Загрузка...



  • 8. Историческое обязательство философии
  • 9. Катастрофа освобождения
  • Часть III. ШАНС АЛЬТЕРНАТИВЫ

    8. Историческое обязательство философии

    Связь аналитической философии с реальностью искаженного мышления и слова отчетливо обнаруживается в трактовке ею универсалий. Выше мы уже затрагивали эту проблему, когда рассматривали исторический по существу и в то же время трансцендентный, всеобщий характер философских понятий. Теперь необходимо остановиться на этом более детально. Будучи далеко не только абстрактным вопросом эпистемологии или псевдоконкретным вопросом языка и его употребления, вопрос о статусе универсалий находится в самом центре философского мышления. Ибо именно трактовка универсалий выявляет место философии в интеллектуальной культуре — ее историческую функцию.

    Современная аналитическая философия намеревается изгнать такие «мифы» или метафизические «призраки», как Ум, Сознание, Воля, Душа, Я, растворяя интенцию этих понятий в высказываниях по поводу конкретных однозначно определяемых операций, действий, сил, положений, склонностей, умений и т. д. Но, как это ни странно, результат обнаруживает бессилие деструкции — призрак продолжает являться. В то время как любая интерпретация или перевод могут адекватно описать определенный умственный процесс, акт представления того, что я подразумеваю, говоря «я», или того, что подразумевает священник, говоря, что Мэри — «хорошая девочка», ни одна из этих переформулировок, ни их общая сумма, по-видимому, не в состоянии ни схватить, ни даже очертить полное значение таких терминов, как Ум, Воля, Я, Добро. Эти универсалии продолжают жить как в повседневном, так и в «поэтическом» употреблении, причем в обоих случаях они отличаются от различных форм поведения, которые, согласно аналитическому философу, осуществляют их значение.

    Разумеется, такие универсалии нельзя обосновать утверждением, что они обозначают целое, не совпадающее со своими частями и превосходящее их. Очевидно, это так, но это «целое» требует анализа неискаженного опытного контекста. Если же этот экстралингвистический анализ отбрасывается, а повседневный язык принимается за чистую монету — т. е. если ложный универсум общего взаимопонимания между людьми подменяет преобладающий универсум непонимания и управляемого общения, — то обвиняемые универсалии, безусловно, становятся переводимыми и их «мифологическое» содержание может быть разложено на формы поведения и намерений.

    Однако это разложение само должно быть поставлено под сомнение — и не только от имени философа, но и от имени обычных людей, в чьей жизни и дискурсе такое разложение происходит. И не их поступки или слова тому причиной: они втянуты в это насильно, так как вынуждаются «обстоятельствами» идентифицировать свое сознание с мыслительными процессами, а свое Я с ролями и функциями, которые им приходится выполнять в их обществе. Если философия не видит того, что эти процессы перевода и идентификации являются социальными — т. е. калечением сознания (и тела) индивидов их обществом, — то философия борется всего лишь с призраком той субстанции, демистифицировать которую она стремится. Мистифицирующий характер присущ не понятиям «ум», «Я», «сознание» и т. п., а скорее их бихевиористскому переводу. Этот перевод ложен именно потому, что он без колебаний переводит понятия в формы действительного поведения, склонности и предрасположения и тем самым принимает за действительность изувеченную и организованную поверхность явлений (которые сами по себе вполне реальны!).

    Однако даже в этой битве призраков мы находим призыв к силам, которые могли бы привести эту надуманную войну к концу. Одна из тревожащих аналитическую философию проблем — это проблема высказываний с такими категориями, как «нация», «государство», «Британская конституция», «Оксфордский университет», «Англия"[182] Этим категориям не соответствуют никакие конкретные данности, и все же вполне имеет смысл и даже необходимо следует говорить, что «нация» мобилизована, что «Англия» объявила войну, что я учился в «Оксфордском университете». Любой отредактированный перевод таких высказываний, по-видимому, меняет их смысл. Мы можем сказать, что Университет не является какой-то конкретной данностью помимо его различных колледжей, библиотек и т. п., но всего лишь способом, организующим эти последние, и точно такое же, только модифицированное объяснение мы можем приложить к другим высказываниям. Однако способ, которым организуются, объединяются и управляются такие вещи или люди, выступает как целое (entity), отличное от его составных частей — причем в такой степени, что она может распоряжаться жизнью и смертью, как в случае нации и конституции. Люди, приводящие приговор в исполнение, если их личность вообще можно установить, делают это не как индивиды, а как «представители» Нации, Корпорации, Университета. Конгресс Соединенных Штатов, собравшийся на сессию, Центральный Комитет, Партия, Совет Директоров и Управляющих, Президент, Попечители и Факультет, заседание и принятие решений в политике являются вполне осязаемыми цельностями (entities) помимо и сверх составляющих их индивидов. Их осязаемость — в протоколах, в результатах их решений, в ядерных вооружениях, которые они заказывают и производят, в назначениях, заработной плате и требованиях, которые они устанавливают. Заседая в ассамблее, индивидуумы становятся представителями (часто неосознанно) институтов, а также влияний, интересов, воплощенных в организациях. Их решениями (в виде голосования, давления, пропаганды) — которые сами являются результатом конкурирующих институтов и интересов — Нация, Партия, Корпорация, Университет приводятся в движение, сохраняются и воспроизводятся как (относительно) законченная, универсальная действительность, господствующая над конкретными институтами или людьми, ей подчиненными.

    Эта навязываемая сверху действительность приняла форму независимого существования; поэтому высказывания, которые к ней относятся, подразумевают реальное общее понятие и не могут быть адекватно переведены в высказывания относительно частных явлений. И все же потребность в таком переводе, протест против его невозможности указывают, что здесь не все однозначно. Понятия «нация» или «Партия» должны быть переведены на язык своих составных частей и компонентов. И то, что этого не происходит, — исторический факт, с которым сталкивается лингвистический и логический анализ.

    Дисгармония между индивидуальными и общественными потребностями и недостаток представительных учреждений, в которых индивиды работали бы для себя и высказывались бы за себя, ведет к действительности таких категорий, как Нация, Партия, Конституция, Корпорация, Церковь — действительности, которая не совпадает ни с одной конкретной данностью (entity) (индивидом, группой или учреждением). Такие категории выражают различные степени и формы овеществления. Их независимость, пусть реальная, одновременно неподлинна, поскольку это независимость определенных сил, организующих общество как целое. По-прежнему сохраняется необходимость в обратном переводе, который бы разрушил неподлинную субстанциальность категории, — но это уже политическая необходимость.

    Они верят, что они умирают за Класс, а умирают за партийных лидеров. Они верят, что они умирают за Отечество, а умирают за Промышленников. Они верят, что они умирают за свободу Личности, а умирают за Свободу дивидендов. Они верят, что они умирают за Пролетариат, а умирают за его Бюрократию. Они верят, что они умирают по приказу Государства, а умирают за деньги, которые владеют Государством. Они верят, что они умирают за нацию, а умирают за бандитов, затыкающих ей рот. Они верят — но зачем верить в такой тьме? Верить, чтобы умирать? — когда все дело в том, чтобы учиться жить?[183]

    Вот подлинный «перевод» гипостазируемых категорий на язык конкретности, который все же признает реальность категории, называя ее при этом настоящим именем. Гипостазируемое целое сопротивляется аналитическому разложению и не потому, что оно представляет собой мифическую сущность, стоящую за обычными явлениями и действиями, а потому, что в нем — конкретная, объективная основа их функционирования в данном социальном и историческом контексте. Как таковое, оно — реальная сила, которую чувствуют и осуществляют индивиды в своих действиях, обстоятельствах и отношениях. Они соучаствуют в нем (в очень неравной мере); оно определяет их существование и их возможности. Таким образом, призрак реален, ибо это призрак действительности, признающей только силу, — т. е. отделившейся и независимой власти целого над индивидами. Причем это целое — не просто воспринимаемый Gestalt (как в психологии), не метафизический абсолют (как у Гегеля) и не тоталитарное государство (как в скудной политической науке) — это существующее положение дел, определяющее жизнь индивидов.

    Однако даже если мы приписываем такого рода реальность этим политическим категориям, значит ли это, что все остальные категории обладают совершенно иным статусом? Да, это так, но их анализ слишком легко удерживается в рамках академической философии. Последующее обсуждение не претендует на вхождение в «проблему универсалий», но лишь пытается осветить (искусственное) ограничение масштаба философского анализа и указать на необходимость выйти за пределы этих ограничений. Обсуждение будет снова сосредоточено на субстанциальных — в отличие от логико-математических категорий (множество, число, класс и т. д.), — причем прежде всего на наиболее абстрактных и спорных понятиях, являющих собой реальный вызов философскому мышлению.

    Субстанциальная категория не просто абстрагируется от конкретной сущности, она также обозначает иную сущность. Сознание не совпадает с осознанными действиями и поведением. Его реальность можно попытаться описать как способ или форму, в которых эти отдельные действия синтезируются и интегрируются индивидом. Соблазнительно было бы сказать — a priori синтезируются «трансцендентальной апперцепцией», в том смысле, что интегрирующий синтез, который делает частные процессы и действия возможными, предшествует им, формирует их и отличает их от «других сознаний». Однако эта формулировка была бы насилием над понятием Канта, поскольку приоритет такого рода сознания эмпиричен и включает в себя сверхиндивидуальный опыт, идеи и устремления определенных социальных групп.

    С учетом этих характеристик сознание вполне можно было бы назвать склонностью, предрасположенностью или способностью. Однако это не одна склонность или способность человека среди других, но, в строгом смысле, общая склонность, которая присуща в различной степени членам одной группы, класса, общества. На этой основе различие между истинным и ложным сознанием приобретает большое значение. Первое должно синтезировать данные опыта в понятиях, отражающих, насколько возможно полно и адекватно, данное общество в данных фактах. Я предлагаю это «социологическое» определение не из-за какого-либо предубеждения в пользу опыта, а из-за фактического вторжения общества в данные опыта. Следовательно, репрессия общества в формировании понятий равносильна академическому ограничению опыта, урезыванию значения.

    Более того, нормальное ограничение опыта порождает всепроникающее напряжение, даже конфликт, между «сознанием» и психическими процессами, между «сознанием» и сознательными действиями. Если я говорю о сознании человека, я имею в виду не просто его психические процессы, как они обнаруживаются в его выражении, речи, поведении и т. д., не просто его склонности или способности как переживаемые или выводимые из опыта. Я также подразумеваю то, чего он не выражает, к чему он не выказывает склонности, но что, несмотря на это, присутствует и определяет в значительной степени его поведение, его понимание, формирование и масштаб его понятий.

    Таким образом, это «негативно присутствующее» суть специфические силы «окружающей среды», которые преформируют сознание индивида, приучая его спонтанно отбрасывать определенные факты, условия, отношения. Они присутствуют как отвергаемый материал. Само их отсутствие (abscence) — реальность, положительный фактор, объясняющий актуальные психические процессы индивида, значение его слов и поведения. Значение для кого? Не только для профессионального философа, чьей задачей является исправление той неправды, которая пронизывает универсум повседневного дискурса, но и для тех, кто страдает от этой неправды — для Джо Доу и Ричарда Роу. Современный лингвистический анализ устраняется от этой задачи, интерпретируя понятия в терминах обедненного и преформированного сознания. На карту поставлена неурезанная и неочищенная направленность определенных основных понятий, их функция в свободном от репрессии понимании действительности — в нонконформистском, критическом мышлении.

    Приложимы ли только что представленные замечания относительно действительного содержания таких категорий, как «ум» и «сознание», к другим понятиям, таким как абстрактные и в то же время самостоятельные категории Красоты, Справедливости, Счастья и их противоположностей? Нам кажется сам тот факт, что эти непереводимые категории постоянно оказываются узловыми пунктами мышления, отражает несчастное сознание разделенного мира, в котором «то, что есть», меньше, чем «то, что может быть», и даже отрицает его. Неустранимое различие между универсалией и соответствующими ей конкретными данностями, по-видимому, укоренено в первичном опыте непреодолимого различия между потенциальностью и актуальностью — между двумя измерениями единого переживаемого мира. Универсалия охватывает в одной идее возможности, реализованные и в то же самое время замороженные (arrested) в действительности.

    Говоря о красивой девушке, красивом пейзаже, красивой картине, я, безусловно, подразумеваю весьма различные вещи. Общее для всех них — «красота» — не какая-то таинственная сущность или таинственное слово. Напротив, вероятно, нет ничего более непосредственно и ясно переживаемого, чем явленность «красоты» в различных красивых объектах. Юноша и философ, артист и гробовщик могут «определить» ее совершенно различным образом, но все они определяют одно и то же состояние или условие — определенное качество или качества, в силу которых красивое контрастирует с другими объектами. В этой неопределенности и непосредственности красота переживается в красивом — т. е. она видится, слышится, ощущается как запах и прикосновение, чувствуется, постигается. Она переживается почти как потрясение — вероятно, благодаря контрастирующему характеру красоты, которая прорывает повседневного опытами открывает (на краткий миг) иную действительность (возможно, включающую в себя испуг как структурный элемент).[184]

    Это описание носит именно тот метафизический характер, который позитивистский анализ хочет устранить с помощью перевода, но перевод устраняет то, что требовалось определить. Существует множество более или менее удовлетворительных «технических» определений красоты в эстетике, но, кажется, только одно сохраняет переживаемое содержание красоты и поэтому является наименее точным — красота как «promesse de bohnheur".[185] Оно схватывает связь с состоянием людей и вещей и с отношениями между ними, которые мгновенно возникают и исчезают, которые проявляются в таком множестве различных форм, сколько существует людей, и которые своим исчезновением открывают видение возможного.

    Протест против неясного, скрытого, метафизического характера таких универсалий, настойчивое требование знакомой и безопасной надежности здравого и научного смысла до сих пор обнаруживают нечто от той первобытной тревоги, которая именно и направляла зафиксированную в письменных источниках философскую мысль в ее эволюции от религии к мифологии и от мифологии к логике; защищенность и безопасность по-прежнему составляют важнейшую часть как интеллектуального багажа, так и национального бюджета. Нам кажется, что неочищенный опыт ближе к абстрактному и универсальному, чем аналитическая философия, ибо он причастен метафизическому миру.

    Универсалии представляют собой первичные элементы опыта — универсалии не как философские понятия, а как качества самого мира, с которым мы ежедневно сталкиваемся. В наши переживания входит нечто: например, снег, дождь или жара; улица; офис или босс; любовь или ненависть. Конкретные вещи (данности) и события появляются только в пучке и континууме отношений, как происшествия и части в общей структуре, с которой они неразрывно связаны; они не могут появляться никаким другим способом, не теряя своей самотождественности. Как конкретные вещи и события они существуют только на общем фоне, который является не просто фоном — но конкретной основой, на которой они вырастают, существуют и проходят. Эта основа структурирована такими универсалиями, как цвет, форма, плотность, твердость или мягкость, свет или тьма, движение или покой. В этом смысле универсалии, по-видимому, обозначают «вещество» мира:

    Вероятно, мы могли бы определить «вещество» мира как то, что обозначается словами, которые при правильном употреблении выступают как субъекты предикатов или термины отношений. В этом смысле следовало бы говорить, что вещество мира состоит скорее из таких вещей, как белизна, чем из объектов, обладающих свойством быть белыми… Такие качества, как белое, твердое или сладкое, традиционно рассматривались как универсалии, но если вышеприведенная теория верна, они синтаксически более близки к субстанциям.[186]

    Субстанциальный характер «качеств» указывает на опытный источник возникновения субстанциальных универсалий, на способ, которым понятия возникают в непосредственном опыте. Гумбольдт в своей философии языка подчеркивает опытный характер понятия в его связи со словом, что ведет к предположению об изначальном родстве не только между понятиями и словами, но и между понятиями и звуками (Laute). Однако если слово как носитель понятий является реальным «элементом» языка, оно не передает понятие готовым и не содержит его в уже законченном и «замкнутом» виде. Слово лишь подсказывает понятие и соотносится с универсалией.[187]

    Но именно отношение слова к субстанциальной универсалии (понятию) делает невозможным, по мнению Гумбольдта, представить происхождение языка сначала как введение слов для обозначения объектов, а потом дальнейшее их комбинирование (Zusammenfugung):

    В действительности речь не складывается из предшествующих ей слов, совсем наоборот: слова возникают из целого речи (aus dem Canzen der Rede)[188]

    «Целое», о котором здесь идет речь, должно быть очищено от всех недоразумений в смысле независимой сущности, «гештальта» и т. п. Понятие какими-то образом выражает различие и напряжение между потенциальностью и актуальностью — и тождество в этом различии. Оно проявляется в отношении между качествами (белое, жесткое; но также и красивое, свободное, справедливое) и соответствующими понятиями (белизна, твердость, красота, свобода, справедливость). Абстрактный характер последних, по-видимому, обозначает более конкретные качества как частичные реализации, аспекты, проявления более универсального и более «превосходного» качества, которое может переживаться в конкретном.

    В силу этого отношения конкретное качество, по-видимому, представляет собой в такой же мере отрицание, как и реализацию универсалии. Снег белый, но не «белизна»; девушка может быть красивой, даже красавицей, но не «красотой»; страна может быть свободной (в сравнении с другими), потому что ее народ обладает определенными свободами, но она не является воплощением самой свободы. Более того, понятия имеют смысл только в опытном сопоставлении со своими противоположностями: белое с небелым, красивое с некрасивым. Отрицательные высказывания иногда поддаются переводу в положительные, «черное» или «серое» для «небелого», «безобразное» для «некрасивого».

    Эти формулировки не меняют отношения между абстрактным понятием и его конкретной реализацией. Всеобщее понятие обозначает то, что одновременно и является и не является отдельной сущностью. Переформулируя значение в нетротиворечивом суждении, перевод может устранить скрытое отрицание, но непереведенное высказывание отражает реальную необходимость. Абстрактные существительные (красота, свобода) — «больше», чем качества («красивое», «свободное»), приписываемые конкретному человеку, вещи или состоянию. Субстанциальная категория имеет в виду качества, превосходящие любой индивидуальный опыт и присутствующие в сознании не как плод воображения и не как более логичные возможности, а как «вещество», из которого состоит наш мир. Как снег не является чисто белым, так никакой жестокий зверь или человек не являет собою всей жестокости, известной людям — известной, как неистощимая сила в истории и воображении.

    Далее, существует большой класс понятий — и, смеем утверждать, философски релевантных понятий, — в которых количественное отношение между всеобщим и особенным принимает качественный аспект, и абстрактная категория, по-видимому, обозначает потенциальности в конкретном, историческом смысле. Однако понятия «человек», «природа», «справедливость», «красота» или «свобода» вполне поддаются определению, они синтезируют опытное содержание в идеи, которые трансцендируют свои частные реализации как нечто такое, что должно быть превзойдено, преодолено. Таким образом, понятие красоты охватывает всю еще не реализовавшуюся красоту, а понятие свободы всю еще не достигнутую свободу.

    Или другой пример: философское понятие «человек» указывает на полное развитие человеческих способностей, которые являются его отличительными способностями и которые проявляются как возможности тех условий, в которых человек реально живет. Это понятие артикулирует качества, считающиеся «типично человеческими». Неясность этой фразы поможет раскрыть двойственность таких философских определений — а именно они собирают качества, присущие все. людям в противоположность другим живым существам и в то же время претендуют на то, чтобы быть наиболее адекватной или наивысшей реализацией человека.[189]

    Таким образом, такие категории выступают концептуальными инструментами для понимания конкретного существования вещей в свете их возможностей. Будучи одновременно историческими и сверхисторическими, они концептуализируют материал, из которого состоит переживаемый мир, причем концептуализируют его с учетом его возможностей, ограничиваемых, подавляемых и отрицаемых действительностью. Ни опыт, ни суждение не являются частным делом. Философские понятия формируются и развиваются через осознание общих условий в историческом континууме; они вырабатываются с индивидуальной позиции внутри определенного общества. При этом материал мышления — материал исторический, независимо от того, насколько абстрактным, общим или чистым он может становиться в философской или научной теории. Абстрактно-всеобщий и в то же время исторический характер этих «вечных объектов» мышления осознан и ясно сформулирован в труде Уайтхеда «Наука и современный мир":[190]

    Вечные объекты являются, по своей природе абстрактными. Под «абстрактным» я подразумеваю то, что вечный объект в себе — так сказать, по своей сущности — является познаваемым без соотнесения с каким-либо конкретным опытом. Быть абстрактным — значит трансцендировать частный случай в цепи действительных событий. Но трансцендирование реального события не подразумевает оторванности от него. Наоборот, я утверждаю, что каждый вечный объект сохраняет свою собственную связь с каждым таким событием, что я называю его способом проникновения в такое событие… Таким образом, метафизический статус вечного объекта — статус возможности для действительности. Всякое реальное событие определяется в том, что для него характерно, тем, как эти возможности актуализируются в зтом событии.

    Элементы опыта, проектирования и предвидения реальных возможностей входят в концептуальные синтезы — в респектабельной форме как гипотезы, а в дискредитированной форме как «метафизика». Им присущи различные степени нереалистичности, поскольку они преступают пределы утвердившегося универсума поведения и даже могут быть нежелательными, если исходить из интересов ясности и точности. Конечно, в философском анализе, расширяя наш универсум включением в него так называемых возможных сущностей, мы можем рассчитывать на некоторое реальное продвижение,[191] но все зависит от того, как применить бритву Оккама, т. е. какие возможности следует отсекать. Возможность совершенно иной социальной организации жизни не имеет ничего общего с «возможностью» человека в зеленой шляпе, который появится во всех дверях завтра, но их трактовка с позиции одной и той же логики может служить дискредитации нежелательных возможностей. Критикуя введение возможных сущностей, Куайн пишет, что такой перенаселенный универсум непривлекателен по многим причинам. Он оскорбляет эстетическое чувство тех из нас, кто имеет вкус к пустынным ландшафтам, но это не самое худшее. Такая свалка возможностей — питательная среда для элементов беспорядка.[192]

    Современная философия знает немного таких формулировок конфликта между своим предназначением и своей функцией, которые были бы точнее вышеприведенной. Лингвистический синдром «привлекательности», «эстетического чувства» и «пустынного ландшафта» напоминает об освежающем ветре мыслей Ницше, вторгшемся в Закон и Порядок, в то время как «питательная среда для элементов беспорядка» принадлежит языку авторитета Расследования и Справочного Бюро. То, что с логической точки зрения кажется непривлекательным и беспорядочным, вполне может заключать в себе привлекательные элементы иного порядка и, следовательно, быть существенной частью того материала, из которого создаются философские понятия. Ни наиболее рафинированное эстетическое чувство, ни самое точное философское понятие не обладают иммунитетом перед историей. Элементы беспорядка проникают и в самые чистые объекты мышления, ибо они (элементы) также отвлечены от социальной почвы, причем абстрагирование направляется содержанием, от которого они абстрагируются.

    Таким образом, происходит взращивание призрака «историзма». Если мышление исходит из исторических условий, продолжающих действовать в абстракции, существует ли какой-либо объективный базис, основываясь на котором, можно сделать различение между различными возможностями, проектируемыми мышлением, — различение между разными и конфликтующими способами понятийного трансцендирования? Более того, этот вопрос нельзя обсуждать, имея в виду только разные философские проекты[193] В той степени, в какой философский проект является идеологическим, он есть часть исторического проекта — т. е. он относится к определенной стадии и уровню развития общества; критические же философские понятия относятся (не имеет значения, насколько опосредованно!) к альтернативным возможностям этого развития.

    Поиск критериев оценки различных философских проектов ведет поэтому к поиску критериев оценки различных исторических проектов и альтернатив, различных наличных и возможных способов понимания и изменения человека и природы. Я приведу лишь несколько положений, которые указывают на то, что внутренний исторический характер философских понятий вовсе не исключает их объективную значимость, но определяет ее основу.

    Высказываясь и размышляя от себя, философ высказывается и мыслит с конкретной позиции в своем обществе, располагая при этом материалом, переданным и используемым этим обществом. Но тем самым он высказывается и мыслит, входя в общий универсум фактов и возможностей. Через посредство различных индивидуальных агентов и слоев опыта, через посредство разных «проектов», которые определяют способы мышления, начиная с забот повседневной жизни и заканчивая наукой и философией, происходит взаимодействие между коллективным субъектам и общим миром, которое конституирует объективную значимость универсалий. Оно объективно:

    (1) в силу свойств материи (вещества), противостоящей понимающему и познающему субъекту. Формирование понятий определяется структурой материи, нерастворимой в субъективности (даже если эта структура является всецело логико-математической). Ни одно понятие не может быть значимым, если оно определяет свой объект через не принадлежащие ему свойства и функции (например, индивида нельзя определить как способного стать тождественным другим индивидам; человека как способного оставаться вечно молодым). Однако материя противостоит субъекту в историческом универсуме, поэтому объективность, поскольку она возникает в открытом историческом горизонте, изменчива;

    (2) в силу структуры специфического общества, в котором происходит развитие понятий структуры общей для всех субъектов в соответствующем универсуме. Эти последние существуют в одних и тех же природных условиях, в одном и том же режиме производства, при одной и той же форме эксплуатации общественного богатства и обладают одним и тем же наследием прошлого и одним и тем же спектром возможностей. В этих общих рамках и разворачиваются все различия и конфликты между классами, группами, индивидами.

    Объекты мышления и восприятия, поскольку они являются индивидам прежде любой «субъективной» интерпретации, имеют определенные общие первичные качества, относящиеся к следующим двум слоям действительности: (1) к физической (природной) структуре материи, и (2) к форме, которую материя приобрела в коллективной исторической практике, превратившей ее (материю) в объекты для субъекта. Эти два пласта или аспекта объективности (физический и исторический) соотнесены таким образом, что не могут быть изолированы друг от друга; элиминировать исторический аспект настолько радикально, чтобы остался только «абсолютный» физический слой, невозможно.

    Например, я попытался показать, что в технологической действительности объективный мир (включающий также субъектов) переживается как мир инструментальных средств. Форма данности объектов здесь предопределена технологическим контекстом. Так, ученому они a priori даны как свободные от ценности элементы и комплексы отношений, допускающие их организацию в эффективную логико-математическую систему, здравому смыслу же они явлены в виде материала для работы или досуга, производства или потребления. Таким образом, объект-мир — это мир специфического исторического проекта, и помимо этого организующего материю исторического проекта мир как таковой недоступен. При этом организация материи является одновременно и теоретическим, и практическим предприятием.

    Я так настойчиво употребляю термин «проект», потому что он, как мне кажется, наиболее ясно подчеркивает специфический характер исторической практики. Проект — результат определенного выбора, схватывания одного из многих путей познания, организации и преобразования действительности. Этот первоначальный выбор и определяет спектр возможностей, открывающихся на этом пути, а также исключает альтернативные, с ним несовместимые возможности.

    Теперь я хотел бы предложить определенные критерии истинностной ценности различных исторических проектов. Эти критерии должны относиться к способу, которым исторический проект реализует данные возможности — причем не формальные возможности, но такие, которые связаны со способами человеческого существования. Такая реализация в действительности происходит в любой исторической ситуации. Всякое утвердившееся общество и есть такая реализация; более того, она стремится формировать оценку рациональности возможных проектов, удерживать их внутри собственных границ. В то же время всякое утвердившееся общество сталкивается с действительностью или возможностью качественно иной исторической практики, способной разрушить рамки существующих институтов.

    Современное общество уже продемонстрировало свою истинностную ценность как исторический проект. Оно преуспело в организации борьбы человека с человеком и с природой; более или менее удовлетворительно оно воспроизводит и сохраняет человеческую жизнь (всегда за исключением жизни тех, кого объявляют изгоями, врагами-чужаками, а также других жертв системы). Но против этого проекта в его полной реализации выступают другие проекты, и среди них такие, которые способны тотально изменить реализовавшийся. Именно в соотнесении с таким трансцендентным проектом можно сформулировать критерии объективной исторической истинности как критерии его рациональности:

    (1) Трансцендентный проект должен соответствовать реальным возможностям, открывающимся на достигнутом уровне материальной и интеллектуальной культуры.

    (2) Чтобы изобличить утвердившееся целое, трансцендентный проект должен продемонстрировать собственную более высокую рациональность в том трояком смысле, что

    (a) он предлагает перспективу сохранения и улучшения производственных достижений цивилизации,

    (b) он определяет существующее целое в самой его структуре, основных тенденциях и отношениях,

    (c) его реализация обещает больше шансов для умиротворения существования в рамках институтов, также обещающих больше шансов для свободного развития человеческих потребностей и способностей.

    Очевидно, что это понятие рациональности включает в себя (особенно в последнем утверждении) ценностное суждение, и (снова повторяю то, что утверждал раньше) я полагаю, что в этом ценностном суждении берет свое начало само понятие Разума, от ценности которого неотделимо понятие истины.

    «Умиротворение», «свободное развитие человеческих потребностей и способностей» — эти понятия поддаются эмпирическому определению в терминах наличных интеллектуальных и материальных ресурсов и возможностей и их систематического употребления с целью ослабления борьбы за существование. Такова объективная основа исторической рациональности.

    Если исторический континуум сам обеспечивает объективную основу для определения истинности различных исторических проектов, не определяет ли он вместе с тем их последовательность и границы? Историческая истина познается в сравнении; и так же как рациональность возможного зависит от рациональности действительного, так истинность трансцендентного проекта зависит от истинности реализованного. Аристотелевская наука была опровергнута на основе ее собственных достижений; и если капитализм будет опровергнут коммунизмом, то это произойдет также благодаря его собственным достижениям. Через разрывы и сохраняется преемственность: количественное развитие превращается в качественное изменение в том случае, если оно затрагивает саму структуру существующей системы; а утвердившаяся рациональность становится иррациональной тогда, когда в ходе ее внутреннего развития возможности системы перерастают институты, этой же системой сформированные. Такое внутреннее опровержение свойственно историческому характеру действительности, и такой же характер вследствие своей критической направленности обретают понятия, познающие эту действительность. Они распознают и предвидят иррациональное в существующей действительности — они проектируют историческое отрицание.

    Является ли это отрицание «детерминированным» — т. е. предопределяется ли необходимо внутренняя последовательность исторического проекта, поскольку она стала тотальностью, структурой этой тотальности? Если бы это было так, то термин «проект» вводил бы в заблуждение. То, что составляет историческую возможность, рано или поздно становилось бы действительностью; и определение свободы как познанной необходимости имело бы репрессивные коннотации, которых оно не имеет. Однако решающее значение имеет не это, а то, что такая историческая детерминация освобождала бы (вопреки любой утонченной этике и психологии) от ответственности за преступления против человечества, которые продолжает совершать цивилизация, и, таким образом, способствовала бы новым преступлениям.

    Я предлагаю сочетание «детерминированный выбор» для того, чтобы подчеркнуть элемент вторжения свободы в историческую необходимость; эта фраза — просто сжатое суждение о том, что люди творят свою историю, но творят ее в условиях, которые им даны. Детерминированными являются (1) специфические противоречия, развивающиеся внутри исторической системы как проявление конфликта между потенциальным и реальным; (2) материальные и интеллектуальные ресурсы, наличные в соответствующей системе; (3) степень теоретической и практической свободы, совместимой с этой системой. Эти условия оставляют открытыми альтернативные возможности развития и использования наличных ресурсов, альтернативные возможности «зарабатывания на жизнь», организации борьбы человека с природой.

    Таким образом, в рамках данной ситуации индустриализация может происходить различными путями под коллективным или частным контролем, а под частным контролем даже в различных направлениях прогресса и с различными целями. Выбор в первую очередь (но только в первую очередь) является привилегией тех групп, которые получили контроль над процессом производства. Они контролируют и проектируют способ жизни для целого, и вытекающая из этого, порабощающая необходимость — результат их свободы. Возможная же отмена этой необходимости зависит от нового вторжения свободы — причем не какой угодно свободы, но свободы тех людей, которые видят в данной необходимости невыносимые страдания и при этом не находят ее необходимой.

    Как процесс диалектический, исторический процесс включает в себя сознание: распознавание и овладение возможностями освобождения. Следовательно, он включает в себя свободу. В той степени, в какой сознание определяется потребностями и интересами существующего общества, оно «несвободно»; но в той степени, в какой существующее общество иррационально, сознание становится свободным для более высокой исторической рациональности только в борьбе против существующего общества. В этой борьбе — разумное основание истины и свободы негативного мышления. Таким образом, согласно Марксу, пролетариат является освободительной исторической силой только как революционная сила; решительное отрицание капитализма происходит в том случае и тогда, если и когда пролетариат приходит к осознанию себя наряду с условиями и процессами, формирующими его общество. Это осознание — одновременно и предпосылка, и элемент отрицающей практики. Вот почему это «если» существенно для исторического прогресса — как элемент свободы (и вероятности успеха), открывающей возможности победы над необходимостью данных фактов. Без этого история вновь возвращается во тьму непокоренной природы.

    Мы уже сталкивались с «порочным кругом» свободы и освобождения; здесь он снова проявляется как диалектика детерминированного отрицания. Трансцендирование существующих условий (мышления и действия) предполагает Трансцендирование внутри этих условий. Эта негативная свобода — т. е. свобода от угнетающей и идеологической власти данных фактов — есть а priori исторической диалектики как составляющая выбора и решения внутри и против исторической детерминации. Ни одна из данных альтернатив сама по себе не является детерминированным отрицанием, до тех пор пока ею не овладевают сознательно для того, чтобы разрушить власть невыносимых условий и добиться более рациональных, более логичных условий, возможность которых определяется существующими. В любом случае рациональность и логика, вызванные движением мысли и действия, — это рациональность и логика данных условий, которые должны быть преодолены. Отрицание происходит на эмпирической почве; это исторический проект внутри и за пределами уже действующего проекта, и его истинность — это вероятность успеха, определяемая именно на этой почве.

    Однако, истинность исторического проекта не доказывается ex post[194] успехом, так сказать, фактом его принятия и реализации обществом. Галилеевская наука была истинной, несмотря на ее осуждение; марксистская теория была истинной уже во времена Коммунистического Манифеста; фашизм остается ложным даже тогда, когда он находится на подъеме в международном масштабе («истинный» и «ложный» везде в смысле исторической рациональности, как она определена выше). В настоящий период все исторические проекты имеют тенденцию поляризоваться на два конфликтующих целых — капитализм и коммунизм, и результат, по-видимому, зависит от двух антагонистичных рядов факторов: (1) большей силы разрушения; (2) более высокой производительности, не связанной с разрушительными последствиями. Иными словами, исторически ближе к истине та система, которая предложит большую вероятность умиротворения.

    9. Катастрофа освобождения

    Позитивное мышление и его неопозитивистская философия сопротивляются историческому содержанию рациональности. Это содержание ни в коем случае не является привнесенным извне фактором или значением, которое можно включать или не включать в анализ; оно входит в понятийное мышление как конститутивный фактор и определяет значимость его понятий. В той степени, в какой существующее общество иррационально, анализ в терминах исторической рациональности вносит в понятие негативный элемент — критику, противоречие или трансцендирование.

    Этот элемент не может быть ассимилирован с позитивным. Он изменяет понятие в его целостности, в его назначении, и значимости. Так, в анализе экономики (капиталистической или иной), которая действует как «независимая» надындивидуальная сила, отрицательные свойства (перепроизводство, безработица, отсутствие безопасности, отходы, подавление) остаются, по существу, непознанными до тех пор, пока в них видят более или менее неизбежные побочные продукты, «обратную сторону» истории роста и прогресса.

    Действительно, тоталитарная власть может способствовать эффективной эксплуатации ресурсов; военно-ядерный комплекс может обеспечивать миллионы рабочих мест посредством чудовищных заказов на оружие; тяжелый труд и социальные язвы могут быть побочным продуктом создания богатства и платежеспособности; а смертоносные ошибки и преступления со стороны лидеров наций могут быть просто способом жизни. Экономическое и политическое безумие получает признание — и становится ходким товаром. Однако такого рода знание об оборотной стороне является неотъемлемой частью является неотъемлемой частью закосневания настоящего положения дел, грандиозной унификации противоположностей, противодействующей качественным изменениям, поскольку оно (знание) относится к абсолютно безнадежному или абсолютно преформированному существованию, обустроившему свой дом в мире, где место Разума заняла иррациональность.

    Терпимость позитивного мышления — это вынужденная терпимость — вынужденная не какой-то террористической организацией, но сокрушительной и анонимной силой и эффективностью технологического общества, которая пронизывает общественное сознание — и сознание критика. Поглощение негативного позитивным находит свое начало и санкцию в повседневном опыте, затемняющем различие между рациональной видимостью и иррациональной действительностью. Вот несколько банальных примеров такой гармонизации:

    (1) Я еду в новом автомобиле. Я чувствую его красоту, яркость, мощность, удобство — но затем мне приходит в голову, что через относительно короткий срок он испортится и потребует ремонта, что его красота и внешний вид ничего не стоят, его мощность мне не нужна, а его размер просто нелеп; кроме того, я не найду места для стоянки. Я начинаю думать о моем автомобиле как о продукции одной из Большой Тройки автомобильных компаний. Они-то и определяют внешний вид моего автомобиля и делают его красивым и дешевым, мощным и тряским, работающим и устаревшим. Пожалуй, я чувствую себя обманутым. Я уверен, что этот автомобиль не такой, каким он мог бы быть, что за меньшие деньги можно делать лучшие машины. Но другим тоже нужно жить. Зарплаты и налоги слишком высоки, и необходимо иметь оборот, а он у нас гораздо выше, чем раньше. Напряжение между видимостью и действительностью тает, и оба чувства сливаются в одно довольно приятное ощущение.

    (2) Я совершаю прогулку по сельской местности. Все так, как и должно быть. Природа в цвету. Птицы, солнце, молодая травка, за деревьями видны горы, вокруг никого, ни радио, ни выхлопных газов. Потом дорога сворачивает и упирается в шоссе. Я снова среди рекламных щитов, станций техобслуживания, мотелей и закусочных. Я прогуливался по национальному парку, и теперь я знаю, что все это было не настоящее. Это был «заповедник», нечто, сохраняемое так же, как сохраняются вымирающие виды животных. И если бы не правительство, все эти мотели, рекламные щиты, закусочные давно бы уже захватили этот уголок Природы. Я начинаю испытывать благодарность к правительству; оно у нас гораздо лучше, чем прежде…

    (3) Метро в вечерний час пик. Я вижу только усталые лица, ненависть и злобу. Кажется, что кто-нибудь мог бы в любой момент вынуть нож — просто так. Они читают или скорее они погружены в свои газеты, журналы или книжонки. И все же парой часов позже некоторые из них, освеженные душем, разодетые или одетые во что попало, почувствуют себя счастливыми, будут способны проявлять нежность, непритворно улыбаться и забывать (или вспоминать). Но скорее всего большинство из них проведут время на каком-нибудь жутком сборище или дома в одиночестве.

    Эти примеры могут служить иллюстрацией счастливого брака позитивного и негативного — объективной двойственности, присущей данным опыта. Эта двойственность объективна, потому что сдвиг в моих ощущениях и размышлениях соответствует тому способу, которым наблюдаемые факты соотнесены в действительности. Но, будучи познанным, это переплетение разрушает гармонизирующее, сознание и его ложный реализм. Критическая мысль стремится определить иррациональный характер утвердившейся рациональности (который становится все более очевидным) и те тенденции, которые приводят к тому, что эта рациональность порождает свою собственную трансформацию. «Свою собственную» — поскольку как историческая целостность она развила силы и способности, которые сами становятся проектами, выходящими за пределы нынешней целостности. Как возможности развитой индустриальной рациональности они связаны с обществом в его целом. Технологическая трансформация одновременно является политической трансформацией, но политические изменения перерастают в качественные социальные изменения лишь в той степени, в какой они изменяют направление технического прогресса — т. е. развивают новую технологию. Ибо утвердившаяся технология стала инструментом деструктивной политики.

    Такие качественные изменения, т. е. использование техники для умиротворения борьбы за существование, стали бы переходом к более высокой ступени цивилизации. Подчеркивая импликации этого суждения, беру на себя смелость утверждать, что такое новое направление технического прогресса было бы катастрофой для утвердившегося направления, — не просто количественной эволюцией преобладающей (научной и технологической) рациональности, но скорее ее катастрофической трансформацией, возникновением новой идеи Разума как теоретического, так и практического.

    Эта новая идея Разума выражена в суждении Уайтхеда: «Функция Разума заключается в содействии искусству жизни"[195] С точки зрения такой цели Разум является «направлением атаки на среду», которая вытекает из «тройного стремления: (1) жить, (2) жить хорошо, (3) жить лучше".[196]

    Суждения Уайтхеда, как нам кажется, описывают и реальное развитие Разума, и его неудачи. Точнее, они ведут к мысли, что Разум все еще ожидает своего исследования, познания и реализации, поскольку до сих пор исторической функцией Разума было также подавлять и даже разрушать стремление жить, жить хорошо и жить лучше — или хотя бы отсрочивать осуществление этого стремления, устанавливая для него непомерно высокую цену.

    В определении функции Разума Уайтхедом термин «искусство» включает элемент решительного отрицания. Разум в его применении к обществу был, таким образом, резко противопоставлен искусству, в то время как искусству была дарована привилегия быть несколько иррациональным — не подчиняться научному, технологическому и операциональному Разуму. Рациональность господства разделила Разум науки и Разум искусства или нейтрализовала Разум искусства посредством интеграции искусства в универсум господства. Но вначале наука включала и эстетический Разум, и свободную игру, и даже безумство воображения и преображающую фантазию; иными словами, наука занималась рационализацией возможностей. Однако эта свободная игра сохраняла связь с преобладающей несвободой, в которой была рождена и от которой абстрагировалась; и сами возможности, с которыми играла наука, были также возможностями освобождения — возможностями более высокой истины.

    Здесь — изначальная связь (в пределах универсума господства и нужды) между наукой, искусством и философией. Это осознание расхождения между действительным и возможным, между кажущейся и подлинной истиной, и попытка познать это расхождение и овладеть им. Одной из первоначальных форм его выражения было различие между богами и людьми, конечностью и бесконечным, изменением и постоянством[197] Нечто из этой мифологической взаимосвязи между действительным и возможным все же сохранилось в научном мышлении, продолжая направлять его к более рациональной и истинной действительности. Так, математика считалась действительной и «хорошей» в том же смысле, что и платоновские метафизические Идеи. Каким же образом развитие первой впоследствии стало наукой, тогда как развитие последних оставалось метафизикой?

    Наиболее очевиден тот ответ, что научные абстракции в значительной степени возникали и доказывали свою истинность в процессе реального покорения и преобразования природы, что было невозможно для философских абстракций. Ибо покорение и преобразование природы происходило по закону и порядку жизни, который философия пыталась трансцендировать и привести к «благой жизни», подчиняющейся иному закону и порядку. Причем этот иной порядок, который предполагал более высокую степень свободы от тяжелого труда, невежества и нищеты, был недействительным как на заре философской мысли, так и в процессе дальнейшего ее развития, в то время как научная мысль по-прежнему была применима ко все более могущественной и всеобщей действительности. Естественно, что философские понятия конечной цели не были и не могли быть верифицированы в терминах утвердившегося универсума дискурса и действия и, таким образом, оставались метафизическими.

    Но если ситуация такова, то случай метафизики и особенно случай значения и истинности метафизических высказываний — случай исторический. Т. е. истинность и познавательную ценность таких высказываний определяют скорее исторические, чем эпистемологические условия. Подобно всем высказываниям, претендующим на истинность, они должны быть верифицируемыми; они должны оставаться внутри универсума возможного опыта. Этот универсум никоим образом не сосуществует с утвердившимся универсумом, но распространяется до границ мира, который может быть создан посредством преобразования утвердившегося, причем средствами им же предоставляемыми или отвергаемыми. В этом смысле зона верифицируемости возрастает в ходе истории. Таким образом, спекуляции по поводу Благополучной Жизни, Благополучного Общества, Постоянного Мира приобретают все более реалистическое содержание; на технологической основе метафизическое имеет тенденцию становиться физическим.

    Более того, если истинность метафизических высказываний определяется их историческим содержанием (т. е. степенью определения ими исторических возможностей), то отношение между метафизикой и наукой является строго историческим. В нашей собственной культуре все еще считается само собой разумеющейся по крайней мере та часть сен-симоновского закона трех ступеней, которая утверждает, что метафизическая стадия цивилизации предшествует научной стадии. Но является ли эта последовательность окончательной? Не содержит ли научное преобразование мира свою собственную метафизическую трансцендентность?

    На развитой стадии индустриальной цивилизации научная рациональность, преобразованная в политическую власть, становится, по-видимому, решающим фактором в развитии исторических альтернатив. Возникает вопрос: не обнаруживает ли эта власть тенденции к своему собственному отрицанию — т. е. к содействию «искусству жизни»? Тогда высшей точкой применения научной рациональности, продолжающей развиваться в современном мире, стала бы всеохватная механизация труда, необходимого в плане социальном, но репрессивного в индивидуальном плане («необходимое в плане социальном» здесь включает все операции, которые могут быть выполнены машинами более эффективно, даже если эти операции производят предметы роскоши и безделушки, а не предметы первой необходимости). Но эта стадия была бы также целью и пределом научной рациональности в его существующей структуре и направлении. Дальнейший прогресс означал бы скачок, переход количества в качество, который бы открыл возможность существенно новой человеческой действительности — а именно жизни в свободное время на основе удовлетворения первостепенных потребностей, В таких условиях научный проект сам стал бы свободным для внеутилитарных целей и для «искусства жизни» по ту сторону необходимости и роскоши господства. Иными словами, завершение технологической действительности было бы не только предпосылкой, но также рациональным основанием ее трансцендирования.

    Это означало бы переворот в традиционных отношениях между наукой и метафизикой. В результате научной трансформации мира идеи, определяющие действительность в понятиях, отличных от понятий точных или бихевиористских наук, утратили бы свой метафизический и эмоциональный характер, и стало бы возможным проектировать и определять вероятную действительность свободного и умиротворенного существования именно с помощью научных понятий. Их разработка означала бы больше, чем эволюцию преобладающих наук. Это затронуло бы научную рациональность в целом, которая, таким образом, утратила бы связь с несвободным существованием и означала бы идею новой науки и нового Разума.

    Если завершение технологического проекта предполагает разрыв с господствующей технологической рациональностью, то этот разрыв, в свою очередь, зависит от продолжительного существования самого технического базиса. Ибо именно он сделал возможным удовлетворение потребностей и сокращение тяжелого труда — и остается базисом ни больше ни меньше как всех форм человеческой свободы. В его реконструкции — т. е. в его развитии с точки зрения различных целей — и состоит, по-видимому, качественное изменение.

    Я подчеркнул, что это не означает возрождения духовных или иных «ценностей», которые должны дополнять научную и технологическую трансформацию человека и природы.[198] Напротив, историческое достижение науки и техники сделало возможным перевод ценностей в технические задачи — материализацию ценностей. Следовательно, на карту поставлено переопределение ценностей в технических терминах как элементов технологического процесса. Становится возможным действие новых целей как технических не только в применении машин, но и в их проектировании и создании. Более того, новые цели могли бы утверждаться даже в построении научных гипотез — в чистой научной теории. Наука же могла бы перейти от квантификации вторичных качеств к квантификации ценностей.

    Например, можно рассчитать минимум труда, с помощью которого (и степень, до которой) возможно было бы удовлетворение жизненных потребностей всех членов общества — при условии, что наличные ресурсы будут использоваться для этой цели без ограничения иными интересами и без помех накоплению капитала, необходимого для развития соответствующего общества. Иными словами, исчислению поддается достижимый уровень свободы от нужды. Или можно высчитать, в какой степени при тех же самых условиях может быть обеспечена забота о больных, немощных и стариках — т. е. высчитать возможность уменьшения беспокойства, свободы от страха.

    Теперь препятствия, которые стоят на пути материализации, могут быть определены как политические препятствия. Индустриальная цивилизация достигла точки, когда, учитывая стремление человека к человеческому существованию, абстрагирование науки от конечных (final) причин устарело с ее собственной точки зрения. Сама наука сделала возможным включить конечные причины в сферу науки в собственном смысле. Общество должно рассматривать проблемы финальности[199] (finalite), ошибочно полагаемые этическими, а иногда религиозными, как технические вопросы посредством роста и расширения технической сферы. Незавершенность техники создает фетиш этих проблем и подчиняет человека целям, которые он мыслит как абсолютные.[200]

    В этом плане «нейтральный» научный метод и технология становятся наукой и технологией исторической фазы, которая преодолевается своими собственными достижениями — которая пришла к своему решительному отрицанию, Вместо того чтобы оставаться отделенными от науки и научного метода предметами субъективного предпочтения и иррациональной, трансцендентальной санкции, метафизические некогда идеи освобождения могут стать истинным объектом науки. Но это развитие ставит перед наукой неприятную задачу политизации, которая заключается в том, чтобы распознавать в научном сознании политическое сознание, а в научном предприятии предприятие политическое. Ибо преобразование ценностей в потребности, конечных причин в технические возможности является новым этапом в овладении угнетающими, непокоренными силами и общества, и Природы. Это акт освобождения:

    Человек освобождается из ситуации своего подчинения финальности всего, научаясь создавать финальность, организовывать «финализированное» целое, которое он подвергает суждению и оценке. Человек преодолевает порабощение путем сознательной организации финальности.[201]

    Однако, конституируя себя методически как политическое предприятие, наука и технология преодолевают свою нейтральность, вследствие которой они были подчинены политике и вопреки своим целям функционировали как политические инструменты, и входят в новый этап своего развития. Ибо технологическая переоценка и техническое господство (mastery) над конечными причинами есть созидание, развитие и использование ресурсов (материальных и интеллектуальных), которые освобождены от всех частных интересов, мешающих удовлетворению человеческих потребностей и эволюции человеческих способностей. Другими словами, это рациональное предприятие человека как человека, как человечества. Технология, таким образом, обеспечивает историческую коррекцию преждевременного отождествления Разума и Свободы, в соответствии с которым человек мог стать и оставаться свободным в процессе самое себя увековечивающего производства на основе угнетения. Но в той мере, в какой технология развилась на этой основе, такая коррекция никогда не может быть результатом технического прогресса per se. Она предполагает также и политическую перемену.

    Индустриальное общество владеет инструментом преобразования метафизического в физическое, внутреннего во внешнее, событий в сознании человека в события в сфере технологии. Такие пугающие фразы (и реальность), как «инженеры человеческих душ», «перекачка мозгов» (head shrinkers), «научное управление», «наука потребления», дают (в убогом виде) набросок прогрессирующей рационализации иррационального, «духовного» — отказа от идеалистической культуры. Ибо перевод ценностей в потребности есть двоякий процесс: (1) материального удовлетворения (материализации свободы) и (2) свободного развития потребностей на основе удовлетворения (нерепрессивной сублимации). В этом процессе отношение между материальными и интеллектуальными потребностями претерпевает фундаментальное изменение. Свободная игра мысли и воображения предполагает рациональную и направляющую функцию в реализации умиротворенной жизни человека и природы. И тогда идеи справедливости, свободы и человечности обретают свою истинность и становятся совместимыми с чистой совестью на единственной почве, где это когда-либо было для них возможно, — в удовлетворении материальных потребностей человека и рациональной организации царства необходимости.

    «Умиротворенная жизнь». Эта фраза довольно бедна, чтобы подытожить в форме одной ведущей идеи запретный и осмеянный конец технологии, скрытую первопричину научного предприятия. Если бы эта первопричина была материализована и стала бы эффективной, Логос техники открыл бы универсум качественно иных отношений между людьми и между человеком и природой.

    Но в этом месте необходимо сделать строгое предостережение (caveat) относительно любого технологического фетишизма. Такой фетишизм (идеи будущего всемогущества технологизированного человека, «технологического Эроса», и т. д.) в последнее время распространился преимущественно среди марксистских критиков современного индустриального общества. Зерно истины в этих идеях требует направленного разоблачения заключенной в них мистификации. Техника, как универсум инструментальностей, может увеличить как силу человека, так и его слабость. На сегодняшнем этапе он, возможно, более бессилен перед своим собственным аппаратом, чем когда-либо раньше.

    Мистификация не устраняется передачей технологического всемогущества из рук отдельных групп в руки нового государства и централизованного планирования. Технология сохраняет во всех отношениях свою зависимость от других, нетехнологических целей. Чем более технологическая рациональность, освобожденная от своих эксплуататорских качеств, определяет общественное производство, тем более она становится зависимой от политического направления — от коллективных усилий по достижению умиротворенной жизни, с целями, которые свободные индивидуумы могут перед собой ставить.

    «Умиротворение существования» не подразумевает накопления власти (power), скорее наоборот. Мир и власть, свобода и власть, Эрос и власть — что может быть более несовместимым! Попытаюсь показать, что реконструкция материальной базы общества с точки зрения умиротворения может включать в себя как количественное, так и качественное ослабление власти, создавая тем самым пространство и время для развития производительности по своим внутренним законам (under self-determined incentives). Понятие о таком изменении власти — важный момент диалектической теории.

    В той мере, в какой цель умиротворения определяет Логос техники, она изменяет отношение между технологией и ее изначальным объектом, Природой. Умиротворение предполагает овладение Природой, которая есть и остается объектом, противостоящим познающему субъекту. Но возможны два вида овладения: подавляющее и освобождающее. Последнее подразумевает устранение нищеты, насилия и жестокости. Как в Природе, так ив Истории борьба за существование является признаком недостатка, страдания и нужды. Это качества слепой материи, царства непосредственности, в котором удел всего живого — пассивное страдание. Это царство постепенно опосредуется в ходе исторического преобразования Природы; оно становится частью человеческого мира, и в силу этого свойства Природы оказываются историческими. В процессе развития цивилизации Природа перестает быть просто Природой в той мере, в какой свет свободы служит познанию борьбы слепых сил и овладению ею.[202]

    История есть отрицание Природы. То, что является только природным, преодолевается и восстанавливается силой Разума. Метафизическое представление о том, что Природа в ходе истории приближается к себе самой, указывает на неосвоенные пределы Разума. Они утверждаются как исторические пределы — как задача, которая еще должна быть выполнена, или, точнее, должна быть поставлена. Если Природа в себе является рациональным, легитимным объектом науки, то она также является легитимным объектом не только Разума как силы, но и Разума как свободы; не только господства, но и освобождения. С появлением человека как animal rationale, способного преобразовывать Природу в соответствии со способностями сознания и свойствами материи, просто природное, как субрациональное, приобретает негативный статус. Оно превращается в сферу, подлежащую познанию и организации Разумом.

    И в той степени, в какой Разум преуспевает в подчинении материи рациональным нормам и целям, всякое субрациональное существование выглядит лишением и нуждой, и их устранение становится исторической задачей. Страдание, насилие и разрушение суть категории как природной, так и человеческой действительности, беспомощного и бессердечного мира. И та пугающая мысль, что субрациональная жизнь природы навсегда останется судьбой такого мира, исходит не от философии и не от науки; она была провозглашена другим авторитетом:

    Когда Общество по предотвращению жестокости по отношению к животным обратилось за поддержкой к Папе, он отказал в ней на том оснований, что человеческие существа не несут никакого долга перед низшими животными и что плохое обращение с животными не является грехом, потому что животные не обладают душой[203]

    Материализм, который не испорчен таким идеологическим злоупотреблением душой, располагает более универсальной и реалистической концепцией спасения. Он допускает реальность Ада только в одном определенном месте: здесь, на земле, и утверждает, что этот Ад был создан Человеком (и Природой). Что же касается жестокого обращения с животными, это лишь часть этого Ада, дело рук человеческого общества, чья рациональность все еще остается иррациональной.

    Всякая радость и всякое счастье берут начало в способности преодоления Природы — преодоления, в котором овладение Природой само подчинено освобождению и умиротворению существования. Всякое спокойствие, всякое наслаждение — результат сознательного опосредования, автономии и противоречия. Прославление естественного является частью идеологии, защищающей противоестественное общество в его борьбе против освобождения. Яркий пример тому — дискредитация контроля рождаемости. В некоторых отсталых уголках мира «естественным» также считается то, что черная раса ниже белой, что собакам достаются объедки и что бизнес должен продолжаться во что бы то ни стало. Когда большая рыба съедает маленькую — это естественно, хотя и может казаться неестественным маленькой рыбке. Цивилизация производит средства для освобождения Природы от ее собственной жестокости, ее собственной недостаточности, ее собственной слепоты благодаря познающей и преобразующей силе Разума. Но Разум может выполнить эту функцию только как посттехнологическая рациональность, в которой техника сама становится инструментом умиротворения, органоном «искусства жизни». Только тогда функция Разума сливается с функцией Искусства.

    Предварительной иллюстрацией может служить греческое представление о родственности искусства и техники. Художник обладает идеями, которые в качестве конечных причин направляют конструирование определенных вещей — точно так же как инженер обладает идеями, которые в качестве конечных причин направляют конструирование машины. Например, идея жилища для людей определяет строительство дома архитектором; идея крупномасштабного ядерного взрыва определяет строительство аппарата, предназначенного для достижения этой цели. Акцентируя существенность связи между искусством и техникой, мы приходим тем самым к специфической рациональности искусства.

    Подобно технологии, искусство творит иной универсум мышления и практики, враждебный существующему, хотя и помещающийся внутри него. Но в противоположность техническому универсуму, универсум искусства — это универсум иллюзии, видимости (Schein), которая, однако, обладает сходством с действительностью, и существование которой — и угроза, и обещание этой действительности[204] Художественный универсум организуют образы жизни без страха, скрытые за разнообразными формами маски и умолчания, поскольку искусство не имеет силы ни преобразовывать эту жизнь, ни даже адекватно ее представлять. И все же бессильная, иллюзорная истина искусства (которая никогда не была более бессильной и более иллюзорной, чем сегодня, когда она стала вездесущей составляющей управляемого общества) свидетельствует о значимости его образов. Чем более кричаще иррациональным становится общество, тем значимее рациональность художественного универсума.

    Технологическая цивилизация устанавливает между искусством и техникой специфическое отношение. Выше я уже упоминал о переворачивании Закона Трех Стадий и «переоценке» (invalidation) метафизики на основе научного и технологического преобразования мира. Это же понятие можно теперь распространить на отношение между наукой-технологией и искусством. Рациональность искусства, его способность создавать «проект» существования, определять еще не реализованные возможности можно было бы тогда рассматривать как обосновываемую научно-технологической трансформацией мира и функционирующую в ней. Вместо того чтобы быть прислужницей утвердившегося аппарата, приукрашивающей его бизнес и его нищету, искусство стало бы техникой их разрушения.

    Мы полагаем, что для технологической рациональности искусства характерна эстетическая «редукция»:

    Искусство способно редуцировать аппарат, который требуется для внешнего выражения, с тем чтобы сохранить себя —. редуцировать до пределов, в которых внешнее может стать манифестацией духа и свободы[205]

    По Гегелю, искусство редуцирует непосредственную случайность, которой подвержен объект (или некая совокупность объектов), приводя его к состоянию, в котором объект принимает форму и качество свободы. Такая трансформация является редукцией, так как над случайной ситуацией довлеют внешние требования, препятствующие ее свободной реализации. Эти требования, поскольку они не просто естественны, но подлежат освобождению, рациональному изменению и развитию, конституируют «аппарат». Таким образом, хотя художественная трансформация и разрушает природный объект, поскольку разрушаемое само связано с угнетением, эстетическое преобразование означает освобождение.

    Эстетическая редукция проявляется в технологическом преобразовании Природы там, где ей удается связать процесс овладения с освобождением. В этом случае покорение Природы, смягчая слепоту, жестокость и буйство, смягчает также жестокость человека по отношению к Природе. Культивация почвы качественно отличается от разрушения почвы, извлечение природных ресурсов — от расточительной эксплуатации, а расчистка лесов — от их крупномасштабной вырубки. Также и устранение неплодородия, болезней и злокачественного роста, которые естественны, как и человеческие несчастья, служит освобождению жизни. Цивилизация достигла этой «иной», освобождающей трансформации в своих садах, парках и заповедниках. Но за пределами этих небольших защищенных уголков она обращается с Природой так же, как с человеком, т. е. как с инструментом деструктивной продуктивности.

    Эстетические категории способны проникнуть в технологию умиротворения в той степени, в какой создание производственной техники предусматривает свободную игру способностей. Но, несмотря на «технологический Эрос» и подобные невразумительные понятия, «труд не может стать игрой…» Утверждение Маркса жестко отклоняет любые романтические интерпретации «освобождения труда». Идея такого золотого века так же идеологична в развитой индустриальной цивилизации, как и в средние века, а может быть, даже в большей степени. Ибо борьба человека с Природой все более превращается в борьбу с обществом, чья власть над индивидом становится все более «рациональной» и, следовательно, более необходимой, чем когда-либо прежде. Однако, хотя эпоха царства необходимости продолжается, его организация, ориентированная на качественно иные цели могла бы изменить не только способ, но и объем общественно необходимого производства. А это изменение, в свою очередь, повлияло, бы на человеческий фактор производства и человеческие потребности:

    свободное время превращает его обладателя в Субъекта иного типа, и он вступает в процесс непосредственного производства уже в этом новом качестве[206]

    Я неоднократно подчеркивал исторический характер человеческих потребностей. После выхода человека из животного состояния даже предметы жизненной необходимости в свободном и рациональном обществе будут иными, чем предметы жизненной необходимости, производимые в иррациональном и несвободном обществе и для этого-общества. Иллюстрацией опять-таки может служить понятие «редукции».

    В современную эпоху победа над нуждой все еще ограничена небольшими островками развитого индустриального общества. Их процветание скрывает ад внутри и за пределами их границ, помогая ему распространять репрессивную производительность и «ложные потребности». Оно репрессивно именно в той степени, в какой способствует удовлетворению потребностей, необходимых для продолжения гонки с равными себе и с запланированным устареванием, наслаждению свободой от напряжения мозгов и созданию средств разрушения. Очевидные удобства, предлагаемые такого рода производительностью, и, более того, поддержка, которую она оказывает системе прибыльного господства, способствуют экспорту последнего в менее развитые страны мира, где введение такой системы все еще означает колоссальный прогресс в техническом и человеческом смысле.

    Однако тесная взаимосвязь между техническим и политико-манипулятивным ноу-хау, между прибыльной производительностью и господством дает победе над нуждой оружие для сдерживания освобождения. Это сдерживание в сверхразвитых странах обязано своей эффективностью в значительной степени именно количеству товаров, услуг, работы и отдыха. Следовательно, качественное изменение, по-видимому, предполагает количественное изменение в развитом уровне жизни, т. е. сокращение чрезмерного развития.

    Уровень жизни, достигнутый в наиболее развитых индустриальных регионах, вряд ли может служить подходящей моделью развития, если целью является умиротворение. Принимая во внимание то, что этот уровень сделал с Человеком и Природой, необходимо снова поставить вопрос, стоит ли он принесенных во имя него жертв. Этот вопрос уже не звучит несерьезно с тех пор, как «общество изобилия» стало обществом всеобщей мобилизации против риска уничтожения, и с тех пор, как спутниками продаваемых им благ стали оболванивание, увековечение тяжелого труда и рост неудовлетворенности.

    В этих обстоятельствах освобождение от общества изобилия не означает возврата к здоровой и простой бедности, моральной чистоте и простоте. Напротив, отказ от прибыльной расточительности увеличил бы общественное богатство, предназначаемое для распределения, а конец перманентной мобилизации сократил бы общественную потребность в отказе от удовлетворения собственно индивидуальных потребностей — отказе, компенсацией которого ныне служит культ тренированности, силы и регулярности.

    В настоящее время в процветающем государстве, ориентированном на войну и благосостояние, такие человеческие качества умиротворенного существования, как отказ от всякой жесткости, плановости, неповиновение тирании большинства, исповедание страха и слабости (наиболее рациональная реакция на это общество), чувствительная интеллигентность, испытывающая отвращение к происходящему, склонность к неэффективным и осмеиваемым акциям протеста и отречения, — кажутся асоциальными и непатриотичными. И эти выражения человечности не смогут избежать искажающего воздействия компромисса — необходимости скрывать свое истинное лицо, быть способным обмануть обманщиков, жить и думать вопреки им. В тоталитарном обществе человеческое поведение имеет тенденцию к принятию эскапистских форм, как бы следуя совету Сэмюэла Беккета: «Не жди, пока за тобой начнут охотиться, чтобы спрятаться…»

    Даже такое отклонение личной умственной и физической энергии от социально требуемой деятельности и позиции возможно сегодня лишь для немногих; это лишь частный аспект перераспределения энергии, которое должно предшествовать умиротворению. Самоопределение предполагает наличие свободной энергии, не расходуемой в навязываемом физическом и умственном труде за пределами личной сферы. Эта энергия должна быть свободной еще и в том смысле, что она не направляется на работу с товарами и услугами, удовлетворяющими потребности индивида, делая его в то же время неспособным к формированию собственной жизни, неспособным оценивать возможности, отнимаемые этим удовлетворением. Комфорт, бизнес и обеспеченная работа в обществе, готовящемся к ядерному уничтожению, могут служить универсальным примером порабощающего довольства. Освобождение энергии от действий, предназначенных для поддержания деструктивного процветания, означает понижение высокого, уровня рабства, что позволит индивидам развить ту рациональность, которая может сделать возможной умиротворенное существование.

    Новый жизненный стандарт, приспособленный к умиротворению существования, в будущем предполагает также сокращение населения. Вполне понятно и даже разумно, что индустриальная цивилизация полагает законным уничтожение миллионов людей в войне к ежедневные жертвы в лице всех тех, кто лишен необходимой поддержки и защиты, но выставляет напоказ свои моральные и религиозные колебания, когда вопрос касается ограничения производства новой жизни в обществе, которое до сих пор приводится в движение запланированным уничтожением жизни в Национальных Интересах и незапланированным лишением жизни во имя частных интересов. Эти моральные колебания вполне понятны и разумны, поскольку такое общество нуждается во все возрастающем количестве клиентов и сторонников; необходимо регулировать постоянно возобновляемый излишек.

    Однако требования прибыльного массового производства не обязательно совпадают с нуждами человечества. Проблема состоит не только (и, вероятно, не главным образом) в необходимом пропитании и обеспечении увеличивающегося населения — она прежде всего в числе, в простом количестве. Обвинение, провозглашенное Стефаном Георге полвека назад, звучит не просто как поэтическая вольность: «Schon eure Zahl ist Frevel!"[207]

    Преступление общества состоит в том, что рост населения усиливает борьбу за существование вопреки возможности ее ослабления. Стремление к расширению «жизненного пространства» действует не только в международной агрессии, но и внутри нации. Здесь экспансия всех форм коллективного труда, общественной жизни и развлечений вторглась во внутреннее пространство личности и практически исключила возможность такой изоляции, в которой предоставленный самому себе индивид может думать, спрашивать и находить ответы на свои вопросы. Этот вид уединения — единственное условие, которое на основе удовлетворенных жизненных потребностей способно придать смысл свободе и независимости мышления, — уже давным-давно стал самым дорогим товаром, доступным только очень богатым (которые им не пользуются). В этом отношении «культура» также обнаруживает свое феодальное происхождение и ограничения. Она может стать демократической только посредством отмены демократии масс, т. е. в том случае, если общество преуспеет в восстановлении прерогатив уединения, гарантировав его всем и защищая его для каждого.

    С отказом в свободе, даже в возможности свободы согласуется дарование вольностей (свобод — liberties) там, где они способствуют репрессии. Такие свободы, как право нарушать спокойствие там, где мир и спокойствие еще существуют, быть уродливым и уродовать окружающее, источать фамильярность (to ooze familiarity), разрушать прекрасные формы, пугают. Ибо в этом выражается узаконенное и даже организованное усилие, наступающее на права Другого, препятствующее его автономии даже в малой, оговоренной сфере жизни. В сверхразвитых странах все большая часть населения превращается в одну огромную толпу пленников, плененных не тоталитарным режимом, а вольностями гражданского общества, чьи средства развлечения и создания душевного подъема принуждают Другого разделять их звуки, внешний вид и запахи.

    Имеет ли право общество, неспособное защитить частную жизнь личности даже в четырех стенах его дома, разглагольствовать о своем уважении к личности и о том, что оно — свободно? Разумеется, свободное общество определяется более фундаментальными достижениями, чем личная автономия. И все же отсутствие последней делает недействительными даже наиболее заметные институции экономической и политической свободы, так как отрицает ее глубинные основания. Массовая социализация начинается в домашнем кругу и задерживает развитие сознания и совести. Для достижения автономии необходимы условия, в которых подавленные измерения опыта могут вернуться к жизни, но освободить эти последние нельзя, не ущемив гетерономные нужды и формы удовлетворения потребностей, организующие жизнь в этом обществе. Чем более они становятся личными нуждами и способами удовлетворения, тем более их подавление кажется почти роковой потерей. Но именно в силу такого рокового характера оно может создать первичные субъективные предпосылки для качественного изменения, а именно — переоценки потребностей (redefinition of needs).

    Приведу один (к сожалению, выдуманный) пример: простое отсутствие всех рекламных и всех независимых средств информации и развлечения погрузило бы человека в болезненный вакуум, лишающий его возможности удивляться и думать, узнавать себя (или скорее отрицательное в себе) и свое общество. Лишенный своих ложных отцов, вождей, друзей и представителей, он должен был бы учить заново эту азбуку. Но слова и предложения, которые он сможет построить могут получиться совершенно иными, как и его устремления и страхи.

    Разумеется, такая ситуация была бы невыносимым кошмаром. Пока люди могут поддерживать продолжающееся создание ядерного вооружения, радиоактивных веществ и сомнительной пищи, они не смогут (именно по этой причине!) смириться с лишением развлечений и форм обучения, делающих их способными воспроизводить меры, необходимые для своей защиты и/или разрушения. Отключение телевидения и подобных ему средств информации могло бы, таким образом, дать толчок к началу того, к чему не смогли привести коренные противоречия капитализма — к полному разрушению системы. Создание репрессивных потребностей давным-давно стало частью общественно необходимого труда — необходимого в том смысле, что без него нельзя будет поддерживать существующий способ производства. Поэтому на повестке дня стоят не проблемы психологии или эстетики, а материальная база господства.


    Примечания:



    1

    т. е. общество как таковое. — Прим. пер.



    2

    Термины «трансцендировать» и «трансцендирование» везде употребляются в эмпирическом, критическом смысле: они обозначают тенденции в теории и практике, которые в данном обществе «переходят границы» утвердившегося универсума дискурса и действия, приближаясь к их историческим альтернативам (реальные возможности). — Примеч. авт.



    18

    Walker, Charles R. Loc. cit, p. 104. — Примеч. авт.



    19

    Ibid., p. 104f — Примеч. авт.



    20

    Sartre, Jean-Paul. Critique de la raison dialectique, tome I. Paris: Gallimard, 1960, p. 290. — Примеч. авт.



    182

    См.: Ryle, Gilbert. The Concept of Mind, loc. cit. p. 17f. и далее; Wisdom J. Metaphysics and Verification // Philosophy and Psycho-Analysis. Oxford, 1953; Flew A.G.N. Introduction to Logic and Language (First Series). Oxford, 1955; Pears D. F. Universal // Ibid., Second Series. Oxford 1959; Urmson J. O. Philosophical Analysis. Oxford 1956; Russell B. My Philosophical Development. New York, 1959, p. 223 f.; Laslett, Peter (ed.) Philosophy, Politics and Society. Oxford, 1956, p. 22 ft. — Примеч. авт.



    183

    Perroux, Franсois. La Coexistence pacifique, loc. cit. vol. Ill, p. 631. — Примеч. авт.



    184

    Рильке, Дуинские элегии, первая элегия. — Примеч. авт.



    185

    Стендаль. — Примеч. авт.



    186

    Russell, Bertrand. My Philosophical Development. New York: Simon and Schuster, 1959, p. 170–171. — Примеч. авт.



    187

    Humboldt, Wilhelm v. Uber die Verschiedenheit des menischlichen Sprachbaues… loc. cit, S. 197. — Примеч. авт.



    188

    Ibid., S. 197. — Примеч. авт.



    189

    Эту интерпретацию, делающую упор на нормативный характер универсалии, можно соотнести с концепцией всеобщего в древнегреческой философии — а именно с понятием наиболее общего как высшего, первого по «совершенству» и, следовательно, как истинной действительности (the real reality): «…всеобщность — не субъект, а предикат, причем предикат первичности (firstness), присущей высшей, совершенной действительности (implicit in superlative excellence of performance). Всеобщность, так сказать, всеобща, именно потому и в той мере, по какой она «подобна» первичности. Она всеобща поэтому не в смысле логической категории или понятия класса, а в смысле нормы, которая как раз вследствие всеобщей связанности способна объединить множественность частей в единое целое. Крайне важно понять, что отношение этого целого к своим частям не механическое (целое = сумме своих частей), а имманентно телеологическое (целое не = сумме своих частей). Более того, это имманентно телеологическое понимание целого как функционального, но не служащего внешней цели, при всей его релевантности для феномена жизни, не является исключительно или даже преимущественно «организмической» категорией. Оно коренится скорее в имманентной, внутренней функциональности совершенства как такового, объединяющего многообразное именно в процессе его «аристократизации», так что совершенство и единство являются условиями самой действительности многообразного как такового». Harold А.Т. Reiche, «General Because first»: A Presocratic Motive in Aristotle's Theology (Cambridge: Massachusetts Institute of Technology, 1961, Publications in Humanities no 52), p. 105 f. — Примеч. авт.



    190

    Whitehead. Science and the Modern World. New York, Macmillan, 1926, p. 228 f. — Примеч. авт.



    191

    Quine W.V.O. From a Logical Point of View, loc. cit., p. 4. — Примеч. авт.



    192

    Ibid. — Примеч. авт.



    193

    По поводу использования термина «проект» см. Введение. — Примеч. авт.



    194

    последующим, совершившимся (лат.). — Примеч. пер.



    195

    Whitehead A. N. The Function of Reason. Boston. Beacon Press, 1959, p. 5. — Примеч. авт.



    196

    Ibid., p. 8. — Примеч. авт.



    197

    См. главу 5. — Примеч. авт.



    198

    См. главу I. — Примеч. авт.



    199

    Т.е. проблемы, связанные с конечными причинами (целями). — Примеч. пер.



    200

    Simondon, Gilbert. Loc. cit. p. 151; курсив мой — Примеч. авт.



    201

    Ibid., p. 103. — Примеч. авт.



    202

    Гегелевская концепция свободы предполагает сознание как вездесущное (в гегелевской терминологии: самосознание). Следовательно, «реализация» Природы не является и никогда не может быть собственным делом Природы. Но поскольку Природа негативна в самой себе (т. е. несамодостаточна в своем собственном существовании), историческое преобразование Природы Человеком есть, как преодоление ее негативности, освобождение Природы. Или, словами Гегеля, Природа есть в сущности неприродное — «Дух» (Geist). — Примеч. авт.



    203

    Цитируется по: Russell, Bertrand. Unpopular Essays. New York: Simon and Schuster, 1950, p. 76. — Примеч. авт.



    204

    См. главу 3. — Примеч. авт.



    205

    Hegel. Vorlesungen uber die Astetik, in: Samtliche Werke, red. H. Glockner. Stuttgart: Frommann, 1929, Bd. XII, S. 217 w. — Примеч. авт.



    206

    Marx. Grundrisse der Kritik der politischen Okonomie, loc. cit, S. 559. — Примеч. авт.



    207

    Уже то, сколько вас, есть преступление (нем.) — Примеч. авт.








    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх