• Свита короля
  • «Мы хотим перемен!»
  • Главное – нїчать!
  • * Глава 3. Обычный «лудильщик»? *

    Свита короля

    Итак, избрание Короля состоялось. Окружение прокричало привычные здравицы в его честь. Его предшественники были тут же забыты. Предстояло сформировать свиту, без которой, как известно, подлинного короля не бывает. Атмосфера полного и даже радостного единодушия при его избрании была обманчивой, он понимал, что голосование за него многих его коллег по партийному руководству было вынужденным ходом, как это нередко бывает в шахматных партиях.

    Горбачёв, надо думать, не лукавит, говоря, будто не сожалеет о том, что ретивое окружение Черненко не пропустило его к власти на год раньше. Тогдашний помощник Андропова А.Вольский подтверждает: приехав в больницу к шефу забрать окончательный текст выступления, которое надлежало зачитать от его имени на Пленуме ЦК, он увидел, что Андропов вписал в него своей рукой предложение «поручить на период моего вынужденного отсутствия ведение заседаний Политбюро Михаилу Сергеевичу Горбачёву». Вольский передал текст в секретариат генсека, не забыв, как легко догадаться, проинформировать Горбачёва об этой приписке. По его словам, когда Андропов обнаружил, что в оглашенном от его имени тексте эти слова отсутствуют, он позвонил ему из больницы и раздраженным тоном потребовал объяснений. Помощник мог ответить только, что после передачи текста в руки Черненко, он ничего не знал о его судьбе. (Эту версию оспаривает А.Лукьянов, работавший у Андропова первым замзавом общим отделом, который утверждает, что в его присутствии Юрий Владимирович называл в качестве своего возможного преемника не Горбачёва, а Г.Романова, однако его свидетельство, не подтверждаемое другими, можно, по объяснимым причинам, считать пристрастным.)

    Горбачёв, по словам Вольского, к происшедшему отнесся философски – он явно не торопил события. Решение его противников избрать генсеком Черненко в отчаянной попытке продлить свой служебный век только пошло ему на пользу: «После его смерти избрание Горбачёва становилось неотвратимым», – говорит он о себе, как обычно, в третьем лице. Несмотря на свой «несерьезный» возраст, он, как усердный послушник, успел пройти, пусть и в ускоренном темпе, все этапы обязательной партийной карьеры, выдержал тесты и на идеологическую лояльность, и на ритуальное почитание «старших товарищей», и проявил «партийную скромность» в ожидании своей очереди.

    Известие об избрании Горбачёва генсеком было встречено с одобрением не только в партийном аппарате, заскучавшем в эпоху брежневского маразма по молодой «твердой руке», но и в самых разных слоях советского общества. Поскольку Михаил Сергеевич не излагал заранее никакой программы действий – поначалу она сводилась к фразе «так дальше жить нельзя», – ничто не мешало самым разным людям связывать с ним любые, в том числе взаимоисключающие ожидания.

    Понятно, почему его так активно поддержала «пехота» партаппарата – местные секретари: он был для них человеком их круга, ещё недавно расхлебывавшим те же проблемы, что и они, и не успевшим превратиться в недосягаемого московского небожителя. Кроме того, уже тот факт, что законсервировавшаяся кремлевская элита была вынуждена, пусть нехотя, расступиться и впустить в свою среду человека со стороны, из провинции, вселяло во многих надежду, что циркуляция кадров в склеротической партийной системе возобновится, что новые назначения не будут носить династического характера, и, стало быть, у тех, кто «пашет» на партийном поле, появится шанс на выдвижение. Да и вообще большинство секретарей считало, что почти каждый из них, если бы иначе «легла карта», мог оказаться на его месте. И если у кого-то, как, например, у Б.Ельцина, стремительный успех Горбачёва вызывал ревность («Почему он, а не я, секретарь более важного промышленного обкома», – как он потом написал в своих мемуарах), то для других его успех был обнадеживающим свидетельством: они стараются не зря. Среднее и низшее звенья аппарата ждали перемен, связанных с приходом молодого и энергичного начальника… Одни – таких было большинство – надеялись попасть в струю неизбежной кадровой революции и воспользоваться открывавшимися вакансиями, другие рассчитывали, что уже само по себе омоложение руководства вернет партии утраченный авторитет в обществе.

    Московская партийная знать, наоборот, была встревожена. Приход руководителя «со стороны» означал неминуемую кадровую перетряску и высвобождение мест для новой команды. Не случайно в брежневско-андроповские времена остряки предлагали новую хронологию российской истории: после допетровской и петровской пришли «днепропетровская» и «петрозаводская» эпохи (имелись в виду брежневские и андроповские земляки). С избранием Горбачёва ждали наступления «ставропольской» эпохи. Особенно неуютно чувствовали себя приближенные к «телу» прошлого руководителя помощники и аппаратная челядь, привыкшая к размеренному старосветскому или, точнее, старосоветскому укладу жизни с неспешными чаепитиями в буфетах, курсированием с бумагами по цековским коридорам и редкими авралами при подготовке речей для пленумов и съездов.

    Зато те, кто представлял собой две другие подпорки государства – армию и КГБ, связывали с его назначением немалые надежды. Армейский командный состав, как подтверждают генералы Генштаба, с восторгом встретил это известие. Армия всегда вожделеет авторитетного и решительного верховного главнокомандующего. Считать таковыми Брежнева и Черненко не приходилось. Андропов был известен крутым характером в рамках своей закрытой «фирмы», с которой у военных всегда складывались непростые отношения. Принять шефа КГБ, соперничавшего с армией, за своего начальника им было куда труднее, чем привычно встать навытяжку перед партийным лидером. Кроме того, общегосударственный застой, распространившийся и на армию, оказывал на нее, пожалуй, самое разрушительное, демобилизующее воздействие. Приход нового Верховного сулил не только давно назревшую модернизацию, на необходимости которой настаивал начальник Генштаба маршал Н.Огарков и о чем открыто говорили военные профессионалы, но и требовал от самой армии «подтянуться», «сбросить нагулянный генеральский жирок», что, естественно, приветствовал офицерский корпус.

    Вполне устраивал он в качестве нового политического патрона и КГБ. Комитетчикам было известно о расположении их бывшего шефа к «самородку из Ставрополя», – так непривычно эмоционально отозвался он однажды о Михаиле Сергеевиче. Надо думать, что своеобразным выполнением этого завещания стало безусловное равнение на Горбачёва В.Чебрикова, который внес свой вклад в подготовку решающего заседания Политбюро 11 марта уже тем, что блокировал амбиции В.Гришина, – как утверждают, именно из КГБ к членам ПБ поступила «упреждающая» информация о грандиозных масштабах коррупции в ближайшем окружении московского партийного секретаря.

    Как это уже не раз бывало в российской истории, ожидания наиболее современной части бюрократического и даже репрессивного аппарата власти совпали с реформистскими устремлениями и надеждами либеральной интеллигенции. Её опасливое благоволение к новому партийному лидеру объяснить несложно. Неизбалованная просвещенными или хотя бы элементарно образованными правителями, приученная самовыражаться на кухнях и протестовать в анекдотах, она и восхищалась «первым со времен Ленина» партийным вождем с университетским дипломом, способным без шпаргалки и не путаясь в падежах высказывать здравые мысли, и одновременно побаивалась его. Ведь замена одного старца в Кремле другим, порождая привычное разочарование, одновременно утешала вероятностью его скорого ухода в мир иной. В случае же с молодым и, судя по всему, решительно настроенным правителем надеяться на его скорую замену не приходилось, и оставалось только гадать, окажется ли он царем добрым или «Грозным», при этом мнения в среде самой интеллигенции, какой из двоих нужнее для страны, как обычно, диаметрально расходились.

    Был и ещё один круг непосредственно заинтересованных лиц, которые пристально вглядывались в нового советского лидера – зарубежные политики. Если отвлечься от восторгов, высказанных по его адресу Маргарет Тэтчер, увидевшей в нем вполне современного и обаятельного славянина, не лазившего в карман ни за словом, ни за убедительным аргументом, – общая тональность западных прогнозов была настороженно-сдержанной. О Брежневе, над которым ещё недавно почти в открытую насмехались, готовы были вспоминать чуть ли не с грустью, потому что от нового лидера, «умного и жесткого», ждали главным образом неприятностей. На Западе к тому же были встревожены загадочной фразой Громыко, представившего его членам ЦК как человека «с широкой улыбкой и со стальными зубами» (именно так переводчики перевели на английский язык русскую «железную хватку»). После этого логично было ждать, что он начнет действовать скорее всего в духе Андропова – укреплять дисциплину, пытаясь поднять эффективность окостеневшей системы, и т.п.

    Американская пресса к тому же с тревогой обнаружила, что у Советов появился лидер, способный бросить вызов Рональду Рейгану в той сфере, где он считал себя непревзойденным профессионалом: амплуа публичного политика. «Великий коммуникатор» – так привычно называли бывшего актера – впервые встретил реального соперника, и соревнование обещало стать захватывающим. Конечно, в чисто актерском мастерстве Михаил, с удовольствием игравший на школьной сцене в Привольном, уступал звёзде Голливуда, но по темпераменту явно его превосходил. С первых дней появления в СССР руководителя советники Рейгана начали предупреждать, что время его монопольного контроля над западной прессой заканчивается. «Уже в ближайшие недели, – писал в марте 85-го „Ньюсуик“, – от Горбачёва можно ждать „мирного наступления“».

    Американцы понимали, что это не обычная смена «караула», а куда более значительное событие: к власти в Москве пришел не просто чиновник неизвестной им «формации», на 20 лет моложе их президента, – пришло новое поколение советских политиков, и предстоит неизбежное выяснение отношений. «Рейган не любит советских и не доверяет им, – заявлял один из ближайших консультантов американского президента, – однако за прошедшие четыре года он осознал, что ему так или иначе придется иметь с ними дело». К возобновлению советско-американского диалога на высшем уровне подталкивала Рейгана и его жена Нэнси, озабоченная тем, что её муж может уйти в историю, не оставив после себя каких-либо значительных достижений во внешней политике.

    В ожидании нового раунда «матча века», в котором на ринг с советской стороны готовился выйти неведомый Западу соперник, политические астрологи раскладывали свои пасьянсы в попытке «вычислить» Горбачёва. Как обычно в таких случаях, в равной степени убедительно выглядели самые разные и даже взаимоисключающие сценарии, так что «заказчики» могли выбрать, как в магазине, любой, на свой вкус. Но общий настрой был ясен: «Советам не нужен демократ в духе Кеннеди, – писал в эти мартовские дни Дмитрий Саймс, бывший сотрудник ИМЭМО, ставший вашингтонским политологом. – Они хотят решительного и сурового вождя». «Горбачёв избран нынешним Политбюро не для того, чтобы либерализовать советский коммунизм, а чтобы заставить старую систему работать эффективнее и выжать новые жертвы из населения», – подтверждал его выкладки «Тайм».

    Понятно, что Запад прежде всего интриговали отношения генсека с военными. «Горбачёв опирается на партию и КГБ, – рассуждал писатель Георгий Владимов, вынужденный в свое время переселиться в Западную Германию. – Сейчас он стоит на двух ногах, а ему нужна третья – армия. Для нее он – пока что ноль. Значит, он будет заигрывать с генералитетом и всячески задабривать его».

    К такому же выводу склонялись и профессиональные политики. «Военные занимают настолько влиятельные позиции в советской системе, что независимо от пожеланий Горбачёва немыслимо, чтобы он осмелился бросить им вызов», – считал лидер британских социал-демократов Дэвид Оуэн.

    Немногого ждали от Горбачёва и эксперты по советской внутренней политике и экономике. «Он не революционер, – объяснял Эд Хьюит из Бруклинского института в Вашингтоне, впоследствии главный экономический советник Джорджа Буша по Советскому Союзу. – Конечно, он заинтересован в усовершенствовании системы, однако ничто ни в его речах, ни в его поступках не позволяет предположить, что он нечто большее, чем обычный лудильщик. Он не изменит систему в главном». Другие советологи шли в мрачных прогнозах ещё дальше: так, ссылаясь на содержавшийся в его речи на декабрьском совещании в Москве призыв возродить «стахановские традиции» 30-х годов, предрекали, что, выполняя заветы Андропова, молодой генсек обрушится на нерадивых и сделает ещё более невыносимой жизнь диссидентов.

    Общий итог вполне логичных рассуждений профессионалов-советологов был неутешителен: «Горбачёв не займется строительством сияющего нового мира, а будет латать существующий старый, невзирая на всю его архаичность. Он не сможет предложить стране никаких революционных перемен хотя бы уже потому, что действующая система построена так, чтобы отвергнуть их с порога».

    В эту достаточно тусклую картину, которую рисовали специалисты, съевшие зубы на изучении советской системы, случайными блестками вкрапливались «диссидентские» ремарки тех, кто усматривал в облике нового лидера нетипичные черты. Чаще всего они сводились к напоминанию о его возрасте, университетском образовании и о том, что у него умная и элегантная жена по имени Раиса. Пожалуй, только профессор Арчи Браун продолжал в своих выступлениях связывать с ним перспективу принципиальных перемен в Системе. Вспомним, именно его прошлый прогноз со всей категоричностью подтвердила Маргарет Тэтчер. Ещё один англичанин-лейборист, расходившийся с премьером-консерватором во всех вопросах, кроме оценки Горбачёва, написал в марте 1985 года: «Я провел в общей сложности 8 часов в общении и разговорах с этим человеком во время его декабрьского визита в Лондон. Он представляет собой принципиально другого персонажа, чем все его предшественники, и отличается от них не только возрастом. Горбачёв – человек исключительного обаяния, с хорошим чувством юмора (редкая оценка в устах англичанина). Главный вопрос, возникавший у всех, кто встречался с ним в Великобритании: как такой приветливый и по-настоящему человечный политик мог оказаться в руководстве советского государства… Похоже, он является рупором тех далеко смотрящих вперед и расположенных к реформам людей внутри советской системы, которые занимают средние этажи партийного и государственного аппарата. Логично предположить, что устремленные в прошлое силы в этой же системе должны стремиться к тому, чтобы если не сместить его немедленно, то во всяком случае сорвать задуманные им реформы». Эти провидческие слова принадлежат Д.Хили, бывшему министру обороны и министру финансов британского лейбористского правительства.

    В это время все будущие противники Горбачёва – кто с показным, а кто и с искренним энтузиазмом – ещё голосовали за нового лидера. Сам же он весьма туманно представлял направление и масштаб тех самых реформ, которые несколько лет спустя расколют на непримиримые лагери единую коалицию, приведшую его к власти и заверявшую в готовности без оглядки следовать за ним.


    Первым и естественным шагом после избрания генсека было формирование им своей команды, точнее, сразу трех. Одну составляло новое большинство в Политбюро. Поскольку, по крайней мере в первое время, ему предстояло играть по установленным правилам, имитируя святое соблюдение принципов «коллективного руководства», оставалось одно: как можно скорее изменить внутренний баланс сил в Политбюро. Этот высший орган власти в стране благословил его на царство, но, обладая всеми полномочиями, мог и сместить, вздумай тот открыто пойти против воли большинства.

    Сам он, надо думать, не заблуждался насчет кажущегося всесилия генсека: наблюдая за своими предшественниками, имевшими куда более основательную столичную опору, Михаил Сергеевич набирался опыта внутриаппаратных маневров и стратегических союзов. Ему было ясно, что многие из голосовавших за него членов ЦК рассчитывали получить хоть какие-то дивиденды на внесенный «пай».

    В этой ситуации он просто был обязан задать себе главный вопрос: на кого опереться? Первые же кадровые решения генсека показали, что он прошел хорошую «партшколу».

    Уже на Пленуме ЦК в апреле 85-го Горбачёв начал менять соотношение сил в Политбюро, вводя в его состав своих соратников. Первыми были вознаграждены за вклад «в операцию по избранию» Е.Лигачев, Н.Рыжков и В.Чебриков, ставшие новыми членами ПБ. На следующем, июльском Пленуме пришла очередь удалений: партийный Олимп покинул Г.Романов, поплатившись за то, что дал повод считать себя альтернативой Горбачёву. На свою беду, он также представлял новое поколение членов Политбюро и к тому же был выходцем из второй столицы – Ленинграда, а не из провинциального Ставрополя. Плюс (или минус) ко всему был призван в Москву при Ю.Андропове, а значит, мог в глазах многих выглядеть не менее законным «наследным принцем».

    Политически деликатную ситуацию помогла разрядить бытовая деталь: у Романова было «уязвимое место»: он крепко выпивал. В условиях набиравшей обороты антиалкогольной кампании, не входя в излишние церемонии, генсек дал понять, что для них двоих места в Политбюро нет. Григорий Васильевич, по словам Горбачёва, «всплакнув», смирился с проигрышем.

    Вторым, покинувшим влиятельный пост в руководстве, на этот раз не ценой изгнания, а повышения, стал А.Громыко. Добросовестно выполнив свою часть договоренности, он имел полное право рассчитывать на вознаграждение за своевременно сделанный выбор. Михаил Сергеевич в своих мемуарах отрицает какое-либо секретное соглашение между ними, хотя и признает, что «задним числом» узнал о некой договоренности за его спиной между младшим Громыко, Яковлевым и Крючковым. Эта полюбившаяся ему формула «узнал задним числом» впоследствии не раз выручала (и подводила) его в деликатных ситуациях. Как бы ни выглядел на деле «пакт Громыко-Горбачёв», все его положения были добросовестно выполнены.

    В начале июля избранный на вакантную после смерти К.Черненко должность Председателя Президиума Верховного Совета Андрей Андреевич стал номинальным главой государства. На его стремление продолжать курировать МИД, теперь уже из Кремля, генсек недвусмысленно поставил «ограничители». Сам Громыко рассчитывал сделать главой министерства близкого ему по взглядам первого зам. министра Г.Корниенко, хорошо ладившего с военными. Привыкший ещё с брежневских времен быть полным хозяином в своей епархии, он даже успел поздравить Корниенко с предстоящим назначением. И тут-то Михаил Сергеевич впервые показал свои разрекламированные тем же Андреем Андреевичем «стальные зубы». Он поразил всех, предложив ему на замену не профессионального дипломата, поскольку-де в этой категории достойного преемника Громыко все равно не найти, а «видную политическую фигуру» – Эдуарда Шеварднадзе.

    Объясняя в мемуарах столь неожиданный выбор (многие отводили в своих прогнозах руководителю грузинских коммунистов как максимум должность секретаря ЦК по сельскому хозяйству), Горбачёв приводит два аргумента. Во-первых, доверительные дружеские отношения, сложившиеся у него с Эдуардом за годы их общей комсомольской, а потом и партийной жизни, которые позволяли им «говорить откровенно практически обо всем». Во-вторых, он считал, что именно Шеварднадзе, как человек, «наделенный восточной обходительностью», сможет справиться с новыми задачами, которые он собирался поставить перед советской внешней политикой. О третьей причине Горбачёв умалчивал, но она подразумевалась: ему нужен был на этом посту не только антипод «Мистеру Нет», но и человек, не связанный с ним в прошлом ни профессиональными, ни личными отношениями, а тем более обязательствами, и потому способный противостоять его очевидному желанию и дальше руководить МИДом.

    Услышав имя предполагаемого преемника, даже Громыко, привыкший за десятилетия политической карьеры ко всяким неожиданностям, не сразу нашелся, что сказать. Лишь после продолжительной паузы рефлекс чиновно-партийного послушания, позволивший ему благополучно пережить превратности сталинской, хрущевской и брежневской эпох, подсказал безупречный по дипломатической округлости ответ: «Я не против, так как полагаю, Михаил Сергеевич, что вы все обдумали». Большего генсеку и не требовалось. Позвонив в Тбилиси, он огорошил Шеварднадзе своим предложением, но быстро сломил его защитные редуты бронебойным аргументом: «Громыко поддерживает».

    Другими членами нового «горбачевского большинства» в партийном руководстве стали, правда, не в ранге членов Политбюро, а секретарей ЦК, ленинградец Лев Зайков, который должен заменить Григория Романова, и свердловчанин Борис Ельцин, чья звёзда при активном протежировании Егора Кузьмича начала восходить на московском политическом горизонте. Лигачев «открыл» Ельцина, когда объезжал провинциальные обкомы в поисках столь же решительных, как он сам, «хунвэйбинов», которые могли бы пригодиться в той очистительной «культурной революции», которую предстояло провести внутри партийного аппарата. Тогда Борис Николаевич приглянулся Егору Кузьмичу, надо думать, теми же чертами, которые отличали его самого: человека административного склада, жесткого, скорого на подъем и на расправу с нерадивыми или неугодными, способного, как любил говорить про себя Лигачев, «так крутануть маховик дела, чтобы людям добрым стало хорошо, а чертям жарко». По его рекомендации Б.Ельцина перевели в Москву на должность заведующего Отделом строительства ЦК, а в июле 1985 года Горбачёв, исподволь подбиравший замену В.Гришину, произвел его в секретари ЦК, хотя другой свердловчанин Н.Рыжков его от этого отговаривал. В декабре Борис Николаевич возглавил Московский горком, усилив, как считалось тогда, лагерь «деятельных, решительных, отзывчивых ко всему новому» союзников генсека.

    С отстранением Гришина и избавлением от последнего крупного осколка брежневского прошлого – премьер-министра Н.Тихонова, которого осенью 85-го сменил Н.Рыжков, Михаил Сергеевич заполучил «контрольный пакет акций» в Политбюро и мог уже в предстоящий трудный период начала реформ не опасаться коварных выпадов со стороны «старших товарищей».

    Во втором эшелоне на ключевые посты заведующих Отделом пропаганды и Общим отделом ЦК были назначены Александр Яковлев и Анатолий Лукьянов. С последним Горбачёва связывали воспоминания о теперь уже далекой студенческой молодости – с разрывом в два года они учились на юридическом факультете МГУ – и хотя в те годы практически не были знакомы, общая alma mater предполагала и некоторое духовное родство. С Яковлевым его познакомил Валерий Болдин, отрекомендовав тогдашнего посла в Канаде как «интересного человека». В ходе их первого общения родилась идея поездки Горбачёва в Канаду для «изучения постановки дела в сельском хозяйстве». После того как уже в Торонто Александр Николаевич за ночь переписал текст привезенного из Москвы «твердолобого» выступления, переложив его для западной аудитории, он надолго вошел в число ближайших горбачевских соратников и спичрайтеров. Если говорить о «мыслительном штабе Горбачёва», то в него входили: бессменный помощник Валерий Болдин, как тень сопровождавший шефа со времени его избрания секретарем ЦК, Вадим Медведев, чьи экономические идеи и научный авторитет привлекли внимание Михаила Сергеевича, ещё когда тот возглавлял Академию общественных наук. Годом спустя эту обойму единомышленников пополнили выходцы из Международных отделов ЦК Анатолий Черняев и Георгий Шахназаров.

    Московские интеллигенты, постаревшие «дети Арбата», прошедшие, как и А.Яковлев, войну, пережившие и годы ждановского интеллектуального террора, и распутицу хрущевской оттепели, и заморозки «реального социализма», они увидели в Горбачёве последний шанс на воплощение своей мечты о воссоединении социализма с демократией, а России – с остальным миром. Несмотря на уже солидный возраст, они сохраняли нерастраченную пылкость «шестидесятников», не дождавшихся исполнения своих надежд, и, когда нетерпеливо подталкивали Горбачёва в сторону радикализма, трудно было определить, вызвано ли это его действительной нерешительностью или их опасениями, что долгожданная демократическая Реформа опять откатится назад и им не придется при жизни увидеть её результаты. Иногда, чтобы сдержать своих «радикалов» и остудить горячие головы фронтовиков, Михаил Сергеевич приглашал на подмогу ещё одного ветерана – В.Чебрикова, приземлявшего «высокие дебаты», внося в них нередко недостававший, по мнению Горбачёва, «здравый смысл и необходимую осторожность».

    Довольно часто к дискуссиям в узком кругу присоединялась Раиса. То, что поначалу даже близкому окружению Горбачёва казалось непривычным – стремление жены генсека «встревать» в мужские дела и на равных с другими обсуждать вопросы высокой политики, – было для нее, как и для Михаила, совершенно естественным. Для их отношений странным было бы как раз другое: если бы она, удовлетворившись карьерным успехом мужа, просто удалилась «на женскую половину». После долгих прожитых лет, когда супруги ежедневно обсуждали все – от новых книг до его служебных проблем, – он не собирался отлучать жену от своей новой политической жизни из-за каких-то условностей. Более того, до него долго просто «не доходило», что не только в аппарате, не привыкшем к тому, чтобы интересы супруги Генерального секретаря выходили за рамки спецснабжения и лечения, но и в обществе могут накапливаться претензии к излишне заметной роли, которую начала играть «первая партледи». Когда один из их университетских друзей – радиожурналист Михаил Голованов – на правах старого приятеля во время поездки генсека по тюменским нефтепромыслам сказал ему: «Послушай, Миша, ты бы сказал Рае, чтобы она не слишком лезла за тобой под телекамеры на все эти скважины и стройки, там ведь и придавить может», то нарвался на неожиданно резкий ответ и понял, что «заехал не туда».

    Конечно, участие Раисы Максимовны в политических дебатах в кругу советников мужа создавало дополнительные психологические нагрузки. Присутствие женщины не только ограничивало мужчин в свободе традиционного русского самовыражения, но и добавляло в классическую служебную ситуацию элемент двусмысленности: если всем было понятно, что в любом политическом и теоретическом диспуте последнее слово оставалось за «заказчиком» и свои даже принципиальные возражения надо в какой-то момент убирать в карман, то не ясно было, как реагировать на аргументы Раисы, высказывавшейся, кстати, во многих случаях весьма по делу. Г.Шахназаров даже жалеет, что по ряду важных вопросов Горбачёв «недостаточно прислушивался к мнению и советам своей жены».

    Так, вопреки расхожему мнению, что именно Раиса подталкивала Горбачёва к введению «сухого закона», по свидетельству Болдина, она с самого начала была активной противницей экстремистского варианта антиалкогольной кампании, считая «несусветной глупостью запрещать человеку выпить бутылку вина». (От жестких партийных санкций за такого рода крамольные речи, введенных Лигачевым, её надежно защищало положение жены генсека.)

    Случалось, что Раису, профессионального преподавателя, нередко входившую в раж принципиальных споров, было невозможно переубедить. В такие моменты советники генсека переглядывались, мялись и «страдали», считая, что время тратится впустую. Тогда в дело вступал сам Горбачёв и обычно, мягко взяв жену за руку, прекращал дискуссию. «Иногда, отвернувшись от нее, даже заговорщицки подмигивал мужикам, не делая при этом ей уступок в принципиальных вопросах».

    И Яковлев, и Болдин каждый на свой манер вспоминают прямо-таки сюрреалистическую картину: приехав по вызову Горбачёва в январе 1986 года, в канун ХХVII съезда КПСС, в Пицунду, они, усевшись вчетвером в продуваемой зимним ветром беседке на берегу моря и чуть ли не с головой укрывшись пледами, часами фраза за фразой перечитывали проект отчетного доклада ЦК. Поправок к тексту за несколько дней редактирования, в том числе и предложенных Раисой Максимовной, набралось, по словам В.Болдина, раза в три больше первоначального варианта доклада.


    Кроме обеспеченного большинства в Политбюро (о политическом балансе сил на пленумах ЦК Горбачёву ещё не пришло время беспокоиться) и группы единомышленников, составивших его рабочую команду, была ещё одна интеллектуально-культурная часть его окружения – люди, чьим мнением он, а ещё в большей степени Раиса Максимовна дорожили и чье расположение стремились завоевать. Это была пестрая смесь из «номенклатурной интеллигенции» – директоров научных институтов, главных редакторов газет и руководителей творческих союзов, обозревателей газет и телекомментаторов, пользовавшихся расположением ЦК, – и авторитетных ученых, писателей, режиссеров и актеров.

    Влечение царей к поэтам, на которое поэты нередко отвечали взаимностью, хорошо известно в российской истории и воспето в литературе. «Царей» – от Екатерины и Николая I до Сталина и Хрущева – всегда тянуло покровительствовать творцам или, наоборот, цензурировать и распекать их. В одних случаях это было понятное желание услышать из их уст оды или гимны в свою честь, в других – желание приписать музы к своему двору, придав тем самым ему интеллектуальный блеск, а заодно и подстраховаться, чтобы необласканные «инженеры человеческих душ» не перекочевали в лагерь фрондеров и диссидентов, – тогда шефство над ними приходилось передавать «охранке» или КГБ.

    В позднесоветские времена интеллигенцию подталкивали благодарно откликнуться на «отеческую заботу» партии и «лично» очередного вождя не только страх, привитый сталинской эпохой, но и непреодолимая, то ли генетическая, то ли благоприобретенная, внутренняя потребность быть у начальника на виду, не говоря уже о многократно описанном синдроме зачарованности придворных интеллигентов любым Правителем, и в особенности Тираном.

    Отношения с Горбачёвым в эту привычную схему не укладывались. Страха он не нагонял, тираном точно не был и привлекал и подкупал поначалу интеллектуалов, не избалованных строгой советской системой, уже хотя бы по контрасту с предшественниками своим обликом и, конечно, поступками: поощрением гласности и освобождением А.Сахарова. Дольше всех сопротивлялись его обаянию те, кто на собственной искореженной судьбе испытали тяжелую руку тоталитарного режима и были вынуждены эмигрировать или оказались высланными. К их понятному недоверию к доселе невиданному природному явлению – генсеку-демократу – примешивалась и ревность, а то и раздражение из-за того, что режим, который они не уставали обличать, утверждая, что он по определению нереформируем и годится только на слом, неожиданно для всего мира, включая их самих, произвел на свет нечто непредвиденное. Желая предостеречь легковерный Запад, чтобы не попался на удочку Перестройки, и доказать, будто за её обманчивым фасадом скрываются все те же большевики, неспособные измениться, группа живущих за границей советских диссидентов опубликовала во французской газете «Фигаро» открытое письмо к Горбачёву, потребовав доказательств его истинной приверженности демократии. Одним из главных тестов, заведомо, как они считали, невыполнимым, стало требование опубликовать их письмо в советской печати. После долгих препирательств в Политбюро текст письма появился сразу в двух популярных тогда изданиях – «Московских новостях» и «Огоньке». Скептики были посрамлены. Ну, а то, что публикация состоялась, как и положено, в соответствии с решением партийного ареопага, и с комментариями к письму редакторы приходили в ЦК «советоваться», об этом читателю в конце концов знать было необязательно…


    Завоевать расположение московской интеллектуальной элиты Михаилу Сергеевичу было, по понятным причинам, много проще, чем зарубежных скептиков. Поставленная режимом в положение респектабельной обслуги, интеллигенция была приучена демонстрировать власти не только лояльность и преданность, но и пылкую любовь. Разумеется, у вернувшихся в Москву из ставропольского затворничества Михаила и Раисы было естественное стремление утолить накопившийся культурный голод. В Ставрополе они наизусть знали тощий репертуар местных театров и, бывало, по нескольку раз смотрели одну и ту же пьесу в Театре им. Лермонтова. К этой вполне естественной тяге вчерашних провинциалов к столичной культурной жизни и понятному стремлению познакомиться с московскими знаменитостями после избрания Горбачёва генсеком добавились чисто деловые соображения: ему нужны были профессиональные советники во всех областях жизнедеятельности страны, которую он возглавил. К тому же перед учеными авторитетами и академическими званиями и он, и Раиса преклонялись ещё с университетских времен.

    Привлекать академические институты к составлению записок и рекомендаций для докладов и пленумов на совещаниях в ЦК и выслушивать их директоров, когда у высокого партийного начальства находилось для этого время, издавна считалось «хорошим тоном» в партийном аппарате. Это создавало, главным образом в сознании самих руководителей, иллюзию разрекламированного соединения реального социализма с достижениями научно-технического прогресса. Горбачёв впервые перешел от листания посылаемых в ЦК справок к работе вплотную с непосредственными носителями свежих мыслей и идей. Его, пусть и заочное, общение с академиками началось с первых лет секретарства. В сентябре 1982 года по инициативе Горбачёва было созвано большое совещание, где с резкой критической оценкой состояния дел в сельском хозяйстве выступила приехавшая из Новосибирского Академгородка Татьяна Заславская. Как раз в это время группа социологов и экономистов, руководимая ею и Абелом Аганбегяном, работала над крамольным «Новосибирским докладом» о положении дел в советской экономике. Когда выступала Заславская, к её большому разочарованию, Горбачёв отлучился из зала, но, как ей потом рассказал вице-президент Академии наук Юрий Овчинников, после совещания затребовал текст её речи и внимательно его прочитал.

    Стовосьмидесятистраничный «Новосибирский доклад», подготовленный в начале 1983 года, с грифом «Для служебного пользования» был разослан ограниченному кругу лиц, а в апреле того же года обсуждался на закрытом семинаре в Академгородке. Вскоре обширные выдержки из него опубликовала «Вашингтон пост» и сразу после этого, по словам Татьяны Ивановны Заславской, все экземпляры были конфискованы КГБ, «обшарившим весь институт». Не нашли только две копии, которые через американского журналиста Душко Додера ушли за рубеж. Известный социолог была уверена, что генсек прочитал доклад, поскольку в дальнейшем в своих выступлениях несколько раз фактически его цитировал.

    Когда Андропов поручил секретарю ЦК по селу заниматься и экономикой в целом, тот стал регулярно встречаться с А.Аганбегяном, Л.Абалкиным, О.Богомоловым. Вынужденный переключиться с чисто экономических проблем на вопросы научно-технического прогресса, Михаил Сергеевич сблизился с Е.Велиховым и Р.Сагдеевым, которые ввели его в мир компьютеров, новых технологий и космических исследований. Как раз в это время комиссия ученых и военных специалистов, возглавляемая Велиховым, работала над оценкой реальности угрозы для СССР объявленной Р.Рейганом программы «звёздных войн».

    Ученые Академии наук (Н.Моисеев, Б.Раушенбах, С.Шаталин, Г.Арбатов, Н.Шмелев, Н.Петраков) постепенно составили тот неофициальный «мозговой центр», который начал формировать вокруг себя генсек, стремившийся выйти за рамки справок, прилизанных референтами отделов ЦК, и опереться на независимые суждения компетентных и современно мыслящих людей. Из их числа был составлен передвижной интеллектуальный штаб политических и научных экспертов, сопровождавших Михаила Сергеевича в зарубежных поездках.

    Кроме его консультирования во время саммитов с Рейганом в Женеве и Рейкьявике, где из-за «звёздных войн» переговоры не раз заходили в тупик, участники этих «десантов» выполняли и роль агитбригад. В свиту для зарубежных визитов помимо ученых-международников и военных приглашались тогдашние «прорабы перестройки» – писатели, журналисты, артисты, режиссеры, депутаты, прошедшие через стихию новых выборов. Днем, пока Михаил и Раиса отрабатывали официальную программу и протокольные мероприятия, они занимались «пиаром» перестройки: проводили диспуты в пресс-центрах, давали интервью, «шли в народ», подкрепляя своими выступлениями позиции нового советского лидера.

    Расчет оказался точен: само многоголосье его сопровождения, непривычные раскованные суждения экспертов о происходящем в их стране и споры между ними доносили до зарубежных наблюдателей накал страстей, разбуженных перестройкой, и помогали Горбачёву опровергать утверждения скептиков на Западе, что затеянная им реформа – не что иное, как косметический ремонт старой системы или просто гигантская пропагандистская акция по одурачиванию зарубежья.

    Однако главные дебаты о перестройке во время этих поездок проходили не днем и не на глазах у западных журналистов, а вечером и затягивались далеко за полночь. Именно тогда, отработав официальную часть и попрощавшись с хозяевами – президентами, канцлерами и королями, – чета Горбачёвых собирала приглашенных для разговора по душам за чашкой чая. Именно эти часы, проведенные с теми, кого они привыкли считать цветом интеллигенции, чьи книги, статьи и спектакли они читали и смотрели, значили для них гораздо больше, чем протокольные почести официальных приемов. Конечно, воспитанные в почтении к партийной власти и благодарные за приглашение в президентский кортеж, мастера советской культуры были красноречивы и, скорее всего, искренни в пылких комплиментах инициатору перестройки и щедры в прогнозах её непременного и скорого успеха.

    Постепенно, однако, тональность чаепитий менялась. Накапливающиеся дома проблемы нарушали прежнее единодушие, споры приобретали ожесточенный характер, разводя присутствующих по соперничающим лагерям, и Горбачёву приходилось пускать в ход все свое дипломатическое искусство, чтобы вечер закончился на оптимистической ноте. Но для него эти чаепития в кругу собеседников, разделявших его надежды и желавших ему успеха, были не только продолжением повседневной просветительской работы по укреплению духа своих соратников, здесь он отдыхал от московских стрессов, от тех звонков, проблем и неблизких ему людей, которых навязывала ему усложнявшаяся и все больше тяготившая его советская реальность.

    Раиса Максимовна ценила вечерние застолья ещё больше. На 2-3 дня визита она превращалась в хозяйку политического салона и обретала во временном, кочевом, заграничном доме, быть может, напоминавшем передвижные вагончики её детства, то, чего не могла позволить себе в своем собственном: возможность пригласить гостей по своему усмотрению и прилюдно высказать свое мнение.

    Кроме того, «на выезде» её не сдерживали протокольные и обывательские условности Москвы, и не было нужды прятаться в тень мужа. Она могла наконец поделиться с другими, а не только с супругом своими сомнениями. Придавая особое значение этим раутам интенсивного интеллектуального общения, Раиса начинала готовиться к ним загодя, осложняя жизнь «международному помощнику» Анатолию Черняеву и референту генсека Виталию Гусенкову, командируемому на период поездок под её начало, когда с присущей ей обстоятельностью включалась в составление списка приглашаемых советских знаменитостей.

    Считая участие в поездках мужа своей частью их общей работы, она и кандидатов в эти списки стремилась подобрать не только исходя из собственных симпатий, а и общественной значимости каждой такой фигуры, искренне веря, что сможет добиться от своего гостя активного вклада в общее дело. Утвердив список гостей у мужа, Раиса принималась за «домашнее задание». Подобно тому, как она тщательно штудировала подготовленные для нее в МИДе и отделах ЦК справки об истории, культуре и политике страны, куда она направлялась с мужем, Раиса готовилась и к своим вечерним чаепитиям – перечитывала книги приглашенных писателей, запоминала названия фильмов и спектаклей режиссеров.

    В 1985-1991 годы через семейные зарубежные посиделки у Горбачёвых прошли десятки разных людей из интеллектуальной элиты первых лет перестройки. Среди них такие серьезно расходившиеся уже в то время в идейных позициях, как Г.Бакланов и Ю.Белов, Д.Гранин и И.Друцэ, М.Захаров и М.Шатров, В.Быков и Б.Можаев. Были и журналисты – от Е.Яковлева и В.Коротича до В.Чикина и И.Лаптева, и священники. Как бы странно и даже неправдоподобно ни выглядел сегодня такой «интеллектуальный альянс», но в ту пору они охотно принимали предложение Горбачёва играть в его грандиозном политическом спектакле, ещё не ведая, что он скоро превратится в эпическую народную драму.

    Для их тогдашнего единения вокруг Горбачёва было и свое оправдание. Почти единодушная поддержка политической и интеллектуальной элитой страны идеи назревшей Реформы опиралась на накопившееся нетерпение общества и на подлинную эйфорию надежд, пробужденных в нем перестройкой. Эмоциональный порыв миллионов её тогдашних сторонников, вряд ли способных внятно сформулировать связанные с ней ожидания, пришел на смену мифическому «единению партии и народа», которое годами вымучивала пропаганда. В первые годы перестройки её автор по своей популярности в стране занимал, согласно опросам, стабильно первое место, лишь изредка пропуская вперед Петра I и В.И.Ленина. Став вровень с этими, в сущности, мифологическими персонажами, он так высоко поднял планку общественных ожиданий страны, истосковавшейся и по очередному мифу, и по достойному лидеру, что предотвратить неизбежное разочарование и послепраздничное похмелье могло только чудо.

    Надо заметить, что и сам он на «разгонном» этапе своего проекта, который А.Яковлев назвал «серебряным веком перестройки», был больше расположен к командной игре, внимательно и заинтересованно слушал своих советников и собеседников, меньше говорил сам, давая возможность высказаться другим, «не считал, что уже все знает». И окружавшая тогда короля политическая и интеллектуальная свита готова была служить не столько ему лично, сколько совместному проекту, который, как казалось многим, останется их общим делом ещё на долгие годы. Это заблуждение должно было неизбежно развеяться, как только неясный и потому устраивавший всех замысел перестройки начал переходить от стадии призывов и заклинаний к практическому воплощению.


    «Мы хотим перемен!»

    Тот, кто первым сказал: «Прошлое России непредсказуемо», наверное, считал, что придумал удачный парадоксальный афоризм. Он ошибался. Речь шла всего лишь о фиксации реальности. Ответ на вопрос «Надо ли было начинать перестройку?» зависит от времени, когда он задан. В 2000 году, по опросам ВЦИОМ, 70 процентов россиян считали, что не надо. В 1995-м 40 процентов ещё были «за». В 1986-м реформы в стране поддерживали не менее 80 процентов населения. Горбачёву ответ на этот вопрос требовалось дать в 1985-м. Собственно говоря, ради реформы его и выбрали. Появление на советской сцене, на экранах телевизоров молодого, образованного, «живого лидера» после десятилетий, проведенных страной как будто в доме престарелых, вызвало в обществе, уже, казалось бы, разуверившемся во всем, подлинный взрыв новых надежд. В ЦК на имя Михаила Сергеевича шли приветственные телеграммы и пожелания успехов. Некоторые особенно восторженные граждане присылали стихи.

    Конечно, от нового национального лидера, стремительно превращавшегося в кумира, миллионы людей ждали чего-то, сами точно не зная чего. Одни – больше порядка, другие – меньше лицемерия и госвранья, третьи – новых людей и начала какого-то движения. Но почти все хотели избавиться от чувства стыда за облик и уровень высших советских руководителей и ждали Перемены Участи. От Горбачёва требовалось перевести эти обращенные к нему невнятные, но настойчивые сигналы целой страны на язык политических решений и поступков.

    Ещё несколько дней назад он и Раиса, прогуливаясь глухой подмосковной ночью по дорожкам своей дачи, почти шепотом уверяли друг друга, что необходимо что-то менять. Об этом же, как Герцен с Огаревым, то есть максимум по двое, чтобы не заподозрили в создании тайного общества или антипартийной группы, поочередно толковал Горбачёв то с Яковлевым, то с Шеварднадзе. А тут как плотину прорвало. «Мы хотим перемен!» пели вместе с Виктором Цоем переполненные молодежью стадионы. «Так дальше жить нельзя», как будто скандировали, аплодируя стоя новому генсеку члены ЦК, в числе которых почти все будущие гэкачеписты. «Так» нельзя, а как нужно?

    Теорию перехода от капитализма к социализму классики марксизма-ленинизма разработали до мельчайших подробностей. Как двигаться в обратном направлении, никто не знал. О теории выхода из «развитого социализма», не говоря уже о переходе от социализма к капитализму, создатели научного коммунизма не позаботились. Мосты давно обрушены, корабли сожжены, карты выброшены, помнившие дорогу репрессированы. До Горбачёва о том, как скорректировать политический курс страны, боясь угодить в исторический тупик, начали было на уровне самых общих идей размышлять два её руководителя: В.И.Ленин и Ю.В.Андропов. И тот и другой перед самой смертью оставили полузашифрованные послания своим преемникам, свидетельствовавшие о том, что они сознают масштабы кризиса, за который в огромной степени сами несут ответственность. Но, может быть, именно поэтому ни тот ни другой не были готовы в этом признаться и предлагали, естественно, идти не назад, а вперед к «истинному» социализму. Но и это в условиях торжества сталинской (или неосталинистской) версии социализма могло восприниматься как опасная ересь или почти как враждебные происки.

    Не случайно в одном из анекдотов эпохи «развитого социализма» рассказывалось о диссиденте, которого осудили за антисоветскую пропаганду из-за того, что раздавал прохожим на Красной площади чистые листы бумаги. На вопрос, почему на них ничего не было написано, следовал логичный ответ: «А чего писать, все и так все знают».

    Одним из полузабытых курьезов позднебрежневской (а отнюдь не сталинской) эпохи было негласное табу на переиздание или на «несанкционированное» цитирование позднего Ильича. Его последние продиктованные работы одно время даже держались под замком в спецхранах, а внутрипартийные диссиденты из числа брежневских спичрайтеров подбрасывали «крамольные» ленинские цитаты в официальные речи почти как подпольные прокламации. Идеализированный Ленин использовался глубоко законспирированными партийными демократами прежде всего как инструмент сопротивления реставрации сталинизма.

    До своего избрания генсеком Горбачёв разработкой теории перестройки социализма, по понятным причинам, не занимался. Ставрополь – не Цюрих, а должность первого секретаря крайкома партии – все что угодно, только не статус политэмигранта. Другое дело, что он старался, как мог, «построить истинный социализм в одном, отдельно взятом Ставропольском крае» (формула А.Черняева). Понятно, что в этом своем дерзновенном начинании Горбачёв то и дело утыкался в рамки и препоны, которые ставила Система, действовавшая в общесоюзном масштабе.

    В известном смысле, наличие архаичного высшего партийного руководства, зажимавшего любую инициативу снизу, было, как ни парадоксально, психологически комфортным фактором, позволявшим местным секретарям оправдывать тщетность усилий всерьез изменить что-то «на своем уровне». Подлинные проблемы для него возникли, когда это успокаивающее объяснение исчезло и он сам поднялся на вершину власти. Отныне кивать наверх нельзя, списывать застой не на кого. Партийный аппарат, КГБ, армия, общественное мнение и даже капризная и пугливая интеллигенция выстроились «во фронт», ожидая от нового повелителя кто обещаний, а кто указаний, готовые в очередной раз выполнить любое «задание партии и правительства». «В те первые годы я действительно мог все», – признался в разговоре сам Михаил Сергеевич.

    Вопрос в том, чего он хотел. Конечно же, как и все, перемен. Но ещё, как и многие, включая предшественников на этом посту, «истинного социализма». Помимо Ленина и Андропова, оставивших ему не очень ясно прописанные заветы на этот счет, его советниками в этом проекте – то ли ускорения движения вперед, то ли, напротив, возвращения назад, к чистым, незамутненным сталинизмом истокам – могли стать романтики «Пражской весны» или недавно открытые им для себя коммунистические «еретики»: итальянские и прочие еврокоммунисты. В любом случае речь шла о пока ещё невиданном симбиозе «реального социализма» с демократией, которая должна была придать ему человеческое лицо.

    В окружении Горбачёва тогда не было, да и не могло быть никого, кто предостерег бы его и объяснил, что любая попытка придать человеческий облик существующему режиму обернется тем, что вся Система пойдет «вразнос». Последним, кто предпринял попытку соединения социализма с демократией, был чехословацкий лидер Александр Дубчек, однако, как известно, в августе 1968 года советские танки нарушили «чистоту» затеянного им эксперимента. Горбачёву, как казалось тогда, танки не угрожали, и он мог позволить себе попробовать пройти по этому пути дальше.

    Понятно, что человеку его происхождения и воспитания, считавшему вслед за своим отцом, что «Советская власть ему все дала», предстояло пройти огромную дистанцию, чтобы решиться публично назвать породившую его Систему «сектантски-приказной». Тем самым, оспорив непререкаемых классиков, генсек правящей коммунистической партии провозглашал эпоху общего кризиса уже не капитализма, а социализма.

    Нельзя при этом забывать, что в годы учебы и формирования Горбачёва как политика не только такие убежденные солдаты партии, как Ю.В.Андропов, но и его будущая жертва академик А.Д.Сахаров и многие московские «шестидесятники» исходили из того, что советский режим можно настолько очистить, улучшить и подогнать под мировые стандарты, что он будет способен конвергироваться со своим капиталистическим антиподом. Вступив во владение оставленным ему наследием, Горбачёв оказался в положении человека, получившего ключи от запретных кладовых, где должно было храниться все накопленное его политическими предками богатство, и обнаружившего, что состояние промотано, а на дне заветных сундуков вместо сокровищ труха.

    Все это позволяет понять, почему первым и главным авторитетом для него в течение примерно трехлетнего начального периода перестройки был В.И.Ленин. Собственно говоря, и на дальнейших её этапах, уже когда он выступил фактически в роли анти-Ленина – и по реальным результатам своих поступков, и ещё в большей степени по методам, которыми их добивался, – продолжал оставаться под сильным интеллектуальным воздействием Ильича, постоянно его перечитывая. В.Болдин свидетельствует, что на столе генсека, по крайней мере в первые 2-3 года, постоянно лежали переложенные закладками тома Полного собрания сочинений и он мог в самый неожиданный момент весьма конкретной дискуссии ввернуть ленинскую цитату.

    Конечно, учитывая обилие и разнообразие того, что написал и наговорил основатель Советского государства, он вполне мог стать для Горбачёва политическим «джокером», с которого тот мог «ходить» практически в любой острой ситуации, обезоруживая своих оппонентов ссылками на ленинский авторитет. Однако его взаимоотношения с наследием Ильича, как и в целом с Октябрем 17-го, нельзя свести только к конъюнктурному цитированию или ритуальным поклонам, предназначенным прикрыть начавшееся внутреннее идейное перерождение.

    Не только по случаю 70-летия Октября, ставшего поводом для известного юбилейного доклада генсека, но и много позже, уже уйдя в отставку, когда не было необходимости дежурно креститься в красный угол (скорее наоборот), он продолжал упрямо твердить, что считает революцию 1917 года не национальной драмой, а одним из истоков своего проекта. «На первых порах мы, в том числе я, говорили: „перестройка – продолжение Октября“. Сейчас скажу: это утверждение содержало в себе и долю истины, и долю заблуждений. Истина состояла в том, что мы стремились осуществить изначальные идеи, выдвинутые Октябрем, но так и не реализованные: преодолеть отчуждение людей от власти и собственности, отдать власть народу (отобрав у номенклатурной верхушки?), укоренить демократию, утвердить реальную социальную справедливость. Иллюзия же заключалась в том, что тогда я, как и большинство из нас, полагал: этого можно добиться, совершенствуя существующую систему», – писал Горбачёв.

    Из этого высказывания следует, что и перестройку он продолжал считать просто другим, современным и гибким, одним словом, более эффективным способом реализации в целом вполне достойных уважения благородных идей, «выдвинутых Октябрем». Выходит, цели сформулированы были правильные, но подвели методы. И хотя весь исторический итог его деятельности, как это сегодня очевидно для всех, состоит в попытке исправления последствий Октября для России, в выпрямлении связанного с этим трагического вывиха её истории, он продолжает упрямо и вопреки любой политической конъюнктуре утверждать и напоминать: всем нам никуда не деться, мы родом из Октября. Его кумачовое родимое пятно на лбу в этом смысле приобретает символический смысл.

    Похоже, что за этим постоянством – не только упрямство человека, не желающего менять свои взгляды, даже если они принадлежат другой эпохе. Здесь и попытка сохранить верность тому Мише-студенту, который, как и миллионы его соотечественников, был истовым сталинистом до потрясения 1956 года, какое-то время вполне искренним хрущевцем и уже только в брежневские времена начал становиться самим собой. И здесь же, может быть, патриархальная, идущая от крестьянских корней почтительность к взглядам, убеждениям-заблуждениям своих дедов и отца, на которые они имели право и с которыми ушли в могилу.

    То же и с Лениным. Как только не наседали на Горбачёва либеральные помощники, подталкивая его быстрее, решительнее размежеваться с партией «ленинского типа», уже занесшей над своим генсеком карающий меч революционного правосудия, как ни уговаривали вслух признать очевидное: он уже давно утратил право, а главное, политическую необходимость изображать себя «верным ленинцем». Он упрямо уходил в глухую защиту, иногда отделываясь дежурными возражениями: «Вы недостаточно вчитались в Ленина. В его последних работах заложен могучий реформаторский потенциал…» Иногда по-казачьи взрываясь: «Что хотите со мной делайте, хоть стреляйте, от Ленина я так легко не отступлюсь».

    Наблюдавший за его идейными исканиями А.Черняев, сам долгие годы «толокший ленинизм» в ступе Международного отдела под водительством секретаря ЦК Б.Пономарева, находит свое объяснение – оправдание этой почти иррациональной привязанности могильщика коммунизма к одному из его главных апостолов: Ленин, которого он действительно неоднократно перечитывал, магнетизировал не только своим интеллектом, но и весьма импонировавшей способностью безоглядно менять свои взгляды, веруя только одному Богу – политической реальности, принося ей в жертву любые теоретические догмы и схемы, включая и свои собственные.

    Думаю, привлекало Горбачёва в Ленине (а кого, в конце концов, ему оставалось брать в политические и духовные поводыри из российской истории – не Петра же или Столыпина) то, что нередко служило самому Михаилу Сергеевичу в качестве алиби за разбуженную им общественную стихию в ещё недавно безропотно-молчаливой стране. «Не надо бояться хаоса», – повторял он иногда эту загадочную ленинскую формулу, как бы успокаивая себя, когда выпущенные им на волю стихийные силы перестройки начинали явно перехлестывать через край. Формула звучала оптимистично, авторитет Ленина тоже должен был помочь сохранять самообладание. Нюанс тем не менее был существенным: Владимир Ильич призывал не паниковать перед лицом общественного катаклизма, разразившегося в России в значительной степени помимо воли большевиков, стремившихся укротить его наведением в стране «революционного порядка». Горбачёв же со своим благим проектом раскрепощения общества от «сектантски-приказного строя» объективно способствовал развязыванию «хаоса», контролировать и регулировать который он к тому же собирался исключительно демократическими методами.


    После позднего и в значительной степени гипотетического Ленина, превращенного Горбачёвым на основе его политического завещания чуть ли не в отступника от большевизма типа Мартова или Плеханова, вторым источником и составной частью «горбачевизма» стал Хрущев. Сам он пишет об этом так: «Хрущев был предшественником перестройки… Главное, что осталось от Хрущева, – дискредитация сталинизма. Попытки реванша, предпринимавшиеся при Брежневе, провалились. Восстановить сталинские порядки не удалось. И это явилось одной из предпосылок и условий для начала перестройки. Так что определенную связь с тем, что сделал Никита Сергеевич, я признаю. И вообще высоко ценю его историческую роль».

    Признать историческую роль Хрущева ему, делавшему при его правлении первые шаги примерного партфункционера, было непросто. Недаром приведенные здесь формулировки принадлежат «позднему» Горбачёву, уже отлученному от активной политики и получившему возможность рассуждать о ней отстраненно. Публично поминать неуемного Никиту добрым словом в той среде, где он находился, даже после избрания генсеком, было не так безопасно, как цитировать Ленина. Партаппарат имел на то свои причины. Ему нелегко далась кампания по борьбе с культом личности, когда на партию сошел оползень секретного доклада на ХХ съезде, который аппаратчикам надо было не только самим переварить, но и, развернувшись на 180 градусов, бодро идти разъяснять партийным массам.

    Горбачёв вспоминает, что выполнение спущенной из Москвы директивы по осуждению сталинизма шло туго. И даже не из-за того, что у членов партии, которую «вырастил Сталин», не выветрилась скорбь по безвременно ушедшему вождю народов. Слезы, струившиеся по лицам людей в марте 53-го, включая Горбачёва и его друга Млынаржа, конечно, давно высохли. Вопроса «Что теперь с нами будет?» уже никто не задавал. Выяснилось, что жизнь продолжается и после Сталина.

    Надо учесть: в Москве страшные разоблачения доклада, хотя и вызвали определенное потрясение среди делегатов съезда и функционеров (некоторым в зале стало плохо), все-таки упали на подготовленную почву. О сталинских репрессиях столичная элита, одна из главных его жертв, конечно, прекрасно знала, предпочитая о них молчать. Шок вызвали официально объявленные масштабы террора и, разумеется, тот факт, что о преступлениях Сталина публично, хотя и по секрету, сообщил первый партийный и государственный руководитель. При этом демарш Хрущева многими воспринимался как проявление неизбежной борьбы за власть между сталинскими наследниками, а её логику и правила ведения аппарату уж объяснять не требовалось.

    В провинции же, по рассказам самого Горбачёва, дело обстояло по-другому. Ставропольцы, разумеется, жили не как «кубанские казаки» и в своем отношении к вождю не отличались от всего советского населения. Однако в осуждении Большого террора и репрессий, обрушившихся в 30-е годы в основном на партийные кадры, столичную интеллигенцию и НКВД, они, как и в целом значительная часть крестьян, были куда сдержаннее, чем москвичи или ленинградцы. «Многие у нас в крае относились ко всем этим „чисткам“, если и не с одобрением, то нередко со злорадством, – говорит Михаил Сергеевич, – ведь под репрессии часто попадали как раз те, кто притеснял народ в период раскулачивания и коллективизации» (не в этой ли категории оказался и осужденный за «троцкизм» один из его дедов, Пантелей, правоверный активист, коллективизатор и многолетний председатель колхоза?).

    Вот почему, когда молодой и исполнительный функционер крайкома комсомола включился, как в посевную, в кампанию по десталинизации и поехал по районам разъяснять смысл решения ЦК, то столкнулся не просто с озадаченным, но и нередко враждебным молчанием людей на собраниях в низовых парторганизациях. Не меньшие, если не большие трудности для провинциальных партийцев создал Никита Сергеевич в конце своего правления, когда поделил страну на совнархозы, а партию – на «городскую и сельскую», требовал перегонять Америку то по надоям, то по кукурузе, то по баллистическим ракетам. «У нас в крае устали от Хрущева, считали, что он заблудился, и многие с облегчением вздохнули, когда его сняли», – эти горбачевские слова отражают настроения, распространенные в те годы в аппарате. Только пройдя через годы застоя, почувствовав реальную возможность возвращения тоталитарного режима и потратив первые, самые ценные годы своей перестройки на слом сопротивления созданной Сталиным всемогущей Системы, Горбачёв сделает вывод: «Прийти к реформам значило, прежде всего, преодолеть в себе Сталина». И после этого запишет Хрущева в предтечи перестройки и в свои предшественники.

    Теоретические дискуссии об истинных заветах Ильича, о невыкорчеванном наследии сталинизма в структурах партии и психологии её функционеров явно увлекали Горбачёва, и он с удовольствием на долгие часы втягивал в них членов Политбюро, во-первых, потому, что эти дебаты стали для него способом саморазвития, во-вторых – из-за того, что, перечитывая Ленина, он незаметно для себя начинал в него «играть», стараясь перенести в доставшееся ему послебрежневское Политбюро атмосферу острых идейных баталий – естественной среды обитания вождя большевиков.

    Уже в решающие годы, когда закладывался фундамент его проекта и каждый месяц из отпущенного ему Историей срока и кредита народного доверия был на счету, выявилась та особенность Горбачёва-политика, которая, в конце концов, обрушила недостроенное им здание перестройки: граничившее с отвращением нежелание заниматься рутинной, повседневной, систематической работой. Его зажигали и увлекали «большие дела», крупные идеи, судьбоносные решения, проекты, уходящие (и уводящие) за горизонт повседневности. Самым интересным собеседником был для него тот, кто отвлекал от будней, от скучной текучки, приглашал в разреженную атмосферу мира высоких идей. Тогдашний состав Политбюро явно не годился для философских диспутов в духе Афинской школы, и Горбачёв поэтому мог охотно и щедро тратить свое время на других, не «уставных» собеседников.

    Американский госсекретарь Дж.Шульц вспоминает, как, начав однажды с Горбачёвым условленные переговоры о ракетах и боеголовках, они незаметно перешли на глобальные сюжеты и рассуждения о перспективах развития мира в ближайшие

    15-20 лет. В результате «скучный» подсчет боеголовок был быстро свернут и передоверен экспертам, а собеседники часа на два погрузились в футурологию, поломав график встреч генсека. Подметив эту, конечно же, похвальную черту советского лидера – жадную тягу к познаниям, которая отличала молодого ставропольца ещё с первого приезда в Москву, – Щульц, в прошлом университетский профессор, решил этим воспользоваться для его просвещения. К своему следующему визиту в Москву он запасся диаграммами и графиками и провел ещё несколько часов с Горбачёвым, восполняя пробелы в его знаниях о состоянии мировой экономики, роли информатики, основных тенденциях изменения мирового энергетического, демографического и технологического балансов. Было, наверно, что-то трогательное и необычайное в их беседах-лекциях, которые тем более охотно давал своему неожиданно обретенному слушателю в Кремле маститый американский адвокат, преподаватель, что его президент Рональд Рейган ничем подобным не интересовался и учиться чему бы то ни было не собирался.

    Все это можно было бы только приветствовать, если бы интеллектуальное развитие, разумеется, необходимое любому человеку, а тем более занимающему такой пост, не отвлекало от решения массы повседневных, не терпевших отлагательства проблем. Их все более остро ставила необходимость управления гигантской, сконструированной под единоначалие государственной машиной. К этому добавлялись потребности той самой реформы, которая могла осуществляться только по указаниям свыше. Хотя, возможно, именно для уяснения того, какими должны быть эти указания, и требовалось перечитать уже однажды вызубренных классиков, критически взглянуть на своих предшественников и послушать соперников, добившихся впечатляющих успехов, чтобы определить, где и на каком вираже так убедительно сформулированный проект обеспечения всеобщего человеческого счастья соскользнул с предначертанного пути и покатился под откос.

    Между тем времени на обдумывание у нового лидера практически не было – страна смотрела на него выжидательно, и надо было предлагать ей программу реформ, даже если она ещё не существовала. И сам Горбачёв, и многочисленные исследователи, и уже появившиеся историки перестройки подробно и не раз объясняли, почему иначе, как по решению, исходящему с самого верха, никакие серьезные перемены в советской системе начаться не могли. Даже пост второго человека в партийно-государственной иерархии, как показывает пример Косыгина, для этого был недостаточен. И причина не только в безупречных пропорциях пирамиды власти, стремившейся к единоличию, что характерно для всех тоталитарных режимов, но и в том, что «снизу» не поступало импульсов к сколько-нибудь серьезным реформам.

    За годы «отеческой заботы» партии и правительства о счастье советских людей их отучили проявлять свои гражданские чувства иначе, как бурными аплодисментами и единодушным всенародным голосованием за блок коммунистов и беспартийных (все знали, какая участь ждет ослушников). К тому же достоверной информацией о реальном положении дел в стране «низы», ежедневно обрабатываемые пропагандой, естественно, не располагали. Да и к «верхам» сведения о том, что на самом деле происходит в стране и мире, доходили отрывочно, по «допускам» разной категории и чаще всего в уродливо-препарированном виде.

    В годы «зрелого социализма» советское общество напоминало гигантскую процессию людей с завязанными глазами, которых вели в неизвестном им самим направлении зажмурившиеся поводыри, выкрикивавшие время от времени бодрые призывы и требовавшие в ответ от ведомых слитного «ура». Реальность этой сюрреалистической картины неожиданно подтвердило неосторожное высказывание, оброненное, наверно, самым информированным человеком в стране – Ю.Андроповым, который только после того, как занял высший пост, прилюдно признался: «Мы ещё должны разобраться в том, в каком обществе мы живем».

    Реформа «сверху», не подталкиваемая давлением низов, проявлениями массового недовольства или, не дай бог, хаосом стихийного протеста, имеет, особенно с точки зрения объявляющего её начальства, свои преимущества. Она дает правителям время для разработки рациональных схем и графиков планирования «дозированных» перемен и позволяет верить, что из одного агрегатного состояния в другое – изо льда в воду или в двигающий машину пар – общество можно перевести плавно, без качественных скачков и разрыва с прошлым. Но все эти плюсы «пипеточной» реформы могут в одночасье превратиться в свою противоположность под напором недовольства и нетерпения людей, особенно если разбуженные страсти не будут вовремя направлены на прошлых правителей, на которых положено списывать накопленные долги и грехи.

    Старые как мир рецепты сохранения власти требовали от новых вождей валить все на предшественников, сохраняя при этом отлаженные ими же методы удержания общества в узде. Кремлевские наследники Сталина – в первую очередь Хрущев (но, как утверждают, и Берия) – рассчитывали решить эту проблему, списывая драмы страны и преступления режима на культ личности. Брежнев и возглавляемая им «тройка» выправляли курс неизменно мудрой партии, избавляясь от хрущевского «волюнтаризма». Андропов успел только обозначить обнаруженные им пятна коррозии брежневского режима: расхлябанность и коррупцию.

    Горбачёв начал было, как принято, с обличения предшествовавшего ему «застоя», что с симпатией восприняло общество, заждавшееся новых лиц и новых слов, и с пониманием – партийное и государственное чиновничество, готовое включиться в «пересменку». И только по прошествии первых двух лет и изумленный аппарат, и озадаченное население обнаружили в его намерениях и поступках не очередной, более эффектный вариант решения проблемы престолонаследования, то есть обустройства своей власти, а проект действительной Реформы Системы. Реформы, предполагавшей неизбежный отказ от одного из главных рычагов сохранения режима, поддержания общественной стабильности и соответственно осуществления самих заявленных реформ – принуждения.


    Главное – нїчать!

    Решение Горбачёва снять с общества надетую ещё в ленинские времена и туго затянутую Сталиным узду страха объясняется не его наивностью или малоопытностью (хотя своеобразный коммунистический идеализм сыграл здесь свою роль), а тем, что он искренне считал: если не принять срочных мер по модернизации политической системы, не только экономике страны, но и всему строю грозит полный коллапс.

    Разумеется, никакого конкретного, расписанного по месяцам и дням плана, никаких «500 дней» политической реформы ни у Горбачёва, ни у его сподвижников не было и, по понятным причинам, быть не могло. Им приходилось торопиться и импровизировать ещё и потому, что страна, благожелательно воспринявшая новое партийное руководство, ждала каких-то свершений, как зрители, пришедшие на представление фокусника, ждут чудес. И немедленно! «Мы хотим сегодня. Мы хотим сейчас!» – пел Александр Барыкин, и ему азартно подпевала, хлопая в такт ладошами, приникшая к телеэкранам страна. И хотя Горбачёв, наученный крестьянским опытом, любил повторять: «Что быстро делается, долго не живет», ему приходилось под напором разбуженных им самим ожиданий все быстрее двигаться вперед методом проб и, стало быть, ошибок.

    Поскольку ни «реабилитированный» Хрущев, ни даже трижды перечитанный Ленин не предлагали решения проблем, в которые уткнулся «развитой социализм» в середине 80-х годов, за советом пришлось обращаться к тому, кто лучше других знал реальную ситуацию внутри государства в этот период – к Андропову. В результате, в то время когда на политическом уровне развертывались теоретические дебаты о путях дальнейшего национального развития и новой модели советского общества, пока, прикрываясь как щитом Лениным, он вновь заводил разговор о необходимости «пересмотреть всю нашу точку зрения на социализм», его тогдашние соратники пытались решать захлестывавшие их проблемы повседневной жизни, опираясь на ту самую Систему, которую Горбачёв собирался радикально изменить. Образовались, как в период нэпа, «ножницы», только на этот раз не ценовые и не между городом и деревней, а между уровнем и направленностью политических дебатов и практическими шагами новой власти.

    Частично это происходило по объективным причинам, связывающим руки любым новаторам: они быстро обнаруживают, что ваять будущее приходится из единственно доступного подручного материала – прошлого. В немалой же степени – из-за тех специфических черт характера, которые, поднимая его как политика на исторический уровень, отвращали от «текучки» и ставили в зависимость от тех, кто брал на себя решение будничных проблем.

    В 1985-1987 годах такими практиками при нем были Е.Лигачев и Н.Рыжков. Придя также в андроповские времена на руководящие посты в ЦК, они сыграли решающую роль в его избрании генсеком. Один, став де-факто вторым секретарем ЦК, в качестве ведущего заседания Секретариата, решительно взял на себя управление партийным аппаратом и, стало быть, подготовку значительной части политических решений. Другой, будучи премьером, «подобрал под себя» практически всю экономическую сферу. Горбачёв же, не только из-за склонности к глобальным, теоретическим вопросам, но и в силу характера – как человек компромисса, лишь в исключительных случаях шел на то, чтобы, пользуясь положением, одернуть своих друзей или навязать им свою точку зрения. В отношении Лигачева таким принципиальным поводом «топнуть ногой» стала санкционированная им публикация в марте 1988 года перестроечного Манифеста – статьи ленинградского доцента Нины Андреевой «Не могу поступиться принципами». Что же касается Рыжкова, то генсек сдавал под его напором даже собственные политические позиции в вопросах экономической реформы вплоть до зимы 1990-1991 годов, когда уже, в сущности, было нельзя наверстать упущенное.

    Позднее он запишет в число своих роковых ошибок первых лет перестройки «запаздывание» с принятием как минимум двух принципиальных решений: разделение партии, иначе говоря, высвобождение её реформаторски настроенной части из-под пресса бюрократизированного аппарата и начало радикальной переделки экономического «базиса» по собственному проекту. Он не уточняет, правда, что зазор между политической демократизацией и экономической реформой возник не только из-за того, что инициаторы перестройки слишком затянули с шагами в сторону рыночной экономики, а потому, что в этой сфере они поначалу просто двинулись назад. Два, если не три года, Горбачёв и его команда добросовестно крутили маховик все той же «сектантски-приказной» модели, надеясь, что сконструированный их предшественниками двигатель, очищенный от коррозии и налипшей грязи, наконец заведется и «дубинушка сама пойдет».

    Подобно Андропову, они верили, что простое усиление административными мерами дисциплины и порядка, более строгий персональный спрос с руководителей и бескорыстный порыв молодых, нравственно не разложившихся кадров заставит теоретически безупречный «перпетуум-мобиле» социализма работать не за страх, а за совесть. К тому же к моменту прихода к руководству страной, несмотря на многочисленные «наработки» разных экономических институтов, с которыми Горбачёв старательно знакомился (в его кабинете и на проводимых им совещаниях ещё до 1985 года перебывали директора большинства экономических институтов), в его собственном багаже, как считает помощник по экономике Н.Петраков, был лишь «пустой чемодан», который пришлось заполнять с нуля.

    Помимо заимствованных у Андропова рецептов подтягивания трудовой дисциплины в него сложили и нереализованные идеи косыгинской реформы, обещавшей большую автономию предприятиям, и личный опыт самого Горбачёва, с успехом внедрявшего на полях Ставрополья «ипатовский метод» повышения материальной заинтересованности сельских тружеников. В результате на свет появилась программа «ускорения» экономического развития, представлявшая собой скорее пропагандистский лозунг, чем продуманную концепцию реформы.

    В самом деле, что как не «ускорение» должно было стать антиподом предыдущей эпохи застоя и одновременно воплощением в жизнь ключевого понятия – «динамизм», с которым он пришел на судьбоносное заседание Политбюро 11 марта 1985 года! Однако в реальности за призывной и оптимистической интонацией этого слова, по существу, до лета 87-го не было никакого конкретного плана действий. Отдельные спорадические решения в экономической области плохо стыковались между собой и практически не сочетались со все более активно разворачивающимся политическим процессом. И здесь есть свои «хрестоматийные» примеры. Так, в течение одной недели, чуть ли не на одном и том же заседании Секретариата ЦК родились два взаимоисключающие постановления: «О поощрении индивидуальной трудовой деятельности» и «О решительной борьбе с нетрудовыми доходами», устанавливавшие в традициях блаженной памяти хрущевских, если не сталинских, времен жесткие лимиты на размеры частных жилых строений, теплиц, оранжерей и тому подобное.

    И все же существовала внутренняя органическая связь между такими принятыми в эти годы разноплановыми решениями, как программа развития машиностроения, меры по интенсификации научно-технического прогресса, создание Агропрома или введение практики госприемки готовой продукции. Каждое из них в своей конкретной области и все они в сумме представляли собой отчаянные попытки оживить угасавшую на глазах командно-административную экономику, сохраняя её структуру (с гипертрофированно-развитой «оборонкой») и законы, по которым она жила.

    Решить таким образом её проблемы, достаточно точно диагностированные самим Горбачёвым на заседаниях Политбюро ("страна стоит в очередях; живем в постоянном дефиците – от энергоносителей до женских колготок; жирует только военный сектор; накапливается технологическая зависимость от Запада» и другие), было невозможно. Ведь чтобы избавиться от очередного дефицита, жаловался генсек, приходится каждый раз создавать чуть ли не чрезвычайную комиссию во главе с секретарем ЦК. В брежневские времена подобным образом был брошен «на производство» женских колготок секретарь ЦК по оргпартработе И.Капитонов, в горбачевские – его наследник на этом посту Е.Лигачев, превратив свой кабинет в пункт селекторной связи, выполнял роль диспетчера, распределявшего по регионам дефицитное топливо холодной зимой 86-го.

    Новые руководители страны не могли не видеть, что не только топливные или продовольственные запасы, но и административные ресурсы в целом государственной экономики – на пределе, но, как волки, окруженные флажками, не представляли себе какие-то варианты выхода за рамки Системы. «Мы все поначалу пребывали во власти иллюзий, – подтверждает Михаил Сергеевич. – Верили в возможность улучшения функционирования Системы». А раз так, значит, надо было заставить её работать. И получалось, что, пока Горбачёв, размежевываясь со Сталиным, продвигался в направлении позднего Ленина и вдохновлялся нэпом, партийный и государственный аппарат, повинуясь решениям ЦК, налегал на госприемку, создавая армию надзирателей за качеством продукции, вместо того чтобы доверить эту роль потребителям, и усердно рыл Котлован под новый невиданный административно-архитектурный монумент – Госагропром.

    По-своему символичным показателем непродуманности первых практических шагов нового руководства, соединившим в одном «пакете» его политические, экономические и психологические просчеты, стала антиалкогольная кампания, объявленная весной 1985 года. Попытка введения приказным способом поголовной трезвенности на Руси, на что не отваживались даже её самые решительные правители, будь то в эпоху деспотии или тоталитарного режима, завершилась, как нетрудно было предвидеть, полным фиаско. Она оставила после себя первую, но, возможно, роковую пробоину в государственном бюджете, закономерно возникшую мафию производителей и подпольной продажи самогона и заменителей водки… и сотни анекдотов, главным героем которых был, разумеется, «отец Перестройки».

    Вызванная этой кампанией неизбежная дискредитация нового руководителя – наименее обидными прозвищами Горбачёва в годы этого советского «прохибишна»* были «генсок» и «минеральный секретарь» – не шли ни в какое сравнение с унижением стоявших в очередях миллионов людей, которым чиновники с привычной ретивостью и хамством навязали безалкогольные свадьбы и поминки, и умопомрачительные схемы зачетов талонов «на водку за сахар» и «мая за январь». На улицах городов появились антиалкогольные патрули, терроризировавшие возвращавшихся из гостей прохожих, вернулось, ухватившись за предлог, подброшенный властью, заглохшее было доносительство, приемы в советских посольствах за рубежом обезлюдели.

    Если этот административный абсурд ещё можно было прекратить столь же волюнтаристским новым распоряжением, то пагубный экономический эффект от вырубленных виноградников, демонтированных винных заводов и загнанного в подполье могущественного сектора экономики лег тяжелым грузом на многие годы на судьбу всей перестройки. Непродуманность и нелепость антиалкогольной кампании казалась настолько очевидной, что её объяснение многие пытались найти то ли в фанатичном неприятии спиртного самим Горбачёвым (или Раисой Максимовной), то ли в тайной склонности к спиртному Лигачева, заставлявшего всю страну бороться вместе с ним против одолевавшего его искушения.

    На самом деле не было ни того ни другого, что ещё хуже, поскольку лишает «минерального секретаря» последних оправданий. Сам Михаил Сергеевич склонностью к алкоголю не страдал. В возрасте пятнадцати лет был не очень приятный эпизод, связанный с выпивкой: отмечая окончание уборки, комбайнеры – члены бригады, в которой он работал в поле вместе с отцом, решили произвести Михаила в мужчины и поднесли ему вместо воды полный стакан даже не водки, а спирта. «С тех пор, – вспоминает Горбачёв, – большого удовольствия от выпивки я не получал, хотя застолье с родственниками или с близкими друзьями любил всегда».

    Отвращение к безудержному пьянству и понимание, насколько трудно поддается лечению эта пагубная привычка, перерастающая в болезнь, и у него, и у супруги могло выработаться из-за того, что у обоих были крепко выпивавшие братья. Этот семейный «крест», как говорила Раиса, им приходилось нести вместе с остальными родственниками, при этом оба, конечно, старались не допускать, чтобы эскапады запойных братьев получали широкую огласку. Бывало, по звонку соседей или из больницы, куда периодически попадал брат Раисы, талантливый детский писатель, к нему снаряжали зятя Горбачёвых Анатолия, который отправлялся приводить в чувство своего родственника, а то и разыскивать его среди забулдыг в вытрезвителе или на вокзале.

    Несмотря на это, никакого «старообрядческого» неприятия алкоголя у Горбачёва не было. И в университетские времена он не сторонился студенческих компаний с неизбежными возлияниями, и позже, став ставропольским партначальником, не отворачивался от рюмки. Его сокурсник Р.Колчанов, многие годы работавший в газете «Труд», рассказывал, как, встретившись в Ставрополе, они с Мишей «усидели» литровую граненую бутылку. Подтверждает алиби Горбачёва в этом щекотливом для нации вопросе и такой безусловный авторитет, как писатель Владимир Максимов, в конце 50-х годов сотрудник одной из ставропольских комсомольских газет: «Когда развернулась кампания по борьбе с культом личности, Горбачёв нередко заглядывал к нам в редакцию. Мы усаживались за столом, открывали бутылку и вели долгие разговоры о политике. Вся страна в то время была в шоке от доклада Хрущева , и многие из нас верили в то, что наступает эпоха демократии».

    Сам Михаил Сергеевич не любит возвращаться к больной теме антиалкогольной кампании. Его привычное объяснение этого очевидного политического «прокола» сводится к тому, что, во-первых, антиалкогольная кампания досталась ему «по наследству», во-вторых, что он «передоверил» эту деликатную проблему Лигачеву и другому Михаилу Сергеевичу – Соломенцеву, а они «переусердствовали». Признает, что делали это топорно – «надо было растянуть на годы, а не ломать людей». Однако тут же то ли в оправдание, то ли в объяснение собственной позиции напоминает о том, что пьянство в стране в те годы приняло масштабы национального бедствия, что из-за него неуклонно снижался средний уровень жизни, «мужики вымирали, а потомство вырождалось» и что поначалу тысячи людей, особенно женщины, завалили ЦК письмами в поддержку этого решения. Защищая первый вышедший комом «блин» перестройки – Указ «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма, искоренению самогоноварения», Горбачёв утверждает: «Никакого тайного решения не было. В 180 трудовых коллективах страны обсудили решения и высказались „за“ (будто забыл, как обеспечивался в те годы поголовный „одобрямс“!). Предлагали даже принять „сухой закон“. Но я решительно выступил против. А испохабили дело на стадии исполнения».

    Из его комментариев можно понять, что большого раскаяния в том, что было сделано от его имени, он не испытывает, цели и намерения тогдашнего руководства считает безусловно благими, но в очередной раз подвели методы. Чем не достойная Черномырдина сокрушенная констатация: в России, когда хочешь, как лучше, получается, как всегда.

    Однако даже пронесшийся над страной антиалкогольный «смерч» не причинил серьезного политического ущерба постепенно разворачивавшейся перестройке – настолько сильны были в советских людях ожидания перемен к лучшему. Да и личный авторитет Горбачёва, несмотря на, в общем-то, беззлобные анекдоты, не слишком пострадал. Некоторые из них он не без удовольствия сам пересказывал своим именитым зарубежным гостям. Например, о том, как москвич, разъяренный стоянием в очереди за водкой, отправляется в Кремль, чтобы плюнуть в лицо Горбачёву. И скоро возвращается ещё более раздосадованным: «Там очередь ещё больше».

    В те «серебряные годы Перестройки» люди готовы были ему многое простить не потому, что он успел к этому времени сделать что-то существенное (все его реальные свершения были впереди), а из-за того, что возвращал изуверившимся возможность надеяться. И ещё потому, что был совсем не похож на своих предшественников. Не тем, конечно, что сам при случае мог пересказать анекдоты о себе – в своей компании это могли, наверное, позволить себе и Хрущев, и Брежнев, – а желанием и умением разговаривать с людьми, а не зачитывать приготовленные тексты и формулировать от их имени свои, не всегда внятные желания. Тогда его красноречие ещё не воспринималось как велеречивость, а увлекало и завораживало людей.

    Ну и, конечно, сам облик нового генсека – не только по контрасту с предшественником – привлекал и подкупал его слушателей. Молодой, обаятельный со жгучими южными глазами, убежденный в том, о чем говорил, и потому легко убеждающий, – словом, бесспорный и неординарный лидер, за которого впервые за много лет стране не было стыдно. Как свидетельствует Е.Боннэр, Андрей Дмитриевич Сахаров, увидев в Горьком одно из первых публичных выступлений Горбачёва по телевидению, сказал: «Это первый нормальный советский руководитель».


    К менявшемуся ритму работы пришлось адаптироваться и аппарату. После прежнего «постельного режима», к которому, подлаживаясь под болезни начальников, почти не появлявшихся на службе, уже давно привыкло их окружение, помощники и функционеры стали засиживаться до 9 часов вечера – раньше Горбачёв, как правило, домой не уезжал. Даже своей манерой одеваться и очевидным вниманием к аксессуарам одежды он давал понять окружению, что настали новые времена. Приученный к «партийно-скромной», безликой робе, В.Болдин задним числом недоумевал: «Как при таком объеме работы можно находить время, чтобы ежедневно менять галстуки и подбирать их под костюм и рубашку?» По его мнению, в этом проявлялось неутоленное в бедной юности стремление провинциала «шикарно одеваться».

    Люди, менее пристально следившие за его галстуками, запомнили, пожалуй, лишь кокетливую шапку-пирожок, выделявшую его зимой в толпе окружавших «ондатр». Летом же в своей банальной, хотя и хорошего качества серой шляпе – «Федоре» – Михаил Сергеевич даже на трибуне Мавзолея не выделялся из номенклатурной шеренги. Увидев его впервые после многолетнего перерыва, Зденек Млынарж воскликнул: «Мишка, ты в этой шляпе вылитый Хрущев!»

    Конечно, больше, чем модный костюм, выделяло Горбачёва, особенно во время поездок по стране, непривычно постоянное присутствие рядом с ним на протокольных церемониях, а нередко и на деловых встречах Раисы Максимовны. Одни – таких было меньшинство – относились к этому одобрительно или безразлично; другие – чаще всего женщины – возмущались тем, что она «всюду показывается». Смягчались они, только когда видели, что иногда на виду у окружающих и телекамер он машинально, явно по многолетней привычке, брал Раису за руку.

    Подобный ошеломляющий контраст со стереотипным поведением и канонизированным представлением о советских партийных лидерах, особенно в первые годы, не переставал изумлять западную прессу. Выходя с мировой «премьеры» Горбачёва в Женеве – его пресс-конференции после первого саммита с Р.Рейганом, в ноябре 1985 года один из американских журналистов с завистью сказал своему советскому коллеге: «Вы получили выдающегося лидера. Не знаю, на что он будет способен как политик, но как профессионал могу утверждать: когда он выходит к прессе, рядом с ним никому из наших лидеров лучше не появляться». А впервые встретившийся с Михаилом Сергеевичем в Москве Дж.Шульц, явно попав под обаяние нового «кремлевского мечтателя», написал: «Одного оптимизма и убежденности Горбачёва достаточно, чтобы обеспечить успех перестройке». Если бы это было так!










    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх