ШЕСТЬ МЕСЯЦЕВ В ОДИНОЧКЕ "ОСОБОГО ЯРУСА"

Я вошел в камеру…

Толстая, массивная, совсем как у денежных шкапов дверь, быстро, но бесшумно подошла к своей раме и немедленно раздался тройной, следующий один за другим характерный хряст… Первый, совпадающий со стуком железной двери об раму — звук защелки. Тяжелый, ахающий… И вторые два. Боле хрустящие. Поворот ключа.

Впустить арестанта, быстро закрыть за ним тяжелую дверь на автоматическую защелку и немедленно, равномерным хрястом, два раза повернуть ключ и с грохотом выдернуть его, звеня всей связкой — своего рода, щегольство тюремных надзирателей.

{129} На арестанта эта резкая отсечка его от мира действует психологически. Легче, когда это разделение с миром совершается постепенно, мягче, не так подчеркнуто. Это мелочь, а в тюрьме все соткано из мелочей, и вся крупная игра идет на психологии…

Дверь затворилась, и я остался в камере…

Один…

Так вот он выход!

Семь шагов в длину, пять в ширину, направо привинченная к стене койка, налево привинченный столик и табуретка, над ним лампочка, против двери, метра на два от пола, маленькое окно с решеткой, в углу умывальник и уборная. Голо, пусто, неуютно…

Так есть, так будет и не может измениться… Не подумал, а скорее почувствовал я.

Сел на скамеечку, встал, прошелся по камере, еще раз сел… Не мог собрать мыслей…

Особый ярус Шпалерной… Я — "Неизвестный № 11"… Взят на улице. Об аресте никто не знает. Сознаться где жил, не могу…

Что же дальше?.. — Неизвестность, безысходность. Ничего…

Как ничего? Не может быть!

Что первое?

— Допрос.

Допрос… И я обязан молчать. Буду молчать. — Будут держать… Заморять голодом. Расстрел… Тупик.

Нет что то не так… Надо еще подумать. Опять мысли и опять то же… Впереди пытки, голодная смерть. Расстрел…

Машинально, думая все о том же, я прошел по камере. На полочке миска, ложка и кружка. И не прибавится… Мелькнуло у меня в голове. — Не может прибавиться…

И так захотелось уюта… Ведь и здесь, в тюрьме его можно создать. Несколько домашних вещей… Хотя бы знакомое одеяло, подушка, домашняя кружка, вот и уют. В определенные дни передача. Опять знакомые вещи. Становится как то легче… Всего этого у меня нет и не может быть! И снова сознание безнадежности.

Было холодно. Мой пиджак и сапоги были мокры. Я снял их, откинул койку и лег. Где же выход?..

{130} Ответа не было…

И вдруг как то неясно в голове прошло… чуть чиркнуло… Но след остался… Бог! Что Бог!?

Поможет… Но я же искренно просил Его помочь… От всей души.

Я лучше не могу. Я не умею. Помог ли Он?

Быть может да… Быть может нет… Быть может все зависит от меня… Быть может… Он не может…

Ах, как неясно все… Как все томительно, как больно. Но это ведь не просто рассуждение. Предел настал. Мне надо знать… Мне надо знать, чья воля… Что делать мне?

Шло время… И в голове все то же. Расстрел… А если не расстрел, то истощение, пытки, голод. Итог — все смерть. Тупик. Нет выхода… И вот опять… Уже настойчивей в душе мне что то говорило…

Бог! Верь!.. Иди к Нему и Он поможет… Но ум, рассудок, возражал: Не верь. Наивно, глупо. Ведь существует логика… Все остальное чушь… Ведь ты в тюрьме, ты в Г. П. У. и нет, не может быть надежд…

Опять борьба… Опять сумбур… Ох тяжело! Ну что ж?

Нет веры? Разум победил?

И тут услышал я ответ, он твердый был: Нет. Вера — есть… Ее победа!

И голос громкий, твердый, сильный:

Иди к Нему… Ему всецело ты отдайся и покорись. И Он поможет. Не может не помочь! Поможет!

И я пошел. И начал я молиться… Так редко молятся…

Без слов, одной душой…

Покой пришел. И Бог со мной… Ему отдался я всем существом своим и начал верить. Больше… Знать: — Я осознал что Он со мной и был и есть… Что Он меня не оставлял… Что счастлив я сейчас не маленьким полузвериным счастьем, которого я так искал, а новым Божьим… Вне всех условий, обстоятельств… Вне стен тюрьмы… Вне чувств… Я счастлив был, что Царство Он свое во мне установил… Что Он во мне…. Что Царь Он мой… Что раб Его я… Что я себя в Его объятья отдал и Он меня несет…

{131} Так хорошо, спокойно стало мне… Бог мне помог. Я Царство Божие, я счастие познал!

Звон ключа и звук открываемой двери вернули меня к жизни, Вошел надзиратель… Одевайтесь на допрос…" В дверях — "барышня"… Знакомая. Она меня уже водила на допрос. Узнала, кивнула головой. Чуть улыбнулась… Ведь ей не привыкать…

Опять рассудок… Голова… Опять сомненья… Что ждет меня?

Тупик… Расстрел… А Бог?

Нет. Бог не сейчас… Бог после… Сейчас допрос… Сейчас мне надо думать, говорить… Сейчас борьба… А вера где?

И веры меньше. Она не та… Ее уж нет… Надежда…

Нет, дело разберут. Я все им объясню. Ведь там же люди. Они поймут… За то что я бежал, дадут мне год, а может оправдают. Все к лучшему. Вот выход. Вот и… Бог помог … Да… Бог… Да… Он поможет!

"А ну-ка, поскорей", крикнул надзиратель. Хотелось огрызнуться.

Я оделся и вышел. Часы в висячем коридоре показывали час. Тюрьма спала. Но только наружно. Свет был погашен, в камерах темно, люди на койках, но я уверен, половина не спит. Страдания живут полной жизнью.

Мы спустились с висячего коридора на нижний, асфальтовый. Гулко звучали наши шаги. В верхних этажах звенели ключи. — Вызывали на допрос. Мы подходили к помещению канцелярии…

Кто следователь? Как поведет допрос? Что знает и что ему давать? До Петрограда все, а после и до момента ареста ничего… Ох, неприятно, нужно говорить и думать… Но главное — спокойствие…

Вдруг… Жизнь горя вырвалась наружу! Крик, стон, полный страдания несся из камеры… Женщина! Но почему в мужской тюрьме?

Э, все равно! Сейчас не надо развлекаться. Сейчас допрос…

{132} Я вошел в камеру следователя… Сильный, яркий свет ударил мне в глаза… За маленьким деревянным столиком, исчирканным чернилами и карандашом, стоял "уполномоченный" Г. П. У.

Большие, открытые, скорее приятные, разве только немного наркотические, но в о общем симпатичные глаза..

Лицо актера — милое. И только руки немного хуже. Я по рукам часто сужу о человеке. А здесь мне необходимо было сразу составить о нем впечатление. Руки человека, который способен и не побрезгует опустить их в какую угодно грязь.

Но руки — это еще не все… Подумал я. В общем он располагает к себе. Кажется я хорошо попал…

"Здравствуйте… Садитесь пожалуйста… Вы арестованы и содержитесь под арестом как "Неизвестный № 11. Ваша фамилия?" — вкрадчивым, мягким тоном начал он и сейчас же прибавил. — "Вы можете не называть вашей фамилии, если не хотите"…

На его вопрос я ответил вопросом. — В чем я обвиняюсь?

"В шпионаже в пользу Антанты". — Моя фамилия Бессонов. — Немедленно ответил я. Он проиграл. — Попадись я на это, зафиксируй он на бумаге мой отказ назвать фамилию и еще два-три моих показания и дело о шпионаже сфабриковано. — Санкция Москвы. Меня к стенке. Следователь делает карьеру. Раскрыл дело о шпионаже…

Допрос продолжался, но недолго.

Я сам прервал его порядок и спросил уполномоченного знает ли он мое дело. Он ответил, что нет. Тогда я рассказал его в кратких чертах. Указал на неосновательность ссылки в Сибирь и предупредил, что я дам исчерпывающие показания до моего побега из Сибири, на вопросы же о моем местожительстве в Петрограде, я отвечать не буду.

Он внимательно слушал меня, поддакивал относительно неосновательности моей ссылки, задавал вопросы. Я отвечал, мы курили и все это казалось шло у него от души. Допрос продолжался около часу.

"Итак, Юрий Дмитриевич, вы не скажете мне, где вы жили в Петрограде?"

{133} — Я этого сказать не могу.

"Ну так и запишем".

Он записал, я подписал.

Все это делалось, мягко, умно и тонко… Допрос кончился, мы простились за руку. Друзья…

Всякий допрос это своего рода спорт. Шансы не равны, но борьба идет.

Следователю нужно все взять и ничего не дать. Допрашиваемому как можно больше взять и только в меру дать.

Происходило что то странное…

Ланге (я спросил у него его фамилию) ничего не дал, но ничего и не взял… И мне кажется, что и не пытался… Я не понимал. Что ж это? Новость в Г. П. У?.. Там человек?

Что в нем? Добро? И больше чем у его товарищей?

Или… Или это что то особенное страшное… Это дьявол до конца…

Я вернулся в камеру… Было часа два ночи… Без мыслей и желаний лег я на койку и немедленно заснул.

* * *

В двери открылось окошечко, рука просунула кусок хлеба, и надзиратель крикнул:

"Кипяток".

Я подставил кружку, мне налили, и дверца закрылась… Было холодно… Кипяток согрел..".

День начался…

Вспомнился вчерашний допрос… Мое положение… Тоска защемила сердце.

Умыться… Но ведь и вытереться нечем. Не будет возможности переменить и рубашку…

Выстирал носовой платок и помылся. Встал на уборную, посмотрел в окно. — Знакомый двор. Идет прогулка. Это будет единственным развлечением…

По коридору послышались шаги… Я соскочил. Открылся "глазок". Посмотрел надзиратель.

Прошел по камере… Стены исписаны…

На двери — большое распятие. Глазок окружен сиянием и надпись "всевидящее око". У койки и у столика азбука для перестукивания.

Надписи. Большей частью краткие, жуткие. Год… {134} Число… Фамилия… Или инициалы, и дело… — Шпионаж. Политический бандитизм. Контрреволюция. Все и по надписям соединено со смертью.

Две-три — "смертников". — "Здесь сидел приговоренный к расстрелу такой то". Не знаю насколько правдивы такие надписи, так как ставя себя на положение "смертника", я не могу сказать было ли бы у меня желание писать на стенках. Хотя может быть и да. Все-таки отвлечение мысли, если она не имеет должного и единственно спасающего направления. Если она вся не направлена к Богу.

Да и кроме того, насколько мне известно (точно это вообще знать нельзя — способы варьируются) по постановлениям Г. П. У. приговор заранее не объявляется. Человека берут, сводят к подвал и по дороге всаживают ему пулю в затылок. Вот и весь церемониал.

Но кроме этих надписей, к которым можно относиться с большим или меньшим доверием, здесь были скромные, но ясно за себя говорящие документы. — Календари. У койки 4-х месячный. На столике 8-ми месячный, с припиской, к которой еще можно относиться с недоверием — "обвинение по таким то статьям Уголовного кодекса" и затем другим почерком "Вероятно сегодня расстреляют:.".

Но вот в углу 11-ти месячный календарь. Начат он чем то острым, так проведен месяца три, затем идет простой и потом химический карандаш. И сбоку приписка. "Сегодня перевозят в больницу". Тут ясно — Советская тюремная больница равнозначуща покойницкой. Из Особого яруса туда берут только для того, чтобы человек не умер в камере, и с его телом не надо было бы возиться.

Были надписи и злобные, касающиеся следователей, много и религиозных: "Кто в тюрьме не сидел, тот Богу не молился". "Перетерпевший до конца спасается". "Молитесь Иоанну Воину", и т. п.

Зная, что в каждой камере, несмотря на строгий режим, все таки хранятся такие необходимые для арестантов предметы, как ножи, карандаши, веревки, я принялся осматривать камеру.

Какими путями проникают эти вещи в камеру, сказать трудно. Они передаются из поколения в поколение. Но даже в {135} таком строгом отделении, как Особый ярус, всегда есть эти скромные предметы домашнего обихода арестанта.

Так я сам, за мое сидение, пронес в камеру три карандаша. Два из них я взял у следователя и один у надзирателя. Конечно администрация знает все места куда прячут эти невинные орудия, но смотрит на это сквозь пальцы, хотя время от времени и делает обыски.

Между столом и рычагом, поддерживающим его, я нашел кусочек графита и стеклышко, заменяющее нож. Начал свой календарь…

Несколько раз я вставал на уборную и смотрел в окно. На двор шла прогулка, и в этот короткий промежуток я уже увидел двух знакомых — бывших офицеров.

Смотреть в окно запрещалось, но потому к нему и тянуло и все таки это было развлечение. Шаги надзирателя слышны и всегда можно успеть спрыгнуть.

Но я не рассчитал. В этот день дежурил надзиратель, которого я потом прозвал "крыса". Тихо, в мягких туфлях, как я потом понял, подошел он к моей двери, открыл "глазок" и застал меня на окне. Быстрый поворот ключа и он в дверях.

"Если еще раз, гражданин… Застану вас на окне, гражданин… Переведу в карцер, гражданин"… Мягким сладким голосом и с полуулыбкой на лице, спокойно, наслаждаясь своей властью над человеком произнес он.

Я не возражал. Было как то противно разговаривать с ним. Много крови испортил он арестантам. То, на что можно посмотреть сквозь пальцы, пропустить, он всегда заметит, запретит и вообще каким-нибудь способом ухудшит положение арестанта.

Но много и хорошего видел я за свою жизнь от этих мелких сошек советского строя.

В этом же Особом ярусе они изредка давали мне лишний хлеб, лишний суп. Больше того, здесь я получил Евангелие, которое вообще запрещалось приносить в какие-нибудь камеры Шпалерной.

Как и во многих случаях, я не имею возможности рассказать как оно попало ко мне. Это единственная ценная мне вещь, я унес его с Соловков, на нем я писал свой дневник во время похода, его я храню до сих пор.

{136} В коридоре движение… Открылась форточка и голос "Крысы":

"Обед!".

Я подал миску… Сам "Крыса" налил мне. Я посмотрел в форточку, но арестантов разносящих суп я не увидел. Даже эти случаи встречи арестантов друг с другом предусмотрены и предотвращены.

Налили супу. Мне не хотелось бы преувеличивать. — Миска в полторы тарелки, в ней несколько листочков капусты и маленьких, с булавочную головку, жиринок поверх мутной горячей воды.

Я съел. День потянулся… Было холодно. Окно разбито. Я начал обычное арестантское занятие. Взял диагональ и заходил… 7 шагов туда и 7 обратно… Асфальтовый пол на углах потерт… Видно не мало народу походило здесь…

Начало темнеть… Зажглась лампочка…

"Ужин!".

Та же мисочка. Половина воды, половина разваренной пшенной крупы.

День кончился… Какой итог? Чего ж мне не хватало?

Свободы… Но я в тюрьме… Я в одиночке… В Особом ярусе… И здесь ее и требовать нельзя… Да и вообще где и как ее искать в стране свобод…

Сейчас мне люди не нужны, мне даже приятно мое одиночество… Но что потом?

Пройдет месяц, другой и потянет к человеку… Трудно жить без общения с людьми… Паллиатив. — Перестукивание… Тюрьма стучит все время. В особенности по ночам… Но это только иллюзия общения и конечно это запрещается…

На прогулку в Особом ярусе не выпускают… Холодно… Окно в камере, разбито… Ночью нечем было покрыться… Грязный тюфяк… Совершенно засаленная от немытых лиц подушка… В тюфяке тюремный бич — вши… На мне синяя рубаха. Заведутся — не найти… Мыла нет… Носовой платок — и наволочка и полотенце…

"Кипяток"…"Обед"… и "Ужин"… Без сахару, даже без соли… Голод… Месяц, полтора… Затем ослабление организма… Острый голод. Мучения… Опухание… Истощение… И если не расстрел, то смерть в тюремной больнице…

{137} Да, хлеб человеку нужен… Я знаю голод… Знаю его силу… И страшно оставаться с ним вдвоем… Без книг, людей или какой-нибудь работы… Глаз на глаз… Без защиты… С одной простою мыслью: — Я есть хочу.

Итак чего мне не хватает? Всего что нужно человеку;

Свободы, хлеба, общения с людьми, движения и воздуху… Всего.

Подняв воротник, запахнув полы пиджака, засунув руки в рукава, смотря на носки своих сапог, я ходил из угла в угол…

Где же выход? На что надеяться? Откуда ждать спасения?.

Все Бог!.. Неуверенно прошло в моем сознании.

Бог! А что такое Бог?

Вчерашнее — Вот Бог!

Вчерашнее?! — Вчерашнее — подъем, потом отчаяние, потом опять подъем, и… Настроенье.

Вчерашнее забыть нельзя, но мне сегодня нужно это "Вчерашнее"…

Так верь… И ты его получишь…

Но веры нет…

Так понимай…

Но я не знаю…

Знай. Ты вспомни Божеский закон… Закон Христа…

Закон!.. Там что не понятно… Там про святых… Там пост, молитва… Дух… Нет мне не это нужно… Я жить хочу, хочу свободы… Мне нужно знать… Мне нужно руководство в жизни. Мне нужно что-нибудь реальное…

И это более чем реально… Это жизнь: Дух — Бог в тебе. И в нем основа. Пример святых, молитва, пост, — все это средства. Ты Бога должен осознать в себе… Его понять и возродиться вновь.

Дух — Бог во мне… Ну хорошо…

Ну а судьба? А это что такое?..

Бог.

Как Бог?! За что же здесь?.. Бог милосердный… Бог всесильный… Любвеобильный… И вот я здесь… За что?

Да не "за что", а для "чего"! Ты посмотри, открой глаза… Ведь Бог уже тебе помог… Он средства дал тебе… Он уберег тебя… Ведь ты же падал… Ты вспомни деньги, клад, желание мести… Он спас тебя… Спасает и спасет. Бог — Дух… Бог и судьба… Бог все!

{138} Я начал понимать… И в первый раз, сознательно, от всей души. Ему сказал тогда я: Слава!

Мои мысли были прерваны окриками надзирателей, которые шли по коридору и у каждых трех-четырех камер кричали:

"Спать приготовиться"! Спать приготовиться"! Этажей было пять. Все они были висячие, как-бы балконы, и гулко, на разные лады, раздавались голоса надзирателей.

Несмотря на мое искреннее желание не раздражаться я не выдержал… Голос "Крысы" действовал на меня. Он так то особенно растягивал "Спааать приготовиться". Как будто говорил: "Спите милые… Но помните, власть моя!"…

Я снял пиджак, лег на койку, накрылся с головой и продолжал думать…

Бог мне помог! Да, кажется действительно помог… Он уберег меня…

Я вспомнил план… И жутко стало… Ведь я б тогда пошел на все… Но если Бог — судьба, то почему он не помог найти мне деньги? Они мне были ведь действительно нужны. — Ведь я искал свободы, счастья. А теперь?..

А что такое счастье?… Я оборвал себя. Где корень, формула, основа?…

Опять раздумье, примеры жизни…

Деньги?

Нет…

Власть?..

Тоже нет… Все это временно… Ну достижение цели?.. Опять не то… Ведь это все не полно… Так где же счастье? В чем оно? Когда я сам то счастлив был?.. Когда?..

Когда я был среди людей…

Каких?..

Ну симпатичных, милых…

Еще…

Когда я был спокоен… И просто в настроеньи был… Ну и…

Когда людей любил… Ну что ж?

Вот — счастье!..

Бог — Счастье… Любовь, гармония и равновесие…

{139} Дух — счастье… Оно — вне денег, власти, хлеба… Оно во мне… В моем духовном равновесии… И вне материи… Оно свободно… Оно для каждого… И путь к нему и средства. — Учение Христа.

Дни шли за днями. Все те же надписи на стенах… Хождение по камере… Окрики "Кипяток"… Потом "Обед" и "Ужин"… "Спать приготовиться"… И это все.

Неизвестность за будущее развернулась во всю свою ширь и давила всей тяжестью. Уже надорванный прежней жизнью организм через месяц потребовал питания. Остро чувствовался голод и холод.

Петля суживалась… Но тихо медленно и верно шел я к новой жизни. Я спотыкался, падал, поднимался и снова шел.

Сначала короткие промежутки душевного покоя и равновесия, и длинные периоды сознания безысходности своего положения, жажда жизненной борьбы, временами кошмарное состояние, затем, понемногу, все меньше и меньше были эти приступы упадка, и, все выше и выше поднимался мой дух, и яснее сознавал я всю мелочность жизни и моих желаний.

Я оглянулся назад, в свою прошлую жизнь. Сколько ошибок, сколько глупостей, сколько греха!

Нет, надо остановиться. Какова бы не была моя дальнейшая судьба, все равно я должен исправиться. Если я буду жив, я должен начать новую жизнь по путям, указанным Христом. Жизнь полную любви, прощения, кротости.

В моей голове рисовались картины. — Меня сошлют, я пойду санитаром в лазарет, я буду ухаживать за больными, отдавать им всю свою душу, всю любовь, все время, все деньги. Я никогда не повторю своих ошибок, не надо мне роскошной жизни, мне надо Христианское счастье. Это высшее, чего может достигнуть человек на земле.

Недавно я перечел записки из Мертвого дома Ф. М. Достоевского. Какими далеким он мне казался раньше и каким близким стал теперь. Каждая его мысль, фраза, слово — истина, душа, реальность.

"Одинокий душевно", говорит он "Я пересматривал всю прошлую жизнь мою, перебирал все до последних мелочей вдумывался в мое прошлое, судил себя один неумолимо и строго, и даже в иной час благословлял судьбу за то, что она {140} послала мне это уединение, без которого не состоялся бы этот суд над собой. И какими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде. Я начертал себе программу всего будущего и положил твердо следовать ей. Во мне возродилась слепая вера, что я все это исполню, могу исполнить… Я ждал, я звал поскорее свободу, я хотел испробовать себя вновь, в новой борьбе. Порой захватывало меня судорожное нетерпенье… Но мне больно вспоминать теперь о тогдашнем настроении души моей. Конечно все это одного только меня касается… Но я оттого и записал это, что мне кажется всякий это поймет, потому что со всяким то же самое должно случиться, если он попадете в тюрьму, на срок, в цвете лет и сил". Как мне понятно это.

Любовь?.. И вот тут начинались мои мучения.

Настоящие, действительные и самые ужасные. Вопрос являлся во всей своей силе. И оставался неразрешенным. Расстреляют, значит так хочет Бог. Но если нет. — Так туда, к ней, за границу.

И шли раскаяния, зачем я не бежал без денег, почему я не бросил этого клада, ведь я мог быть счастлив и без денег.

Смогу ли я, хватит ли у меня сил перенести всю мою любовь к женщине на любовь к людям? Могу ли я добровольно отказаться от нее? Нет никогда, только условия жизни могут меня заставить отойти от нее, но страдания от этого разрыва останутся у меня навсегда.

Вся масса, громада моих ошибок по отношению к женщине выплывала наружу. Исковеркан я был… Но ведь я всегда любил хорошо, утешал я себя. Что мне нужно было от женщины? — Безграничной любви и веры в меня. Мне нужно было, чтобы она спокойно легла мне на руки и верила, что я донесу ее хоть на край света. Мне нужно было, чтобы она была вся моя, моим кумиром, моим идолом, на который я могу молиться, который я могу любить больше себя, больше всего, но она должна быть моей вещью. Какими способами я этого добивался? — Насилием и ударами.

Прав ли я? Нет. Тысячу раз нет. Теперь я это понял, И встал вопрос. — Можно ли победить женщину добром, любовью, прощением? Я искренно и от всей души просил Бога {141} ответить мне. В моей исковерканной голове это не укладывалось. Я видел примеры такого отношения, они говорили, что нельзя.

Да. Покорить женщину любовью не только можно, но это единственный способ, дающий удовлетворение обоим. Но для этого нужно быть христианином до конца.

Что это слюнтяйство, слабость? Нет, эта высшая сила, это настоящая сила.

И как мне захотелось исправить свои ошибки, начать новую жизнь, жизнь семьи, полную любви, самопожертвования.

Могу ли я убить любовь? Задавал я себе вопрос. Ведь тогда я сразу получу свободу, ту духовную свободу, которая выше всего, которая даст мне возможность здесь, в камере, жить полной жизнью духа, свободу, при которой не страшны ни расстрел, ни самые тяжелые условия жизни.

Нет, не могу. Любовь к ней живет в душе моей и зовет меня к жизни и только Бог — Судьба может нас разделить.

Месяца через полтора после первого допроса, Ланге вызвал меня снова.

Он знал когда это нужно сделать. — Голод давал себя чувствовать. В эти моменты нужно брать арестанта.

"Здравствуйте, Юрий Дмитриевич", приветствовал он меня, здороваясь за руку. "Так вы не скажете где вы скрывались в Петрограде?

"Я даю вам честное слово", прибавил он тоном идущим прямо из души, "что все это останется между нами".

В эти минуты он был великолепен. Искренность его была неподдельна и наверное многие попадались на такие удочки.

— "Я этого сказать не могу". Скромно, не вызывающе, но твердо ответил я.

"Ну вот прочтите и подпишите". И он подвинул ко мне два бланка.

На одном из них я прочел: "Коллегия Г. П. У., рассмотрев следственный матерьял и допросив называющего себя Бессоновым — признала необходимым содержать его под стражей в Особом ярусе Дома Предварительного Заключения. под кличкой "Неизвестный № 11"…

{142} И на другом: "… Бессонов обвиняется в том, что будучи сослан в Сибирь, бежал оттуда и по прибытии в Петроград, принял участие в контрреволюционной деятельности, направленной против Советской власти, в направлении помощи международной буржуазии и, будучи вызван на допрос от показаний по существу дела отказался, мотивируя свой отказ нежеланием выдавать связанных с ними лиц".

Клубок запутан. Я занимался контрреволюцией и у меня сообщники!

Мы разошлись также мило, как и встретились.

В третий мой визит к нему картина наших "отношений" резко изменилась.

"Я кончаю ваше дело, выезжаю в Москву для доклада и даю вам честное слово, что если вы не сообщите вашего места жительства, вы будете расстреляны. Если хотите, я вам пришлю в камеру веревку, можете повеситься".

И опять его честное слово и его слова дышали искренностью. И несмотря на то, что я знал, что он лжет, что для того, чтобы меня расстрелять, нужны мои же показания против меня, его слова все таки на меня действовали.

Он злобствовал. Карьера его как следователя, который может создать какое угодно дело путем получения от следственного любых показаний колебалась.

"Из Особого яруса я вас выпущу только на Артиллерийский полигон", прибавил он злобно.

Я знал, что он намекает на расстрел, но я не выдержал и, сыграв в наивного, спросил — что это такое?

Глаза его изменились и стали какими то особенно холодными. С такими глазами он вероятно расстреливал людей.

"Узнаете. В камеру". Отрезал он.

Обещание свое он не сдержал, веревку не прислал и я продолжал сидеть.

Не топили. На дворе было холодно. Голод становился все острее и острее.

Трудно оставаться один на один с этим противником. Нечем, кроме мысли же, отвлечь от него мысль. Даже книги нет. Ходьба по камере, перестукивание и окно — вот развлечения. Последних двух способов я избегал, они меня вовлекали в жизнь, а этого я не хотел.

{143} Но полное и постоянное одиночество начало на меня действовать. Как мне не хотелось уйти от жизни, все таки жажда общения с людьми, жажда поделиться с кем-нибудь своими мыслями, говорить и слышать поднималась во мне все выше и выше. Тяжело полное одиночество.

Силы мои падали. Я с трудом вставал на уборную, чтобы посмотреть в окно.

Духовно же я дошел до того, что почти сплошь у меня было радостное, спокойное состояние. Только часа на два в день, обыкновенно между обедом и ужином я как то входил в жизнь. Поднималась тоска. Вспоминалось прошлое. Хотелось будущего. Я молился и помогало. Бывали дни хуже. Бывали совсем радостные. И очень редко, но бывало почти отчаяние, и оно меня захватило перед событием, когда Бог облегчил мне мое положение.

После того как поживешь так, как я, когда один случай за другим спасает от смерти и мучений, невольно придешь к твердому убеждению в существовании высшей силы, которая ставит тебя в то, или иное положение. Один раз счастливое стечение обстоятельств, другой раз, но ведь нельзя же без конца верить только в "счастливое стечение обстоятельств". И замечательно, что эти избавления, это "стечение обстоятельств", приходят именно тогда, когда ты почти доходишь до отчаяния, то есть тогда, когда их меньше всего можно ожидать.

Когда, передавая какой-нибудь рассказ не старик и не дитя говорит: Меня спас "случай, судьба, обстоятельства" — его слушают серьезно. Но когда он скажет: Меня спас Бог, то часто на лице даже верующего слушателя появляется улыбка.

Я буду говорить просто: Меня спас Бог. Мне было одиноко, холодно, голодно, неизвестность за будущее меня давила, я всеми своими силами старался идти к Нему, но я был человек, я страдал и когда мои страдания были на границе к отчаянию, то я повторяю: — меня спас Бог и облегчил мои страдания. Был вечер. Оставалось недолго до окрика надзирателя — "Спать приготовиться". Время, когда на допрос вызывают редко..

Вдруг в дверях я услышал звон ключа и ко мне в камеру ввели какого то субъекта, а за ним надзиратель принес нары. Ждать к себе в камеру второго я никак не мог. И {144} до сих пор считаю это ошибкой тюремной администрации. Сидел я под кличкой "Неизвестный", не сознавался и следовательно мне в камеру давать было никого нельзя.

Первая мысль, которая мелькнула у меня в голове, была о провокаторстве. Мне "подсадили". Я выболтаюсь — он донесет. Та же мысль, как потом выяснилось, была вначале у моего будущего сожителя по отношению ко мне.

Правда у меня она быстро исчезла. Мой новый сожитель оказался совсем мальчик. Хорошее, славное лицо, вихры волос во все стороны, поверх них старая, измятая студенческая фуражка, дореволюционного времени.

Мы поздоровались. Я уступил ему табуретку. Он присел, но потом вскочил и прошелся несколько раз по камере. Видно было, что он нервничал.

"Вы в первый раз? " Спросил я его.

— "Да, в первый, какие здесь условия"?

Я рассказал.

"Надо протестовать, надо протестовать". Буркнул он сердитым голосом.

Мы разговорились… Он рассказал мне о новостях за то время, которое я провел здесь, отрезанный от мира, a я ему про тюремные порядки, но никто из нас не говорил про наши "дела". Щупали друг друга.

Скоро раздалось "Спать приготовиться". Мы легли. Он заснул как убитый и только со следующего дня ми познакомились ближе и зажили новой, более легкой жизнью.

Мой сожитель был членом с. — д. партии и следовательно был "политическим". В их организацию входило несколько человек. Как и он сам, все это были люди идеи, молодежь от 19 до 25 лет, студенты одного из В. У. З.-ов Производил он очень приятное впечатление цельной, чистой натуры. Был начитан и не поверхностно образован. На зубок знал Маркса, Плеханова и считал себя ортодоксальным марксистом.

Несмотря на то, что он шел одним из первых, месяца два тому назад, во время "чистки", он был исключен из своего В. У. З. за "неактивность", то есть за нежелание состоять в комсомоле и в партии.

Чистки эти периодически производились во всех В. У. З. и во время их выбрасывались все те, кто не желал присягнуть {145} советской власти, то есть открыто ее восхвалять. За него хлопотали два профессора, но "коллектив коммунистов" остался непреклонен и последнее время он работал, — физическим трудом добывая себе хлеб. Происходил он из крестьян. Отец его еще при царском правительстве выслужился и был начальником почтового отделения. Интересно отметить, что ни он, ни его товарищи по партии, с которым он работал, не знали женщин.

Когда он вошел в камеру, и я рассказал ему порядки, его первые слова были: "Надо протестовать". Я уже тогда отлично понял, что из этого ничего не выйдет, но не возражал ему, пока он сам в этом не убедился.

Сразу же по прибытии, он потребовал у надзирателя бумаги для заявления. В определенный день ему ее дали (в этом не отказывают), и он подал несколько заявлений о вызове на допрос и о переводе его на политический режим. Но никто никак на это не реагировал. Его нервировали и давали ему возможность "подумать". Так продолжалось недели две. Он собрался объявить "голодовку".

Я знаю случай протеста политических иного рода. Он произошел по вине самого Г. П. У. Оно сразу арестовало около 300-т человек "политических", не сумело их рассовать по разным тюрьмам и посадило их всех на Шпалерную. Они расколотили окна, сговорились, объявили голодовку, переломали что возможно в камерах, но получили только "моральное удовлетворение". Им всем усугубили наказания, большая часть их попала на Соловки. Конечно, сделай это не "политические", они были бы немедленно расстреляны.

Организм моего компаньона был уже подорван усиленным физическим трудом, тюремного пайка конечно не хватало, и мы начали голодать вместе.

Недели через две его вызвали на допрос. Пришел он оттуда расстроенный. Ему навалили кучу обвинений. Я его утешал, что это их обычный прием заставить допрашиваемого заговорить и тем выдать себя.

Последствия этого допроса были очень существенны — его перевели на политически паек. А вместе с его жизнью улучшилась и моя.

Всегда в советской Pocсии у меня был потайной карман.

{146} Не раз служил он мне службу, сослужил и теперь. В нем я пронес в камеру трудовую книжку и деньги. Паспорт я конечно уничтожил в уборной, а деньги сохранил. У К-ва денег не было, но зато было разрешение покупать продукты, выписывая деньги из канцелярии, куда родные должны были вносить их на текущий счет. Конечно надзиратели могли бы заметить, что деньги не выписывались, а есть на руках, но это как то проходило. Вообще же на деньги в советских тюрьмах смотрят сквозь пальцы. Ведь не будь их притока с воли, хотя бы в виде продуктов, 90 проц. сидящих ушло бы на тот свет.

Покупка продуктов разрешалась два раза в неделю. Помню с каким нетерпением ждали мы их в первый раз. Мы заказали хлеба, масла и сахару. Когда их, принесли, то съев свой ужин, мы с кипятком по настоящему разговлялись, намазав хлеб маслом и посыпав его сахаром. Это был праздник. Сытый голодного не понимает и это трудно понять тому, кто не голодал по настоящему. Мы съедали в среднем по четыре фунта хлеба в день.

Кроме разрешения покупок, К-в начал получать и другой паек:

— 2 фунта хлеба, суп с мясом, настоящую кашу, сахар и 1-16 — тую фунта махорки в неделю. Но это было не все. — Нам дали книги, газеты, К-в ходил на прогулку. Электричество гасили только в 11 часов вечера. Я с удовольствием вспоминаю наши вечера, когда мы вечером читали, разговаривали или… искали вшей. У К-ва их было неимоверное количество, его платье было усеяно ими. Я находил их не более 6–7 штук в день. Есть русская тюремная примата: — Вши приходят к человеку, когда падает его дух.

Один из таких вечеров был очень веселый…

В Россию приехали английские делегаты — Персель и К-о. Газеты были полны ими. Делегация восхваляла все: она ездила в Грузию и видела ее самостоятельность и лояльность по отношение к советской власти. Она посещала заводы и фабрики и видела поднятие промышленности и производительности труда. Побывала в нескольких детских домах и пришла в восторг.

В газетах — речи, отзывы, письма…

Был вечер. Мы разговаривали и восторгались ловкостью большевиков… Нам было понятно, что советская власть {147} покажет то, что она хочет и как она хочет. У нее всегда есть в запасе десяток образцовых заводов, детских домов, школ и т. п. Она сумеет заставить плакать или смеяться.

К-ве сидя на скамеечке вспоминал газету и, как всегда, когда он был чем-нибудь очень доволен, подскакивал и кричал на всю тюрьму: "Ай, Ай! Ах ты леший! Но это еще только цветочки, ягодки впереди"!.

И действительно. Вскоре нам принесли газету и, как обыкновенно, я начал читать ее вслух. На первой странице жирным шрифтом было помещено письмо Бен-Тилета. К сожалению я не помню всего его содержания, где он восхваляет те, или другие советские учреждения. Читая его начало, мы только улыбались. Но когда дело дошло до фразы: "Ваш милосердный тюремный режим заставляет меня умиляться вашей гуманностью", наши улыбки перешли в смех. Смех в хохот… Но какой! Два здоровых мужика минуты две — три хохотали как истеричные женщины… Остановились, начали читать, но не могли "Ой, ой", кричал К-ве, "его бы сюда, он понял бы милосердный тюремный режим". И мы снова хохотали. Но правда, в нашем смехе было больше слез, чем веселья…

Я всегда, всю свою жизнь буду помнить имя Бен-Тилета, как человека, который может заставить смяться в самых тяжелых условиях.

Нигде так не сходятся люди, как в тюрьме. Здесь они показывают себя со всех сторон и если они доверяют друг другу, то здесь они высказывают свои самые сокровенные мысли. Часто у нас с К-м завязывались интересные разговоры. Естественно, что меня в первую очередь интересовали вопросы духовные. Мне хотелось проверить себя и проверить свои основы и поэтому я со всех сторон подставлял свои убеждения под его удары. До этих разговоров мне часто приходило на ум: А что если я неправ? Что если идущее в мире материалистическое учение социализма, действительно даст ему счастье? Что если оно реальнее, практичнее, и жизненнее, чем отброшенное людьми Учение Христа?

Противник у меня был серьезный. Молодой, много читавший и умевший использовать свои знания.

Но чем больше я с ним говорил, чем большее {148} количество вопросов было затронуто, чем яснее он выражал свое учение, тем тверже и тверже я верил в жизненность Учения Христа и в утопичность и нелогичность материалистического учения социализма. "Бога нет, совести нет, ответственности перед ней в будущей жизни нет", говорил он.

"Почему же вы меня не убьете за 25 штук папирос? Вы живете раз… Только этой земной жизнью… Вы хотите курить… Вы находитесь в таких условиях, что не ответите перед законом… Почему вы меня не убьете и спокойно не закурите папиросу"? Возражал я ему. "Прошу вас ответить мне на этот вопрос так, чтобы я понял или хотя бы почувствовал, что вы правы".

И тут сыпались его доказательства. Он меня совершенно забрасывал всем тем, что он впитал в себя. Тут был и закон взаимопомощи и математический, как он нарывал, закон социализма. Но толкового, ясного, простого ответа он мне дать не мог.

С удовольствием читая и говоря о Достоевском, он совершенно не выносил, когда я упоминал о его "Бесах". Это его произведение он называл и безнравственным и не художественным и вообще возмущался тем, что Достоевский мог его написать. Когда я говорил, что Достоевский пророк, то он приходил просто в ярость.

Я его просил объяснить мне разницу между большевиками и меньшевиками. Bcе его ответы вертелись около революционности одних и эволюционности других.

"Но ведь вы тоже признаете насилие"? Спрашивал я его.

— "Да, для захвата власти и орудий производства".

— "А потом"?

— "Мы от него откажемся".

— "Почему"?

— "За ненадобностью. С захватом власти и орудий производства уничтожатся классы, при современной технике рабочий день дойдет до двух часов и каждый, работая по способностям получить по потребностям".

— А вы не допускаете, что какая-нибудь группа лиц, какой-нибудь профессиональный союз, совсем не пожелает работать, а предпочтет захватив власть, заставить всех работать на себя?"

{149} — "Вы рассуждаете по детски", горячился он.

Да, соглашался я. И я бы хотел всегда рассуждать по детски. На мой взгляд это самое логичное. — Вы допустите, что какой-нибудь профсоюз химической промышленности решит, что довольно работать и пользуясь своим продуктом. как оружием, захватит власть, образует новый класс и будет диктовать миру свои условия".

Мне часто приходило в голову: Передо мной человек, который в нравственном отношении стоит много выше меня, человек, который отдает свою свободу, которую он так ценит, ради любви к ближнему, ради своей идеи. Я верю в вечную жизнь нашего духа. И являлся вопрос? Неужели он, в будущей жизни, не спасется от ответственности перед своей совестью — Богом?

Долго я не мог ответить себе на это и только потом понял, что не велика будет его ответственность потому, что он соблюдает главный закон Христа — закон любви к ближнему, но горе тем, кто повел его, чистого мальчика, этими путями. Горе тем, кто создал свой закон, вместо вечного, Божеского. И весь ореол гения Ленина начал мне казаться просто жалким.

Надо мной могут смеяться, но с тех пор я молюсь за душу Ленина.

Всего месяца полтора я просидел вместе с К-м. Его отправили в Москву, и я снова остался один.

Ланге брал меня измором. "Но в этом месть", как говорит Достоевский, "можно научиться терпению". Он не знал, что я был не один и некоторое время питался лучше. Мои условия жизни немного исправились. Я сделал себе маленький запас сухарей, у меня был кусок мыла, и я мог стирать свое белье. Рубашка на мне тлела.

Чем дальше я сидел, тем ближе, по моим соображениям, я подходил к смерти. И тем меньше я ее боялся.

Вначале я старался не думать о ней, но отогнать эту мысль трудно, и я пустил ее совсем близко.

Расстреляют… Страшно? Нет, на это воля Бога. Неприятен самый процесс. Вызов… Встреча с палачами…и пуля в затылок где-нибудь в подвале.

Хочется ли жить? Нет. — Я жив и буду жить. Не нужно {150} только нарушать своего духовного равновесия, а для этого не надо идти в разрез с волей Бога.

А мои планы? Выпустят. — Бежать за границу.

Любовь и новая жизнь. Но смогу ли я это сделать? Хватит ли сил? Силы есть, но правильно ли я сделаю, если буду ломать свою жизнь и избегать тех условий, в которые меня ставит Бог.

Любовь.? Смогу ли я победить ее? Нет. Я могу бороться со всем, но только не с этим чувством. Оно сильнее всего и будет мною двигать. Но об этом думать нечего, на это нельзя надеяться.

Каковы были мои прежние верования, на которых я был воспитан?

В Училище зубрение Катехизиса. В полку хождение по наряду в церковь и только на войне пробудилось кое что. Но что это было? В те минуты, когда я ближе подходил к смерти, мысли невольно шли к Богу. Считая малодушием молиться и креститься во время боя, я делал это каждый день вечером. Вот и все мое отношение к высшему миру, то есть к Богу.

Сейчас надо совершенствовать себя духовно. Помню я те обещания, которые я тогда записал на папиросной бумаге, чтобы в случае выпуска ими руководиться. Они просты, как просто все Учение Христа, но я верю, что они единственные пути, ведущие к счастью. Вот то, что было мной записано:

Нужно слить свою волю с волей Бога, то есть всегда и во всех случаях жизни стремиться к добру, любви, прощению, милосердию, кротости, миролюбию, словом к Богу. Пути к этому всегда покажет мне моя совесть, и она же в каждом случае ясно скажет, что такое Бог иначе — добро, любовь, правда, истина и т. д. Дальше я обещал:

Любить всех людей и прощать им все, всегда и во что бы то ни стало.

Никогда ни с кем не ссориться.

Никогда никого не осуждать.

Делать людям то, что хочу для себя.

Действовать не насилием, а добром.

Считать себя ниже других.

Отдавать все, что имею без сожаления.

Не развратничать.

Не клясться и не врать.

{151} Я обещал не ломать свою жизнь и не избегать тех условий, в которые меня будет ставит Бог. Я понимая тогда, что для соблюдения всех этих обещаний, нужны и такие материальные условия, в которых легче всего провести это в жизнь. Поэтому, я обещал сократить свои материальные потребности до минимума. Раза два в неделю есть такую же пищу, как в тюрьме, спать на жесткой постели, не пить вина, Молиться, то есть раза два в день, отходя от материальной жизни, всем своим существом стараться приблизиться к Богу.

(Что из этих обещаний я выполнил?!).

Я просил Бога помочь мне в этом, я просил Его сохранить мне ту духовную свободу, которую я получил здесь и которая дает гораздо больше счастья, чем та, к которой тянутся люди.

Я просил дать мне свободу, но в глубине души, я сознавал, что я не искренен и потому я не всегда был свободен, — Любовь к любимому человеку связывала меня с миром. От всего, кроме нее, я мог отказаться, но она меня тянула в жизнь.

Я не могу воздержаться, чтобы не рассказать случай, который произошел со мной в ночь с 3-го на 4-ое декабря, и который я предоставляю комментировать кому и как угодно.

Я сидел тогда с К-м. Мы легли спать. Прошло около часу. К-ве спал, я слышал что он спит. Вдруг на меня напал нечеловеческий, я подчеркиваю, нечеловеческий ужас. Первым моим желанием было разбудить К-ва, но ужас был так велик, что я как то понял бесполезность этого. Я начал молиться, то есть всем усилием воли старался идти к Богу. Первый приступ ужаса начал проходить, но за ним наступил второй и затем третий, менее сильные. Я все время молился.

И затем, также внезапно, я почувствовал необыкновенную, немирскую радость. Это было неземное блаженство. На стене появился образ Богоматери. Голос внутри меня говорил:

Теперь ты можешь просить ее, что хочешь. Желаний у меня не было…

16-го марта, после обеда, меня вызвали в канцелярию.

{152} Барышня, введя меня в помещение, передала меня служащему, сидевшему за письменным столом.

"Прочтите и распишитесь", сказал он мне, передавая какую то бумажку.

Бумажка была коротенькая. — Петроградская коллегия Г. П. У. на заседании такого то числа "слушала" дело Бессонова, признала его виновным по ст. ст. 220-ой, 61-ой и 95-ой Уголовного кодекса С. С. С. Р. и "постановила" приговорить Бессонова к высшей мере наказания — расстрелу, с заменой 3-мя годами заключения в Соловецком лагере особого назначения.

Ст. 220 — хранение оружия, которого у меня не было.

Ст. 61 — участие в контрреволюционной организации, в которой я не состоял, и

ст. 95 — побег.

Сразу является несколько вопросов. Почему ст. ст. 61 и 220 и почему расстрел заменен, говоря правильно, каторжными работами.

Но в Советской России на вопрос почему — не отвечают. И в данном случае я тоже ответить не могу, я только констатирую факт. Говорят: "Был бы человек, а статья найдется".

Прочитав эту бумажку я, как всегда, от подписи отказался и попросил провести меня к Ланге. Мне нужно было хоть постараться получить что-нибудь из одежды.

Меня ввели к нему в кабинет. По-видимому он двигался по службе, так как кабинет был теперь более комфортабелен, чем тогда, когда я бывал у него.

Весь большой письменный стол был завален бумагами и книгами. На одной из них я прочел: "История Императорского Александровского Лицея". Как я потом узнал, он вел дело лицеистов, из коих 50 человек было расстреляно и много сослано на Соловки и в другие места.

Между делом, я спросил его почему он "пришил" мне 220-ую ст., о которой ни звука не было сказано на допросе.

"А я даже и не знал, что у вас 220-я статья", ответил он мне.

Вот как реагируют в советской Pocсии на вопрос "почему". Я передаю голый факт.

Наш разговор продолжался. На первом допросе он мне сказал, что если бы я, бежав из Сибири, явился бы сразу в {153} Г. П. У., то мое дело бы разобрали, и я бы не нес наказания за побег.

Основываясь на этих словах, я теперь полушуткой сказал ему, что если я теперь убегу, то приду прямо к нему на квартиру.

За все время допросов, мне кажется это единственный раз, когда он обозлился искренно. Глаза его остановились на мне, руки у него задрожали, но он сейчас же сдержался и только более чем обыкновенно злобным тоном ответил мне:

"Я вам этого делать не советую. До свидания".

Но свидание наше не состоялось. Мне объявили, чтобы к 8-ми часам вечера я был готов с вещами. Вещей у меня не было. Зато времени было много, и я мог перед новой жизнью подвести итог.

Как и все время во мне шла борьба духа и материи.

Знаменитый Соловецкий лагерь особого назначения. Самая тяжелая большевицкая каторга… Соловки, с которых нет возврата… Зимой, без одежды, без помощи извне… Вот мой удел… Страшно. Не выдержу.

Нет… Ничего. Выдержишь… — Сейчас ты более чем когда либо силен духом. Верь, что Бог лучше тебя знает, когда нужно послать облегчение. Он тебя не оставит, и эту перемену в жизни ты должен принять с радостью. Сейчас ты с Богом — Совестью внутри себя идешь в мир. Оглянись назад, посмотри на что были направлены все твои стремления раньше и куда ты идешь сейчас. Взвесь, что бы ты предпочел, эти 6-ть месяцев, или все блага мира?

Так вот он выход. Тяжело…





 



Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх