• Три источника и рассыпные части
  • Источник первый: раскол
  • Источник второй, он же Первая мировая
  • Источник третий — традиция, однако!
  • Россыпь первая: диктатура для демоса или демократия для друзей?
  • Россыпь вторая: утопист или пророк?
  • Россыпь третья: «вам шашечки или вам ехать»?
  • Глава 5

    Настанет год —

    России черный год —

    Когда царей корона упадет.

    Забудет чернь к ним прежнюю любовь.

    И пища многих будет смерть и кровь.

    (М.Лермонтов)

    Три источника и рассыпные части

    Большевистскую победу в Гражданской войне трудно понять умом. Узкая группа деклассированных лиц интеллигентского происхождения провозгласила мизерную часть мещанского сословия — рабочих — солью земли и венцом социального творения, «приписав ей свойства и права общества в целом». Заявляла о некоем светлом коммунистическом будущем, а в конечном итоге… возродила империю. В модернизированном, само собой, виде, но если говорить, например, о пресловутой территориальной целостности, то процент восстановления оказался беспрецедентно высок по историческим меркам. Из 21,8 млн. квадратных километров прежней Российской империи «вторичной сборкой» было оприходовано 21,3 миллиона! Безвозвратно ушли только такие давно отрезанные ломти, как былые Привислянские губернии и Финляндия, а еще небольшой кусочек причерноморской Анатолии. Прибалтику и Бессарабию Сталин вернет в 1940 году; Урянхайский край, «свободно ассоциированный» с Россией в самый канун Первой мировой (ныне Республика Тыва) — в 1944-м. Еще год спустя вождь наложит руку на южную половину Сахалина, Курилы и даже на далекий Порт-Артур, потерянные задолго до победы большевиков, в итоге японской войны. Кроме того, полунезависимые протектораты, ранее втиснутые анклавной пазухой в «мягкое подбрюшье» имперской глыбы — Хивинское ханство и Бухарский эмират (на таком статусе для них сумела в свое время настоять соперница-Великобритания) — теперь были без каких-либо оговорок включены в Советский Туркестан.

    Примерно тогда же у большевиков появился первый по счету геополитический вассал: Монголия во главе с Народно-революционной партией, вроде бы также приступившей, хотя не очень-то убедительно — в силу природно-исторических причин — к «построению социализма».

    Столь полная реституция после великих потрясений не удавалась ни разу за тысячу лет даже второму Риму, не говоря о первом!

    Как большевики взяли власть, ясно в общем и целом: они «доходчивей» любых прочих претендентов пообещали основной массе населения — крестьянам с сохой и крестьянам с винтовкой — удовлетворить все их требования без исключения и немедленно. Куда сложней усваивается логика победы ленинцев в последующей борьбе: как и почему удалось эту власть удержать; более того, собрать из осколков рассыпавшееся государство.

    Источник первый: раскол

    По устоявшейся привычке хотелось написать: конфликт между народом и властями предержащими, разделение общества по классовому признаку и так далее… Но в том-то и дело, что к началу XX века в Российской империи не было никакого «общества», одного для всех, как в национальных государствах и даже таких же многонациональных империях, располагавшихся к западу от нее. А были психологически изолированные друг от друга пространства «мировой деревни» и точки-вкрапления «мирового города». Город жил более-менее по меркам европейского исторического времени. Деревня же, то есть 85 % населения империи… В какой эпохе пребывала она, сразу и не скажешь в двух словах.

    …Появление в X веке Библии на кириллице открывало возможность массовой грамотности русского народа. Тем более что староболгарская речь (таково лингвистически корректное определение языка, известного массе современников как «церковнославянский») тогда была еще довольно близка и в целом понятна восточным сородичам. Археологические находки берестяных грамот в Новгороде показали, что с раннеписьменных времен вплоть до захвата республики Московским царством грамотность была широко распространена у тамошнего люда.

    Именно так, через Священное писание, грамотность пришла в Западную Европу. Причем и той пришлось в свое время дожидаться переводов «с канонического на национальный»: полная Библия сразу сделалась семейным чтением лишь у протестантов разного толка, а католикам клир еще довольно долго старался не давать ее в руки. На Западе и на Востоке опасения духовной власти были одни и те же: вдруг народ в простоте своей что-нибудь в Священном писании истолкует неверно или, чего доброго, обнаружит противоречия в разных его частях — и подвергнет сомнению божественные истины!

    Но при такой серьезной «духовной конкуренции» Рим не мог бесконечно держаться за прошлое. Благодаря своей известной гибкости католицизм и сохранился как мировая религия, а не превра-тился в захудалую секту. Русская православная церковь подобных стимулов не имела. Хроника библейских изданий в России напоминает то детектив, то политический триллер: начиная с бесследного исчезновения новозаветного перевода пастора Глюка в 1705 году, заканчивая административным запретом деятельности Библейского общества в 1826-м, длившимся тридцать с лишним лет.

    И когда появился полный текст русской Библии, включивший наконец-то Пятикнижие (оно же Тора или Моисеев Закон), исторический момент был упущен. Книга Книг не вошла в каждую избу и оставалась по сути неизвестной простонародью; чтение ее — часто публичное, с одновременным толкованием — привилось лишь у здешних «протестантов»: некоторых старообрядцев. (Оттуда, кстати, в их семьях обилие вводящих в смущение простого обывателя «нерусских» — ветхозаветных имен.) Потому в их общинах и читать-писать не мог только самый тупой да ленивый. А подавляющее большинство русских крестьян в просвещенном девятнадцатом веке оставалось неграмотно. Стало быть, по одному из важнейших показателей они обретались все еще в «доисторическом» — или, сказать вернее, во внеисторическом времени. Да и само православие было для верхов одно, для низов — другое. Господа читали Толстого и Достоевского, создавших красивую, возвышенную концепцию народа-богоносца, а «богоносец» тем временем созревал для очередного всесветного погрома.

    И вот следующий ключевой момент истории. Россказни о том, что-де Киев при Ярославе Мудром был столицей мирового класса, а Париж, куда он выдал замуж свою дочь Анну, захолустной дырой, или что на Руси каждый смерд сиял опрятностью и просвещенностью, тогда как в Европе знатнейшие рыцари поголовно не умели ни написать собственное имя, ни прочесть «мама мыла раму» (к тому ж не только рам, но и детей заморские мамы якобы вовсе не мыли) — просто байки квасных патриотов. На самом деле средневековый этап своего развития Русь и Запад начинали с примерно равного во всех отношениях старта. Правда, с отрывом в пару столетий, но по тем неспешным временам такое было почти не в счет.

    А потом, ближе к Новому времени, начинается труднообъяснимое. В Европе низшие сословия мало-помалу, но постоянно расширяют свои гражданские права, добиваются принятия все новых монарших законов, позволяющих защитить жизнь, свободу и имущество каждого. Любая страна, которая шагнет вспять, поддавшись поветриям социального регресса и редукции, расплачивается за это скоро и жестоко. Хуже всех пришлось Речи Посполитой: почти весь XVI век она на вершине своего могущества и расцвета, при весьма высокой по тогдашним меркам общественной терпимости, даже «либерализме». Именно с той поры в Польше массово селятся евреи, бегущие из германских земель, да и к собственным религиозным ересям вроде арианства поляки еще довольно снисходительны. А в следующем столетии начинаются непрерывные войны и смуты, хиреют науки, искусства и хозяйственная жизнь. Пройдет еще две сотни лет, и от всей польской державы останется крошечный клочок земли с вольным городом Краковом; в середине XIX века с карт Европы исчезнет и он.

    Что же там приключилось? Да просто «сто семей» магнатов, с готовностью поддержанные самой косной мелкой шляхтой, формально равноправной с ними, а фактически — клиентелой при земельных аристократах, и примкнувшее к ним духовенство решили усилить нажим сразу на крестьян, мещан, евреев и окраинное православное казачество. Схожие в той или иной степени явления, происходившие тогда сразу в нескольких странах Восточной Европы, Энгельс окрестил «вторым изданием крепостничества»; у нас сегодня сказали бы — «чисто конкретный наезд с отъемом».

    В Московском Великом княжестве, затем царстве, а после и в Российской империи шел процесс, прямо противоположный европейской доминанте. Здесь низы не расширяют век от века, а последовательно теряют свои права и возможности. Соответственно любой их бунт направлен не на то, чтобы заставить власть строго следовать гуманным «божеским» законам и ограничивать репрессивные нормы, но на некую «народную справедливость» и «мужицкую волю». Чтобы, значит, вот этих вот больше здесь не стояло — и тогда на Марсе будут яблони цвести! (Анахронизм допущен нами вполне сознательно: для русского крестьянина как минимум пяти последних столетий права его личности являлись никак не меньшей абстракцией, чем четвертая планета Солнечной системы.) Но жестко централизованная монаршая «вертикаль» здесь не сдала ни одной позиции, а наоборот, захватывала всё новые; так, казалось, будет вечно…

    В сегодняшних историко-философских дебатах часто всплывает парадокс Петра Первого. Великий царь, желая модернизировать страну по определенному набору параметров, в то же время жестоко усугубил ее отсталость по целому ряду других — как выяснилось, более важных и решающих. Вопрос о надругательствах над самобытными заветами предков мы оставляем профессионалам особой духовности. Но никто ни разу, даже в построенной Петром империи, не подвергал сомнению факт, что он, прорубая окно в Европу, радикально расширил арсенал форм и методов крепостной повинности. Так что само это понятие — крепостное право — с тех пор окончательно превратилось в подобие фигового листка, коим стыдливо прикрывали самое натуральное рабство. И через сто лет после Петра, в эпоху расцвета высокой культуры, русский мир выглядел странной смесью общинного варварства с античностью. Даже Пушкин — «наше всё» — был фигурой скорее не из эпохи Возрождения, вопреки расхожей метафоре, но из той самой русской античности, что отчетливо видно по его кругу литературных ассоциаций: классические боги и герои ему явно ближе, чем библейские персонажи, которых поэт воспринимает больше через призму Вольтера и Руссо.

    Вместе с тем заметно теряют популярность сравнения Петра со Сталиным, вроде бы вполне закономерные и оправданные (к тому же поощрявшиеся самим вождем), поскольку делали оба одно и то же, абсолютно одинаковыми методами. Видно, оттого, что сознание нынешней интеллигенции — такой же жертвы смесительных упрощений, как все и вся в России, — чем дальше, тем больше сводит самые сложные проблемы бытия к единственной довольно примитивной антиномии. Если к Петру намертво прилипла этикетка «западничества», то Сталин считается его антиподом, ненавидевшим Запад. И этих представлений оказывается вполне достаточно, чтобы сторонники той или другой системы взглядов в очередной раз провозгласили кого-нибудь одного из «исторических близнецов» эффективным менеджером (допускавшим перегибы в силу неизбежной необходимости), второго — дегенеративным чудовищем. Впрочем, к этой важной теме мы вернемся в самом конце.

    Реформы в Европе происходили примерно по тому же принципу, что и ее революции: устраняется, говоря условно, одна крупная проблема, тут же вместо нее возникает десяток новых, размерами поменьше; все они обычно решаются так или иначе, «по мере поступления». В России же на месте каждой «убитой» проблемы вырастают еще более масштабные и трудные, часто вовсе неразрешимые в исторической перспективе. Именно так случилось с «авторитарно-либеральной модернизацией» Александра Второго, откуда берут начала и Февраль, и Октябрь.

    Отмена крепостного права лишила отношения помещиков и крестьян традиционной легитимности. Почему теперь одни должны работать на других — на этот вопрос государственный комплекс идей, выраженный, как известно, в формуле: Православие, Самодержавие, Народность — сколько-нибудь убедительного ответа дать не смог. Кроме того, все реформы Александра задолго до социалистического строительства (и не впервые в отечественной истории) стали попыткой «перепрыгнуть через ступеньку»: в данном случае из антично-варварской эпохи сразу в капитализм, минуя промежуточную ступень с ее эволюцией феодальных прав и свобод. И опять не допрыгнули — как всегда…

    В момент реформ 134 тысячи помещиков владели 80 миллионами десятин земли, из которых 70 млн. находились у 30 тыс. крупнейших владельцев — «двухтысячников». Помещичьи хозяйства — это те самые «дворянские гнезда», которые служили остовом российской державы. Здесь в течение долгого времени производится основная масса сельскохозяйственной товарной продукции, они же составляют важную часть банковской системы, будучи основной формой недвижимости: 60 млн. десятин земельной собственности были заложены на колоссальную по тем временам сумму 3,5 млрд. рублей. В «дворянских гнездах» создана и почти вся высокая русская культура.

    Стократ большее количество крестьянских хозяйств имело примерно равные по размеру земельные угодья. В среднем на семью приходились 11,37 десятины — 124 сотки, что сплошь и рядом было недостаточно для прокорма.

    К началу следующего века крестьяне в Европейской России арендовали у помещиков 37 млн. десятин за совокупную плату 400 млн. рублей. А поскольку в массовом сознании, отвергавшем любые понятия частной собственности, издавна сложилась стройная система представлений: «Земля — Божья, людишки на ней — государевы», то само собой, возникло и стремление избавиться от этой «дани».

    Массовые выступления крестьян, которым не могло противостоять уже ничто, начались в марте 1917-го, а к осени того года, по данным Троцкого [Троцкий, 1997, т.2, ч.2], территорией крестьянского восстания становится почти вся страна. Из 624 уездов старой России бунтуют 482, что составило 77 процентов, а без окраин, имевших свои особенности — Закавказья, Сибири, — из 481 уезда в восстание вовлечены девять десятых. Наступает долгожданный «черный передел». В Курской губернии селяне поделили между собой покос, принадлежавший председателю Госдумы Родзянко. Епископ Подольский доносит на самоуправный захват леса, обер-прокурор Священного Синода жалуется на отобрание у Александро-Невской лавры луговых земель. В Нижегородском уезде мужики теснят женский монастырь, косят его луга, разломали заборы и не дают прохода монахиням.

    Помещичьих усадеб было разгромлено несметное множество — какой русский интеллигент не помнит, скажем, о блоковском Шахматове? Частный случай нередко может поведать больше, чем самая обширная статистика. Вот лишь пара взятых наугад.

    «В ночь под 8 сентября крестьяне села Сычевки, Тамбовской губернии, с дубинами и вилами, идя со двора на двор, созывают всех от мала до велика громить помещика Романова. На сходе одна группа предполагает отобрать имение в порядке, разделить имущество между населением, постройки сохранить для культурных целей. Беднота требует сжечь усадьбу, не оставляя камня на камне. Бедноты больше. В ту же ночь моря огня охватило имения всей волости. Было сожжено все, что поддавалось пламени, даже опытное поле, вырезан племенной скот, пьянствовали до безумия». За три дня сгорели 24 имения…

    Пензенский крестьянин Бегищев рассказывал: «В сентябре все поехали громить Логвина (его громили еще в 1905 году). К имению и от него тянулась вереница упряжек, сотни мужиков и баб стали угонять и увозить скот, хлеб и прочее».

    В Таврической губернии, по воспоминаниям крестьянина Гапоненко, «крестьяне стали громить экономии, разгонять заведующих, забирать хлеб из амбаров, рабочий скот, мертвый инвентарь. Даже ставни с окон, двери с построек, полы из комнат и крыши цинковые срывались и забирались. Захват имущества оправдывали так: «Помещик был наш, мы ему работали и достояние, бывшее у него, нам одним должно достаться»».

    С февраля до октября таких набегов набралось до пяти тысяч общим счетом. И если «при царе» можно было вызвать войска, то теперь, с появлением в деревнях толп вооруженных дезертиров, с деморализацией даже казачьих частей, остановить беспощадный, а сплошь и рядом совершенно бессмысленный бунт невозможно.

    Еще одним проявлением раскола нации стали серийные, как принято выражаться в наши дни, убийства офицеров на позициях. Как в гибнущем Риме невольник воплощал свою заветную мечту: «Убей хозяина!» — так внутренние варвары, дети и внуки рабов просвещенного века отыгрывались на потомках рабовладельцев. «Расправа производилась почти открыто, на глазах солдат. Никто не вступался: большинство не хотело, маленькое меньшинство не смело. Убийца всегда успевал скрыться, как будто тонул в солдатской массе».

    Одну из таких трагедий описал в подробностях печально известный генерал П.Н. Краснов: «При моем отъезде генерал Волкобой, считавший себя любимцем солдат, почтенный старик с седой бородой, типичный русский старик, «дедушка», как звали его солдаты, убедил генерала Гиршфельдта поехать в дивизию без конвоя и уговорить солдат повиноваться. Они поехали вдвоем на лесную прогалину. Там их окружила толпа солдат. Солдаты прежде всего потребовали освобождения арестованных. Волкобой тут же приказал их отпустить. Потом схватили Гиршфельдта, повели в лес, раздели, привязали к дереву, истязали и надругались над ним, после чего убили. Волкобой убежал в землянку, плакал и умолял пощадить его в уважение к его сединам. Солдаты со смехом выволокли его из землянки, посадили в автомобиль и, окружив издевавшимися над ним солдатами, отвезли в штаб его корпуса. Вместе с Гиршфельдтом был убит командир полка и еще один офицер Убийства, наступающая темнота, лес, — все подействовало отрезвляюще на солдат, и они тихо ушли на позицию и решили сидеть на ней и никуда не уходить» [Октябрьская революция, 1991: 15–16].

    Ситуацию подытожил Горький, знавший как мало кто свой народ: «Мы, Русь, анархисты по натуре, мы жестокое зверье, в наших жилах все еще течет темная и злая рабья кровь — ядовитое наследие татарского и крепостного ига — что тоже правда». И дал ей точный прогноз: «Теперь, когда вскрылся гнилостный нарыв полицейско-чиновничьего строя и ядовитый, веками накопленный гной растекается по всей стране, — теперь мы все должны пережить мучительное и суровое возмездие за грехи прошлого, за нашу азиатскую косность, за эту наивность, с которой мы терпели насилие над нами» [Горький, 1990: 6].

    В Гражданской действовали, как известно, три стороны: красные, белые и «зеленые». Социальную роль первых двух, скорее всего, принято преувеличивать. В сущности, в России начала XX века разгорелась тотальная крестьянская война, вроде тех, что за 500–600 лет до нее происходили в локальных масштабах по всей Европе. Она, подобно извержению вулкана, залила страну огненными потоками ненависти и насилия, уничтожая цивилизацию. Деревня восстала против города и, поскольку впервые в отечественной истории оказалась массово вооружена, получила шанс полностью уничтожить противника. С редкой точностью об этом высказался тот же Николай Бердяев: «Русская революция возможна была только как аграрная революция, опирающаяся прежде всего на недовольство крестьян и на старую ненависть их к дворянам и помещикам и чиновникам. В русском крестьянстве не исчезли еще воспоминания об ужасах крепостного права, об унижении человеческого достоинства крестьян. Крестьяне готовы были мстить за своих дедов и прадедов. Мир господствующих привилегированных классов, преимущественно дворянства, их культура, их нравы, их внешний облик, даже их язык, был совершенно чужд народу-крестьянству, воспринимался как мир другой расы, иностранцев» [Бердяев, 1990: 111].

    И наверное, все могло бы — даже должно было по идее кончиться так, как в Демократической Кампучии шестьдесят лет спустя. Но «внутренний Вьетконг» в лице большевиков сумел, не дожидаясь развязки, погасить пожар новыми потоками русской крови.

    Источник второй, он же Первая мировая

    Была ли эта война неизбежной?

    Ленин, во всяком случае, так считал; свои соображения он изложил в упомянутой работе «Империализм как высшая стадия капитализма». Правда, когда он приступил к написанию трактата, война уже шла вовсю, и начало ее — как обычно, долго готовившееся всеми сторонами — оказалось, как всегда, полной неожиданностью для большинства европейцев. Весь прежний уклад жизни, с каждым десятилетием становившийся уютнее, гуманнее и безопаснее, обрушился враз и навсегда, точнее, был разломан их собственными руками.

    Потому многие исследователи до сих пор испытывают недоумение, обращаясь к этой теме. Вспоминают даже тесные родственные связи между большинством правивших домов Европы: так, императоры Германии и России в неофициальной обстановке обращались друг к другу не иначе как «кузен Ники» и «кузен Вилли», а английский король Георг Пятый рядом с Николаем и по внешности смотрелись не то что двоюродными, но прямо-таки родными братьями. При этом как Вильгельм, так и двое других, невзирая на разницу государственных языков и вероисповеданий, одинаково были этническими немцами. Неужто не могли поладить без кровопролития; или та сакраментальная империалистическая грызня, о которой писал Ленин, набрала такую силу, что ей уже не могли препятствовать ни семейные сантименты, ни элементарный инстинкт самосохранения?

    Противоречия действительно обострились радикально с тех пор, когда Британскую империю возглавляла мать Георга, знаменитая Виктория, а Германия была поделена на два с лишним десятка больших и малых государств, которыми правили суверенные монархи под разными титулами. Главным же агентом первого кризиса всей мировой цивилизации послужил не какой-то там абстрактный «капитализм», тем более «загнивающий» и даже якобы «умирающий», — но, как нам представляется, одна вполне конкретная страна. Та самая Германия, к 1870-м окончательно объединившаяся под эгидой воинственной и амбициозной Пруссии. Гегемония последней в Германском союзе установилась как бы естественным путем, поскольку Пруссия-Бранденбург была в нем самым большим и сильным государством, ее столица Берлин — крупнейшим из немецких городов. Но в судьбах мира пруссачество сыграло, без преувеличения, роковую роль. Этот выбор немцев, между прочим, сильно тревожил в свое время английскую королеву, хорошо знавшую душу соплеменной нации и понимавшую, какие опасности в ней могут таиться.

    К началу второго десятилетия XX века Второй рейх уверенно обогнал Великобританию по большинству важнейших промышленных, технологических, военно-технических и научных показателей и стал второй экономикой мира, уступая только США. Но те в европейской политике не участвовали еще ни с какой стороны: разве что у обессилевшей Испании отобрали пару ее последних колоний, однако стрельба шла далеко за морями-океанами. «Великой прусской мечтою» стало полное вытеснение англосаксов из всех сфер их влияния. Бурно растущая экономика требовала все больше разнообразного сырья и рынков для готовой продукции; по условиям эпохи заполучить то и другое было проще и надежней всего в собственных колониальных владениях.

    Но раздел мира, как точно подметил Ленин, был уже завершен. Самую лакомую долю захватила Британия: ее империя в полтора раза превосходила Российскую по территории, в два с половиной — по населению. Франции достались владения общим размером с британский доминион Канаду. А слишком поздно консолидировавшейся Германии — всего-то около трех миллионов квадратных километров, прихотливо разбросанных по трем разным частям света. Вроде бы и это совсем немало; но почти равный кусок имела крошечная Бельгия (огромную страну в бассейне реки Конго королева Виктория фактически подарила своему любимому дяде Леопольду Первому), столь же скромная Голландия — лишь в полтора раза меньше.

    Пруссачество чувствовало себя обделенным, смертельно обиженным — и стремилось во что бы то ни стало воспрянуть во весь рост. Последствия этой виртуальной гимнастики будут бесконечно долгими и разнообразными, но неизменно трагичными, в первую очередь для самих немцев. Здесь не только погубленный их руками золотой век человечества и следующая мировая война как плод очередного выпрямления коленных суставов нации, чей высокий дух так безжалостно унижали обступившие кругом враги. Это и появление на теле планеты черной дыры коммунизма, и последующее антиколониальное движение, превратившее в гнилой провал уже половину «бедного Юга» с Африканским континентом в центре — выражение «развивающиеся страны» звучит в наши дни злобной издевкой. Чем все это грозит обернуться в будущем, неизвестно. Но пусть утешением послужит то, что хотя бы сама Германия после всех бед наконец-таки вернулась в разум. Возможно, благодаря тому, что после повторной резекции наиболее несгибаемых частей никакой Пруссии на картах вообще больше нет — от нее один только Бранденбург и остался…

    Однако вернемся к России: она-то за что воевала в Первую мировую? Никаких ее реальных и сколько-нибудь значимых интересов в этом клубке конфликтов отыскать не удается. Тяга к заморским колониям у Петербурга пропала за сотню лет до того, хотя в разное время ему «предлагали себя» и Гавайские острова, и почти единоверная Эфиопия, и даже Мадагаскар. Николай Первый не скрывал, что надежный контроль над подданными для него предпочтительней неясных выгод от слишком далеких владений — тут на своих-то бескрайних просторах непросто уследить за всеми и каждым! Его сын-реформатор и «родимую» Аляску продал, как только там иссякли ресурсы легкодоступной пушнины. Найти иное применение этой окраине держава не могла: даже знаменитый Клондайк, не говоря об аляскинской нефти, тогда еще не открыли.

    Германия нападать первой на Россию определенно не собиралась — в здравом рассуждении, что новый Drang nach Osten скорее всего встанет слишком дорого. Мобилизация, объявленная Петербургом на четвертый день войны, не то чтобы обернулась полным сюрпризом для Берлина, воленс-ноленс связавшегося с мелочными, по прусским масштабам, интересами Австро-Венгрии, но явно его озадачила. Гораздо более естественным для обеих империй было бы возобновление недолгого союза тридцатилетней давности против Великобритании. Но — не случилось, о чем рыдают по сей день многие наши национал-патриоты. Вообще, ни с одной из Центральных держав Россия не имела в тот момент противоречий настолько сильных, чтобы нельзя было найти менее самоубийственный выход.

    Да, конечно же, обязательства перед Францией — важнейшим кредитором и концессионером… Да, братья-сербы с их мечтой о собирании земель — впрочем, и до того, и после благополучно забы- павшие про братство всякий раз, едва минует очередная угроза… Ну и заветные Дарданеллы, само собой, хотя эту идею разделяли далеко не все в российских политических верхах: для большинства программой-максимум была облегченная проводка судов через турецкие проливы. И еще целый мешок каких-то уж вовсе трагикомичных историй, вроде геополитического недовольства рытьем железнодорожных туннелей от Берлина до Багдада: гражданин Дугин вместе с его загробным гуру, как раз к началу той войны вошедшим в лета зрелой мудрости сэром Джоном Маккиндером — отдыхают.

    Не обошлось, надо понимать, и без подспудных надежд элиты разрядить хоть таким способом тягостную атмосферу без малого десятилетнего застоя, встряхнуть погрязшую в декадансе и диссидентстве интеллигенцию, «укрепить и направить» подозрительно безмолвствующий народ. Иллюзиям поддавались даже такие умы, как Бердяев: слишком очевидным был тупик, слишком сильно хотелось спасительного очищения. Действительно, краткая вспышка ура-патриотизма имела место в начале войны, которая могла бы оказаться победоносной, но никак не обещала стать маленькой. Санкт-Петербург переименовали в Петроград, погромили немецкие магазины и объявили сухой закон. Однако и с ним получилось как всегда; помните, у Маршака: «Для нас, людей, был черный ход, а ход парадный — для господ»? Так вот, черную лестницу из людской в лавки и трактиры заколотили наглухо, парадный вход в господские рестораны остался нетронутым.

    Неудивительно, что войну со столь неясными целями и перспективами эти люди — кто протрезвев поневоле, кто отравившись патриотическим суррогатом, — не только возненавидели очень скоро, но и жутко остервенели от нее.

    Да на что иное можно было рассчитывать, если даже прошлая война с Японией, не такая уж большая и очень далекая от средоточий русской жизни, вызвала совсем нешуточную революцию в столицах и сильно пошатнула вековые устои режима? В итоге три страшных года спустя, после смены власти тяжелейшей из всех проблем оказалось даже не столько бремя войны, сколько пути избавления от него. Именно это, а не политика и не экономика стало самой важной и безотлагательной задачей для большевиков.

    И вот «мирные народы», начхав на «чести клич», получили искомое. По сепаратному Брестскому договору с Берлином, подписанному в марте 1918 года, от российского государства отторгались Польша, Литва, части Белоруссии и Лифляндии. Германия также сохраняла за собой большую часть побережья Рижского залива и Моонзундские острова. Армия и флот, в том числе воинские части РККА, сформированные советским правительством, подлежали полной демобилизации. Балтийский флот выводился из своих баз в Финляндии и Прибалтике, Черноморский со всей инфраструктурой передавался Центральным державам. Россия выплачивала 6 миллиардов марок репараций и компенсировала убытки, понесенные Германией в ходе Октябрьской революции — 500 млн. золотых рублей. Советское правительство обязывалось прекратить всякую агитацию и пропаганду против Центральных держав.

    Получается, что будущие «жертвы версальской несправедливости» обошлись со своими побежденными ничуть не гуманней, а в основном не в пример жестче, чем поступили с ними самими два года спустя. Германии, например, оставили 100-тысячную сухопутную армию, а репарации были разложены на невозможно долгий срок — почти что до того момента, когда в реальном историческом времени пала Берлинская стена.

    Большевики сулили мир без аннексий и контрибуций, а пришлось платить по счетам победителей. И здесь Ленин во второй раз в жизни сыграл определяющую роль в судьбе страны — пошел против течения и ожесточенно сражался за мирный договор. Было ли это гениальным предвидением? Едва ли. Он все еще уповал на мировую революцию, как христиане ждут второго пришествия.

    Но опять угодил в точку — правда, не совсем ту, но тоже вполне подходящую. Через восемь месяцев революция в Германии свергла кайзера. Немцы спешно покинули свои новые приобретения и отказались от всех требований.

    Однако Брестский мир дал решающий импульс «демократической контрреволюции»: в Сибири и Поволжье провозглашались эсеровские и меньшевистские правительства, в Москве в июле 1918-го произошло восстание левых эсеров. Подавление этих выступлений, в свою очередь, привело к окончательному установлению однопартийной большевистской диктатуры, а затем к полномасштабной гражданской войне.

    В ходе ее российским элитам предстояло убедиться в реальности угроз расчленения страны и бесконечной войны всех со всеми. В конце концов уцелевшие признали легитимность большевиков, потому что те заново собирали империю, восстанавливали пусть новый и чуждый во многом, но твердый порядок. Лозунги свободы и демократии больше не воспринимались. Все классы и слои, еще не уничтоженные, уставшие от войн, хотели стабильности. На краткий миг ее и получили.

    Источник третий — традиция, однако!

    Герои Февраля, как показала жизнь, совсем не понимали страну, которой они пытались руководить. Популярный миф о народе-богоносце внушал благостные иллюзии. Вот так чувствовал себя первый глава Временного правительства князь Львов в конце апреля, когда уже все выглядело весьма непросто: «Великая русская революция чудесна в своем величавом, спокойном шествии… Чудесна в ней сама сущность ее руководящей идеи. Свобода русской революции проникнута элементами мирового, вселенского характера. Идея, взращенная из мелких семян свободы и равноправия, брошенных на черноземную почву полвека тому назад, охватила не только интересы русского народа, а интересы всех народов мира. Душа русского народа оказалась мировой демократической душой по самой своей природе. Она готова не только слиться с демократией всего мира, но стать впереди ее и вести ее по пути развития человечества на великих началах свободы, равенства и братства» [Милюков, 2001, т. 1:74].

    Странное впечатление оставляет этот экзальтированный текст. Выделим из половодья эмоций стройный ряд логических заключений. Именно мы — самые-самые, только мы одни способны объединить в себе весь мир, оттого он обязан немедленно восхититься и отдать нам пальму первенства, так чтобы все были равны, но мы при этом — непременно впереди, а остальные бы следовали, совершенно свободно, по-братски и в своих же интересах, курсом великой руководящей идеи.

    Теперь попробуем подставить на место «великой русской революции», то есть конкретной Февральской, аналогичную подборку с разных страниц отечественной истории. Для начала, скажем, «внутренний стержень православной веры в соборной душе народа», затем «великие идеалы коммунистического строительства»; наконец, последний взвизг отечественной политической моды — «демократия эгалитарная, но не либеральная, где свобода отдельного человека ограничена интересами сохранения государственного суверенитета» (и это вот косноязычно мямляшее — оно, представьте, тоже демонстрирует духовную жажду углядеть в каком-нибудь уголке мира стройные колонны идущих следом!). Неприятно, конечно, сводить в одном ряду людей благородного кондуита, подозреваемых в идеализме, с анонимными передовицами, тем паче с ивановым-стоседьмым. Да что поделаешь…

    Ибо вот как трансформируется сегодня комплекс романтического мессианства в подсознании отнюдь не сервильного, даже нисколько не системного, а открыто протестующего российского политика из молодых — отчасти левого, на чуток просвещенного националиста, а в основном, как большинство, противника бюджетных распилов под государственническими вывесками. В недавно вышедшей книге он сперва описывает на высокой публицистической ноте, каким хотел бы видеть будущее родины; толково рассуждает о достоинствах своего поколения, не успевшего нахлебаться жизни при совке, даже проклятые девяностые прощает и оправдывает до какой-то степени, потому что тогда и оппонентам давали свободу, кто на сколько вытянет. Брезгливо морщится от вопилок, спускаемых по вертикали в толпу, на утеху ликующей гопоте: «Россия, вперед! Кто против — урод!» и т. п. И вдруг, как настоящая оплеуха ни с того ни сего, средь мирного разговора — квинтэссенция этого далекого вымечтанного счастья: «Таким образом, западная цивилизация, идейно исчерпанная, но сохранившая смысловое первенство, получает по зубам сразу двумя аргументами: а) вы бескультурны, ваши локальные специалисты комичны на фоне массового явления русской интеллигенции; б) вы лишены коллективистского инстинкта, ваше атомизированное общество с его гражданскими механизмами проигрывает нашей энергии братства» [Шаргунов, 2008: 47].

    Господи, чего же ради, во имя каких высоких целей и благ, а главное, за что сразу целой цивилизации — по зубам (пусть даже только «аргументами»)?! А вот за то, оказывается, что не нашему всечеловечному братству, а ей до сих пор принадлежит «смысловое первенство». На неотвязно зудящий участок в идейной подкорке сползаются сами собой, словно навозная фауна, клише векового бреда, которые для мыслящего человека, будь он левым, правым или фиолетовым в крапинку, вообще-то должны бы быть унизительны по определению. С таким всеобщим содержанием не то что на какую-то там «высокую культуру постижения жизни», но и на мало-мальски приличное будущее рассчитывать России, увы, не приходится.

    В реальности в начале XX века не только остальной мир, но и народные массы в отечестве — к счастью ли, к несчастью — никаких подобных мыслей вовсе не имели. «Не богоносец, а зверь», — так оценят потом свой народ те, кто угшвапся свободой весенних месяцев 1917-го. Как писал Милюков: «этот народ, сохранивший мировоззрение иных столетий, чем наше, а в последнее время строгого режима умышленно удерживаемый в темноте и не сторонниками этого режима, — этот народ действительно предстал перед наблюдателями его психоза как какая-то низшая раса» [Милюков, 2001, т. 1: 12].

    Еще хлестче высказался думский коллега Василий Шульгин — не либерал, а монархист, сам приложивший руку к свержению своего государя. «Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди… Но сколько бы их ни было — у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное», — такими он вспоминал соотечественников, оказавшись в эмиграции.

    И это тоже логично. Потому что, если экстрагировать до последнего предела думы всех наших одухотворенных мечтателей, революционных романтиков и суверенных сукиных сынов об исторической миссии России, сведя их в единый сухой остаток, — то и выйдет в чистом виде иностранец Оруэлл. Сатира Animal Farm, для которой в России так и не придумали канонического перевода названия: одним она запомнилась как «Звероферма», другим как «Скотный двор», третьим вовсе как «Скотский хутор». Там, как сказано, во-первых, все животные равны, во-вторых, одни равнее других.

    Действия большевиков были адекватными «доставшемуся в наследство» человеческому материалу.

    Они проклинали государство как социальный институт, но первым делом все-таки создают свое правительство. Известно, что заменить название должности министра на «народного комиссара» предложил Лев Троцкий, апеллируя к Французской революции. Впрочем, и Временное правительство пользовалось этим словом довольно активно. Ленину с его манией уничтожить старый госаппарат идея не могла не понравиться. Вскоре организовали и силовиков, тоже под новыми названиями — ВЧК и милиция вместо жандармов и полицейских. Символично, что в позднесоветское, точно так же и в нынешнее время праздничный концерт по случаю Дня милиции 10 ноября, завершающий на высокой музыкальной ноте торжества очередной годовщины революции или, как сейчас. Дня народного единства — становится главным шоу официальной эстрады за целый год. И единство, и революцию подменили собой репрессивные силовые структуры.

    27 октября Вторым Всероссийским съездом Советов был утвержден Совнарком в составе:

    Председатель Совета Народных Комиссаров — В.И. Ульянов (Ленин);

    народные комиссары:

    по внутренним делам — А.И. Рыков;

    земледелия — В.П. Милютин;

    труда — А.Г. Шляпников;

    по делам военным и морским — комитет в составе В.А. Овсеенко (Антонова, Н.В. Крыленко, П.Е. Дыбенко;

    по делам торговли и промышленности — В.П. Ногин;

    народного просвещения — А.В. Луначарский;

    финансов — И.И. Скворцов (Степанов;

    по делам иностранным — Л.Д. Бронштейн (Троцкий);

    юстиции — Г.И. Оппоков (Ломов);

    по делам продовольствия — И.А. Теодорович;

    почт и телеграфов — Н.П. Авилов (Глебов);

    по делам национальностей — И.В. Джугашвили (Сталин).

    Это, пожалуй, единственный список Совнаркома, который цитировался в учебниках. Затем в течение десятилетий подробных перечней избегали по причине массового истребления наркомов в годы Большого террора.

    Пост председателя Совнаркома был, строго говоря, не самым главным — формально выше него стояли Всероссийский съезд Советов или даже председатель ВЦИК. Ленин до того несколько месяцев без передышки писал о Советах, которые-де так хороши, что несомненно, заменят с полным успехом прежнюю государственность. Но сам-то он в Советы не пошел, а занял пост премьер-министра под другим названием! Догматик в очередной раз проявил изумительную гибкость ровно там, где было надо. Почти весь ноябрь номинальным главой нового государства, вскоре провозгласившего себя Советским, был Лев Каменев, потом его сменил Яков Свердлов. Ленин же, как и они, не имевший ни малейшего опыта административного или хозяйственного руководства, возглавил самую сложную в этом смысле — исполнительную власть. Однако ранг абсолютного Вождя, своего рода большевистского самодержца позволяет ему не управлять, но править, разделяя властные полномочия между соратниками. А такая задача политику, приобретавшему опыт в партийных интригах, вполне по силам. Действительно, впоследствии власть оказалась распределенной между Советом обороны, Совнаркомом «большим» и «малым», ЦК, ЧК, ВЦИКом, Московским и Петроградским советами и прочими партийно-государственными структурами. Многое определялось личным авторитетом того или иного деятеля, которых тоже называли вождями революции.

    В первом составе Совнаркома большинство — выходцы из семей дворян, крупных чиновников, учителей, приказчиков; несколько крестьянских сыновей. Один только Шляпников мог утверждать, что он профессиональный рабочий. Этим-то людям и предстояло создавать «пролетарскую» диктатуру. Четырнадцать наркомов из пятнадцати не переживут террора, устроенного последним по списку коллегой: кто не успел помереть сам, будет расстрелян. Идеалисты усматривают в таком финале руку возмездия за содеянное.

    Но в частности, и по этой причине 1936–1938 годы можно считать реальной датой окончания русской революции первой половины века. Затем ее все больше вытесняет из идеологического пространства Советская Империя, заявившая о своей преемственности с империей Романовых и средневековой Русью Рюриковичей (которую у нас повелось с незапамятных пор называть «Древней» для пущей важности — в том числе, видимо, и перед Европой). С точки зрения мировой истории, ничего принципиально нового или оригинального: Наполеон, к примеру, был в числе героев Великой революции, а потом основал новую империю со своей династией.

    Сам факт образования Совнаркома с первых дней показал бессмысленность и лозунга «Вся власть Советам», и представлений о «двоевластии». Теория политики давно установила необходимость разделения власти на отдельные ветви: в условиях демократии — независимые друг от друга представительную (законодательную), исполнительную (администрацию) и судебную, плюс еще местное самоуправление. Ленин все эти буржуазные штучки отвергал, да и вообще, как свидетельствуют его заключительные попытки «привлечь побольше рабочих», создавая какие-то особые органы контроля, вряд ли понимал, для чего вообще они нужны. Тем не менее события заставили создавать и координировать различные «ответвления» власти большевиков.

    Россыпь первая:

    диктатура для демоса или демократия для друзей?

    Основная часть российских элит, то есть люди наиболее образованные, обладавшие реальным опытом в управлении, военном деле, бизнесе, были против большевизма. В бывшей империи насчитывались сотни тысяч офицеров, полицейских чинов, казаков, возмущенных сперва падением своей великой державы, потом и капитуляцией перед ее врагом. Их поддерживала церковь, к которой большинство населения, быть может, и не испытывало особого пиетета, но привыкло за тысячу лет. И вся эта сила не смогла удержать большевистский прорыв к власти.

    В конце октября, когда большевики провозгласили свою власть, элиты не восприняли это как трагедию. Мыслящая интеллигенция понимала, что реального проекта за лозунгами и призывами нет. Отсюда почти полное отсутствие сопротивления поначалу. Ведь тут же начались выборы в Учредительное собрание, которое, по мнению вовлеченных в политику людей, собственно, и должно было создать новую российскую государственность. К тому же недовольные Временным правительством Керенского рассуждали вполне логично, что большевистская власть с ее «абсурдными идеями» скоро рухнет сама под давлением обстоятельств. Либо, как считали иные, большевики, оценив ситуацию и почувствовав ответственность, откажутся от своих предложений и трансформируются в рациональную политическую силу, как нередко бывает с политиками, в «безответственный» период своей деятельности приверженными к популизму и демагогии.

    Ничего подобного не случилось. Более того, когда уже шла ожесточенная борьба и кровь лилась рекой, большевики подвергли репрессиям и крестьянское большинство страны — у мужиков отбирали не только запасы зерна, но уже розданную землю!

    И этот расклад тоже относили к «диктатуре пролетариата». Впрочем, везде и всегда, вплоть до Нового времени репрессивные аппараты власти, численность которых была относительно невелика, как правило, без особых проблем справлялись с бунтующими массами, имея преимущества в организации, навыках, вооружении и легитимности. Большевики использовали этот исторический опыт, придав последней составляющей форму идеологемы.

    Как раз в 1918 году тогдашний ведущий теоретик марксизма, идейный душеприказчик Энгельса Карл Каутский, знавший чуть ли не наизусть все написанное основателями, авторитетно заявил: под «революционной диктатурой пролетариата» Маркс разумел не форму правления, исключающую демократические процедуры, а некое «состояние господства». Господство же пролетариата, как большинства населения, возможно лишь при строжайшем соблюдении этих процедур: например, Парижская Коммуна, высочайший образец пролетарской диктатуры, была избрана всеобщим голосованием.

    Логика Каутского понятна: Маркс, как хорошо образованный человек, безусловно, знал, что разумели под словом «диктатура» в античности. С этой точки зрения идея диктатуры пролетариата, понятая буквально, как ее описывал Ленин в Швейцарии, — бредовая фантазия. Но как тактико-стратегический инструмент непрерывной борьбы идея вполне себя оправдала, и Ленин оказался на голову выше оппонентов. В разваливающейся империи с неграмотным народом, при неразрешимых процедурным путем социальных, национальных и прочих противоречиях вся русская элита боролась за демократию. Коль скоро монархическая идея была полностью дискредитирована, интеллигенты, дворяне, офицеры и инженеры не придумали ничего иного, как предложить народу либеральные постулаты.

    Не менее, если не более важным элементом пролетарско-диктаторского комплекса, наряду с уничтожением старой государственной машины и построением новой с самых азов, было подавление оппозиции. В конечном итоге вернулись к обыкновенному для авторитарных режимов аппарату с полным набором репрессий. В сентябре 1918-го был объявлен красный террор. Большевистское формотворчество оказалось совершенно неоригинальным, сочетая в себе новое издание опричнины в духе Ивана Грозного с жесткой иерархией типа петровской Табели о рангах. И тем победили!

    Как положено при всех подобных режимах, ужасы «эскадронов смерти» и блага иерархии по-разному распространялись на соотечественников. Вспомним, как Робеспьер не пощадил даже друга детства Демулена; как регулярно Сталин вырубал ту или другую «вертикаль», чересчур, на взгляд вождя, приподнимавшуюся в его окружении. Ленин же как начинал революцию с Каменевым, Зиновьевым и прочими, так с ними и прошел до самого конца весь этот путь через любые его кризисы. Уж как бранил и проклинал Троцкого битых пятнадцать лет, а в последнее пятилетие ленинской жизни они работали вполне слаженно. В спорах о Брестском мире вождь вообще оказался в меньшинстве, а потом, в двадцатые годы образовалось полно «платформ» и шла настоящая внутрипартийная дискуссия. К кадрам Ленин относился бережливо, каждый штык был у него на счету и людьми он не разбрасывался, словно бы держа в уме, что проверенных товарищей никакие бабы из очереди нарожать ему не смогут. После превращения Ленина из маргинала в правителя заметно меняются даже его методы руководства, стиль общения с людьми. Благо и спорить приходилось уже не о положениях устава или умозрительном будущем землеустройства, но о проблемах собственного выживания. Значит, вождь был уверен: кто-кто, а старые большевики унизить его самолюбие точно не способны — потому и остался с ними.

    Нельзя не признать и того, что общий уровень культуры и интеллекта большевистских лидеров был относительно высок — отнюдь не по кухаркиным меркам. Шаг за шагом новая власть создавала свои или восстанавливала известные из истории государственные механизмы, либо просто продолжала действия предшественников, царского и Временного правительств.

    К тому же на ленинском этапе становления диктатуры она и впрямь сочетается с кое-какими формами демократии, пусть для ограниченного круга. Пожалуй, именно к ней (а не к дебюту нынешнего президента Грузии, как придумал в то время один наш коллега, намекая на особенности работы его первой администрации) подходит лучше определение «дружеская демократия». Что, в общем, тоже не ново под луной: приятелям правителя, как известно, прибыток, противникам пули, прочим — палками по пяткам. Ленин формирует механизмы коллективного действия. Совнарком заседает часами, председатель правительства черкает «записочки», пытается зафиксировать крайние точки зрения, выслушивает специалистов или просто сведущих людей. Затем относительно быстро — затягивать обсуждения вождь не позволял — принимается общее решение. Притом происходит все это регулярно и последовательно, в разнообразных форматах.

    В общем, как ни парадоксально, Ленин в роли диктатора оказался «либералом»: во всяком случае, власть принадлежала не персонально ему, а партийной корпорации. Сплоченной явно не только страхом, властолюбием, алчностью или тупой фанатичной верой, но и определенными чувствами высшего порядка. Пожалуй, как раз за это «ленинские принципы» вполне искренне чтили наши незаслуженно осмеянные и бессовестно забытые шестидесятники. И за это последних уже вполне открыто возненавидела в перестройку «народно-патриотическая» публика, сообразно задачам своего антикультурного проекта (Д. Быков) объясняя их чувства к ужасному Ленину и к великому Сталину жидовской солидарностью.

    Как бы там ни было, авторитарно-демократическая система сделала свое, и Россия, понеся чудовищные (но пока еще не фатальные) потери, начала выкарабкиваться. Из ниоткуда в нечто.

    Россыпь вторая:

    утопист или пророк?

    Духовный кризис Российской империи был не в последнюю очередь связан с состоянием церкви и веры. Грамотность общества, конечно, оставалась недостаточной, но ее известный рост в последнее десятилетие, возможность самостоятельного обращения к Библии не могли не подпитывать коммуноидных настроений, как было и в Германии после Лютера. Официальное православие оказалось неспособно объяснить исторический тупик, куда зашла христианская страна. Православие же народное по своей сути было ближе к «ревнивому Богу» иудеев и к «повиновению» ислама, нежели к интеллигентскому христианству, агностицизму или атеизму. Христианские мотивы любви и сострадания для народа были абсолютно неактуальны; центральное место в его верованиях занимал мстительный Бог-Отец, а Христос — только как «Спас Ярое Око». Решающий удар по церкви нанес Петр Первый: государственная религия окончательно превратилась в идеологизированный культ на потребу агрессивно-послушных толп. Многолетнее вырождение подготовило почву для новой веры.

    Образованная интеллигенция понимала связь между Христом и социализмом и знала, что коммунистические идеи начинаются даже не с Него, не говоря уже о Марксе. Задолго до нашей эры Платон разработал свою версию государственного устройства, в котором нет места частной собственности. Правда, позже его ученик Аристотель, комментируя эти диалоги, замечал: «Но если бы даже кто-нибудь установил умеренную собственность для всех, пользы от этого не было бы никакой, потому что скорее уж следует уравнивать человеческие вожделения, а не собственность». Или: «Справедливость требует указать не только на то, какие отрицательные стороны исчезнут, если собственность будет общей, но и на то, какие положительные свойства будут при этом уничтожены; на наш взгляд, само существование окажется совершенно невозможным». Да и первый же «коммунистический эксперимент», предпринятый самим Платоном, закончился плачевно: после попытки изложить свою систему взглядов перед тираном Сиракуз философа продали в рабство, обвинив в покушении на власть, и пришлось друзьям собирать деньги на выкуп. Однако идеи социализма, прожив еще две тысячи лет, пришлись ко двору в России.

    Ряд довольно тонких сравнений социализма с христианством проводит Энгельс; но во многих отношениях история большевизма близка и к исламу. Христианству, чтобы стать государственной религией в Римской империи, понадобилось триста лет, а ислам еще при жизни своего пророка не только занял весьма сильные позиции, но и совершил настоящее триумфальное шествие. В гражданской войне «продвинутое» христианство с его пацифизмом — не помощник. В этом смысле Ленин и Мухаммед почти «близнецы-братья», ибо совершили практически одно и то же: лидер, почувствовав себя гласом божьим, сумел создать вооруженные отряды и привлечь массы к своей войне за истину. Наконец, в современную эпоху так называемый политический ислам стал безудержно обогащать свою практику приемами из террористического арсенала ранних большевиков. Разве что массового захвата заложников не знали тогда; но вот предшественники-народовольцы, устроившие охоту на Александра Второго, своим образом действий сильно напоминают нынешних шахидов-самоубийц — с поправкой на технические возможности.

    Многое в характере Ленина указывает на «профетический» тип личности. Ощущение собственного избранничества проявилось с молодости, когда он сумел настроить всю семью — мать, сестер, зятя — исключительно на обслуживание его потребностей. Другой важный признак — полная неспособность психологически подчиниться другому человеку или его резонам, тогда как «просто лидер», если он достаточно умен, нередко соглашается уступить сильнейшему, чтобы тот не спихнул его с занимаемой позиции на более низкую. А у пророка за спиной сам бог — куда уж выше. И упасть можно лишь в яму со львами или в штормовую волну, но и тогда провидение спасет, выведет в безопасное место.

    Из этой же оперы — полное отсутствие критического подхода к «заветам». В то же время Ленин всегда был готов менять тактические установки, исходя из потребностей реальной политики. Самая фундаментальная из всех его ревизий основоположников — применение марксистской теории к стране, где рабочий класс составлял мизерную часть населения. Однако расхожие обвинения вождя в цинизме суть не что иное, как обычное упрощение. Любой, кто знаком с верой, знает, что всевозможные эмпирические опровержения только провоцируют изощренность в доказательствах того, в чем и так не сомневаешься. Как провозглашал Тертуллиан: верую, ибо абсурдно! Ленин был не более циничен, чем сонмы истинно верующих до него и после; он без особых затруднений увязывал любые противоречия жизни с путеводным догматом.

    В конце первого десятилетия XX века выяснилось, что не только многие интеллигенты, но и народ в массе своей готов принять социалистический миф — идеологию всеобщего равенства «без частной собственности и деления общества на классы». Готов с одной лишь поправочкой, сыгравшей роковую роль: чтоб у меня земля была моя, а вот у буржуев ихнего имущества не было, да и самих буржуев тоже! (Как ни странно, даже собственный опыт не научил народ ровно ничему: точно тем же способом люди сегодня принимаются массово «любить Сталина» — не того, что был в действительности, но придуманного ими самими. Такого Сталина избирательного действия, который сразу прикажет расстрелять всех жадных, подлых чиновников, Гайдара с Чубайсом и Новодворскую заодно, а нас, правильных, трогать не станет, только посмотрит с отеческой улыбкой. И, наверно, оставит нам в подарок часы, как той узбекской девочке, — только, конечно, не «Славу», как ей, а лучше, как у Путина или у Патриарха. Но главное, цены снизит — само собой, не на «ручки перьевые и чулки х/б»… Если это не фидеизм в российском народном исполнении, то что тогда? Неужто утопия научного социализма в действии?)

    Уже на Первом Всероссийском съезде Советов из тысячи с лишним делегатов не менее двух третей составляли меньшевики, эсеры, большевики и другие социалисты. В правительстве Керенского, сформированном в июле, социалистов было больше половины, да и остальные недалеки от них. На выборах в Учредительное собрание за социалистов всех мастей проголосовало подавляющее большинство.

    Так Владимир Ульянов стал кем-то вроде нового Владимира-Крестителя, только крови при его наставлении на путь пролилось несравнимо больше. У него и толстая священная книга имелась. Разобраться в ней профанам было так же непросто, как в Библии, написанной на мертвом языке: ну так на то и религия, чтобы ее постулаты принимать на веру.

    Задолго до нас, но словно в пандан этим размышлениям, писатель-фантаст Вячеслав Рыбаков сочинил вполне наукоподобную утопию, где изображал гуманный «мир близнецов» с безмятежно процветающей Российской империей (притом, что особенно ценно, вовсе не рвущейся никого строить в затылок и гвоздить по зубам даже аргументами). Собственно, она-то и была в романе единственной настоящей Россией, а «параллельная» — та, о которой пишем мы: миниатюрную копию всей планеты с ее населением вырастили в реторте около 1870 года двое экспериментаторов: злобный кристаллограф-народоволец и его компаньон-химик. В кубе, где помещалось это хозяйство, они распылили ядовитое вещество, отчего у мини-людишек периодически случались коллективные приступы бешенства. Так у них, то есть у нас, произошли обе мировые войны, все революции и, наконец, распад социалистической державы. «Большая Земля» о возможности подобных ужасов, разумеется, не догадывалась.

    Но речь не об этих научно-фантастических допущениях. В правильной империи Рыбакова к списку обычных традиционных конфессий добавлена еще одна — «церковь коммунистов». Функционирует она по тем же принципам, что любая религиозная община, и святые, и пророки со знакомыми фамилиями в ней имеются, а предстоятель — мудрый, добрый двойник Михаила Сергеевича Горбачева. Вот только идея божественного в этой вере, естественно, отсутствует начисто: вместо нее один сплошной гуманизм, что-то наподобие недоразвитого или, наоборот, сильно перезревшего горьковско-богдановского богостроительства.

    Поначалу задумаешься: не переборщил ли писатель с фантазиями? Могло ли большинство населения, воспитанное в единобожии, воспринимать этакое диво, как обычную «нормальную» религию вроде всех других? Потом соображаешь, припомнив кое-какие детали авторской биографии: для человека, наверняка сильно набравшегося китайского духа за годы своих научных занятий, именно такой взгляд на веру и должен быть нормой. Что ж, видно, как пели по радио в нашем раннем детстве: «Русский с китайцем — братья навек». Совершенно неважно, согласятся ли с этим сами китайские товарищи из тогдашнего и нынешнего веков.

    Финал эпопеи большевистского пророка закономерно соединил обряды сразу нескольких верований из разных стран и эпох — искусственно забальзамированные «мощи» Ленина хранятся на главной площади столицы в мавзолее-зиккурате. Трудно сказать, действительно ли они остались святыней для множества сограждан, но артефактом ценимой традиции, с которым психологически тяжело расставаться, — несомненно. Таковы особенности восприятия российскими массами новой веры.

    Россыпь третья:

    «вам шашечки или вам ехать»?

    Две тысячи лет философы предавались фантазиям, изобретая все новые коммунистические прожекты; люди попроще порою пробовали воплощать их в жизнь, но без особого успеха. После Платона, Томаса Мора и его итальянского тезки Кампанеллы Маркс давал примерно столь же упрощенную характеристику нового уклада, сводя все к отрицанию частной собственности при коммунизме. Отсюда по логике вещей вытекает упразднение и денег, и разделения труда, даже товарного производства как такового.

    И вот в двадцатом столетии идея счастливого будущего все же прошла полноценную и широкомасштабную апробацию. Тут выяснилось, однако, что конкретных идей и механизмов за все минувшие века придумано, что называется — ноль целых ноль десятых. К революции большевики подошли, не имея никакого проекта или даже модели коммунистической экономики. Теоретические положения, которые можно было извлечь из трудов основоположников, представляли в лучшем случае набор худо-бедно увязанных между собой постулатов. Ленин в эмиграции писал философские трактаты, разоблачал монополии, занимался партийными склоками, но поразительно мало думал о будущем. Основные надежды, как и в нынешней посткоммунии, связывались с Западом, который, правда, в России с середины девяностых начали сильно недолюбливать, с середины нулевых устраивают пятиминутки и месячники ненависти к нему, но при этом неизменно убеждены в его обязанности делиться своим добром. Главная разница в том, что сейчас уповают на кредиты и инвестиции, а тогда ждали мировую революцию.

    Какие принципы экономической организации — а экономика по определению занимает центральное место в коммунистической доктрине — предполагает марксистско-ленинское учение? Их, по сути, всего два. Во-первых, экономическое равенство людей, следствием которого является отказ от материальной заинтересованности в результатах труда. Второй принцип, логически связанный с первым. — организация хозяйства на основе научного планирования из единого центра.

    В исходных построениях марксистов было одно-единственное вето: запрещалась частная собственность на средства производства. Европа, деморализованная войной и разочаровавшаяся в «скромном обаянии буржуазии», поддержала спрос на новизну. Можно говорить об авантюризме и безрассудстве большевиков, но в данном случае подчеркнуть следует другое: отсутствие «чертежей», с которыми можно было бы сравнить построенное, открывало возможности для широкого эксперимента, перебора различных вариантов. Ленин со товарищи весьма активно поупражнялись на этом поприще…

    Первую теоретическую попытку Ленин сделал в Разливе. За основу взяты Парижская коммуна, прусский государственный сектор экономики, организация крупных монополий и высказывания Энгельса о «единой фабрике». При этом все управление хозяйственным механизмом сводится к контролю и учету (для чего требуется знать четыре действия арифметики) и равенству оплаты. Вот с такой «моделью» большевики и берут власть. Поразительно, но Ленин на самом деле верил, что социализм может быть построен за полгода-год! И здесь, как с политикой, дремучая наивность помогла: не ведал человек, что творит, потому и получилось.

    В первые дни после переворота большевики всерьез следуют ленинским указаниям: главное — рабочий контроль, поскольку пролетариат теперь самый главный начальник. Правительство издает декреты, «трудовые коллективы» их выполняют — таков предлагаемый хозяйственный механизм. Декреты штамповались со скоростью невероятной: только в ноябре-декабре наркомы рассмотрели 500 вопросов [Волкогонов, 1994, т.1: 300].

    Этой же цели служит национализация банковской системы как органа «всеобщего счетоводства». Вожди полагают, что трудящиеся, знающие арифметику, могут организовать производство по-коммунистически. Через десятилетия подобная система была создана в Югославии и действовала худо-бедно. Однако в начале века рабочий контроль вел только к дальнейшей дезорганизации и углублению кризиса. Уже в декабре 1917-го большевики начинают сооружать собственную бюрократическую машину экономики — Высший Совет народного хозяйства (ВСНХ).

    В 1918 году Ленин разрабатывает уже более развернутую модель в «Очередных задачах Советской власти». Наряду с верой в энтузиазм и сознательность масс она включает следующие постулаты: централизацию управления на основе всестороннего учета, контроль, единоначалие, профессионализм (использование «спецов»), соревнование, производственно-потребительские коммуны и всеобщую кооперацию. К этому времени промышленность в основном национализирована и начинается превращение народного хозяйства в «единую фабрику». Новая власть всерьез собирается строить новый экономический порядок в соответствии со старыми заветами и свежими откровениями вождя.

    Однако только с централизацией производства большевики относительно преуспели. Намного хуже обстояло дело с другими «механизмами». Большевики вплотную подходят к реализации идеи уравнительного распределения и отказа от денег: частная собственность уже отменена, однако обмен товарами продолжает порождать неравенство. И здесь особое значение имеет идея производственно-потребительской кооперации. Если всех жителей страны приписать к коммунам, которые сами распределяют необходимые блага, тогда действительно можно попытаться добить остатки капиталистического обмена. Вводятся карточки, пайки, запрещается всякая торговля. Результаты, как и следовало ожидать, плачевны донельзя. Дело доходит до продразверстки, поскольку для того, чтобы распределять, надо что-то иметь.

    Итог этих исканий известен. Уничтожить обмен не удалось, следовательно, пришлось сохранить и денежные знаки. Таким образом, одна из заветных идей коммунизма оказалась отвергнута с самого начала как абсолютно нежизнеспособная.

    Важным механизмом производства должен был стать контроль. Всякий, кто немного знаком с историей, знает, что про контроль большевики говорили непрерывно. Даже на смертном ложе Ленин в очередной раз вспоминает о нем. Можно, конечно, считать, что в этом проявились его тоталитарные наклонности и жажда власти. Однако если обратиться к основам возникшей гораздо позже кибернетики, идею контроля можно признать вполне логичной.

    Жестко централизованной и стремительно бюрократизировавшейся системе требовался механизм обратной связи. Для принятия рациональных решений необходима информация «снизу». В демократическом государстве рынок и свободная пресса постоянно выдают сигналы, позволяющие оперативно влиять на ситуацию. Чтобы компенсировать нехватку нормальных социальных институтов, большевикам пришлось изобретать различные системы контроля. Сначала был рабочий контроль, затем государственный, наконец создали рабоче-крестьянскую инспекцию. По наитию Ленин пытался добавить еще один, как говорят кибернетики, контур управления к иерархическому: поскольку материальные стимулы не работают, институты разрушены, нужно создавать новую институциональную ткань общества. В конечном счете не Рабкрин, а партия с ее многоуровневой аппаратной структурой стала основой советской государственности. Партбилет превратился во «всеобщий эквивалент», а основанный на партийном членстве всех основных руководителей контроль стал достаточно мощным рычагом управления экономикой. Впереди еще и народный контроль, и соединение того и другого. Правда, в дальнейшем лишь одна из этих форм, а именно партконтроль, сохранила свое значение.

    Понятно, что социализм, каким его представлял Ленин, был утопией, к тому же примитивной. Попытки создать экономику без денег и товаров — что-то вроде построения вечного двигателя. В слаборазвитой стране с малограмотным населением и разрушенным войнами хозяйством цивилизационный идиотизм задуманного трансформировался в привычные формы восточной деспотии на основе «новой веры», придававшей легитимность содеянному. Ленин оказался достаточно гибким политиком, чтобы сочетать традиционные социальные институты с мифами, приспособляемыми к русской действительности. ЧК например, «надстроило» на опричную практику мотивы классовой ненависти. Партия быстро превращалась в экзотерический орден, прираставший отрядами неофитов, а государственный аппарат оформлялся в традиционную русскую бюрократию.

    Итак, более чем дискретная на первых порах политико-экономическая программа Ленина и соратников, на деле слабо связанная с лозунгами социализма, проложила большевикам дорогу к власти и позволила в ней закрепиться. Не то чтобы они были умнее и честнее всех других русских людей. Нет, здесь вышло совпадение: большевики, желая разрушить государство и построить свой рай земной, были наиболее последовательны в проведении исторической ломки, в которой объективно нуждалась Россия. Старая империя была обречена, и те, кто пытался ее сохранить, терпели поражение за поражением, а кто сумел использовать энергию падения — те выиграли! Традиционные формы бытия — православие, самодержавие, народность — они восстановили в виде «коммунизма, светлого будущего человечества», «диктатуры партии», и «пролетариата» как социальной группы-«богоносца», наделенной высшею истиной в силу своей классовой природы.

    Революция и Гражданская война провели чудовищную, но неизбежную хирургическую операцию: рабовладельческий строй, пережитки которого сохранялись веками, был уничтожен. Русское дворянство, поколениями использовавшее рабский труд, фактически исчезло с лица земли; православие, его опора, было оттеснено за кулисы государственной жизни. Образовавшийся вакуум элит придавал мощную социальную мобильность новым группам — мещанам, рабочим, евреям. Площадка для нового социального строительства была расчищена. Более того, возникли некоторые предпосылки для возрождения страны. Социализм оказался обновленной, «более прогрессивной» формой феодализма, способной провести модернизацию, которая дала полвека технологического развития. В России наступало «новое Средневековье».

    Потом, естественно, этот импульс иссяк, а тот мир, который нужно было догонять, вошел уже в следующую — постиндустриальную эпоху.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх