ни малейшего внимания на то, что приносит в жертву своему честолюбию множество людей».

    Еще в те годы подмечено было, что предприимчивость его переходит границы, предписываемые долгом.

    Ненужная России война, напрасно погубленные люди, силы и деньги меж тем стяжали русскому войску лавры храбрейшего, а фельдмаршалу — славу лучшего полководца в Европе. Лица внимательные приметили: побуждаемый чрезмерным честолюбием, Миних желал бы управлять всем на свете.

    Вынужденный обстоятельствами согласиться на регентство Бирона, Миних 17 октября стоял у постели умирающей императрицы, выслушав именно к нему обращенные последние слова Анны Иоанновны: «Прощай, фельдмаршал!»

    Наблюдая за Минихом, французский посол отмечалего деятельное участие в борьбе за власть между различными придворными группировками. Миних поддержал Бирона, добивавшегося регентства, рассчитывая, вероятно, получить чин генералиссимуса и участвовать в управлении империей. Но вскоре, однако, убедился в неверности сделанной им ставки. Бирон не собирался ни с кем делиться властью.

    Выглядел Миних последние три недели смирным. Чаще обычного пребывал дома. Была у фельдмаршала неплохая библиотека. Возвратившись от Анны Леопольдовны, Миних сообщил домашним, что ныне обедают они у Бирона, велел собираться и надолго заперся у себя в библиотеке.

    Проезжая по петербургским улицам, торопясь в Летний дворец к обеду, на который им были приглашены Миних и Менгден с семьями, Бирон, скользя по лицам встречающихся на пути людей, вдруг подметил про себя, что все они имели скучный вид, как люди, чем-нибудь недовольные. Это произвело на него сильное впечатление.

    Об этом он поведал гостям, собравшимся за обеденным столом.

    Присутствующие, как и можно было ожидать, высказывались в том смысле, что, наверное, ничего особенного не было в лицах, встреченных герцогом людей и что, может быть, они опечалены смертью государыни.

    Ответы не успокаивали герцога. Он был молчалив и задумчив во все время обеда.

    Вставая из-за стола, фельдмаршал простился, оставя свою семью.

    Он отправился домой.


    Вечером Миних явился во дворец к Анне Леопольдовне и спросил, не имеет ли она что-нибудь ему приказать, потому что его план сделан и он исполнит его в ту же ночь.

    Анна Леопольдовна была поражена столь важным и скорым решением.

    — Каким образом? — поинтересовалась она.

    — Прошу меня извинить, если не скажу вам своих планов, и не удивляйтесь, если подыму вас с постели часа в три утра.

    Анна Леопольдовна выслушала Миниха и после недолгого раздумья сказала:

    — Я предаю себя, моего мужа и моего ребенка всецело в ваши руки и рассчитываю на вас. Пусть Бог вас ведет и сохранит нас всех.

    Откланявшись, фельдмаршал отправился к герцогу Курляндскому на ужин.

    План фельдмаршала (а уж он как никто чувствовал изолированность Бирона в последние дни) состоял в следующем. Герцог мог рассчитывать на Измайловский и Конногвардейский полки. Наоборот, преображенцы держали сторону Миниха. К тому же сегодня, в субботу, очередь держать караул у Зимнего и Летнего дворцов за преображенцами. Следовательно, не станется проблем захватить регента ночью и порешить с ним по-свойски.


    За ужином регент Бирон был рассеян и мрачен. Он казался чем-то обеспокоенным. Жаловался на удрученность духа и на большую тяжесть, коей никогда в своей жизни не чувствовал.

    — Легкое нездоровье, — сказал Левенвольд, — ночью пройдет.

    — Пройдет, — поддержал Миних. — К утру забудется обо всем.

    Ужинали втроем.

    Обыкновенно общительный, герцог не сказал более ни слова.

    Дабы оживить немного разговор, фельдмаршал стал рассказывать о своих кампаниях, о разных событиях, при которых присутствовал в течение своей сорокалетней службы.

    В конце разговора Левенвольд неожиданно спросил:

    — А что, граф, во время ваших походов вы никогда не предпринимали ничего важного ночью?

    Странность вопроса, так неуместного в этом разговоре, поразила фельдмаршала, но он, быстро взяв себя в руки и сохраняя спокойный вид, ответил с наружным равнодушием:

    — Наверное, в массе дел, при которых присутствовал, были дела во всякое время дня и ночи.

    Отвечая, Миних заметил — герцог, лежавший на своей постели, в тот момент, как он говорил эти слова, приподнялся немного, оперся на локоть, положил голову на руку и оставался так долго в раздумье.

    Расстались они около десяти часов.

    Вернувшись домой, фельдмаршал приказал разбудить себя в два часа ночи. Лег в постель, но, как позже говорил, глаз не смыкал.

    Ровно в два часа он сел в карету с одним из своих адъютантов — Манштейном. Другой же — Кенигсфельд должен был ехать перед ним в санях и остановиться в пятидесяти шагах от дворца, чтобы не подать знака прислуге, куда он пойдет.

    Выйдя из кареты и сказав адъютантам, что надобно поговорить с сыном, который, как гофмейстер Анны Леопольдовны, спал во дворце, Миних направился в покои принцессы. Караульный не хотел впускать его.

    — Какого полка? — грубо спросил Миних.

    — Преображенского, — отвечал тот.

    — Я освобождаю тебя от исполнения данного тебе приказа, — произнес фельдмаршал и отворил двери покоев.

    Анне Леопольдовне он объявил, что пойдет исполнить ее приказания, если она теперь повторит их.

    Она это сделала.

    — Прошу вас подтвердить сказанное в присутствии караульных при императоре офицеров, — сказал Миних.

    Анна Леопольдовна согласилась. Тех ввели, и принцесса дрожащим голосом объявила им свои желания.

    Офицеры выразили готовность их исполнить.

    Анна Леопольдовна перецеловала их одного за другим, поцеловала и фельдмаршала.

    Миних поспешил во двор, приказал собрать караул и, отобрав человек восемьдесят, направился к Летнему дворцу — резиденции Бирона.

    Петербург спал. Фельдмаршал пешком, в мундире, в сопровождении своих адъютантов и гвардейцев шествовал по темным улицам города. Его карете приказано было ехать посреди отряда.

    На углу Летнего дворца их окликнул караульный:

    — Кто идет?

    Миних, подойдя к нему, приказал молчать.

    — Не видишь, принцесса Анна Леопольдовна едет к герцогу Бирону, — сердито произнес он.

    Фельдмаршал велел идти вперед Манштейну для предупреждения со своей стороны караульных офицеров Летнего дворца, чтобы они вышли, потому что он имеет нечто сообщить им.

    Он застал всех собравшимися на гауптвахте.

    — Знаете ли вы меня? — спросил он и, получив положительный ответ, продолжил: — Вам известно, как много раз я жертвовал своею жизнью за Россию-матушку, вы, пуль не страшась, следовали за мною. Хотите ли еще раз послужить для блага императора и уничтожить в лице регента вора, изменника и ненавистника родителей Иоанна Антоновича? О том просит Анна Леопольдовна, такова воля ее.

    Для большего убеждения он позвал двух караульных офицеров из Зимнего дворца. Те подтвердили его слова.

    Офицеры и солдаты выразили готовность проявить себя в деле.

    Фельдмаршал немедленно приказал Манштейну с отрядом гвардейцев проникнуть в покои герцога и арестовать его.

    Заслышав шум, регент позвал было караульных, но солдаты отвечали ему, что они-то и есть караульные, назначенные для его сбережения, но пришедшие арестовать его.

    Едва Манштейн с гвардейцами ворвался в спальню регента, Бирон попытался спрятаться под кроватью. Но затем, как свидетельствует Манштейн, «став наконец на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо-влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и повезли его в Зимний дворец.

    В то время, когда солдаты боролись с герцогом, герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала за ним на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая у Манштейна, что с ней делать. Он приказал отнести ее обратно в ее комнату, но солдат, не желая себя утруждать, сбросил ее на землю, в снег, и ушел…»

    В ту же самую злополучную ночь для Биронов Манштейн, исполняя приказ фельдмаршала, направился на Миллионную улицу арестовывать Густава Бирона. Тот спал. Караульные не хотели пропускать Манштейна, однако угроза императорского приказа подействовала, и они уступили. Осторожный Манштейн подошел к дверям спальни Густава, окликнул его.

    — Ver ist da? (Кто там?) — послышалось в ответ.

    — Подполковник Манштейн. Имею крайнюю нужду немедленно переговорить с вами о весьма важном деле.

    Густав, не чуя опасности, поспешил отворить дверь ночному гостю. Они отошли к окну, и тут, схваченный Манштейном за обе руки, брат регента выслушал от него объявление об аресте именем императора и весть, что Эрнст-Иоганн Бирон — уже не регент.

    Густав, не желая верить услышанному, рванулся к окну, желая отворить его и крикнуть «караул», но в эту минуту в комнату ворвались преображенцы, позванные Манштейном, связали ему руки ружейным ремнем, заткнули рот платком и, несмотря на то, что Густав отчаянно отбивался, закутали его в шубу, вынесли на улицу, впихнули в сани и повезли в Зимний дворец.

    В Москву, для ареста старшего брата Бирона, в ту же ночь послали гвардейцев.

    Бироновщина кончилась.

    XI

    Не менее важное событие произошло в Европе. 20 октября 1740 года в Вене скончался император австрийский Карл VI. Это известие пришло в Петербург несколько дней спустя после смерти императрицы Анны Иоанновны.

    Мария-Терезия получила тяжелое наследство от своего отца. Австрия многое утратила в последние годы правления Карла VI. Белградским миром некогда всемогущая империя отдала туркам Белград, всю Сербию и часть Боснии и Валахии. Армия была в полном расстройстве, финансы в самом жалком состоянии. Император, особым циркуляром известил европейские дворы об измене и продажности своих полководцев и министров.

    Дочь Карла VI вступила на австрийский престол согласно Прагматической санкции{3}, которую при жизни императора признавали все державы, и все они, кроме Баварии, гарантировали ее. Но, как выразился Фридрих II, эта гарантия была пустым словом. Он первый подал сигнал к войне за австрийское наследство. Бранденбургский дом имел старые притязания на часть Силезии. В одно и то же время отправил он свои требования к венскому двору и двинул армию в Силезию. Мария-Терезия тотчас же обратилась за поддержкой к державам, гарантировавшим Прагматическую санкцию, но немедленно помощи ниоткуда не последовало.

    Решение вопроса зависело главным образом от той политики, какой станут придерживаться Россия и Франция.

    Версаль, преследуя цель ослабить Габсбургский дом и всеми мерами добиться дробления Германии, поддерживал дружеские сношения с Пруссией и интриговал в Порте и Швеции против России, с тем чтобы помешать ее вмешательству во враждебные отношения Фридриха II с Марией-Терезией в пользу Австрии. Стремясь к европейскому господству, Франция настойчиво создавала «восточный барьер» — союз враждебных Австрии и России государств: Швеции, Порты и Речи Посполитой. Барьер, по мысли версальских политиков, должен был помешать распространению влияния России и объединению ее с Австрией, что нарушило бы соотношение сил в Европе не в пользу Франции.

    Что же касается России, то у европейских политиков складывалось впечатление, что русские, слишком занятые у себя переворотами во дворце, которые следовали так быстро, не думали извлечь пользы из столь благоприятного обстоятельства для величия их страны. Русские дворяне, писал английский посол Финч, не хотят разбирать никаких дел с остальной Европой. Он же, первый из англичан, заговорил о необходимости в данной ситуации соединить тесными сношениями дружбы Россию и Великобританию и укрепить связь, которая существовала уже между императрицей Анной Иоанновной и Австрийским домом. Фридрих II, едва получив корону, также искал согласия с кабинетом Петербурга. Его посланник Мардефельд упорно обхаживал Остермана, и небезрезультатно: русский министр иностранных дел заговорил о согласии заключить трактат с Англией, но при условии соблюдения интересов Пруссии и Польши, что, конечно же, не устраивало английский кабинет.

    Весть о кончине Карла VI встревожила и смутила Остермана, но Пруссии было ясно: Россия не была в состоянии заниматься делами своих соседей. Фридрих откровенно сказал, что то, что заставило его окончательно решиться захватить Силезию, это смерть Анны Иоанновны: «Видимо было, — говорил он, — что в период несовершеннолетия молодого государя Россия будет больше занята поддержанием спокойствия в своем государстве, чем поддержанием Прагматической санкции».

    Пруссия хотела склонить Россию на свою сторону, но при Бироне, явно тяготевшем к интересам Австрии, этого было невозможно добиться. Однако, едва Анна Леопольдовна была объявлена регентшей, Фридрих оживился, ибо Антон-Ульрих был его бо-фрер{4}, и Миних, первый министр, мог быть подкуплен.

    Об этой непростой ситуации и возможных вариантах развития событий и размышлял последние дни маркиз де ла Шетарди, наблюдая за событиями, происходившими в Петербурге.

    Миних действительно был назначен первым министром и, кроме того, подполковником конной гвардии. Супруга его стала первою дамой после принцесс. Антон-Ульрих сделан генералиссимусом, Остерман — генерал-адмиралом, князь Черкасский — канцлером, а граф Головкин пожалован вице-канцлером и сделан кабинет-министром.

    Петербург ликовал. Незнакомые, встречаясь на улицах, поздравляли друг друга с низвержением курляндца, знакомые обнимались и целовались, как в светлое воскресенье.

    Анна Леопольдовна принимала поздравления.

    В церквах зачитывали манифест об отрешении от регентства Империи герцога Курляндского Бирона и во время богослужений молились о здравии благочестивейшего, самодержавнейшего великого государя, императора Иоанна Антоновича всея России, благоверной государыни правительницы, великой княгини Анны всея России, и о супруге ее, благородном государе Антоне, о благоверной государыне цесаревне Елизавете Петровне.

    10 ноября был парад всем войскам, находившимся в Петербурге.

    Именным Его Императорского Величества указом велено «для сего радостного случая» всем унтер-офицерам и солдатам по две чарки простого вина дать.

    Вокруг Зимнего дворца горели многочисленные костры. К ярко освещенному подъезду один за другим подъезжали богатые экипажи, слуги спешили встречать разряженных вельмож, взбудораженных, возбужденных последними событиями. Важно было уловить момент, предстать пред великой княгиней всероссийской и выказать несказанную радость и удовольствие от известия, что отныне правление Всероссийской Империи во время малолетства Его Императорского Величества поручено и отдано ей — Анне Леопольдовне.

    Залы сверкали от обилия золота. Придворные выискивали главных героев дня и почтительно, с глубочайшей признательностью за заслуги их, кланялись им.

    Остерман ловил каждое слово Миниха. Фельдмаршал важно поглядывал окрест себя.

    В залу вошла графиня Головкина, супруга вице-канцлера, и старый фельдмаршал, расфранченный, поспешил к ней. Он овладел ее рукою и осыпал ее самыми жаркими поцелуями.

    Старый селадон, почивавший на лаврах, так теперь маневрировал около милых дам.

    Вместе они подошли к великой княгине, окруженной самыми близкими ей людьми. Все с негодованием говорили о Бироне, недобрым словом поминали супругу его, рожденную Трейден, коя также была нетерпима всеми.

    Поддерживая разговор, мило улыбаясь, кланяясь, всяк в тот момент думал более об одном: что он может получить, выиграть от сложившейся ситуации, на кого ставить ныне, супротив кого вести тонкую интригу.

    Заиграла итальянская музыка, и правительница, взяв под руку красавицу тетку Елизавету Петровну, направилась к празднично украшенному искусственными цветами столу.


    Еще 9 ноября, после обеда, Бирона и все его семейство отправили в одной карете в Шлиссельбург. Тут его допросили в первый раз, предлагая следующие пункты:

    До какой степени простирались отношения его с нынешнею благоверною государынею цесаревной Елизаветой Петровной, имевшие целью удаление от престола царствовавшего императора?

    Кто именно знал об этом?

    Герцог заявил, что с ним поступают бесчеловечно и неслыханным образом.

    — Везде, — говорил он, — а также и в России, существует обычай уличать обвиняемого письменными доказательствами или изустными показаниями достоверных свидетелей. И еще… — Герцог помолчал и продолжил: — Прошу помнить, сам я лицо владетельное, вассал короля польского, и, следовательно, нельзя меня допрашивать и выслушивать без депутата с его стороны.

    Отвечали герцогу весьма грубо.

    Густава Бирона с гауптвахты Зимнего дворца увезли под стражею, в сумерки, в Иван-город.

    Кабинет-министра Бестужева-Рюмина, арестованного вместе с Биронами, на дровнях отправили в неизвестном направлении.

    Всего более удивило маркиза де ла Шетарди, что командовать Измайловским полком назначен был князь Гессен-Гомбургский, из ближайших людей цесаревны Елизаветы Петровны.

    Чрез тайных поверенных маркиз получил следующие сведения о новом подполковнике и командире Измайловского полка.

    Людвиг-Иоганн-Вильгельм, наследный принц Гессен-Гомбургский, прибыл в Россию в 1723 году, восемнадцати лет от роду, и тогда же принят в службу полковником. Петр I предполагал женить его на дочери Елизавете Петровне, но брак не состоялся по случаю кончины государя. В 1730 году Анна Иоанновна пожаловала его генерал-лейтенантом Преображенского полка. Тогда же принц сблизился с Бироном. С Минихом новый генерал был при взятии Перекопа, занятии Бахчисарая и сожжении Ахмечети, но разошелся в мнениях с главнокомандующим, отстаивая свою мысль действовать малыми отрядами, а не всею армией, склонил на свою сторону нескольких генералов, собирался, как пишут, лишить Миниха команды и тайно жаловался на него Бирону.

    Беспокойный, сварливый, нрава слабого, князь Гессен-Гомбургский, ненавидя Миниха, всячески подсиживал его, был в ссоре со всем Петербургом и дружил с одним Лестоком.

    Чрез тайных поверенных получал маркиз де ла Шетарди сведения и о других не менее важных для него событиях, в городе происходивших.

    Так, 17 октября 1740 года, при Адмиралтействе на полковом дворе, прапорщик Горемыкин распоряжался о приводе к присяге по случаю назначения наследника престола. Трое из сосланных на работу — Иван Ильинский, Ларион Агашков, Кирилл Козлов, «потаенные раскольщики», объявили, что они «к той присяге нейдут, для. того что та присяга учинена благоверному государю великому князю Иоанну, а он родился не от христианской крови и не в правоверии». На допросе Ильинский пояснил, что «отец его высочества иноземец и в церковь не ходит и святым иконам не покланяется, о чем он, Ильинский, признавает собою, что иноземцы последуют отпадшей западной римской церкви».

    Несмотря на истязания, «потаенные раскольники» стояли на своем. Их сослали навечно в Рогервик на каторжную работу.


    Вероятные поводы к волнению в суеверном народе весьма интересовали как аналитиков в Сорбонне, так и их противников в масонских ложах. Вот почему сведения из сыскного приказа почитались за важнейшие.

    Капитан в отставке Петр Калачов бывал с государем Петром I во многих баталиях, ездил с ним и в Голландию. ДеЛа привели его в ноябрьские дни 1740 в Петербург. Старый солдат встретился 16 ноября на квартире со своим двоюродным племянником, солдатом Преображенского полка Василием Кудаевым и старым знакомым Василием Егуповым.

    Как водится, выпили. Закусили.

    Налили по второй.

    — Ну, племяш, что у вас в полку вестей? — спросил Калачов. — У вас ли князь Трубецкой и Альбрехт? Помнится, сказывал ты мне, Альбрехта Бирон жаловал, а Трубецкой поручика Аргамакова бил тростью по щекам.

    — Все по-прежнему, — отвечал тот.

    — В тайной канцелярии никого нет вновь? — поинтересовался капитан.

    — Не слыхал, — с неохотой отвечал племянник.

    — Да-а, — протянул Калачов, — ведь Ханыков и прочие были в тайной канцелярии под караулом не государыне цесаревне Елизавет Петровне в наследстве, а в регентове деле. (Во время кончины Анны Иоанновны бывший в карауле в Летнем дворце поручик Преображенского полка Петр Ханыков, узнав, что правителем назначен Бирон, сказал в сердцах: «Для чего так министры сделали, что управление империи мимо его Императорского Величества (Иоанна III) родителей поручили его высочеству герцогу Курляндскому?» Поручик того же полка Аргамаков говорил с плачем: «До чего мы дожили и какая нам жизнь! Лучше бы сам заколол себя, что мы допускаем до чего, и хотя бы жилы из меня стали тянуть, я говорить то не престану!» О словах их донесли по начальству. Ханыкова и Аргамакова пытали на дыбе).

    — Все мы можем ведать, и сердце повествует, что государыня цесаревна в согласии Его Императорского Величества любезнейшей матери, Ея Императорскому Высочеству великой княгине Анне всея России и с любезнейшим Его Императорского Величества отцом, его высочеством герцогом и со всем генералитетом.

    — Где тебе ведать, эдакому молокососу? — взорвался Калачов. — Пропала наша Россия! Чего ради государыня цесаревна нас всех не развяжет? Все об этом гребтят. Не знаю, как видеть государыню цесаревну, я бы обо всем ее высочеству донес, да не знаю как. Не знаешь ли ты, как дойти?

    Племянник пожал плечами и пожалел, что прежде, едва зачался разговор о регенте, сказывал гостям, что «весь Преображенский полк желал быть наследницею государыне цесаревне, а его рота вся желала ж, и он, Кудаев, в том на смерть готов подписаться».

    — Стану государыне цесаревне говорить: что вы изволите делать? Чего ради российский престол не приняла? — продолжал Калачов. — Вся наша Россия разорилась, что со стороны владеют. Прикажи идти в Сенат и говорить, как наследство сделано, и чего ради государыня цесаревна оставлена, и чья она дочь? И ежели прикажет, прямо побегу в Сенат и оные речи говорить.

    — Хорошо, как допущен будешь до ее высочества, — вступил в разговор Егупов, — а когда того не сделается, куда ты годишься? Знатно ее высочество сама желания о том не имеет.

    — Ты слышь, слышь, — постучал пальцем по столу Калачов. — Не знаем мы, откуль владеет нашим государством, — он поднял палец над вихрами, — и чья она дочь, Его Императорского Величества Иоанна III любезнейшая матерь, великая княгиня Анна? Родитель-то ее, герцог Мекленбургский, пло-охо жил с матерью ее Екатериною Иоанновною. И ведомо Богу одному, от кого она — Анна Леопольдовна, рождена… Да-а… Не любил ее герцог, не любил. И еще, мне бояться нечего, я свое прожил, а только скажи ты мне, крещен или нет Его Императорское Величество? А? — Он чмокнул языком. — О том мы неизвестны. Так надобно сделать, чтоб всяк видел, принести в церковь соборную Петра и Павла да крестить. Так бы всяк ведал, а то делают, и Бог знает!


    Кудаев донес на старика в ту же ночь, едва гости уснули.

    Калачова сослали навечно в Камчатку, Егупова — в сибирский город Кузнецк, а Кудаева за донос произвела Анна Леопольдовна в сержанты и наградила пятьюдесятью рублями.

    И, зная об этом, французские политики делали свои выводы.

    В архиве министерства иностранных дел Франции хранится депеша одного из секретных агентов, делавшего большую политику при петербургском дворе, от марта 1741 года.

    «Есть два средства, одинаково сильные в пользу Елизаветы, — сообщал он, анализируя сведения, добытые Шетарди и собственными тайными поверенными. — Одно — религия, другое — отмщение оскорбления, нанесенного духовенству при избрании на царство Анны, тетки правительницы. Остерман велит внушить духовенству, что последняя нимало не православна, что муж ее лютеранин и иноземец и оба не упустят случая воспитать молодого царя, их сына, в догматах, противных господствующей в стране вере. Какой повод к волнению для народа суеверного, когда подобные внушения будут ему переданы священниками, исповедниками! Что может быть сильнее и способнее для возбуждения черни и солдатства! Действуя таким образом, духовенство будет думать, что оно защищает собственное дело свое, и вот тому причина: в собрании чинов 1730 года духовенство было исключено при избрании на царство Анны, под предлогом, что оно себя унизило соучастием в возведении на престол, по кончине Петра I, его супруги. Более и не нужно ничего, чтобы возбудить ненависть духовенства против распоряжения царицы Анны в пользу сына своей племянницы. Должно удивляться, что маркиз де ла Шетарди не упомянул ничего об участии, которое может принять духовенство в деле принцессы Елизаветы. Но если предполагать, что оно осуществится чрез посредство Швеции, то возникает опасение, что интересы короля ничего не выиграют, когда Остерман возвратит себе преобладающее влияние, которым он до сих пор пользовался в России, почему и желательно, чтобы Швеция за свое участие в пользу принцессы Елизаветы требовала от последней удаления Остермана от дел, тем более что должно ожидать, что до тех пор, пока этот министр останется в силе, не будет никакой надежды на то, чтобы Россия поддалась на какие-нибудь переговоры о соглашении со Швециею».

    Будучи в силе, Миних подписал 27 декабря 1740 года договор с Пруссией, набросанный еще Бироном. В качестве подарка фельдмаршал получил кольцо в шесть тысяч талеров для жены, пятнадцать тысяч талеров для сына и имение в Бранденбурге. Не обойдена была вниманием и Юлия Менгден. Королева прусская прислала девице Менгден свой портрет, украшенный бриллиантами. Подарок оценили в 30 тысяч экю.

    Фельдмаршал намеревался послать в помощь Фридриху двенадцать тысяч войска. Король Пруссии благодарил Миниха собственноручным письмом, называя его «великим человеком» и «близким другом».

    Старый вояка, следуя по стопам Бирона, жаждал одолеть общих врагов общими силами. Но каких врагов? Бирон не мог предвидеть последствий неожиданной кончины Карла VI. Не мог и представить, что Пруссия восстанет против Австрии. Складывалась невероятная ситуация: Россия имела двух союзников, которым обязалась помогать и кои вступали в войну друг с другом.

    Важна была позиция Анны Леопольдовны. Ее личные симпатии клонились к Австрии. Дабы усилить их, саксонский курфюрст торопил с выездом Линара, поручая ему действовать во всем согласно с австрийским посланником Боттой и ставя задачу убедить великую княгиню отступиться от трактата, заключенного с прусским королем. Ботта, посланный королевой венгерской в Берлин для переговоров с Фридрихом, не добился от последнего обещания не начинать войну и поспешил в Петербург интриговать против Пруссии. Под нажимом австрийского и саксонского посланников и при содействии Остермана, копавшего под Миниха, Анна Леопольдовна могла начать содействовать Австрии в случае войны с Пруссией и поставить Россию в неприязненное положение к союзнице прусского короля Франции, имевшей притязания на часть австрийских владений. Маркиз де ла Шетарди получил из Версаля повеление помешать во что бы то ни стало намерению русских относительно Австрии и с этою целью стараться о низвержении Анны Леопольдовны, а французский посол в Стокгольме — убедить шведское правительство начать войну против России.

    Незадолго до перенесения тела императрицы Анны Иоанновны из старого Летнего дворца в Петропавловский собор, к чему торжественно готовился весь Петербург, французского посла в его резиденции посетил посол Швеции Нолькен.

    Эрик-Мариас Нолькен, чрезвычайный посланник, жил в России с сентября 1738 года и находился в весьма дружеских отношениях с Иоахимом-Жаком Тротти маркизом де ла Шетарди. Он известил своего друга о поставленной перед ним министром иностранных дел Швеции Гилленборгом задаче: вступить в контакт с теми силами или группировками русской аристократии, которые, в ответ на шведскую помощь в захвате власти, пойдут на территориальные уступки Швеции. Нолькен остановился на Елизавете Петровне и ее окружении.

    Маркиз де ла Шетарди из переписки с французским послом в Стокгольме маркизом Ланмария знал: в Швеции росло число сторонников ревизии вооруженным путем условий Ништадтского мира.

    Нолькен назвал сумму, выделенную ему для поддержания русской оппозиции, — сто тысяч талеров.

    — Но партия Елизаветы слаба и ничтожна, — высказал свои соображения маркиз де ла Шетарди.

    — Партия принцессы Елизаветы не так ничтожна, как вы думаете, — возразил Нолькен, — и цесаревна через посредников начала переговоры с некоторыми крупными государственными деятелями и генералами, не говоря уже о том, что гвардия готова к действию.

    — С вами вел переговоры ее личный врач Лесток? — поинтересовался маркиз де ла Шетарди. Он понимал: деньги, выделенные Нолькену, пришли из Франции. У Швеции их просто не было. Понимал и то, что Елизавета Петровна также ясно осознавала, от кого они идут, и именно поэтому искала последнее время встречи с Шетарди и послала к нему Лестока.

    — Да, этот ловкий лекарь весьма искусен в дипломатии и очень осторожен, — отвечал Нолькен.

    Лесток был более, чем кто-либо из окружения Елизаветы, изучен французами. Маркиз де ла Шетарди не раз и не два встречался с ним и о последней встрече рассказал теперь нечаянному гостю.

    — Принцесса Елизавета втайне прислала его выразить мне сожаление по поводу прекращения моих посещений. Но вы прекрасно и не менее меня осведомлены — лица, видавшиеся с нею, и сама она были в подозрении. Здесь надо быть весьма осторожным. Во всякое время, — после паузы добавил он. — Лесток весьма сожалел о низложении Бирона. Становилось понятным: лишившись его поддержки, цесаревна потеряла все. Она просила о встрече.

    — И что же вы?

    — Встречаюсь с принцессой Елизаветой в ближайших числах., сразу же после перенесения праха царицы в Петропавловский собор.

    — Весьма рад сотрудничеству, — вставая из кресла и раскланиваясь, сказал Нолькен.

    В своих словах он был искренен.


    23 декабря, в семь утра, с Петербургской крепости раздался сигнал из трех пушек, и в то же время на Адмиралтействе выкинули черный флаг.

    Петербуржцы и гости северной столицы высыпали на улицы проводить гроб императрицы Анны Иоанновны, должный следовать в сопровождении войска от Летнего дворца до соборной церкви Петра и Павла.

    Между тем во дворце собрались высочайшие особы, духовенство, придворные чины и генералитет, а прочие участвовавшие в церемонии лица разместились, согласно росписанию, перед дворцом. По совершении торжественной панихиды в Фюнеральном зале в первом часу пополудни раздался второй сигнал из трех пушек, и вслед за тем гроб императрицы был поднят 12 штаб-офицерами и вынесен ими из дворца. Гроб установили на «печальные» сани под балдахином. Сопровождавшие заняли свои места, и открылось шествие.

    Солдаты полевых полков, рейтары лейб-гвардии Конного полка, гренадеры, четыре хора трубачей и литаврщиков шли в строю за быстро покрываемыми снегом санями. Маршалы и все лица, составлявшие депутации, были в длинных черных епанчах и такого же цвета шляпах и перчатках. Маршалы имели жезлы с гербами, увитые черным флером.

    Плыли знамена и гербы над толпой. За областными гербами несен молодым капитаном флота «Адмиралтейский штандарт». За ним — знамя с государственным гербом из черной тафты, обшитое черною шелковою бахромою с таковыми же кистями.

    За знаменами двумя певчими несены две хоругви, а за ними иподиаконом — крест. Затем шли певчие. За ними — черное духовенство.

    За духовенством следовали придворные чины.

    Процессия с самого выноса из дворца тела и во весь путь сопровождалась «ежеминутною» пушечною пальбою и вслед за нею ружейною при колокольном звоне во всех церквах города.

    Из числа экипажей, бывших в процессии по распоряжению Печальной комиссии, пропущены были в Петропавловскую крепость: правительницы Анны Леопольдовны, герцога Антона-Ульриха, цесаревны Елизаветы Петровны, десять карет придворных лиц, составлявших свиту высочайших особ.

    Императрицу отпевали епископы.

    Во время богослужения курились благовонные свечи, и, по сигналам обер-церемониймейстера, произведена была троекратная пальба беглым огнем каждый раз из 101 пушки: по прочтении Евангелия, во время пения славника: «плачу и рыдаю» и при посыпании тела землею.

    По окончании отпевания произнесено епископом псковским Стефаном надгробное слово, сочиненное архиепископом Амвросием.

    — Сие есть естества нашего свойство, слышателю плачевный: всяк дражайшую, важную, богатую и любимую себе и всем полезную вещь потерявшие, весьма по оной печалится, жалеть и великою сердца болезнию сокрушается; а многократно бывает, что от внутреннего возбуждаемый сердоболию и плакать понуждается непрестанно, сея истины практика на нас самих ныне исполняется. О сынове Российские! Когда всяк сему печальному действию присутствуя не без печали обретается, всяк слез исполненный, воздыхает, плачет и сетующего пророка Иеремии глас произносит: «Кто даст главе моей воду и очима моима — источник слез, да плачу день и ночь». По ком же великое рыдание? Чего ради плач непрестанный и неутолимый? По общей всех матери нашей, по дражайшей над царские порфиры, над драгоценные виссоны и неоцененные сокровища обладательницы нашей. Всемилостивейшая Государыня наша, Анна Иоанновна, Императрица и самодержица Всероссийская, веры православныя бодрая защитница, обидимых прибежище, странных и бедных пристанище, беззаступных покровительница, сирот и вдов почитательница, монастырям и церквам убогим милостыни прещедрая подательница, плачущих скорое утешение, нечаянно преставися. Оставя нас, отыде в горняю к Отцу Небесному обитель. О вести печальнейшие!..

    По окончании обряда погребения высочайшие особы со свитою удалились из собора.

    Предание земле назначено было на 15 января 1741 года.

    Вряд ли думал фельдмаршал Миних, что болезнь, скрутившая в одночасье, не позволит ему поклониться праху императрицы в последний раз. Более того, выздоровев после тяжкой болезни, он с ужасом узнает, что практически удален от дел. Указом от 28 января 1741 года решение дел, вступающих в Кабинет, было распределено между министрами так: Миниху — вся военная часть, крепости, артиллерия и инженеры, Кадетский корпус и Ладожский канал, Остерману — иностранные дела, Адмиралтейство, флот, Черкасскому и Головкину — внутренние дела по Сенату.

    Почувствовав, что упускает власть, Миних предпримет последнюю попытку: попросит отставки в марте у Анны Леопольдовны и, к чрезвычайному изумлению своему, получит ее. Остерман и Линар с Боттой одержат верх. Интересы Австрии возьмут верх в петербургском правительстве.

    Франции останется только энергически ускорять события.

    XII

    Принцесса Елизавета и ее личный врач Лесток — вот кто более всего интересовал теперь маркиза де ла Шетарди.

    За год с небольшим он успел приглядеться к цесаревне. Не на одном придворном празднестве их пара открывала бал.

    Елизавете Петровне было 32 года. Дочь царя Петра и Марты Самуиловны Скавронской была воистину красавица. Высокого роста, чрезвычайно живая. В обращении ее много ума и приятности. Она хорошо сознавала, что мужчины к ней неравнодушны, и глаза ее вспыхивали пламенем игривым во время беседы с ними. А удивительно стройная ее фигура, шея необычайной белизны:.. Было, было от чего закружиться голове. Она хорошо танцевала и ездила верхом без малейшего страха.

    Маркиз де ла Шетарди знал — у цесаревны двое детей. Соотечественник его Дюкло в своих мемуарах заметит, что «Елизавету побудило вступить на престол только желанию свободно предаваться удовольствиям…». (В скобках заметим, редактор русского перевода мемуаров к приведенным словам сделает свое примечание: «Елизавета имела 8 детей, из которых ни одного не признала и которых одна из ее фавориток, итальянка Жуанна, приняла на свой счет».)

    Она любила потолкаться в девичьей, сама наряжала прислугу к венцу и любила смотреть в дверную щелочку, как веселится дворня. Ласковая в обращении, из-за пустяка приходила в неистовство и бранилась резко, не разбирая, кто пред нею — мужчина или женщина.

    Молясь в домашней церкви долго, неистово, по временам прерывала молитву, дабы подойти к зеркалу и лишний раз полюбоваться на свои «приятности». От вечерни мчалась на бал.

    Родилась она вне брака. Едва немного подросла, ее сдали на руки француженке-гувернантке госпоже Латур, дабы научить отлично говорить по-французски и великолепно танцевать менуэт.

    В селе Измайлово, где прошли ее детские годы, как бы сталкивались старая и новая Русь. На одном конце села жила вдова царя Иоанна Алексеевича Прасковья со своими дочерьми Екатериной и Анной, державшаяся строгих старомосковских правил и чтившая заповеди Домостроя, а на другом конце, в новых правилах, воспитывалась Елизавета Петровна. Из спальни ее несся смех, не умолкала французская речь. Надзора за дочерью Петра практически не было и, надо думать, влияние госпожи Латур было далеко не безвредным. Гувернантка была склонна к авантюризму и весьма сластолюбива.

    Елизавете не было и тринадцати, когда Петр, в торжественной обстановке, обрезал ей крылышки. Тогда, в те далекие годы, девочки знатных домов носили в качестве символа ангельской невинности маленькие белые крылышки на платьях. Государыня цесаревна «Елизавет Петровна» была объявлена совершеннолетней.

    Она могла считать себя настоящей принцессой на выданье. Прекрасная танцовщица, любительница музыки (надо сказать, даже кваканье лягушек вызывало у нее интерес, она находила в нем мелодичность), хорошо владеющая итальянским, немецким и французским языками, кои преподавали ей графиня Маньяни, учитель Глюк и виконтесса Латур ла Нуа, Елизавета должна была дожидаться хорошего жениха.

    Государь намеревался выдать ее за одногодка дочери — французского короля Людовика XV. Велись переговоры чрез французского посла Кампредона. Но Версаль смущало происхождение принцессы, родившейся от «подлой» женщины. А вскоре оттуда пришла весть, что правительство регента герцога Орлеанского избрало невестой Людовику инфанту испанскую. Петр не оставлял мысли породниться с Версалем. Он все более останавливал теперь взор свой на сыне регента, герцоге Шартрском, неженатом молодом человеке. Если бы брак удался, Россия помогла бы герцогу взойти на польский престол и тогда, по мысли царя, три страны, связанные тесными узами крови, могли бы действовать заодно. Преследовал русский правитель и еще одну, тайную, мысль: король Людовик XV слаб здоровьем, и в случае кончины его, умри он бездетным, вероятным кандидатом на французский престол становился бы герцог Шартрский.

    Версаль отмалчивался, и, можно сказать, рушилась на глазах идея о русско-французском союзе, коей жил долгое время Петр I, а точнее сказать, которую порождала политическая обстановка в Европе.

    Впервые о прямых попытках к русско-французскому союзу упоминается в хрониках XVII века. В 1629 году к государю Михаилу Федоровичу явилось, как пишут, чрезвычайное посольство от Людовика XIII. Возглавлявший посольство Дюгэй-Корменен, как то было повелено королем французским, приглашал русского государя объединиться в союз. Русский «белый» царь — глава православия, король Франции — глава католических стран. Объединись два таких «потентата», и покорятся им все другие государства.

    Набожный Михаил Федорович внимательно выслушал предложение, но ограничился лишь уверениями в дружбе.

    Петр, разгромив шведов и отомстив туркам за неудачный Прутский поход, остановил взор свой на Франции. В Голландии, представлявшей в то время нечто вроде «камеры международных соглашений» и в которой ранее, с помощью Лефорта, Петр I был принят в масонскую ложу, чрез князя Куракина Петр обратился к представителю Франции в Голландии маркизу Шатонефу — человеку весьма серьезному и прагматическому, к мнению которого прислушивались тонкие политики, с предложением завязать союзные отношения с Версалем. Куракин попросил Шатонефа сообщить своему правительству: Петр I готов с этой целью прибыть в Париж.

    В Версале сообщение Шатонефа вызвало настоящий переполох. Тому была следующая причина. Россия враждовала с Англией, а Версалю необходима была дружба с ней. Кроме того, ни Англия, ни Франция не признали еще официально императорского титула Петра I.

    Никого не предупреждая, царь сел на корабль и отправился к берегам Франции.

    Петр I не добился желаемого. В дело вмешалась всесильная Англия. Но именно в ту поездку царь задумал выдать дочь замуж за короля.

    Елизавета жила мыслью о Франции. Но пока новый регент герцог Бурбонскнй, сменивший умершего герцога Орлеанского, размышлял над предложением Петра I о женитьбе герцога Шартрского на Елизавете, пока русский царь в нетерпении ожидал ответа, в Сорбонне размышляли о вероятии в будущем восшествия на русский престол Елизаветы Петровны. Католиков не устраивал православный царь, весьма склонный к протестантизму. Дочь же его, рожденная от «подлой» женщины, занимала их больше.

    Склонная к «смешанной» религии (к чему склонил ее пастор Глюк), Марта Самуиловна Скавронская была весьма чутка православию. Не тот ли Глюк и ввел ее в масонскую ложу? (В скобках заметим, Елизавета Петровна, придя к власти, будет весьма благосклонна к масонскому братству, и многие из ее окружения, даже самые близкие, сольются с «братством».) В Сорбонне будут сквозь пальцы смотреть на оргии, происходящие при русском дворе в царствование Марты Самуиловны. (Достаточно привести донесение Лефорта от 25 мая 1726 года: «Я рискую прослыть за лгуна, когда описываю образ жизни русского двора. Кто мог бы подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, уже это самое раннее, в пять или семь часов утра? Более о делах не заботятся».) Иезуиты прекрасно понимали: Скавронская, ввиду своего происхождения, будет вызывать озлобление в среде русской и продержится на троне недолго. Их, как, впрочем, и протестантов, более интересовали личности с частицей «подлой» крови. Такого человека им хотелось утвердить на русском троне. (Забегая вперед, отметим, Елизавета Петровна взошла на престол, когда были физически уничтожены царевич Алексей Петрович, его дочь Наталья и сын — малолетний государь Петр II, когда практически вырублена была ветвь русская, шедшая от царя Иоанна. Убит позже будет и правнук его — император Иоанн Антонович…). В Сорбонне зрели свои планы. (В Швеции, к примеру, знали о них. Так, Валишевский, вплотную связанный с масонскими кругами, в своей книге «Преемники Петра» проговаривается об этом. Сообщая о действиях Швеции летом 1741 года, связанных с возведением на престол Елизаветы Петровны, он пишет: (Бестужев. — Л.А.) видел, что шведы не очень торопятся начать войну, но ошибался в причине этого. На самом деле в Стокгольме ждали новой внутренней революции в России, которую считали благоприятной для планов, составленных двадцать лет тому назад.)

    Петр I искал союза с Версалем, но при французском дворе думали о другом.

    На одно из предложений Петра I герцог Бурбонский дал такой сухой, резкий ответ, что, казалось, с Францией будет порвано навсегда. Только смерть Петра I помешала открытому разрыву.

    Негодование государя на Францию было велико, но оно меркло в сравнении с гневом, вызванным поведением Марты Самуиловны. Царь узнал о связи ее с Виллимом Монсом и был взбешен. Петру передали подметное письмо. «Я, Михей Ершов, объявляю: сего 1724 года, 26-го апреля, ночевал я у Ивана Иванова сына Суворова и между прочими разговорами говорил Иван мне, что когда сушили письма Виллима Монса, тогда унес Егор Михайлов из писем одно сильненкое, что и рта разинуть бояться, и это хорошенькое письмо, а написан в нем рецепт о составе питья, и не про кого, что не про хозяина». Донос этот Михей Ершов подал сейчас же после коронационных торжеств, едва Марта Самуиловна, волею Петра, объявлена была государыней императрицей всероссийской. Любопытно, донос не дошел тогда до Петра. Исчез неизвестно куда. Петр о нем не узнал, но Монс и Марта Самуиловна узнали тотчас же. С Мартой даже случился нервный удар, настолько она встревожилась. Но отношение Петра к ней не переменилось, и она успокоилась на время.

    5 ноября донос выплыл и передан был государю. Кем — установить ныне невозможно. Суворова взяли в тайную канцелярию. Под пыткой он оговорил других лиц. Из их расспросов выяснилась для Петра вся суть отношений Монса к Марте Самуиловне.

    Предварительное следствие велось в тайне, в строгой тайне. Государыня и Монс ничего не подозревали. 9 ноября, прямо со следствия, Петр отправился во дворец. Поужинал, поговорил с супругой. Побеседовал с Монсом. На камергере лежала масса обязанностей. О них и поговорили. Ничто не выдавало внутреннего напряжения Петра.

    «Который час?» — вдруг обратился он к супруге. Та посмотрела на свои часы — подарок Петра из Дрездена: «Девять часов». Тогда Петр резко вырвал у нее часы, повернул стрелку и сурово сказал: «Ошибаетесь, двенадцать часов, и всем пора идти спать». Все разошлись. Через несколько минут Монс был арестован у себя в комнате. Когда его на следующий день ввели в канцелярию государева кабинета, где сидел Петр, окруженный ворохом всевозможных бумаг, взятых у него при обыске, царь поднял голову и взглянул на арестанта. В этом взгляде было столько гнева, жестокости и жажды мести, что Монс не выдержал. Он затрясся всем телом и лишился сознания.


    Государь сам занялся расследованием.

    Чем глубже вникал он в суть дела, тем более видел: Монс был обожаем императрицей. Она ни в чем не могла ему отказать. Пользуясь этим, он, за соответствующую мзду, оказывал услуги влиятельным просителям. Только теперь Петр понимал, чью волю выполнял он, потворствуя жене, выпутывая иного сановника из беды, повышая кого-то в должности, утверждая иные хлопоты о поместьях.

    Нельзя не упомянуть и следующего. Государыня и сама не прочь была погреть на этих делах руки. Выполняя роль ходатая, она не забывала себя. Вымолить пощады или получить награду стоило денег, точнее сказать, золота. Императрица скопила большие деньги и держала их, как пишут, в заграничных банках, на вымышленное имя.

    Монсу было предъявлено обвинение во взяточничестве.

    Верховный суд, которому он был предан, постановил: «Учинить ему, Виллиму Монсу, смертную казнь, а именья его, движимое и недвижимое, взять на его Императорское Величество».

    Петр утвердил приговор суда.

    16 ноября 1724 года, на Троицкой площади, в десять часов утра, Виллиму Монсу отрубили голову.

    Екатерина Алексеевна (Марта Самуиловна) была в тот день очень весела.

    Казнив Монса, в пылу гнева царь готов был убить и дочерей, но, как рассказывает Вильбоа, их спасла гувернантка-француженка. Впрочем, Вильбоа — источник малодостоверный. Другой исследователь, Гельбиг, утверждает, что, мстя за Монса, императрица свела счеты с супругом, отравив его. Отнесемся несколько скептически и к этому источнику.


    Став императрицей, Марта Самуиловна деятельно принялась пристраивать дочь. Узнав, что Версаль решил отказаться от мысли женить Людовика на испанской инфанте, она чрез ла Кампредона без обиняков предложила в супруги герцогу Шартрскому дочь Станислава Лещинского, с тем чтобы возвести его на польский престол, а королю — свою дочь, Елизавету Петровну.

    Ответ пришел неожиданный. Людовика женили на Марии Лещинской.

    Россия порвала отношения с Францией и тут же заключила союз с Австрией.

    В царствование Анны Иоанновны Елизавету также стремились выдать замуж, но, преследуя уже другие цели, — отдалить от двора как можно далее. Как писал Остерман, надобно было подыскать «такого принца… от которого никакое опасение быть не может».

    «Отдаленного» принца так и не смогли отыскать.

    Появившегося же гвардии сержанта Шубина — первую любовь Елизаветы — сумел интригой отдалить от нее дальновидный Лесток.

    За ней приглядывали со всех сторон. Во все время царствования Анны Иоанновны с нее не спускали глаз. Следили за ближними ей людьми, подсылали соглядатаев.

    Привыкшая к слежке, она была весьма осторожна, играла беспечность, нежелание интересоваться вопросами престолонаследия — то, чего желали видеть ее противники. Но всякий раз оживлялась, когда близость власти весьма реально ощущалась ею. Так было во времена царствования Петра II и в период регентства Бирона.

    Двор цесаревны невелик. Отметим, двое из ее придворных — обер-шталмейстер и гофмейстер — были женаты на родных сестрах — дочерях пастора Глюка, так радевшего о карьере Марты Самуиловны Скавронской при русском дворе.

    Певчий Алексей Григорьев — из малороссийских казаков, человек добродушный, не без юмора, обладавший удивительным голосом, был очень дорог Елизавете. Они были погодки. И она питала к нему нежную привязанность, даже страсть. О нем в 1742 году маркиз де ла Шетарди напишет следующее: «Некая Нарышкина… женщина, обладающая большими аппетитами и приятельница цесаревны Елизаветы, была поражена лицом Разумовского (это происходило в 1732 году), случайно попавшегося ей на глаза. Оно действительно прекрасно. Он брюнет с черной, очень густой бородой, а черты его, хотя и несколько крупные, отличаются приятностью, свойственной тонкому лицу. Сложение его также характерно. Он высокого роста, широкоплеч, с нервными и сильными оконечностями, и если его облик и хранит еще остатки неуклюжести, свидетельствующей о его происхождении и воспитании, то эта неуклюжесть, может быть, и исчезнет при заботливости, с какою цесаревна его шлифует, заставляя его, невзирая на его тридцать два года, брать уроки танцев, всегда в ее присутствии, у француза, ставящего здесь балеты. Нарышкина обыкновенно не оставляла промежутка времени между возникновением желания и его удовлетворением. Она так повела дело, что Разумовский от нее не ускользнул. Изнеможение, в котором она находилась, возвращаясь к себе, встревожило Елизавету и возбудило ее любопытство. Нарышкина не. скрыла от нее ничего. Тотчас же было принято решение привязать к себе этого жестокосердаго человека, недоступного чувству сострадания».

    Потеряв голос, Разумовский, согласно воле Елизаветы, назначен был управлять всем ее двором. (15 июня 1744 года Елизавета Петровна, императрица российская, тайно обвенчается со своим любимцем в скромной церкви в селе Перово.)

    Покровительствовала она и многочисленным родственникам матери, жившим в малой известности. «Надеюсь, что вы не забыли, что я бо?льшая у вас», — писала она вдове своего дяди графа Федора Самуиловича, когда та захотела было распоряжаться имением мужа. При дворе Елизаветы находились ее двоюродные сестры.

    Сама находясь постоянно без денег, она умудрялась как-то помогать многочисленным родственникам, постоянно занимая для них где возможно деньги.

    Ближайшие ей люди, составлявшие ее двор, были так же молоды, как и она. Надо думать, и они не раз удивлялись тому, как не потерялась она и умела сохранить самостоятельность в обстановке крайне неблагоприятной во все царствование Анны Иоанновны. Ее спасал природный ум.

    Французский дипломат Ж.-Л. Фавье, глубокий психолог, так охарактеризует ее: «Сквозь ее доброту и гуманность… в ней нередко просвечивает гордость, высокомерие, иногда даже жестокость, но более всего — подозрительность. В высшей степени ревнивая к своему величию и верховной власти, она, легко пугается всего, что может ей угрожать уменьшением или разделением этой власти. Она не раз выказывала по этому случаю чрезвычайную щекотливость. Зато императрица Елизавета вполне владеет искусством притворяться. Тайные изгибы ее сердца часто остаются недоступными даже для самых старых и опытных придворных, с которыми она никогда не бывает так милостива, как в минуту, когда решает их опалу. Она ни под каким видом не позволяет управлять собой одному какому-либо лицу, министру или фавориту, но всегда показывает, будто делит между ними свои милости и свое «мнимое доверие».

    Разумовский частенько напивался до бесчувствия, и тогда цесаревна бежала к Лестоку. Хирург, превосходный психолог, давно уяснил себе, что не пение и не голос Разумовского прельщали цесаревну.

    Разбегавшаяся от буянящего Разумовского дворня знала: лишь двое — сама Елизавета Петровна и доктор Лесток — могли безбоязненно появиться перед пьяным.

    Лесток, можно сказать, был доверенным человеком цесаревны. (О степени их доверенности свидетельствует секретная депеша Мардефельда своему королю от 28 декабря 1742 года: «Особа, о которой идет речь (Елизавета Петровна. — Л.А.), соединяет в себе большую красоту, чарующую грацию и необыкновенно много приятного ума и набожности, причем исполняет внешние обряды с безпримерной точностью. Но, зачатая под роковым созвездием, т. е. в самую минуту нежной встречи Марса с Венерой… она ежедневно по нескольку раз приносит жертву на алтарь матери любви и значительно превосходит набожными делами супруг императора Клавдия и Сигизмунда. Первым жрецом, отличенным ея, был подданный Нептуна, простой матрос прекрасного роста… Теперь эта важная должность не занята в продолжении двух лет; до того ее исполняли жрецы, не имевшие особого значения. Наконец, ученик Аполлона с громовым голосом, уроженец Украины… был найден, и должность засияла с новым блеском. Не щадя сил и слишком усердствуя, он стал страдать обмороками, что побудило однажды его покровительницу отправиться в полном дезабилье к Гиппократу просить его оказать быструю помощь больному. Застав лекаря в постели, она села на постель и упрашивала его встать. Он, напротив, стал приглашать ее… позабавиться. В своем нетерпении помочь другу сердца, она отвечала с гневом: «Сам знаешь, что не про тебя печь топится!..» «Ну, — ответил он грубо, — разве не лучше бы тебе заняться со мной, чем с такими подонками?» Но разговор этим ограничился. Он повиновался. Я узнал эти подробности от человека, присутствовавшего при этом фарсе…»

    Впрочем, оставим сказанное на совести Мардефельда.

    Протестант, уроженец Франции, Иоганн-Герман Лесток, человек предприимчивый, явился в Россию, в Петербург, в 1713 году. Отец его был лейб-хирургом; может, поэтому с детских лет увлекся хирургией и сын. Представленный государю, молодой Лесток (ему шел двадцать второй год), имевший чрезвычайно приятную физиономию и свободно объясняющийся почти на всех европейских языках, понравился ему и был определен хирургом к высочайшему двору. Жалованье Лесток получил приличное.

    — Французу, — говорил государь, — всегда можно давать больше жалованья; он весельчак и все, что получает, проживает здесь.

    Благодаря умению вкрадываться в сердца людей и обворожить каждого скромным, приятным общением, Лесток быстро сблизился со многими и попал в милость к лицам, игравшим важную роль при дворе. Он не пропускал ни одной возможности расположить к себе нужного человека. Немудрено, красавицы петербургские, сестры Монс, фрейлина Гамильтон, да и хорошенькие прислужницы вроде Анны Крамер, обратили внимание на услужливого и вместе с тем женолюбивого француза. (Здесь и далее мы воспроизводим материалы, приведенные в исследовании о графе Лестоке Михаилом Дмитриевичем Хмыровым сто тридцать с лишним лет назад. Да сохранится благодарная память потомства к этому скромному библиографу.)

    Веселый нрав и приятный ум Лестока много помогали тому, что пред ним отворялись двери к сановитым лицам и зачастую он оказывался участником застольных бесед, которые занимали все свободное от службы время у сановников, принимавших дома гостей.

    В кирке, выстроенной на обширном дворе дома вице-адмирала Крюйса, Лесток мог во время богослужения видеться со знакомыми лютеранами.

    В 1716 году Петр I, совершая поездку по странам Европы, имел в свите, составленной из самых приближенных лиц, и хирурга Лестока. Тогда же обратила на него внимание и государыня Екатерина Алексеевна, что явило блистательные последствия для дальнейшей карьеры француза.

    Волею случая попавший в среду сильных мира сего, Лесток более и более втягивался в придворную жизнь. Увлекшись, он совсем позабыл о существовании интриг. Одна из них достигла цели. Петру I передали, будто Лесток весьма недвусмысленно высказался об отношениях царя с денщиком Бутурлиным. Лекаря сослали в Казань. Это, впрочем, спасло ему жизнь: Лесток играл не последнюю роль в интриге Екатерины I с Монсом, и, окажись он во время расследования по делу Монса в Петербурге, казни бы ему не миновать.

    После смерти царя Екатерина Алексеевна поспешила возвратить изгнанника ко двору и приставила его к дочери Елизавете лейб-хирургом.

    Неунывающий француз поворовывал для цесаревны дыни из Летнего сада. Она смеялась. Подобные услуги и приятность в обхождении расположили к нему цесаревну. Ее высочество любила слушать его веселую болтовню, в рождающейся обстановке доверенности рассказывала и она ему о своих малых тайнах. Она привыкла доверять его заключениям о людях, основанным, впрочем, на богатом житейском опыте.

    В царствование Петра II, наблюдая за князем Меншиковым, Лесток впервые задумывается о роли фаворита в России. Можно в этой стране царствовать, не находясь на троне.

    Мысль запала в сознание, а ослепительное богатство Меншикова, великолепие, в коем он купался, подпитывали ее.

    Падение Меншикова не смутило Лестока. Перед глазами был новый удачливый фаворит — Иван Алексеевич Долгорукий, любимец Петра II, имевший полное право черпать из царской казны сколько угодно и распоряжаться взятым безотчетно.

    Государь с фаворитом развлекались охотою. Выезжали с тысячами собак, егерями. Царский поезд растягивался едва ли не на несколько верст. Лесток, и сам владевший ружьем до старости, разделял господствующий вкус и, как замечает М. Д. Хмыров, сопровождал цесаревну не только в примосковные отъезжие поля, но даже и в историческую Александровскую слободу, где на большом, привольном лугу ее высочество изволила тешиться травлею зайцев и напуском соколов.

    Смерть молодого государя побудила Лестока к действиям. Он убеждал цесаревну явиться в залу Лефортовского дворца и торжественно предъявить собранному там Верховному Тайному Совету права свои на корону.

    В царствование Анны Иоанновны Елизавета Петровна оставалась в тени. В прежнем ничтожестве пребывал и лейб-хирург.

    В летнюю жаркую пору, когда императрица отбывала на жительство в подмосковное село Измайлово, двор Елизаветы перебирался в подмосковное же село Покровское.

    Впрочем, живали и зимой в Покровском. Не чувствуя близости императрицы, улавливая явное пренебрежение придворных, цесаревна по возможности долее не являлась в Москву. С тех-то пор и явились легенды о тогдашнем житье-бытье Елизаветы в Покровском, любившей летом «водить хороводы с сенными девушками на лугу, распевать с ними старинные песни или собственноручно прикармливать щук и карпов в пруду, а зимою — учреждать катанья с гор или по улицам в пошевнях».

    Быв в отдалении от двора Анны Иоанновны, не имея возможности видеть изблизи многих пружин быта двора императрицы, Лесток не мог заводить отныне коротких сношений с придворными. Впрочем, он не отказывал себе в удовольствии половить рыбку в мутной воде, «На него, — замечает М. Д. Хмыров, — падает подозрение в скрытной интриге, приготовившей внезапное несчастие шталмейстера цесаревны, известного Шубина, поведение которого могло набросить тень и на особу самой цесаревны, что вовсе не соответствовало далеким видам предусмотрительного Лестока. Полагают, что последний успел разными путями довести до сведения всемогущего Бирона вещи, потребовавшие разбирательства, и Шубин был без суда сослан в Камчатку, откуда, много лет спустя, возвратился заклятым, хотя и неопасным врагом Лестока». Взойдя на престол, Елизавета вспомнит свою первую привязанность и прикажет немедленно возвратить его из Камчатки. Но сосланного, без имени и с запретом под угрозою смерти произносить его имя, — нелегко было найти в далекой Камчатке.

    Около двух лет посланный на розыски офицер искал следы заключенного. Ездил по острогам, заглядывал во все далекие юрты, и нигде не слыхали о Шубине. Отчаявшись, — искать было более негде, — в одной захудалой юрте офицер устало заговорил о Шубине. Никто из арестантов и здесь не слыхал о нем. Нечаянно офицер упомянул имя императрицы Елизаветы Петровны, и лицо одного из заключенных выразило удивление.

    — Разве Елизавета царствует? — спросил вдруг арестант.

    — Да уж другой год как восприяла родительский престол, — отвечал офицер.

    — Но чем вы удостоверите в истине? — спросил арестант.

    Офицер показал ему подорожную, другие бумаги. Стало ясно, царствует Елизавета.

    — В таком случае Шубин, которого вы разыскиваете, перед вами, — произнес арестант.

    Несколько месяцев возвращались офицер и Шубин в столицу.

    Государыня «за невинное претерпение» Шубиным мытарств произвела его прямо в генерал-майоры и лейб-гвардии Семеновского полка в майоры да, кроме того, пожаловала ему Александровскую ленту. Пожалованы были ему и вотчины, в том числе и село Работки на Волге.

    Впрочем, сердце императрицы было занято другим человеком, да и у Шубина, привыкшего к аскетическому образу жизни, не было желания долго находиться при дворе. Он попросил отставки, и Елизавета, смахнув слезу и осыпав прежнюю любовь поцелуями и подарками, подписала отставку.

    Отметим, однако, деталь немаловажную: чрез Шубина, бывая с ним в полку, цесаревна сблизилась с гвардейцами, осознала силу их и возможности.

    За действия ли, против Шубина свершенные, за еще ли что, судьба, иногда справедливая, насылала мстителя Лестоку в лице барона Шемберга, польского камергера, приглашенного в Россию в 1736 году. Сей камергер, отвергнув, как гласила молва, любезности одной высокопоставленной дамы, увлекся прелестями Алиды Лесток, рожденной Миллер, жены лейб-лекаря, немки низкого происхождения. Лесток возненавидел барона, но прервать связь не смог.

    Тогда он еще более сосредоточился на своей цели. Цесаревна более других занимала его воображение. С ее именем связывал он свои замаскированные расчеты. Ему было теперь уже под пятьдесят, и терять было нечего.

    После падения Бирона, когда неопределенность власти рождала надежды на занятие престола Елизаветою Петровной, Лесток живо принялся оглядываться по сторонам. И взглад его остановился на французском после маркизе де ла Шетарди. Об этом же после, итальянце по рождению, много размышляла и цесаревна.

    Искал с ними встречи и сам маркиз де ла Шетарди.

    XIII

    Маврутка Шепелева, любимица цесаревны, первой заметила в окно, едва покрытое морозными узорами, карету, остановившуюся у подъезда.

    — Гости к нам! — крикнула она и, не отрываясь, продолжала следить, как отворилась дверца кареты и как важно ступил кто-то на заметенную снегом мостовую. Разобрать из-за узоров морозных на окне, кто приехал, не было возможности.

    Подбежала к подруге цесаревна, узнала карету Шетарди и, поразмыслив немного, попросила Маврутку провести гостя к ней и оставить их одних.

    Маркиз был приветлив. Поцеловал руку Елизаветы. Пальцы были у него холодные. Отступил к камину и, по приглашению Елизаветы, сел в кресло. Она устроилась напротив.

    — Чудесная зима, — сказал маркиз. — Ехать одно удовольствие. Лица раскраснеются. Солнце обманчивое, не греет, да душу радует. И как-то приятно в такую пору увидеть пред собою очаровательную даму, от коей, признаюсь, трудно глаз отвести.

    Цесаревна приняла комплимент и мило улыбнулась. Она знала, разговор не будет случайным, и готовилась к нему.

    — На днях посетил меня Нолькен. Говорили о делах в Стокгольме. Весьма и весьма расположены король шведский и двор к вашему высочеству. Насколько могу судить, посланник вел беседу с вами и говорил о своем расположении к вам и, даже более того, о вероятии помощи, если вдруг она потребуется.

    Цесаревна, как бы вспоминая разговор с Нолькеном, едва заметно, в такт словам маркиза де ла Шетарди, покачивала головой.

    Гость, выдержав паузу и любезно улыбнувшись, с явным восхищением глядя на собеседницу, продолжил:

    — Смею заверить вас, если король найдет возможность знать о ваших желаниях, каковыми бы они ни оказались, он всячески будет содействовать их исполнению.

    — Весьма признательна его величеству, — отвечала Елизавета Петровна, — за его внимание и интерес к нашим скромным персонам. Доверие всегда трогает и вызывает, кроме уважения, желание быть искренним и доверительным…

    — Поверьте мне, его величество окажет вам услугу, если вы захотите доставить ему средства к тому. Можете рассчитывать, король Франции будет содействовать успеху того, что ваше высочество может пожелать. Вам следует положиться на добрые намерения его величества. Что же касается просьб Швеции к вам, то, право слово, стоят ли они того, чтобы на них заострять внимание. Важна, как я понимаю, цель.

    — Признаюсь, я долго обдумывала предложение господина Нолькена. Мне дорого внимание этого человека, и со многим, высказанным им, я согласна, но обстоятельства требуют поразмыслить над этим еще короткое время. У вас несколько усталый вид, — неожиданно перевела она разговор. — Мне, признаюсь, приятно видеть вас. В последний раз, когда вы приезжали с поздравлениями в день моего рождения, у меня было желание задержать вас, поговорить с вами. Мне приятно беседовать с вами.

    — Легкая усталость всегда побуждается дорогой. Ныне же все заметено кругом. Еще немного — и наступление Нового года. Проходя к вам, невольно обратил внимание, — у вас сени, лестница и передняя наполнены сплошь гвардейскими солдатами. Думается, пришли заранее поздравлять с приближающимся праздником. Любят вас. Радеют за вас. Опора ваша?

    Оба прекрасно понимали, о чем говорили. Франция торопила события, субсидировала Швецию с тем, дабы помочь сторонникам Елизаветы возвести ее на престол. Шведы просили одного: письменного заверения, что в случае прихода к власти Елизавета, за услугу, возвратит им завоеванные Петром I шведские земли. Они готовы были начать военные действия против России, с тем чтобы отвлечь внимание русского двора от внутренней жизни и дать возможность Елизавете, воспользовавшись замешательством, взойти на престол. Елизавета не отказывалась от помощи, соглашалась с условиями, но устно. Нолькен просил письменного подтверждения. О том же уговаривал цесаревну и де ла Шетарди.

    У Елизаветы же было два плана достигнуть престола. Первый заключался в том, чтобы исполнить это при содействии Швеции, которой были сделаны большие обещания за помощь. Второй план состоял в том, чтобы подкупить гвардию раздачей известной суммы денег. (Она надеялась, деньги ей доставит маркиз де ла Шетарди.) За солдат гвардии ручался взяться Грюнштейн — еврей родом из Дрездена, занимавшийся ранее коммерцией, а ныне гвардейский солдат, приятель Лестока.

    Слова маркиза подтвердили предположения Елизаветы о возможности оказания помощи в деле французами, но теперь ей надлежало обговорить все с Лестоком и Грюнштейном, дабы определить необходимую сумму, и еще цесаревне очень хотелось избежать разговора об условиях и требованиях, которые ставили шведы. Они не устраивали ее, ибо репутация и популярность ее среди солдат гвардии как раз и могла зиждиться только на сохранении наследия Петра.

    Ускользнув от опасной темы в разговоре, Елизавета тем не менее заключила беседу заверением, что при следующей встрече готова будет ответить на все интересующие маркиза вопросы в деталях.

    Посол откланялся, а Елизавета Петровна поспешила к солдатам.

    XIV

    15 января 1741 года в Петропавловский собор, на панихиду, свершенную архиепископом новгородским Амвросием, прибыли высочайшие особы, придворные лица обоего пола, генералитет и высшее духовенство. По окончании ее гроб (опущенный в другой — свинцовый) с бренными останками императрицы Анны Иоанновны при пении погребальных стихир перенесентенералами до могилы, устроенной близ гробниц Петра Первого и Екатерины Первой, против местного образа святых апостолов Петра и Павла, и на полотнах опущен в могилу, в помещенный там медный «ковчег».

    При могиле поставлен военный караул. Причетниками и псаломщиками собора над могилой было начато чтение Псалтири.


    Анна Леопольдовна плакала. Она любила тетку. Теперь будто что-то обрывалось в душе, уходило что-то большое, свойское. Острей чувствовалось сиротство.

    Тетка была строгой, но, может быть, строгости ее теперь и не хватало.

    Когда открылось, шесть лет назад, что воспитательница Анны Леопольдовны, рекомендованная прусским посланником Мардефельдом. способствует тайным встречам принцессы с Линаром, императрица действовала круто. Она распорядилась немедленно выслать госпожу Адеркас за границу, а Линар, по просьбе государыни, был отозван своим двором. За принцессою установили строгий надзор: кроме торжественных дней, никто из посторонних входить к ней не смел. Это так приучило Анну Леопольдовну к уединению, что и по сию пору она всегда с неудовольствием появлялась на всех официальных выходах и приемах, предпочитая сообщество своей фаворитки, фрейлины Юлианы Менгден, и тесный кружок еще нескольких лиц.

    Свободно владея немецким и французским языками, она очень любила чтение и много читала на этих двух языках.

    Пред иконами, в комнатах ее, теплилась лампадка. Горела пред иконами лампадка — и не одна — и в почивальне Иоанна Антоновича.

    Некоторые из церковных служений, совершение которых не требовало непременным условием нарочно освященного храма и престола, иногда совершались в комнатах Анны Леопольдовны.

    Посты, установленные православною церковью, по крайней мере, первую неделю Великого поста, она старалась проводить по уставу восточной православной церкви, и в эти дни была употребляема особенно постная пища.

    В числе икон, находившихся в ее комнате, был и образ Владимирской Пресвятой Богородицы.

    Украшение святых православных икон было одним из ее любимых дел.

    Все сказанное о религиозных отношениях императорского царствующего дома к православной восточной церкви, конечно, главным образом относилось лишь к ней, правительнице России, но не к супругу ее, герцогу Брауншвейгскому Антону-Ульриху. Хотя православное придворное духовенство и являлось с поздравлением этого принца в день тезоименитства его и получало за это определенное каждому духовному лицу, по особой табели, вознаграждение из сумм Камерцалмейстерской конторы; но Антон-Ульрих, живя от своей супруги в отдельных покоях дворца и держась лютеранского вероисповедания, присутствовал при богослужении в лютеранских кирках.

    В народе Анну Леопольдовну любили, угадывая кротость ее, но ворчали, что-де на людях не появляется.

    Теперь же на нее, выходящую из ворот Петропавловской крепости, с любопытством смотрели тысячи глаз. И она взглянула на петербуржцев. Какое-то чувство благодарности к ним, доверчиво кланяющимся ей в пояс, снимающим шапки, неожиданно пробудилось в ней.

    Она вспомнила строгую тетку и заплакала.

    В Зимнем дворце, памятуя еще слова Волынского: «…ибо в том разум и честь вашего высочества состоит, дабы не обнаружить своей холодности к супругу при посторонних», — Анна Леопольдовна, к удивлению придворных, весьма сердечно заговорила с мужем. Оба прошли в спальню сына и долго оставались там.

    Она в те минуты жила прошлым.

    А в зале толпились придворные. Лакеи зажигали свечи в хрустальных люстрах. Сверкало золото, и зеркала утраивали это сверкание.

    И каждый из собравшихся чувствовал: прошлое отошло.

    Старая лиса Остерман, едва Анна Леопольдовна вернулась в залу, крутился подле. Он был любезен до приторности. Он ловил момент. Ненавистный Миних серьезно болел, и Остерман, дабы скорее свергнуть его, копал под него каждый день, не ленясь, приезжая ко двору. Принц Антон-Ульрих был на его стороне, сетуя на то, что первый министр пишет к нему не так, как подчиненные должны писать начальникам, и докладывает только о ничтожных фактах. Остерман внушал правительнице, что Миних несведущ в делах иностранных и что по своей неопытности может вовлечь Россию в большие неприятности. (Интрига удастся, и после отставки Миниха Остерман станет фактическим правителем России. «Можно без преувеличения сказать, что Остерман теперь настоящий царь всероссийский, — напишет маркиз де ла Шетарди в Версаль. — Он имеет дело с принцем и принцессою, которые по своим летам и по тому положению, в каком их держали, не могут иметь никакой опытности, никаких сведений».

    Чрез Линара пришлет Остерману король польский свой портрет с бриллиантами. Остерман знал цену драгоценностям и деньгам и недаром водил тесную дружбу с купцами Вульфом и Шифнером, через которых переваживал деньги в другие государства на вексели, «смотря в том прибыли по курсам».)

    Его, прошедшего огонь, воды и медные трубы, весьма устраивали слова Анны Леопольдовны, не однажды жалующейся на трудности исполнения государственных дел: «Как бы я желала, чтобы сын мой вырос поскорее и начал сам управлять делами!»

    — Как я понимаю вас! — в таких случаях восклицал Остерман.

    Чрез его посредство герцог Антон-Ульрих указывал па возраставшую популярность Елизаветы Петровны, на то, что преображенцы, которые арестовали Бирона, становятся ее друзьями, а не Анны Леопольдовны.

    Вторила ему и Юлиана Менгден, ненавидевшая цесаревну. Зная, что Елизавета Петровна не оставалась у правительницы долее семи часов вечера, Юлиана нарочно переводила все дворцовые часы, которые, в присутствии ее высочества, и били целым часом ранее настоящего времени. Елизавета это заметила.

    И в нынешний вечер, заметив цесаревну, Юлиана сделала недовольный вид и, подойдя к Анне Леопольдовне, шепнула:

    — Линар на днях будет в Петербурге.

    Смятение выразилось на лице правительницы.

    — Когда? — растерянным голосом спросила она.

    — Дня через три. Так Остерман сказывал.

    Юлиана безотрывно следила за выражением лица подруги. Ей показалась, что та едва тихо прошептала: «Боже, о Боже!»


    Граф Линар, сразу же после приезда и официального представления правительнице, «был приглашен ею на дипломатическую конференцию, которая, по важности вопроса, должна была происходить только между ними без присутствия третьих лиц».

    — Рады ли вы нашей встрече? — спросил Линар.

    Анна Леопольдовна ответила не сразу. Она казалась равнодушной. Несколько раз окинула Линара рассеянным взором и все не решалась ответить.

    — Вы молчите. А я… Я должен, не могу не сказать вам, что все эти годы жил воспоминанием о прошлом… о вас, наших встречах. Это едва ли не единственное, что давало мне силу. Надо ли говорить, сколько мыслей и чувств разбужено было, едва я оказался в России. Как подгонял время, чтобы скорей оказаться в Петербурге, близ вас.

    — Где же вы были все эти годы? — тихо спросила она.

    Он попробовал было коснуться ее руки, но она убрала ее.

    — Где я был?.. Боже мой, искал душевного спокойствия, бежал от общества и не находил его. Я много думал о своем прошлом, о тех счастливых днях, которые испытал здесь, шесть лет назад.

    Легкое недовольство мелькнуло на лице правительницы.

    — Ах да, понимаю… время переменило… изменило многое. Готов просить извинения за невольно вырвавшиеся чувства. — Линар замолчал, действительно или наигранно выдерживая паузу. — Вы — правительница огромного государства. От воли вашей зависят судьбы ваших подчиненных. А я, как был, так и остался посланником. И все же…

    — Не вспоминайте о прошлом, — несколько строго произнесла Анна Леопольдовна.

    — Вы этого хотите?

    Вздохнув и крепко сжав губы, Анна Леопольдовна поднялась с кресла, давая понять, что аудиенция кончена.

    Линар резко загородил ей дорогу и, как в прежние годы, хотел было обнять ее, прижать к себе. Но прежней Анны, влюбленными глазами смотрящей на него, не увидел. На него смотрела гордая, строгая женщина.

    — Прошу вас, прошу лишь об одном. Выслушайте, и мы расстанемся. Я ни разу не заговорю о былом. Но я должен, должен исповедаться перед вами. Я понимаю, вы замужем, у вас ребенок, у вас иная жизнь. Но у меня… Я живу своим прошлым. У меня перед глазами та дивная, доверчивая девушка, которая чистотой своего сердца, теплом своим пробудила во мне самые светлые чувства и которая стала для меня самым дорогим существом на свете. Помните, помните, вы плакали на могиле вашей матушки. Плакал и я. Я не знал ее, но я благодарил Бога за то, что она жила на этом свете, что родила вас. Я и теперь с теплотой вспоминаю ее святое имя. Ничего не воротить, не изменить, но относиться свято к прошлому запретить невозможно, — он внимательно посмотрел ей в глаза.

    — Я изменилась? — неожиданно спросила она.

    — Нет, нет. Вы так же красивы и так же добры. Я не верю в перемены характеров. — Линар замолчал.

    Неожиданно, не говоря ни слова, Анна Леопольдовна возвратилась к креслу и жестом пригласила Линара присесть рядом.

    — А я много думала, что изменилась последние годы, — призналась она и задумчиво посмотрела мимо Линара. Лукавить она не могла, этот человек оставался ей дорог. Но, робкая от природы, она смущена была тем оборотом, какой так неожиданно принял начатый с ним разговор. Интуиция подсказывала ей, слова его искренни, но сдержанностью своею она показывала ему, что он в объяснениях при первой встрече заходит слишком далеко. Но чувство признательности обязывало ее быть более сердечной к нему и, кроме того, слова, произносимые им, голос его пробуждали кажущиеся уснувшими чувства. Легкое волнение испытывала она, вглядываясь в его лицо и узнавая дорогие черты. — Вы ошиблись бы, полагая, что величие и слава могли изменить меня… Действительно, мне удалось сделать то, чего от меня вовсе не ожидали, и этим я показала, как обманывались те, которые считали меня способной на то только, чтобы продолжать потомство светлейшего брауншвейгского дома…

    — Ваш супруг… — начал было Линар.

    Но она довольно резко оборвала его.

    — Не будем говорить об этом. Вы прекрасно осведомлены о положении дел, и я помню, как вы отзывались о моем супруге в письме к Бирону, всячески компрометируя его, дабы расстроить наш брак. Не надо, — более тихо добавила она. — Скажу вам одно, теперь я более свободна, чем прежде.

    Оба помолчали.

    Она вдруг улыбнулась и спросила заинтересованно:

    — Все же, где вы были эти годы?

    — В Италии, на родине моих предков. Признаюсь, горжусь, что во мне течет итальянская кровь.

    — А мне трудно сказать, кто я… По матери — русская, а по отцу…

    — Благословение Божие видно в крови и фамилии вашей. Род ваш идет от королей Вандальских, от которых происходил Прибыслав второй, последний король Вандальский, но первый принц верою Христовою просиявший. По отцу вы — славянка.

    Анна Леопольдовна удивленно посмотрела на него, но промолчала.

    — Да, да… — продолжал Линар. — Немцы разрушили государство ваших предков, затоптали его, оставив небольшое Мекленбургское княжество. И я тешу себя надеждой, — приняв шутливый тон, добавил он, — как представитель польского короля, что нынешняя правительница России, славянка от рождения, будет более склонна принять сторону Польши, нежели Пруссии.

    — Ужасно устаю от политики. Переговорите о том с Остерманом. Ему близки ваши позиции.

    — Это умнейший из дипломатов, — заметил Линар. — В Европе его ценят чрезвычайно.

    — И не только в Европе, — поправила правительница. — Впрочем, что же Италия? Вы не договорили, а я ни разу не бывала в этой стране, откуда ведут род свой ваши предки.

    Линар, в знак благодарности, пожал ей руку, и почувствовал: она не торопится выпускать ее.

    XV

    Вскоре после появления Линара в Петербурге аудитор Барановский получил приказ наблюдать за дворцом цесаревны Елизаветы Петровны и рапортовать, «какие персоны мужеска и женска пола приезжают, також и ее высочество куды изволит съезжать и как изволит возвращаться… Французский посол, когда приезжать будет во дворец цесаревны, то и об нем рапортовать…»

    Правительство не на шутку волновали контакты Елизаветы Петровны с иностранными дипломатами.

    Желая узнать, что может объединять маркиза де ла Шетарди, так ненавидящего русских (о чем прекрасно были осведомлены, к слову, англичане), с цесаревной, Остерман даже просил английского посла Финча пригласить к себе в гости болтливого Лестока и за вином выведать о содержании тайных ночных разговоров посла с дочерью Петра Первого.

    Были большие подозрения насчет замыслов Шетарди и Нолькена.

    Обратило на себя внимание и сближение Нолькена с врачом ее высочества Елизаветы Петровны Лестоком под предлогом врачебных советов.

    Антон-Ульрих в разговоре с Финчем сказал с тревогой:

    — Шетарди бывает у Елизаветы очень часто, даже по ночам, переодетый, а так как при этом нет никаких намеков на любовные похождения, посещения эти, очевидно, вызваны политическими мотивами.

    Маркиз де ла Шетарди действительно с головой окунулся в заговор. Были и ночные визиты, и переодевания, и тайники в секретных местах. «Свидания происходили в темные ночи, во время гроз, ливней, снежных метелей, в местах, куда кидали падаль», — напишет в своих мемуарах мать Екатерины II.

    В Зимнем дворце обсуждались возможные варианты заговора. Правительство с подозрением поглядывало в сторону Миниха. Сильно боясь, чтобы опальный фельдмаршал не вздумал возвести на престол Елизавету, оно опасалось, как бы он не вступил в контакт с цесаревной. На то были причины. Бирон, находясь под следствием, давал следующие показания: «Фельдмаршала я за подозрительного держу той ради причины, что он с прежних времен себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россиею недовольна, а французские интриги распространяются и до всех концов света… Его фамилия впервые сказывала мне о прожекте принца Голштинского и о величине его, а нрав фельдмаршала известен, что имеет великую амбицию…»

    До Антона-Ульриха дошло известие, что Миних, быв в доме у ее высочества Елизаветы Петровны, припал к ногам ее и просил, что ежели что ее высочество ему повелит, то он все исполнить готов. На что цесаревна изволила ответить следующее: «Ты ли тот, который корону дает кому хочет? Я оную и без тебя, ежели пожелаю, получить могу».

    Этого было достаточно, чтобы принц Брауншвейгский Антон-Ульрих поручил секунд-майору Чичерину выбрать до десяти гренадеров с капралом, одеть их в шубы и серые кафтаны и наблюдать, не ездит ли кто по ночам к Елизавете, Миниху и князю Черкасскому, за что капралу дано было 40 рублей, а солдатам по 20 рублей.

    — Он уже предлагал свои услуги Елизавете! — говорил отец императора с возбуждением Финчу. — Его пора низложить, этого нестерпимого Миниха.

    Едва узнав о новой поездке фельдмаршала к Елизавете, Антон-Ульрих отдал секретный приказ «близко следить за ним и схватить его живым или мертвым, если он выйдет из дому вечером и направится к великой княжне.

    В один из дней, явившись на настойчивый зов Елизаветы Петровны к ней, в Смольный, де ла Шетарди услышал от цесаревны, что «дело зашло так далеко, что дольше ждать не представлялось возможным».

    — Гвардия преданна, люди в нетерпении. Но нужны… — она не договорила, приступив было к самому щекотливому вопросу о деньгах, так как ей доложили о приезде английского посла Финча.

    Елизавета знаком пригласила французского посла остаться и дождаться отъезда непрошеного гостя.

    Внимательный Финч сразу же почувствовал обстановку и сократил свой визит, сославшись на срочные дела.

    — Вот мы и избавились от него! — воскликнула Елизавета.

    Задерживаться, однако, для продолжения разговора не было возможности, нельзя было давать повода к подозрениям.

    — Имейте в виду, — провожая Шетарди до дверей, сказала Елизавета Петровна, — мне нечего более стеснять себя, вы можете приходить ко мне, когда вам заблагорассудится.

    Лесток, спускаясь с ним по лестнице, сумел намекнуть о деньгах, рассказав о недавнем поступке правительницы, которого бы она могла не делать и который решительно оскорбил Елизавету Петровну.

    Имея тридцать две тысячи рублей долгу, которые принуждена была неизбежно делать в прежнем своем положении и с которыми ей, даже при помощи данного ей пенсиона, невозможно было разделаться иначе, как запутав себя на несколько лет (Липман с готовностью предлагал деньги, «по-свойски», но под такой процент, что и десятка лет не хватило бы распутаться с ним), Елизавета Петровна попросила, чтобы их заплатили за нее. Правительница не отказала в просьбе, но, вероятно, в предположении, что цесаревна желает выиграть в итоге, потребовала, чтобы принцесса представила в подтверждение своих долгов счеты от купцов. Проверка этих счетов не была выгодна. То, что было сделано на память, увеличилось по мере того, как стали справляться со счетами и вместо тридцати двух тысяч открылось сорок три тысячи долгу, которые и имели горесть заплатить, без всякой для себя выгоды.

    — Елизавета Петровна была очень обижена таким недоверием, — закончил свой рассказ Лесток, раскланиваясь с маркизом, подбирающим полу шубы, дабы сесть в карету.


    В то время, как Елизавета, пользуясь тем, что Анна Леопольдовна увлечена Линаром и ей не было дел до других, мало-помалу приобретала себе приверженцев в гвардии, Лесток действовал на приближенных цесаревны, людей, замечал М. Д. Хмыров, незначительных и небогатых, воображение которых он распалял заманчивою перспективою значения и богатств, ожидавших каждого из них в том случае, если б ее высочеству довелось стать ее величеством. «Тут сладкоглаголивый лейб-хирург успевал скоро, потому что все приближенные цесаревны, взятые вместе, уступали в смышлености Лестоку одному, а взятые порознь — годились ему в сыновья, — писал М. Д. Хмыров и продолжал: — Старания лейб-хирурга, под видом соблюдения польз цесаревны, чрезвычайно усердствовавшего собственно себе, не пропали втуне».

    Ему деятельно содействовал Грюнштейн, человек весьма грубый и безнравственный. Это ничуть не смущало Лестока, не брезговавшего никем и ничем, особенно там, где попахивало выгодой. Он мало-помалу оплачивал труды иудея, вербовавшего приверженцев цесаревне среди солдат гренадерской роты Преображенского полка. В будущем Лесток обещал Грюнштейну и солдатам большую мзду.

    Казна цесаревны была небогата. Собственных денег Лесток не имел желания расходовать на дело, ибо, по его разумному соображению, в случае неудачного исхода их никто ему не возвратит. Рискуя всем для денег, он по натуре своей был из числа тех авантюристических натур, которые никогда не рискнут самими деньгами.

    Именно поэтому он так обхаживал маркиза де ла Шетарди. Пребывая в гостях у посла, он имел возможность, кроме разговоров, заняться любимой игрой в карты и частенько оказывался в крупном выигрыше.

    С маркизом они сдружились быстро и оказались сущим кладом друг для друга. Но чтобы о их частых свиданиях не начались подозрительные суждения, земляки сговорились видеться не иначе как во дворцах, всегда при свидетелях и, встречаясь, замечает М. Д. Хмыров, усердно потчевать друг друга табаком, в щепотках которого взаимно передавать цидулки, с прописанием необходимейших известий, инструкций, указаний…

    По истечении нескольких дней цесаревна чрез Лестока сообщила маркизу де ла Шетарди, как трудно ей сдерживать рвение своих приверженцев, между тем как Нолькен своими неприемлемыми требованиями препятствует задуманным планам.

    Внешне она была так же беспечна, что многих вводило в заблуждение.

    Правительница и цесаревна вновь находились в величайшем согласии друг с другом; они посещали одна другую почти каждый день, совершенно без церемоний и, казалось, жили, как родные сестры.

    Приветливо кланялась Елизавета Петровна каждому знакомцу, любезно улыбалась преображенцам. Она была весьма проста со всеми. Она была на людях, и это, цесаревна знала, притягивало, рождало симпатию к ней, мысли о ее неудавшейся судьбе.

    Солдаты до такой степени считали ее своей, что во время ее катаний около Смольного двора вскакивали на облучок ее саней, зазывая к себе то на крестины, то на именины. Она не отказывалась.

    — Если отец мой в каждом доме мог спокойно спать, то и я тоже, — говорила она.

    Но едва возникала малейшая угроза ее безопасности, она отметала приглашения мгновенно.

    «Елизавета Петровна, — писал фельдмаршал Миних впоследствии в своих мемуарах, — выросла, окруженная офицерами и солдатами гвардии, и во время регентства Бирона и принцессы Анны чрезвычайно ласково обращалась со всеми лицами, принадлежавшими к гвардии. Не проходило почти дня, чтобы она не крестила ребенка, рожденного в среде этих первых полков империи, и при этом не одаривала бы щедро родителей или не оказывала бы милости кому-нибудь из гвардейских солдат, которые постоянно называли ее «матушкой». Елизавета, имевшая свой дом вблизи новых Преображенских казарм, часто бывала в нем и там виделась с Преображенскими офицерами и солдатами. До правительницы стали доходить слухи об этих собраниях, в особенности часто о них доносил ей ее супруг, постоянно опасавшийся происков Елизаветы, но Анна Леопольдовна считала все это пустяками, на которые не стоило, по ее мнению, обращать никакого внимания. Угодливые голоса вторили ей в этом случае, и по поводу сношений цесаревны с солдатчиной при дворе только насмешливо повторяли, что она «водит компанию с Преображенскими гренадерами».

    Нолькен просил подписать обязательство, текст которого бы гласил, что цесаревна доверяет шведскому послу просить короля Швеции оказать ей помощь в захвате власти и что она обещает одобрять «все меры, какие его величество король и королевство шведское сочтут уместным принять для этой цели».

    Елизавета отказывалась сделать это.

    Министр иностранных дел Швеции Гилленборг потребовал, чтобы цесаревна прибыла в Стокгольм, «когда наступит момент нанесения решительного удара».

    Сие требование тоже было отвергнуто ею.

    Нолькен и Шетарди, посоветовавшись, пришли к обоюдному согласию, что нерешительность ее, касающаяся неподписания обязательства, обусловлена тем, «что партия ее с которой она не может не советоваться, ставит ей на вид следующее: она сделается ненавистной народу, если окажется, что она призвала шведов и привлекла их в Россию».

    В марте 1741 года министр иностранных дел Англии Гарринтон, чрез посла Финча, довел до сведения дружественного петербургского двора следующее: «В секретной комиссии шведского сейма решено немедленно стянуть войска, расположенные в Финляндии, усилить их из Швеции… Франция для поддержки этих замыслов обязалась выплатить два миллиона крон. На эти предприятия комиссия ободрена и подвигнута известием, полученным от шведского посла в Санкт-Петербурге Нолькена, будто в России образовалась большая партия, готовая взяться за оружие для возведения на престол великой княжны Елизаветы Петровны и соединиться с этой целью со шведами, едва они перейдут границу. Нолькен пишет также, что весь этот план задуман и окончательно улажен между ним и агентами великой княжны, с одобрения и при помощи французского посла маркиза де ла Шетарди; что все переговоры между ними и великой княжной велись через француза-хирурга, состоящего при ней с самого ее детства».

    Остерман и Антон-Ульрих внимательно выслушали Финча.

    Для Елизаветы Петровны наступила тревожная пора. К тому же она сделала большую ошибку, думая переманить на свою сторону всесильного начальника тайной канцелярии Ушакова. Она даже видела его во главе своего движения, о чем советовалась с Шетарди. Но Ушаков грубо отверг ее предложение.

    В довершение ко всему пришли тревожные вести из Швеции.

    Собравшийся в Стокгольме сейм, не желая допускать подкупов и разных неблаговидных проделок, которые дозволяли себе иностранные министры в Стокгольме, воспретил всем, занимающим какие-либо государственные должности, иметь какие-либо прямые или косвенные сношения с иностранными министрами. В то время, как пишут, не пользовался популярностью в Стокгольме русский министр Михаил Бестужев-Рюмин, и за ним и его действиями следили там очень зорко. В ночь на 8 марта 1741 года у Бестужева был первый секретарь канцелярии по иностранным делам барон Гилленштиерн — враг французской и друг русской партии; по выходе на улицу его схватили и подвергли немедленному строгому допросу. Гилленштиерн был сначала приговорен к смертной казни, но потом его только выводили несколько раз к позорному столбу и посадили в тюрьму на всю жизнь.

    Лестока обуял страх при известии об аресте Гилленштиерна. Последний мог знать как первый секретарь по иностранным делам о тайных сношениях Елизаветы с Гилленборгом и передать обо всем Бестужеву-Рюмину, который не замедлил бы сообщить о том правительнице Анне.

    Елизавета Петровна, узнав новость от Лестока, сочла нужным прекратить связь с послами шведским и французским.

    Мысль о раскрытии заговора не покидала ее. К тому же она узнала: капитан Семеновского полка, ее явный сторонник, находясь в карауле, во дворце, был обласкан Антоном-Ульрихом и получил от него невесть за что триста червонцев. Коим-то образом донеслось до нее не оформившееся еще соображение, высказанное в разговоре между Остерманом и Антоном-Ульрихом, о пострижении ее в монахини. Ей уже виделось, как отрезают косу и везут в дальний монастырь.

    Она замкнулась.

    Во Франции и Швеции ее молчание вызвало замешательство.

    XVI

    На Пасху, 29 марта 1741 года, все здешние и иностранные министры и прочие обоего пола знатнейшие особы, будучи у двора, ее Высочество Правительницу «всенижайше» поздравляли. В служении литургии участвовали протодьякон Петропавловского собора отец Михаил да дьякон церкви Рождества Пресвятая Богородицы Никифоров.

    С первого дня Пасхи и до пятницы каждый день при дворе были банкеты.

    Бывший духовник императрицы Анны Иоанновны, протоиерей отец Василий, приглашенный в Петербург на празднования, с радостью встретился с другом юности архимандритом. У него в обители и остановился.

    Снег сошел. Заметно припекало солнце. Звонили колокола монастырские. Отслужив обедню, из церкви направились в трапезную, завороженные солнечным днем, остановились на полдороге.

    — Не люблю при дворе бывать, — признался архимандрит, — здесь душой отдыхаю. Бесы во дворце-то, — прибавил он после молчания. — С каким торжеством при Анне Иоанновне празднование свершалось. Ты же в прошлом году, на Пасху, с протоиереем Слонским Божественную службу отправлял, помнишь. А ныне? Веры они не нашей, при дворе-то. Та же Лизавета, Петра дочь, не может службы отстоять, по храму с места на место ходит, точно бес ее толкает, а то и бежит от литургии-то.

    — Сказывали мне о ее походах в Троице-Сергиеву лавру, — отозвался отец Василий. — Пройдет верст несколько и на отдых устраивается. Стол скоромный. Дня два отдыхает, катается верхом, на охоту соколиную ездит, а от нее приустав, далее движется либо в первопрестольную возвращается.

    Оба замолчали, слушая звон колоколов праздничный.

    — Вся жизнь государей на Руси всегда проходила не столько в государственных занятиях, сколько в церковных службах, — произнес архимандрит. — Так же, насколько могли, старались устраивать свою жизнь и все государевы холопи и сироты. Набожность и любовь к своей Руси святой русских отличали с того ж. Смутное время, поднявшее бурями своими с русской земли весь ее сор и плевелы, ознаменовавшееся таким множеством измен, душепродавств и кровавых деяний, показало вместе с тем и то, как крепок грунтовый слой земли и какие сокровища дорогие заключаются в нем. Сколько имен, сколько подвижников, страдальцев за Православие вызвало на великие подвиги — Йов, Гермоген, Дионисий. А князь Пожарский, Минин, Сусанин Иван? А сотни всяких земских людей, в любви, совете и соединении поднимавшихся со всех концов России спасать Москву, святые церкви Божии, веру истинную?

    — Милосердие к нищим, убогим и страждущим в тюрьмах, — вставил собеседник.

    — Да, отец Василий, царь с царицей всегда напоминали сильным и богатым людям о чувствах христианской любви к людям слабым и убогим. Кой же пример даст России иноверец али под иноверцами ходящий?

    — А ведь прав ты, отче, с Петра, с Петра Русь раздвоилась, — сказал протоиерей. — Иноземцы, ему благодаря, в Россию хлынувшие, большой соблазн произвели в православных. Не замечая того, подражая обычаям иноземным, многие принялись заимствовать и верования их. Сколько их, заблудших, склонясь к протестантству, начинали смеяться над иконами, постами. До отступничества доходили и измены своей родине.

    — Какова яблоня, таков и плод, — отозвался тихо архимандрит. — Каков родитель, таковы и детки. — Он вздохнул. — В одно верю, церковь наша жива, жив станется и дух православный.

    — Помоги нам, Боже, — перекрестился протоиерей.

    Оба замолчали. Звон колоколов стих, и через некоторое время из двери колоколенки вышел молодой, красивый лицом монах и, увидев архимандрита и гостя его, попросил благословения.

    — Благослови тебя, Господи, — проговорил архимандрит и осенил его крестом.

    XVII

    11 апреля 1741 года, в Дрездене, был заключен трактат между Римскою империей и курфюрстом саксонским о взаимопомощи против короля прусского, занявшего Силезию. Для этого уполномочены были: со стороны римской империи граф Вратислав, а со стороны Саксонии — граф Брюль. В конференциях принимал участие патер Гуарини, у которого уполномоченные с обеих сторон постоянно собирались для переговоров. Россия была приглашена присоединиться к этому трактату, и копия с него сообщена Петербургскому кабинету послом Римской империи маркизом де Ботта.

    Прежний официальный сват Анны Леопольдовны, маркиз Ботта ди Адорно, входил в число довереннейших людей правительницы. В Петербург был назначен по ее желанию.

    При содействии Остермана и Линара маркиз де Ботта склонял правительницу к интересам Римской империи.

    Франция срочно направила своего посла к Фридриху с предложением оказать помощь Пруссии. Тот мчал без остановок по территории Германии, в роскошном экипаже, торопясь выполнить поручение. (Король Пруссии даст согласие на союз с Францией, но предъявит условие — открытие военных действий между Россией и Швецией. В июне 1741 года Фридрих категорически объявит французскому двору, что не исполнит своего обещания, если шведы сейчас же не начнут военных действий.)

    Внимательно читал прусский король депеши своего посла Мардефельда, отправляемые из Петербурга. Выделенные для подкупа Головкина, Юлианы Менгден и других царедворцев деньги, играли свою роль.

    Опасными для короля оставались маркиз де Ботта и Линар. О последнем особенно просил сведений Фридрих.

    Мардефельд спешил с ответом.

    В апреле он сообщал: «Граф Линар, недавно изобразивший искусственный обморок, играя с регентшей в карты, идет вперед, так что об нем уже поговаривают в народе. Собственно, ничего действительного между ними не было, и они никогда не оставались одни. Кажется, и фаворитка, и фельдмаршал покровительствуют этой интриге».

    Линару надлежало поскорее выяснить отношение России к притязаниям Пруссии на Силезию. Скоро, однако, он получил от своего двора предписание не настаивать на ответе России, так как король польский, видя невозможность положиться на содействие русского двора, вынужден был искать помощи других держав и иначе позаботиться о своей безопасности.

    Впрочем, в Польше не переставали рассчитывать на личное влияние Линара у правительницы и на его обворожительное обхождение.

    Поэтому ему предписывали обставить свое пребывание в Петербурге как можно пышнее, роскошнее и изящнее, а сделать это было нелегко ввиду соперничества других дипломатов, стремившихся именно этим же поразить полуазиатский, по их отзывам, двор России, где господствовала роскошь и повелевали женщины. Линару трудно было тягаться даже с австрийским посланником, не говоря уже о маркизе де ла Шетарди. Саксония не была в состоянии дать своему представителю таких сумм, как Версальский двор. Для пленения дам Линар подновил свои наряды и обстановку.

    Мардефельд спешил отправить новую информацию: «Граф Линар не пропускает ни одного случая показать великой княжне, как он безумно влюблен в нее. Она выносит это без признаков неудовольствия… Он нанял дом около самого царского сада, и с тех пор великая герцогиня-регентша, против своего обыкновения, стала очень часто прогуливаться».

    Линар действительно нанял дом, граничивший с садом у Летнего дворца, в котором жила Анна Леопольдовна. В ограде сада нарочно была устроена особая дверь, близ которой стоял часовой, получивший строгое приказание не впускать никого, кроме Линара. Однажды в эту запретную дверь вздумала пройти, не зная о ее недоступности, Елизавета Петровна, но караульный заградил ей путь ружьем. (Мы дословно привели эти сведения из русского биографического словаря.)

    На глазах у всех рождался новый Бирон.

    Отобедав, правительница играла в карты с избранной партией, в которую входили: Антон-Ульрих, Линар, маркиз де Ботта, Финч и брат Миниха. Прочие иностранные министры не были принимаемы в эту партию, которая собиралась у Юлианы Менгден.

    Не один Мардефельд подметил: в последнее время Анна Леопольдовна дурно жила с мужем. Спала отдельно от него. Если он утром желал войти к ней, то находил двери спальни запертыми.

    («У ней с графом Линаром были часты свидания в третьем придворном саду, всегда в присутствии девицы Юлианы, которая там пользовалась минеральными водами, — писал в своих мемуарах фельдмаршал Миних. — Если принц Брауншвейгский хотел проникнуть в этот сад, то для него ворота были заперты, так как часовые имели приказание не пропускать через них никого. Линар жил неподалеку от ворот этого сада в доме Румянцева, почему принцесса и приказала построить вблизи дачу — этот дом теперь стал летним дворцом. В хорошую погоду она приказывала выносить свою постель на балкон Зимнего дворца, выходивший на реку. Хотя ставили экран, чтобы скрыть постель, однако из второго этажа соседних к дворцу домов все можно было видеть».)

    Растущее недовольство среди русских против Линара приведет к тому, что в июне, по совету де Ботта, он примется усиленно ухаживать за Юлианой Менгден, а в июле распространится слух об их обручении.

    XVIII

    Май выдался холодным. Бежали черные волны на берега Невы, разбиваясь о причалы, обдавая холодными брызгами грузчиков на дебаркадере. Светило, но не грело солнце. Кричали чайки.

    Солдаты маршировали близ казарм, и в прозрачном воздухе отчетливо были слышны команды офицеров.

    Наступало лето — время военных кампаний.

    В Петербург доходили слухи о победах пруссаков над австрийцами.

    Бирон, обвиненный в покушении на жизнь императрицы Анны Иоанновны, приговорен был к смерти. Его должны были четвертовать. Но последовал манифест, по которому казнь заменили ссылкой в Сибирь, в Пелым, за три тысячи верст от Петербурга.

    Нолькен подумывал об отъезде на родину. Отношения России со Швецией обострялись.

    Лесток передал шведскому послу, что ему более уже невозможно бывать у него. Напрасно пытался Нолькен убедить его в необходимости получить от цесаревны необходимое требование, чтобы облечь в законную форму свои домогательства. Лейб-хирург был охвачен беспокойством.

    Человек не робкого десятка (по отзыву Екатерины II), довольно умный, но хитрый, умевший вести интригу, «а главное, нрава злого и сердца черного», он зримо видел опасность. Были у него свои люди при дворе, и доносили они ему о подозрениях Остермана и Антона-Ульриха, касающихся его.

    Лесток, пылкий не по годам, не выдерживал характера, приличного заговорщику, замечал М. Д. Хмыров, пробалтывался там и сям, неосторожно повествовал в австериях и вольных домах. Благодаря шпионам, всегда многочисленным, речи Лестока не миновали ушей Остермана, имевшего уже положительные сведения о небывалом до того обращении сумм во французском посольстве.

    Если Гилленштиерн точно ничего не сообщал Бестужеву о связях Елизаветы со шведским правительством, то Финч, которому чрезвычайно неприятны были эти связи, по политическим видам его правительства, считал долгом предупредить о том русское правительство. Он подозревал о тайных маневрах Шетарди и изо всех сил хотел помешать им. Так, в депеше от 21 июня 1741 года он доносил: «Я делал разные представления гр. Остерману о происках французского и шведского посланников. Он делал вид, что ничего не знает — такой у него обычай сдерживаться при затруднительных обстоятельствах. Так у него была подагра в правой руке, когда по смерти Петра II он должен был подписывать акт, ограничивающий власть его наследника. Это кормчий в хорошую погоду, скрывающийся под палубу во время бури. Он всегда становится в стороне, когда правительство колеблется.

    Принц Брауншвейгский более откровенен. Он признался, что сильно подозревает, что французский и шведский министры замышляют что-то. Его светлость признавался мне, что он заметил тесную связь г. де ла Шетарди с ганноверцем Лестоком, хирургом принцессы Елизаветы».

    Остерман, решившись взяться за дело, спросил Финча:

    — Посоветуйте, не арестовать ли Лестока?

    — Вам лучше должно быть известно, как следует поступать и доставать поболее обличительных доказательств, потому что в случае недостаточности их, и так как Лесток привязан к Елизавете и ее обыкновенный медик, то арестование его может быть слишком преждевременно, — отвечал Финч.

    — Не могу не согласиться, — помолчав и поразмыслив, произнес Остерман.

    Уходя от Остермана, Финч думал над тем, что у великой княжны Елизаветы, в сравнении с правительницей, есть преимущество быть дочерью Петра I. Если бы молодой Иоанн Антонович умер, размышлял он, и завязалась бы борьба между Анной и Елизаветой, дела бы были в очень критическом положении.

    Остерман понимал: трогать Елизавету бесполезно. Что с того, если посадишь ее в монастырь? Остается ее племянник — чертушка Голштинский. К чему же усиливать раздражение среди войска?

    Однако об опасных действиях Лестока он все-таки сообщил правительнице. Та, встретив Елизавету Петровну, сказала резковато:

    — Что это ты, матушка, лекаря такого держишь, от коего беспокойства много. С министрами иноземными встречается.

    Елизавета вспылила:

    — А коли есть доказательства, схватите да пытайте. А я-то знаю своего лекаря.

    Анна Леопольдовна, не ожидавшая встретить отпора, пошла на мировую.

    Лесток перевел дух, прослышав об этом, но лишь на время.

    6 июля из Митавы в Петербург прибыл брат Антона-Ульриха Людвиг, вновь избранный герцог Курляндский. Правительница приняла его с великою радостию. Радость ее была тем более объяснима, что цесаревна всерьез заинтересовалась молодым человеком.

    Впрочем, ей не стоило труда «вести правительницу в заблуждение.

    Гвардейским офицерам, приверженцам ее, взбудораженным слухами о ее замужестве с Людвигом Вольфенбюттельским, Елизавета Петровна чрез Шварца сообщила, что точно были новые покушения принудить ее к этому браку, причем делали даже обещания, что в таком случае русское правительство откажется от всякого притязания на имения, приобретенные бывшим герцогом Курляндским, и предлагали, что не ограничатся приданым, назначаемым русским принцессам, и постановили даже предложить весомый пенсион. Но она отказалась от всех предложений и решилась, для предохранения себя от новых преследований, отправиться в деревню.

    Она действительно уехала в деревню, оставив гвардейских офицеров в уверенности, что цесаревна ни за что не отдаст своей руки тому, кого предлагает настоящее правительство.

    Отъезд Нолькена, надо сказать, всполошил круг лиц, близких Елизавете. Отозвание посла означало близость открытия военных действий, а если для возведения на престол Елизаветы Петровны не воспользоваться ими, сколько еще пришлось бы ждать другого удобного момента. Было о чем подумать в деревне.


    Лето было жарким, знойным.

    Солнце глаза слепило. В лугах ворошили сено.

    Петербург опустел. Все разъехались по имениям.

    15 июля, в среду, перед полуднем, правительница Анна Леопольдовна разрешилась от бремени дочерью Екатериною.

    О благополучном рождении ее возвещено было пушечною пальбою с крепости и Адмиралтейства.

    Через день издан был манифест во всеобщее известие о дарованной общей радости и для повсеместного принесения молебного благодарения Господу Богу со звоном, а где есть — с пушечною пальбою.

    Пальба эта вызвала у некоторых невольные мысли о неизбежной скорой войне со шведами.

    Маркиз де ла Шетарди видел карету цесаревны, вернувшейся в Петербург на крестины (она была восприемницей новорожденной), но она словно забыла о его существовании.

    Посол всерьез подумывал о своем отъезде из России. Возникли затруднения в церемониале по поводу верительных грамот, которые маркиз желал лично вручить императору. Анна Леопольдовна, наученная Остерманом, нашла в этом предлог отделаться от опасного посла. Ему был дан окончательный отказ, и он перестал являться при дворе.

    В конце июля Швеция объявила России войну. Русские войска под командованием де Ласси двинулись в Финляндию.

    Неожиданно, от секретаря шведского посольства, маркиз де ла Шетарди узнал: Елизавета Петровна через доверенного человека дала знать шведам, что в случае дальнейшего промедления их надобно будет опасаться, что умы будут не так расположены и что тем более важно предупредить такую крайность. Она велела прибавить, что, во всяком случае, решилась быстро действовать.

    Чрез секретаря шведского посольства маркиз назначил свидание на следующий день доверенному человеку Елизаветы Петровны.

    Камер-юнкер цесаревны тайно пробрался в сад французского посольства и передал от нее маркизу поклон.

    — Я имею также приказание сообщить вам, — произнес камер-юнкер, — что ее высочество в нетерпении от того, что давно не виделась с вами. Для вознаграждения себя в том, она проезжала три раза в гондоле около вашей дачи, приказывала трубить в рог, дабы привлечь ваше внимание, но безуспешно. Впрочем, можете быть уверены, ее высочество часто думает о вас. Она даже для облегчения переговоров с вами хотела купить дом, соседний с вашим садом, но в том помешали ей данные по этому случаю предупреждения. И еще, ее высочество будет приятно удивлена, если, возвращаясь сегодня в Петербург около восьми часов из деревни, вам представится случай встретить ее по дороге.

    — Передайте ее высочеству, — попросил маркиз, — что я не нахожу слов выразить, как тронут ее добротою и лестным воспоминанием, которым она меня удостаивает. Я знал о ее прогулках по реке и о том, что она проезжала несколько раз мимо моего сада, и оттого еще более проклинал невзгоды, мешавшие мне воспользоваться такими случаями. По возвращении ее надеюсь быть счастливее и буду стеречь ее по дороге так, что не от меня будет зависеть не встретить ее.


    Маркиз прождал до одиннадцати часов цесаревну, но та так и не появилась. Словно чувствовала, что он прихватит с собой перо с чернилами и копию требования, переписанную при нем секретарем шведского посольства.

    Через несколько дней Елизавета Петровна сумела передать маркизу, что опасения за себя и свою партию быть открытыми, в случае если бы дела пошли дурно, решительно не позволяют еще ей подписать требование, но она подпишет его, когда дела примут хороший оборот.


    Анна Леопольдовна, несколько испуганная развивающимися событиями, возможностью их осложнений, решила, вопреки убеждениям Линара, немедленно удовлетворить претензии французского посла, и 11 августа маркиз де ла Шетарди получил секретную и частную аудиенцию у Иоанна Антоновича. Правительница, держа малютку-императора на коленях во время аудиенции, употребляла все усилия, дабы очаровать посла и сгладить возникшие в последнее время шероховатости. Маркиз отвечал на ее уверения словами горячей признательности и, в свою очередь, говорил о вечной дружбе, испытываемой Францией и ее королем к России. Обе стороны мало верили друг другу. Впрочем, худой мир лучше доброй ссоры. Аудиенция весьма порадовала маркиза.

    Из Версаля, с нарочным, привезено было письмо на его имя.

    «С.-Северин сообщает мне, что он вас уведомил о происходящем в Швеции, — писал министр иностранных дел. — Если переворот в пользу Елизаветы произойдет таким образом, что она будет признана государынею, то в таком случае вы должны остаться в Петербурге даже и тогда, Когда бы взяли уже отпуск у прежнего правительства…»

    XIX

    Вручив верительные грамоты императору Иоанну Антоновичу, маркиз вновь подпадал под покровительство международного права. Теперь это был не рядовой французский подданный Шетарди, которого можно было выслать, арестовать, судить, а посол Франции в России маркиз де ла Шетарди. Дом, который он занимал, вновь считался частью французской территории.

    Переменившиеся обстоятельства сказались на действиях заговорщиков. Лесток оживился. С упорством эгоиста, добивающегося своей цели, и с красноречием адвоката, защищающего выигрышное дело, Лесток продолжал твердить Елизавете Петровне о законности ее прав на отчий престол.

    Он отыскал и привлек к делу весьма практичного человека — недавнего музыканта Шварца. Авантюрист, из саксонцев, некогда придворный музыкант (состоял в штате Елизаветы), Шварц, человек с головою и предприимчивый, мог быть пригодным для выполнения самых щекотливых и опасных поручений. Лесток сообщил ему в общих чертах план задуманного дела, и на него был возложен подкуп разных лиц, начиная с нижних чинов. Ему же Лесток поручил пристальное наблюдение за Зимним дворцом. Шварц принялся за дело с необыкновенною ловкостью и решимостью.

    Дело подвигалось. «Секретарь Шетарди отсчитывал червонцы и записывал в расход маркиза уже десятую тысячу: Грюнштейн и Шварц рапортовали, что имеется 30 гренадеров, готовых за цесаревну в огонь и в воду, — писал М. Д. Хмыров. — Воронцов и Салтыкова, камер-юнкер и гофместерина цесаревны, ручались за нескольких тузов, в числе которых видим: Шепелева и Бестужева, старого данцигского и нового петербургского друзей лейб-хирурга; Трубецкого, всегда ловившего рыбу в мутной воде; Черкасского, поддакивавшего всем переворотам; даже принца Людвига Гессен-Гомбургского…»

    Лесток был душою всего и горел нетерпением.

    Деятельный Шварц был его опорой. (Вскоре после прихода к власти Елизавета назначит его армейским полковником и подарит поместья. В одном из них его и настигает смерть, не особенно почетная: крестьянская девушка заколет его вилами, когда он силою захочет сделать ее своею наложницей.)


    12 августа, утром, съехались во дворец «в богатом платье» все российские и чужестранные министры, генералитет и обоего пола знатные особы для поздравления правительницы Анны Леопольдовны и ее супруга с праздником дня рождения Его Величества.

    По окончании литургии в придворной церкви, произведена была пушечная пальба с крепости и Адмиралтейства, «а от поставленных в парад» около Зимнего дворца гвардии «и напольных полков троекратный беглый огонь». Спустя некоторое время из внутренних покоев торжественно вынесен был младенец-император, пред которым шел весь придворный штат, а за ним высокие родители, «и всему присутствующему многочисленному собранию публично показан был». Был парад всем войскам.

    В полдень был при дворе стол, во время которого играла итальянская музыка. Пополудни в четвертом часу Антон-Ульрих с братом отправились в Адмиралтейство, где уже находился турецкий посол, и здесь в их присутствии спущен был на воду 66-пушечный корабль «Иоанн III».

    Вечером начался в большом зале бал.

    Маркиз де ла Шетарди отыскал глазами цесаревну и поспешил пригласить ее на танец.

    Первые слова Елизаветы Петровны были по поводу присутствия принца Людвига Вольфенбюттельского, который стоял недалеко от нее. Она расточала всевозможные насмешки над его лицом и мыслью выйти за него замуж.

    — Эти люди, — прибавила она, — думают, что нет глаз, когда придумывают такие прекрасные проекты; скорее должны были бы видеть, что они сами ослепляются. Правительница говорила мне недавно шутя: без сомнения, скоро будут думать, что граф Линар и девица Менгден сделаются новыми герцогом и герцогинею курляндскими.

    — Слухи об их женитьбе реальность? — спросил маркиз.

    — Дело решенное, — отвечала цесаревна. — Вы только посмотрите, как высокомерен стал этот посланник саксонского курфюрста.

    Едва они оказались на другом конце зала, Елизавета Петровна (танцевала она изящно), грациозно подав руку партнеру и двинувшись в такт музыке за предшествующей парой в глубь зала, неожиданно, почти ласково, сказала:

    — Вам столько привелось претерпеть неудовольствий, что я не могу не сожалеть о вашей судьбе.

    — Честь свидетельствовать вам мое почтение вознаграждает за то, что мог я претерпеть, — отвечал маркиз. — Не менее утешительная причина, заставляющая благословлять судьбу, заключается в том, что единственно в видах служить вашим интересам его величество повелел мне здесь остаться. Король заботится о средствах возвести вас на трон (маркиз почувствовал, как легонько цесаревна пожала кончики его пальцев), и если он для этой цели уже подвигнул шведов взяться за оружие, то сумеет также ничего не пощадить, чтобы только дать им средства к вожделенному успеху.

    — Я весьма признательна его величеству, — отвечала цесаревна. — Надеюсь, отныне будете навещать меня. Хочу сказать вам, что приняла заранее предосторожности не быть никем стесняемой из придворных, а для поддержания постоянных сношений мой поверенный получил приказание быть ежедневно в вашем распоряжении.

    — В таком случае, он может без помех видеться с секретарем нашего посольства, — отвечал маркиз.

    Музыка кончилась. Пары расходились по залу.

    Цесаревна и маркиз заметили: присутствующие на бале обращают внимание на их разговор, и потому сочли приличным во избежание подозрений не продолжать его более.


    13 августа, в день брачного сговора графа фон Линара со статс-фрейлиною баронессою Юлианою фон Менгден, ввечеру, как донес Шварц, его сиятельство господин обер-гофмейстер граф фон Миних приготовил у себя в доме богатый ужин на сорок персон, «при чем также и его императорское высочество герцог генералиссимус, ее императорское высочество государыня цесаревна и его высококняжеская светлость принц Людвиг Брауншвейгский присутствовали».

    Со слов цесаревны маркиз де ла Шетарди знал: чтобы удержать графа Линара при дворе, Анна Леопольдовна решилась сделать его не только обер-камергером, но и женить на Юлиане Менгден, которая сделала ему значительный подарок, полученный ею от правительницы. Узнал он и о том, что Линар на днях уедет в Дрезден, хлопотать у своего двора отставки.

    «Одною неприятностью меньше», — подумалось маркизу.

    XX

    Двор, занятый пестованием младенца-императора, любовью и обручением Линара с Юлианой Менгден, наконец, шведской войною, наполнял, замечал М. Д. Хмыров, свое время обедами, балами, фейерверками, аудиенциями турецкому и персидскому послам и вовсе не подозревал интриги, смутное предчувствие которой улавливал Антон-Ульрих и всепроницающий Остерман.

    Беспечность двора вполне устраивала Лестока.

    Ни Миниха, ни Ушакова, личностей сильных, предприимчивых, бояться не надо было. Старый фельдмаршал собирался переселяться в Пруссию. Ушаков же стал мирным царедворцем, торжественно вводил послов на аудиенции правительницы.

    Можно было действовать.

    На шестое января 1742 года Елизавета Петровна назначила свое восхождение на трон. Было решено: в тот день ее высочество объявит себя императрицею войскам, собранным для крещенского парада.

    Беззаботной леностью можно объяснить поведение Анны Леопольдовны, беспечно относящейся к зреющему заговору, о котором ей доносили и о котором она выслушивала хладнокровно, вызывая недоумение у доносителей.

    Линару, отъезжающему на родину, уговаривающему ее перед отъездом своим заточить Елизавету в монастырь, она отвечала: «К чему? Чертушка остается». Она имела в виду племянника цесаревны — принца Голштинского. Когда Остерман завел с ней разговор о действиях Лестока, она прервала его и принялась показывать новое платье для Иоанна Антоновича. Впрочем, у нее был свой план, который она держала в тайне. Анна Леопольдовна собиралась 9 декабря, в день своего рождения, объявить себя императрицей и поручила Бестужеву выработать Манифест на этот случай.


    Маркиз де ла Шетарди при случайном свидании с Елизаветой Петровной, когда та выходила из саней, обронил фразу о пожеланиях Линара заточить ее в монастырь.

    Цесаревна вспыхнула.

    — Если они доведут до крайности, — сказала она резко, — я не покрою позором дочери Петра Великого.

    — Надо действовать, действовать незамедлительно, — сказал маркиз.

    Слова его подействовали, разговор оживился, и они перешли к обсуждению плана переворота как вопроса решенного и осуществимого.

    — Необходимо составить список лиц, подлежащих опале. Это в первую очередь, — предложил маркиз.

    Оба пришли к согласию: первыми необходимо арестовать Остермана, Головкина, Левенвольде, Менгдена и сына Миниха.

    Условились послать гонца в Стокгольм.

    С тем и разошлись.


    В октябре из армии в Петербург переслали Манифест, подписанный командующим шведскими войсками Левенгауптом. Шведы объясняли начало войны желанием помочь русскому народу освободиться «от притеснений и тирании чужеземцев, дабы он мог свободно избрать себе законного государя…». Всем было ясно, о ком шла речь.

    При самом дворе начался раскол.

    Граф Головкин с маркизом Ботта образовали русскую партию, к которой склонили правительницу, убедив, что для отдаления Елизаветы Петровны от трона достаточно объявить Анну Леопольдовну со-императрицей. Она не сочла нужным отвергать этот план, приняла его.

    Остерман, чуя неладное, на всякий случай взял увольнение к водам в Спа и стал готовиться к отъезду.

    Князь Черкасский, уцелевший при стольких переменах, искал настойчиво связей с партией цесаревны. Его примеру последовал князь Трубецкой.

    Советники правительницы начали редеть.

    Михаил Гаврилович Головкин находился, как пишут, тогда под влиянием сильного предчувствия близкой беды и «о себе угадывал, что должно ему нещастливу быть».

    Финч, наблюдая за двором, писал 13 октября:

    «Правительница ревниво оберегает свой авторитет и не хочет оставить малейшей частицы своему мужу. Таким образом раздор царит среди тех, которые во главе дел: Головкин против Остермана и иностранцев, Елизавета против Остермана, правительница против Остермана…»

    Гроза сгущалась, и не принимали никакой предосторожности, чтобы ее отвратить. Елизавету осыпали подарками, но, замечает историк прошлого, это было ничтожное временное лекарство против того тщеславия, которое в ней просыпалось.

    Было легко заметить по легким симптомам, что ее настроение уже не то.

    Так, например, Финч писал в той же депеше от 13 октября:

    «Принцесса Елизавета отнеслась очень скверно к тому, что персидский посланник не сделал ей визита: она всю вину приписала Остерману, но в то же время она протестует против его привязанности к царю и правительнице. Горячность и живость, с какими она высказалась по этому поводу, поразили и удивили всех; и предполагают, что визит, который Великая Княгиня сделала ея Высочеству того же дня, был сделан для ее успокоения».

    Рассказывают, прощаясь с цесаревною, правительница споткнулась и упала. «Худое предзнаменование, — сказала она тогда окружающим, — не быть бы мне у ног Елизаветы».

    Так или нет то было, судить теперь трудно.

    Остерману меж тем докладывали, что в числе обычных посетителей во дворце ее бывают часто и шведские пленные генерал Врангель и полковник Дидгорн.

    Утвердившись более в своих сомнениях, Остерман поспешил переговорить с единомышленником своим Антоном-Ульрихом. Тот кинулся к супруге. Но Анна Леопольдовна уже ни в грош не ставила мужа и на слова его не обратила никакого внимания.

    Остерман решил сделать последнюю отчаянную попытку и приказал отнести себя в креслах к правительнице. Она внимательно выслушала его подробные изъяснения, но осталась глуха к ним.

    Она весьма доверительно относилась к своей двоюродной тетке и полагала, кума никогда не позволит сделать что-либо предосудительное против нее и ее сына.

    Едва воротившись домой, канцлер получил от своего брабантского агента донесение о заговоре Елизаветы, о связях заговорщиков с маркизом де ла Шетарди и шведским командованием.

    На другой день Остерман поспешил вновь во дворец и, как объявит он позже на следствии, «…были такие разсуждения как от принцессы Анны, так и от герцога и от него в бытность его во дворце, что ежели б то правда была, то надобно предосторожность взять, яко то дело весьма важное и до государственного покоя касающееся, и при тех разсуждениях говорено от него, что можно Лестока взять и спрашивать…».

    Канцлер посоветовал Анне Леопольдовне переговорить с цесаревной.

    23 ноября 1741 года, утром, Елизавета Петровна навестила княгиню гессен-гомбургскую, рожденную Трубецкую, знавшую все подробности заговора (в скобках заметим, княгиня в первом браке была замужем за молдавским господарем Кантемиром, и сын ее от этого брака, Антиох Кантемир, так связанный с масонством, был русским послом во Франции и имел переписку с Шетарди), а вечером присутствовала на придворном куртаге, сохраняя, как пишут, наружно глубокое и вместе с тем величавое спокойствие.

    Елизавета Петровна сидела за ломберным столиком, когда была вызвана правительницей в другую комнату.

    «Добрая Анна Леопольдовна, — пишет М. Д. Хмыров, — наблюдая цесаревну в течение всего вечера, находила внешний вид ея высочества непохожим на враждебный или приличный главе заговора, и тронутая этим, пожелала лично и откровенно рассказать тетке все, что знала из слухов и писем. Цесаревна предстала племяннице с тем же глубоким и величавым спокойствием, выслушивала правительницу с возраставшим изумлением, и когда та кончила, почтительно заявила ей, что Лесток неоднократно просился в отставку, твердо отреклась от возводимых на нее обвинений, называла их клеветою, а доверие к ним безрассудством, и — горько плакала. Племянница смутилась, растерялась, бросилась обнимать и утешать тетку, смешала слезы ея со своими. Ни тени сомнения не оставалось в душе Анны Леопольдовны».

    Маркиз де ла Шетарди сообщит в Версаль следующее:

    «…Правительница 5 декабря (23 ноября по старому стилю. — Л.А.) в частном разговоре с принцессой в собрании во дворце сказала ей, что ее предупреждают в письме из Бреславля быть осторожной с принцессой Елизаветой и особенно советуют арестовать Лестока; что она поистине не верит этому письму, но надеется, что если бы означенный Лесток признан был виновным, то, конечно, принцесса не найдет дурным, когда его задержат. Принцесса Елизавета отвечала на это довольно спокойно уверениями в верности и возвратилась к игре. Однако сильное волнение, замеченное на лицах этих двух особ, подало случай к подозрению, что разговор должен был касаться важных предметов».

    Возможно, Анна Леопольдовна не придавала особенного значения разговору, а просто решилась «по-семейному» объясниться с ней. Но эффект оказался обратным.

    Возвратившись домой, Елизавета Петровна срочно послала за Лестоком. Едва он явился, она сообщила ему все подробности разговора с правительницею.

    Лесток заговорил об ускорении дела, утверждая весьма убедительно, что низвергнуть со-императрицу будет мудренее, нежели низложить регентшу. Он порывался действовать тотчас же, но не было возможности быстро собрать всех заговорщиков.

    (Надо думать, Лесток был извещен Елизаветой Петровной и еще об одном обстоятельстве, о котором Анна Леопольдовна не упомянула в разговоре с цесаревной, но которое, вероятнее всего, весьма встревожило заговорщиков. Граф Головкин, на котором лежала вся забота управления Россией, был того мнения, что правительнице следует как можно скорее отправиться в Москву, чтобы быть там вместе с сыном помазанной на царство. В его намерение входило также, чтобы в этой поездке приняла участие Елизавета Петровна, которую он предполагал на второй же день поездки заключить в монастырь. Так как ему надоело делать по этому поводу устные представления, на которые не обращали должного внимания, он изложил свой проект письменно и послал его с доверенным лицом… Грюнштейном, во дворец. Ведомо ли было графу о том, что его доверенное лицо подкуплено Лестоком? И во сне такое не могло привидеться. Грюнштейн начал с того, что передал пакет Елизавете, которая, прочитав и запечатав его снова тщательно, послала его правительнице. После этого Анна Леопольдовна наконец согласилась с доводами вице-канцлера, и отъезд был решен; но она желала еще отпраздновать в Петербурге день святой Екатерины, именины ее дочери. День святой Екатерины, напомним, в тот год праздновали 25 ноября.)

    Досада и нетерпение не давали заснуть в ту ночь лейб-медику.

    Возможно, они и были причиною возникновения на картоне рисунка, с которым утром Лесток явился к цесаревне.

    На одной стороне картона Елизавета Петровна изображена была в императорской короне, на троне, на другой — она же, но в ряске монахини, с виселицами и колесами по сторонам.

    — Выбирайте, — сказал Лесток, показывая рисунки.

    Елизавета решилась окончательно…

    В тот же самый день, 24 ноября, также утром, цесаревну предупредили, что по приказу предусмотрительного Остермана гвардии повелевалось быть готовою к выступлению из Петербурга в 24 часа.

    Канцлер, решив лишить цесаревну военной поддержки, хитро придумал дипломатически удалить гвардию и ловко распустил слух о приближении Левенгаупта к Выборгу.

    Лесток не отходил от Елизаветы. Не отходил до той поры, пока с помощью княгини гессен-гомбургской и Воронцова не добился согласия цесаревны назначить ближайшую ночь к совершению их замысла.

    После обеда придворный лейб-хирург явился в трактир, ближайший к Зимнему дворцу. Здесь богатых посетителей заманивали то устрицами, «вчера из Фленсбурга», то анкерками, «сегодня из Токая», то коллекцией париков из Парижа, то раззолоченной каретой из Вены.

    Здесь Лесток и нашел того, кого искал, — одного из главных осведомителей Остермана, шатавшегося по городу и высматривавшего опасное.

    Лейб-хирург предложил ему партию в бильярд, ловко увлек его несколькими проигрышами и таким образом задержал его до вечера.

    В те же часы Антон-Ульрих упрашивал правительницу расставить на улицах пикеты и арестовать Лестока.

    — Опасности нет, — отвечала спокойно Анна Леопольдовна.

    Супруг пожимал плечами.

    — Вы слишком доверчивы, — говорил он.

    В одиннадцатом часу один из заговорщиков явился в трактир и перемигнулся с Лестоком. Тот отставил кий и направился к Шетарди, чтобы взять у него деньги, при этом он не раскрыл своих намерений.

    В полночь Лесток узнал через своих шпионов, что во дворце все успокоилось и что там находится только обыкновенный караул. С двумя санями лейб-медик поспешил во дворец Елизаветы. Его ждали с нетерпением. Цесаревна трепетала от страха.

    — Все готово и дорога каждая минута, — сказал ей Лесток.

    По долгому молчанию Елизаветы, по ее внезапно побелевшему лицу, вздрагивавшим губам было ясно: она в глубочайшем смятении. Она казалась не способной ни к чему.

    — Не хочу ничего, — тихо произнесла она. Окружающие кинулись на колени, умоляя подумать о себе, о них, о России. Один Лесток хмуро смотрел на все происходящее. Наконец он сказал несколько резких фраз, и цесаревна словно вышла из оцепенения. Он, казалось, подстегнул ее.

    Елизавета Петровна встала под образа, молилась и плакала.

    Затем цесаревна поднялась с колен. Лесток подал ей надеть орден святой Екатерины. В руках у нее оказался серебряный крест. Не помня себя от волнения, Елизавета вышла из дворца и направилась к саням. В одни из них села цесаревна и Лесток, на запятки тут же вспрыгнули Воронцов и двое Шуваловых, на другие — Салтыков, Шварц и двое преображенцев.

    По спящим улицам покатили к казармам Преображенского полка, где Елизавету уже ждали.

    Едва подъехали к съезжей, Лесток, заметив, что барабанщик, удивленный неожиданными для него гостями, готовится бить тревогу, выскочил из саней и в мгновение распорол кинжалом барабан.

    Цесаревна зашла в съезжую. Подкупленные солдаты успели склонить находившихся там караульных в пользу принцессы и объявить им о ее прибытии.

    Едва преодолевая волнение, Елизавета обратилась к солдатам:

    — Знаете ли вы, чья я дочь?.. Готовы ли за мною? После Бога, надеюсь на вас.

    Этого оказалось достаточно.

    — Рады все положить души наши за Ваше Величество и Отечество наше! — раздалось в ответ.

    Дежурный офицер Гревс, спавший в соседней комнате, был арестован. Солдаты целовали крест и присягали на верность матушке-императрице.

    С тем же крестом, во главе отряда из двухсот с лишним гвардейцев, Елизавета выступила из Преображенской съезжей и направилась к Зимнему дворцу.

    По дороге, отделяясь от отряда, исчезали в ночной мгле небольшие группы гренадер, назначенные арестовывать противников императрицы.

    Елизавета шла пешком, но скоро стала отставать от быстро идущих солдат, задерживая всех. Тогда гвардейцы посадили ее на плечи и так внесли в Зимний дворец.

    Караул дворцовой гауптвахты не оказал никакого сопротивления.

    Все тотчас же признали Елизавету Петровну императрицей и присягнули ей.

    По приказу Лестока и Воронцова все лестницы и подъезды дворца были перекрыты. 30 гренадеров поднялись на второй этаж, где находились апартаменты правительницы. Елизавета поднялась с ними.

    Маркиз де ла Шетарди так опишет события сразу же после переворота: «Найдя великую княгиню правительницу еще в постели и фрейлину Менгден, лежавшую около нее, принцесса объявила первой об аресте. Великая княгиня тотчас подчинилась ее повелениям и стала заклинать ее не причинять насилия ни ей с семейством, ни фрейлине Менгден, которую она очень желала сохранить при себе. Новая императрица обещала ей это».

    Фельдмаршал Миних в своих «Записках» сообщит следующее:

    «Она повела этот отряд прямо в Зимний дворец, вошла в комнату великой княгини, которая была в постели, и сказала ей: «Сестрица, пора вставать».

    Есть и другие известия, согласно которым во время ареста Анны Леопольдовны Елизавета находилась на дворцовой гауптвахте. Лейб-хирург был неотлучно при ней, и его стараниями готовился увидеть свет первый Манифест новой императрицы.

    Арестованное брауншвейгское семейство под конвоем было отвезено во дворец Елизаветы Петровны, куда спешили уже со всех концов города прослышавшие невесть как о смене власти горожане.

    Все торопились высказать свои «верноподданнейшие» чувства.

    Сама же Елизавета Петровна, отдав в 3 часа ночи приказ снарядить нарочного гонца в Сибирь, за Шубиным, воротилась в свой дворец. Императрицей.

    XXI

    Сохранились записки князя Я. П. Шаховского, живо рисующие ночь после переворота.

    Далеко за полночь князь возвратился из гостей. Он был у кабинет-министра графа Михаила Гавриловича Головкина.

    Едва только заснул князь Шаховской, «как необыкновенный стук в ставень» его спальни и громкий голос сенатского экзекутора Дурнова разбудили его. «Он громко кричал, чтоб я как наискорее ехал в цесаревинский дворец, — ибо-де она изволила принять престол российского правления, и я-де с тем объявлением теперь бегу к прочим сенаторам. Я, вскоча с постели, подбежал к окну, чтоб его несколько о том для сведения моего спросить, но он уже удалился.

    Вы, благосклонный читатель, можете сообразить, в каком смятении дух мой находился! Ни мало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов не имея, я сперва подумал, не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился; но вскоре потом увидел многих по улице мимо окон моих бегущих людей необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я немедленно поехал, чтобы скорее узнать точность такого чрезвычайного происхождения. Не было мне надобности размышлять, в который дворец ехать. Ибо хотя ночь была тогда темная и мороз великой, но улицы были наполнены людьми, идущими к цесаревиному дворцу, гвардии полки с ружьями шеренгами стояли уже вокруг оного в ближних улицах и для облегчения от стужи во многих местах раскладывали огни; а другие, поднося друг другу, пили вино, чтоб от стужи согреваться. Причем шум разговоров и громкое восклицание многих голосов: «Здравствуй, наша матушка императрица Елизавета Петровна!» — воздух наполняли. И тако я, до оного дворца в моей карете сквозь тесноту проехать не могши, вышел из оной, пошел пешком, сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь, и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша, взошел на первую с крыльца лестницу и следовал за спешащими же в палаты людьми…»

    Встретив сенатора князя Голицына, Шаховской хотел было узнать, как это сделалось, но тот знал не больше его. Только в третьей комнате камергер Петр Иванович Шувалов, один из заговорщиков, рассказал им наскоро главные обстоятельства. Среди растерянных, ошеломленных нечаянным переворотом придворных и сановников гордо и весело расхаживали его участники. Генерал-аншеф Салтыков, много послуживший делу со своей супругой Марьей Алексеевной, подошел к Шаховскому и Голицыну и, ухватя первого за руку, со смехом сказал:

    — Вот сенаторы стоят.

    — Сенаторы, сударь, — отвечал Шаховской.

    — Что теперь скажете, сенаторы? — расхохотался Салтыков.

    Скоро вышла из внутренних покоев Елизавета и приняла от собравшихся поздравление.

    Всем велено было отправиться в Зимний дворец.

    Пробирались сквозь толпы солдат и народа. Новая императрица ехала в открытой линейке, окруженная гренадерами.

    В придворной церкви Зимнего дворца началась присяга.

    Утром вышел первый Манифест о вступлении на престол. В нем было сказано: «Как то всем уже чрез выданный в прошлом 1740 году в октябре 5-го числа манифест известно есть, что блаженныя памяти от великой государыни императрицы Анны Иоанновны, при кончине ея, наследником Всероссийского престола учинен внук ее величества, которому тогда еще от рождения несколько месяцев только было, и для такого его младенчества правление государственное чрез разные персоны и разными образы происходило, от чего уже, как внешние так и внутрь государства беспокойства и непорядки, и следовательно, не малое же разорение всему государству последовало б, того ради, все наши, как духовного, так и светского чинов верноподданные, а особливо лейб-гвардий наши полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили…»

    Известно, что два дня, возведшие Елизавету на престол, гренадеры безвыходно находились в дворцовых залах с заряженными ружьями.

    Маркиз де ла Шетарди из своего окна в посольстве видел захват резиденции правительницы. Один из его сотрудников, сразу же после переворота, писал в письме: «Мы только что испытали сильный страх. Все рисковали быть перерезанными, как мои товарищи, так и наш посол. И вот каким образом. В два часа пополуночи, в то время как я переписывал донесения посла в Персии, пришла толпа к нашему дворцу и послышался несколько раз стук в мои окна, которые находятся очень низко и выходят на улицу у дворца. Столь сильный шум побудил меня быть настороже; у меня было два пистолета, заряженных на случай, если б кто пожелал войти. Но через четверть часа я увидел четыреста гренадер, во главе которых находилась прекраснейшая и милостивейшая из государынь. Она одна, твердой поступью, а за ней и ее свита направилась ко дворцу». (Солдаты, направленные арестовать Остермана, перепутали в ночи дома и принялись осаждать французское посольство. Но, быстро разобравшись, ушли. Через четверть часа французы видели Елизавету, во главе гвардейцев направляющейся к Зимнему дворцу.)

    Маркиз был приятно «изумлен» известием, сообщенным ему посланцем Елизаветы.

    Шесть раз в течение следующего дня новая императрица направляла посыльного к Шетарди.

    В десять часов утра она объявила ему, что ее только что признали императрицей. Спрашивала совета:

    «Что сделать с принцем Брауншвейгским?» (Императора для нее уже не существовало.)

    Шетарди отвечал: «Надо употребить все меры, чтобы уничтожить даже следы царствования Иоанна III». (По совету посла Елизавета Петровна строго прикажет поменять на новую монету рубли с портретом младенца-императора. Приказано будет публично сжечь все присяжные листы на верность подданства Иоанну Антоновичу…)

    В два часа пополудни новый вопрос: «Какие предосторожности принять относительно иностранных государств?»

    «Задержать всех курьеров, пока ваши собственные посланные не успеют объявить о совершившемся событии», — последует ответ.


    В три часа дня началась присяга сановников, раззолоченная толпа которых впервые почтительно расступалась перед Лестоком.

    Курились и трещали на площади многочисленные костры. Бродили многочисленные солдаты от одной винной бочки к другой. Звонили колокола, и все смешивалось в один возбужденный гул.

    День окончился наградами лиц, потрудившихся в пользу совершенного переворота.

    Гренадерская рота Преображенского полка, провозгласившая Елизавету императрицей, была названа лейб-компанией. Капитаном в ней стала сама императрица. Принц Гессен-Гомбургский назначен был капитаном-поручиком лейб-компании с чином полного генерала, Разумовский и Воронцов поручиками с чинами генерал-лейтенанта, Шуваловы поручиками с чинами генерал-майора; Грюнштейн адъютантом с чином бригадира. Сержанты получили чины полковника, капралы стали капитанами. Все рядовые объявлены потомственными дворянами.

    Елизавета поздравила Лестока первым лейб-медиком высочайшего двора. Он был назначен действительным тайным советником и директором медицинской коллегии. Кроме этого, он получил портрет императрицы, осыпанный бриллиантами.

    Зная по опыту, как непрочны были до сих пор правительства в России, он просил императрицу и наградить его деньгами и отпуском на родину. Лейб-медик предчувствовал, что его возвышение наделает ему много сильных врагов, но должен был уступить желанию Елизаветы и остался в России. Из ближайших дел его отметим следующие. Он кинется хлопотать о переводе Бирона из Пелыма в Ярославль и добьется своего. Слишком тесно были связаны эти два человека. Лесток же приступит к переговорам с прусским послом Мардефельдом и переписке с самим Фридрихом II по поводу быстрого и секретного путешествия в Петербург племянника Елизаветы, герцога Голштинского Карла-Петра-Ульриха.

    Граф Воронцов, братья Шуваловы и Балк, служившие камер-юнкерами при Елизавете, произведены в камергеры.

    Долгорукие, оставшиеся в живых, возвращены из ссылки.


    Лейб-компанцы чувствовали себя героями дня. Среди них не было ни одного офицера, из тех, кто помогал восшествию Елизаветы на престол. Теперь же они доходили до крайностей. Ходили по домам, и никто не смел им отказать в деньгах.

    Новопроизведенные чиновники таскались по питейным домам, каждый день напивались допьяна и валялись на снегу.

    Так как возведение Елизаветы казалось торжеством русских над иностранцами, то в первые дни между солдатами ходили толки о том, чтобы погубить всех иноверцев.

    «Мы, иностранцы, — писал Пецольд вскоре после переворота, — находимся здесь постоянно между страхом и надеждой. Со стороны солдат, с каждым днем становящихся своевольнее, слышны только угрозы, и мы обязаны одному Провидению, что до сих пор их злые намерения еще не приведены в исполнение».

    По приказу Ласси по всем улицам расставлены были караулы из армейских полков и рассылались дозоры днем и ночью. Горожане находились в сильном страхе, боялись показываться на улицах. Ласси доложил о беспорядках двору, но солдат лишь пожурили.


    С Левенгауптом было заключено изустное перемирие. Императрица послала к нему пленного шведского капитана Дидрона. Шведов усыпляли ожиданием всего, что им обещали.

    В Выборге готовилась конференция с участием шведских министров.

    XXII

    За наградами последовали казни.

    Граф Остерман, фельдмаршал Миних, вице-канцлер Головкин, обер-гофмаршал Левенвольде, барон Менгден были объявлены государственными преступниками. Все они обвинялись в разных преступлениях, главное из которых заключалось «в устранении от наследия императорского и всероссийского престола императрицы Елизаветы Петровны и в доставлении оного потомству принцессы Анны Брауншвейг-Люнебургской». Фельдмаршала обвинили и в должностных преступлениях: «Он же, Миних, будучи при армии, явился во многих, до немалого разорения нашего государства касающихся, непорядках и преступлениях». (В скобках заметим: Миниха арестовали в ночь на 25 ноября 1741 года, несмотря на то, что он настойчиво просил пришедших за ним гвардейцев отвести его во дворец, дабы присягнуть Елизавете.)

    14 января 1742 года свершился суд. Главные «государственные и общего покоя ненавидящие злодеи» были приговорены к смертной казни: Миних — к четвертованию, Остерман — к колесованию, Головкин и Левенвольде — к отсечению головы.

    «Я не знаю, в чем состоит преступление графа Миниха, но если бы и не учинил он никакого, то я бы все равно обвинил и предал суду за то, что он первый подал опасный пример, как с помощью роты гренадеров, можно низвергать и возводить на престол государей», — скажет Левендаль, бывший подчиненный фельдмаршала и будущий фельдмаршал Франции.

    18 января должна была свершиться казнь. Императрица отправилась в загородный дворец. Едва она выехала из города, по всем улицам с барабанным боем было объявлено — собираться к 10 часам у лобного моста, чтобы смотреть на казнь врагов государыни.

    На Васильевском острове, пред военною коллегией, был устроен простой эшафот, в шесть ступеней. На нем стояла плаха. Астраханский полк образовывал каре. В нем, кроме лиц, необходимых для исполнения казни, находился еще хирург. Священника не было.

    Преступники были приведены из крепости ранним утром. Ровно в 10 часов их ввели в круг. Гренадеры сопровождали их с примкнутыми штыками.

    На эшафот первым внесли больного подагрой Остермана. Он был в своем обычном утреннем платье. На голове маленький парик и дорожная черного бархата шапка. Палач приготовился к работе. Экзекутор стал зачитывать осужденным перечень их преступлений и приговор. Остерман обнажил голову. Только здесь обвиненные услышали приговор.

    Остерман хладнокровно выслушал его. Казалось, он был удивлен и возвел глаза к небу. Затем солдаты положили его лицом вниз. Палач, придерживая голову графа за волосы, взялся за секиру. Остерман было вытянул руки вперед, но один из гренадеров закричал, чтобы он убрал их, и граф подобрал их и вытянул по телу. Все замерли, как вдруг экзекутор закричал Остерману:

    — Бог и императрица даруют тебе жизнь!

    Спасенного от смерти подняли с плахи. Он весь дрожал. Его посадили в сани, и отсюда он должен был наблюдать за последующими событиями.

    Никого более не вводили на эшафот. Императрица «по природному своему матернему милосердию и по дарованному ей от Бога великодушию» заменила всем «богомерзким» преступникам смертную казнь ссылкой.

    Миних вышел из круга в сопровождении четырех гренадеров. Держал себя благородно, но взгляд был печален. Его посадили в закрытую карету и повезли в крепость. Следом, в извозчичьих санях, около которых шли солдаты, отправился Остерман.

    Лицо Головкина выражало ярость. Левенвольде, видимо, более притворяясь, источал любезность. Менгден плакал и закрывал лицо руками.

    На другой день, поутру, помощник генерал-полицмейстера Петербурга князь Яков Петрович Шаховской получил устное повеление государыни отправить «вышеименованных арестантов в назначенные места в ссылку». Остерман отбыл первым. За ним последовал Левенвольде.

    Шаховской, навестивший перед отъездом Миниха, так описывает встречу: «…Пришел я к той казарме, где оной бывший герой, а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением пораженного. Как только во оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя тогда у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну. Сии, мною примеченные, сего мужа геройские и против своего злосчастия оказуемые знаки возбуждали во мне желание и в том случае оказать ему излишнее пред другими такими ж почтение; но как то было бы тогда неприлично и для меня бедственно, то я сколько возмог, не переменяя своего вида, так же, как и прежним двум уже отправленным, все подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно подметил, что он более досаду, нежели печаль и страх, на лице своем являл. По окончании моих слов, в набожном виде подняв руки и возведя взор свой к небу, громко сказал он: «Боже, благослови Ея Величество и государствование Ея!» Потом, несколько потупя глаза и помолчав, говорил: «Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось, так я только принимаю смелость просить, дабы для сохранения от вечной погибели души моей отправлен был со мною пастор», — и притом поклонясь с учтивым видом, смело глядя на меня, ожидал дальнейшего повеления; на то сказал я ему, что о сем, где надлежит, от меня представлено будет. А как уже все было к отъезду его в готовности и супруга его, как бы в желаемый путь в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение духа, была уже готова, то немедленно таким же образом, как и прежние, в путь свой они от меня были отправлены».

    Местом заточения назначен был Пелым, откуда спешно теперь возвращался Бирон. Они встретятся неподалеку от Казани, на почтовой станции, когда конвой станет менять лошадей. Увидев и узнав друг друга, Бирон и Миних нехотя раскланяются и, не обронив ни слова, разъедутся, каждый продолжая свой путь.

    (Через много лет судьба вновь сведет их. Пришедший к власти Петр III возвратит Миниху шпагу, все ордена, графское достоинство, чин фельдмаршала. Он же попытается, правда неудачно, помирить Миниха с Бироном. В записках К. К. Рюльера читаем: «С того времени, как Миних связал Бирона, оспаривая у него верховную власть, в первый раз увиделись они в веселой и шумной толпе, окружавшей Петра III, и государь, созвав их, убеждал выпить вместе. Он приказал принести три стакана, и между тем, как он держал свой, ему сказали нечто на ухо; он выслушал, выпил и тотчас побежал, куда следовало. Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и, думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами, и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною». Случится это через долгих двадцать лет пребывания Миниха в ссылке.)

    Если бывший фельдмаршал, прибыв в Пелым, всерьез позаботился о хлебе насущном, занявшись огородничеством и разведением домашней птицы и скота, часто к тому же бывая на реке и ловя с крестьянами «удкою» рыбу, то Остерман, прибывший в Березов, мог думать лишь о своем здоровье. Он едва ходил по дому с помощью костылей. Читал Библию, по вечерам беседовал с женой и пастором.

    «По собранным мною (с 1842–1849 гг.) в Березове преданиям от разных старых людей, — напишет Н. А. Абрамов, — Остерман был слабого здоровья, страдал подагрою, ходил с костылем и носил постоянно бархатные сапоги. Когда они несколько поизнашивались, то отдавал бедным жителям: мущины или мальчики из голенищ выбирали и шили себе жилеты, а женщины верхи к чабакам (женская теплая шапка)».

    Он умрет 22 мая 1747 года. Вдова возвратится через два года из ссылки на родину, и затеряется могила Остермана на старом городском кладбище. В народе долго жива будет легенда, что графиня Марфа Ивановна Остерман, старавшаяся, как могла, усладить тягостную и плачевную жизнь мужа в ссылке, по возвращении своем в Петербург тайно вывезла останки мужа.

    В 1848 году через Березов будет проезжать профессор геологии Петербургского университета Э. К. Гофман. Его экспедиция занималась изучением восточного склона Северного Урала. Имея надобность узнать, до какой глубины промерзает в районе Березова почва, профессор велит бить шурфы. «Когда взрыли песчаную гору, находившуюся близ церкви Рождества Богородицы, и проникли до глубины десяти футов, — писал Шубинский, — то наткнулись на истлевший гроб, в котором нашли остатки другого гроба с уцелевшими золотыми позументами, лоскутьями шелковой материи и черепом, покрытым прахом и землею. Полковник Гофман тотчас же приказал засыпать этот гроб и, заключив по золотому позументу, что тут была, вероятно, могила какого-нибудь знатного человека, обратился за справками к члену-корреспонденту Русского географического общества г. Абрамову. Последний, собрав сведения, решил, что здесь покоится прах графа Остермана. Тогда полковник Гофман велел покрыть могилу свежим дерном и поставил над нею черный колоссальной величины крест, к которому была прибита медная доска с вырезанными на ней графской короной и латинскими буквами: Н. О.».

    Граф Головкин, вместе с супругою, графинею Екатериной Ивановной, дольше всех будут добираться до места своей ссылки. Тысячи верст, пустынных, заснеженных, одолеют они, прежде чем прибудут в Гершанг, едва ли не крайнюю точку на карте России. Ледяная земля, злые ветры. Два-три чума да несколько строений, отдаленно напоминающих избы, пригодные для жилья. Острог, лежащий за Якутском, на реке Колыме в 11 278 верстах от Петербурга. Прежде он назывался Собачьим. Здесь, после двухлетней непрерывной дороги, и остановятся супруги Головкины. От Якутска — две тысячи верст, а от Алданской заставы, что в двухстах верстах за Якутском, находилось по всей дороге в Гершанг (в иных документах Ерманг) только два острога, Верхоянский и Зашиверский, «а между оными острогами, — рапортовал офицер, сопровождавший Головкиных, сенату, — есть жило, но только самое малое, и проезд, как зимним, так и летним временем, для великих гор и болотных мест, с великим трудом на вершних лошадях вьюками (а санного пути в тех местах не бывало) и кладется токмо на каждую лошадь по пяти пуд; а будучи в пути, провианта нигде получить невозможно; и посылающиеся от Якутской канцелярии за нужнейшими Ея Императорского Величества делами ездят от Якутска до Колымских зимовей и до средняго острога, называемаго Ерманга, недель по десяти».

    «Трудно себе представить грустнее этой местности, — замечал один из описателей забытого богом Гершанга. — Собачий острог, можно сказать, утонул в тундристых болотах, с низменной, сырой почвой кругом, и находится под влиянием самого холодного климата: морозы доходят там до 50°; зима продолжается десять месяцев, в которые солнца не видно; оно в первый раз показывает лучи свои, одним краем, в декабре месяце».

    Хлеба, соли, мяса в остроге не было. Ели рыбу. Никуда, кроме церкви, ссыльных не пускали, да и то под надзором.

    Из местных преданий можно судить о следующем житье-бытье Головкиных. Когда граф выходил из дому, за ним неотлучно следовали два солдата с ружьями. «На ночь небольшой домик, в котором он жил отдельно от других, постоянно стерегли часовые. По воскресным и праздничным дням Головкина водили в приходскую церковь; здесь, однажды в год, после обедни, он должен был, выпрямившись и скрестивши на груди руки, выслушивать какую-то бумагу, за которой следовало увещание священника. Во время чтения этой бумаги солдаты приставляли штыки к груди политического преступника. В течение года, непременно, два раза приезжал комиссар из Зашиверска, для наблюдения за поведением ссыльного преступника и его стражею. Тамошние жители очень хорошо помнят, что граф приехал… в болезненном состоянии, потом поправился; только не мог выносить продолжительного зимнего времени и не выходил из дому ибо в холода болели у него ноги; графиня находилась при нем безотлучно, читала ему какие-то книги и сама заведывала домашним хозяйством. Между прочим, про графа рассказывают один любопытный случай: несмотря на то, что Головкин имел у себя деньги на свои нужды, он любил заниматься рыболовством. Вблизи (острога. — Л.А.) впадает в реку Колыму небольшая речка Анкудинка, разбившаяся, при впадении своем, на несколько рукавов. Один из этих рукавов граф взял за себя; весною, когда из Колымы идет рыба в речку, он его перегородил и добывал очень много рыбы. Казачий урядник, позавидовав удаче Головкина, пришел с людьми и отобрал поставленные графом верши, отзываясь тем, что речной рукав этот прежде принадлежал ему. Видя такое насилие, Головкин вышел из себя, начал было кричать и спорить, но вдруг как бы опомнился и спокойно сказал уряднику: «Делать нечего, я уступаю тебе речку, но вместе с этим прошу войти в мой дом». Урядник пришел, и граф встретил его следующими словами: «Если бы ты в Петербурге осмелился сделать мне что-нибудь подобное, как ты меня обидел, то я затравил бы тебя собаками и они разорвали бы тебя в клочки; но теперь, в моем положении, я должен смириться, ибо вижу в лице твоем перст Божий, наказующий меня за мои тяжкие грехи. Этим случаем ты заставил меня искренне раскаяться в прошлой моей гордости. Вот тебе, на память обо мне, пятьдесят рублей. На эти деньги поправь свой ветхий дом».

    В тесной избе, где вместо стекол вставлены были льдины, супруга Головкина денно и нощно заботилась о муже, ухаживала за ним. Случилось чудо. Без врачей, без лекарств она выходила его. Подагра исчезла. Граф стал здоров.

    Однообразие жизни нарушал, раз о год, какой-нибудь чиновник, следующий в Анадырь. С какой жадностью слушали ссыльные от него о петербургских новостях годичной давности. А то всполошится весь острог, услышав о таинственном арестанте, провезенном неподалеку от острога, то есть в 400–500 верстах.

    Особой радостью были тайком полученные письма от сестры Головкина. Как тут радостно билось сердце. Сколько мыслей, воспоминаний о прежней жизни вызывали они.

    И забывалось в такие дни о тундре, болотах, серых обыденных днях и самом остроге Гершанге.

    Здесь и кончит свою жизнь, после тринадцати лет пребывания на колымской земле, граф Михаил Гаврилович Головкин, действительный тайный советник, сенатор, вице-канцлер.

    Барон Менгден, пережив жену, дочь, скончается в Колымском остроге в 1760 году. Лишь сын его, через два года после похорон отца, сможет вернуться в Петербург. Левенвольд умрет в Соликамском остроге.

    Анну Леопольдовну и ее семейство императрица Елизавета Петровна имела намерение отправить за границу. О том могли судить по Манифесту от 28 ноября 1741 года, зачитанному в церквях: «Хотя принцесса Анна и сын ее принц Иоанн, и их дочь принцесса Екатерина ни малейшей претензии и права к наследию Всероссийскаго престола ни почему не имеют; но, однако в разсуждении их, принцессы и принца Ульриха Брауншвейгскаго, к Императору Петру Второму по матерям свойства, и из особливой Нашей природной к ним Императорской милости, не хотя никаких им причинить огорчений, с надлежащею им честию и с достойным удовольствием, предав все их к Нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех их в их отечество Всемилостивейше отправить повелели».

    12 декабря 1741 года фамилия Брауншвейгская, сопровождаемая генерал-лейтенантом Салтыковым, выехала из Петербурга в Ригу. В дороге Салтыкова нагнал курьер, передав срочный пакет из Зимнего дворца. В полученной инструкции значилось: продолжать путь тише, в Нарве оставаться около десяти дней, а по прибытии в Ригу занять там, «для известных персон», помещение в цитадели Карла Бирона и там оставаться до указа. Пробыв здесь год, они были переведены в крепость Дюнамюнде.

    В январе 1744 года последует высочайший указ о перемещении Брауншвейгской фамилии в город Раненбург, а 27 июля, в соответствии с новым указом, все брауншвейгское семейство перевезут в Архангельск, а оттуда в Соловецкий монастырь. Перевезти семейство поручено будет камергеру Корфу, причем четырехлетнего Иоанна повезут в особом экипаже под надзором майора Миллера, которому инструкцией повелено будет называть его Григорием. Не имея, однако, возможности за льдом проехать в Соловки, Корф остановится в Холмогорах, где в отведенных для размещения высочайшего семейства комнатах архиерейского дома отныне суждено будет жить Анне Леопольдовне с семьей.

    В Дюнамюнде у бывшей правительницы родится дочь Елизавета, а в Холмогорах — сын Петр (19 марта 1745 года) и сын Алексей (27 февраля 1746 года). Вскоре после рождения Алексея Анна Леопольдовна занеможет горячкою и скончается на двадцать восьмом году своей жизни. В распоряжении похоронами примет участие сама Елизавета Петровна. Погребение произойдет с большою церемониею в Александровской лавре.

    Герцог Антон-Ульрих, после кончины своей супруги, проживет в Холмогорах более двадцати девяти лет. Ему будет предложено Екатериной II выехать из России и избрать новое место жительства для себя, но не для детей, которым по российским законам «невозможно еще оказать никакого снисхождения». Герцог не оставит детей и тихо почит в бозе 4 мая 1774 года, на шестидесятом году жизни. Холмогорская земля примет его прах.

    Император Иоанн Антонович в начале 1756 года будет переведен из Холмогор в Шлюссельбург. Надзор за ним поручат вести гвардии капитану Шубину, который получит от Александра Ивановича Шувалова, заведовавшего тайными делами, следующую инструкцию: «Быть у онаго арестанта вам самому, и ингерманландскаго пехотного полка прапорщику Власьеву, а когда за нужное найдете, то быть и сержанту Луке Чекину в той казарме дозволяется, а кроме же вас и прапорщика в ту казарму никому ни для чего не входить, чтоб арестанта видеть никто не мог, також арестанта из казармы не выпускать; когда ж для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтоб его видеть не могли. Где вы обретаться будете, запрещается вам и команде вашей под жесточайшим гневом Ея Императорского Величества никому не писать; когда же иметь будете нужду писать в дом ваш, то, не именуя из котораго места, при прочих репортах присылать, напротив которых и к вам обратно письма присланы будут от меня чрез майора Бередникова (Шлюссельбургскаго коменданта). Арестанту пища определена в обед по пяти и в ужин по пяти ж блюд, в каждый день вина по одной, полпива по шести бутылок, квасу потребное число. В котором месте арестант содержится, и далеко ль от Петербурга или от Москвы, арестанту не сказывать, чтоб он не знал. Вам и команде вашей, кто допущен будет арестанта видеть, отнюдь никому не сказывать, каков арестант, стар или молод, русский или иностранец, о чем подтвердить под смертного казнию коли кто скажет».

    Из-за болезни Шубина отправлен будет капитан Овцын, к которому Шувалов напишет 30 ноября 1757 года: «В инструкции вашей упоминается, чтобы в крепость, хотя б генерал приехал, не впускать; еще вам присовокупляется хотя б и фельдмаршал и подобный им, никого не впущать и комнаты его императорскаго высочества великаго князя Петра Федоровича камердинера Карновича в крепость не пускать и объявить ему, что без указа Тайной Канцелярии пускать не велено».

    (Сохранились любопытные донесения Овцына об арестанте. Приведем одно из них, от мая 1759 года: «Об арестанте доношу, что он здоров, и хотя в нем болезни никакой не видно, только в уме несколько помешался, что его портят шептаньем, дутьем, пусканьем изо рта огня и дыма; кто в постели лежа повернется, или ногу переложит, за то сердится, сказывает: шепчут и тем его портят; приходил раз к подпоручику, чтоб его бить и мне говорил, чтоб его унять, и ежели не уйму, то он станет бить; когда я стану разговаривать (разубеждать), то и меня таким же еретиком называет; ежели в сенях или на галереи часовой стукнет или кашлянет, за то сердится».)

    По приказанию Шувалова Овцын спросит у арестанта, кто он? Иоанн Антонович сначала ответит, что он человек великий, и один подлый офицер то у него отнял и имя переменил; а потом назовет себя принцем.

    «Я ему сказал. — писал Овцын, — чтобы он о себе той пустоты не думал и впредь того не врал, на что, весьма осердясь на меня, закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку. Я ему повторял, чтоб он этой пустоты, конечно, не думал и не врал и ему то приказываю повелением, на что он закричал: я и повелителя не слушаю, потом еще два раза закричал, что он принц и пошел с великим сердцем ко мне; я, боясь, чтоб он не убил, вышел за дверь и опять, помедля, к нему вошел: он, бегая по казарме в великом сердце, шептал что-то неслышно. Видно, что ноне гораздо более прежняго помешался; дня три как в лице кажется несколько почернел, и чтоб от него не робеть, в том, высокосиятельный граф, воздержаться не могу; один с ним остаться не могу; когда станет шалеть и сделает странную рожу, от чего я в лице изменяюсь, он, то видя, более шалит». Однажды Иоанн Антонович начнет бранить Овцына неприличными словами и закричит: «Смеешь ты на меня кричать: я здешней империи принц и государь ваш». По приказу Шувалова Овцын скажет арестанту, что «если он пустоты своей врать не отстанет, также и с офицерами драться, то все платье от него отберут и пища ему не такая будет». Услыхав это, Иоанн Антонович спросит: «Кто так велел сказать?» — «Тот, кто всем нам командир», — ответит Овцын. «Все вранье, — скажет Иоанн Антонович — я никого не слушаюсь, разве сама Императрица мне прикажет».

    Находившиеся при Иоанне Антоновиче капитан Власьев и поручик Чекин покажут, что «он обладал полным здоровьем, был косноязычен, при еде жаден и неразборчив в ней; сам себе весьма часто задавал вопросы и приветствуя говорил, что тело его принца Иоанна, назначенного пред сим императором российским, который уже издавна от мира отошел, а сам он есть небесный дух, а именно св. Георгий, который на себя принял образ и тело Иоанна, почему, презирая нас, и всех им видимых человек самозлейшими тварями почитал; сказывал, что он часто в небе бывает, что произносимыя нами слова и изнутри исходящий дух нечистый и огненный состоит, называл еретиками и опорочивал нас в том, что как мы друг перед другом, так и пред образами святыми поклоняемся, сим мерзость и непотребство наше оказывается, а небесные-де духи, из числа коих и он, никому поклоняться не могут. Очень хотелось ему быть митрополитом».


    В Шлиссельбургской крепости навестит его императрица Екатерина II, вскоре после восшествия своего на трон.

    В июле 1764 года подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович, предварительно подговорив поручика Великолуцкого полка Аполлона Ушакова, вознамерится во время караула в Шлиссельбургской крепости освободить Иоанна Антоновича и провозгласить его императором. Капитан Власьев и поручик Чекин не допустят его до исполнения своего плана. Ими будет умерщвлен находившийся под их надзором император Иоанн Антонович.

    Мирович будет приговорен к смертной казни — четвертованию. Императрица смягчит приговор, присудив его к обезглавливанию, с тем чтобы «оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное потом купно с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет».

    Безымянного колодника Екатерина Вторая повелит хоронить по христианской должности, без огласки.


    Что же касается самой Елизаветы Петровны, то она, сделавшись императрицей, очень скоро отошла от дел. Еще в первое время она иногда присутствовала в сенате или совете, но скоро перестала. Дела надоедали ей, самое лучшее время для разговора о чем-нибудь важном, свидетельствует Ешевский, было во время туалета. Иногда трудно было уговорить ее сделать пустую подпись. Так, ответ на письмо французского короля, извещавшего о рождении внука, она подписала только через три года. Правление перешло в руки лиц, пользовавшихся ее доверенностью.

    Дело маркиза де ла Шетарди, как говорится, было в шляпе.


    Примечания:



    3 Закон о наследовании по женской линии.



    4 Брат жены.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх