• Изменения как революция
  • Изменения как эволюция
  • Изменения как колея
  • Колея как генетическая болезнь
  • Колея как хроническая болезнь
  • Колея как корь во взрослом возрасте
  • Глава 8. Институциональные изменения

    В науке есть явление, которое социологи, юристы, психологи, историки, политологи называют «экономическим империализмом», а сами мы, экономисты, — «новой политической экономией». Суть его в том, что экономисты вторгаются на «чужие поля» и начинают изучать неэкономические объекты, применяя собственные методы исследований. Как это происходит в случаях государства и права, я уже рассказывал, теперь — об истории. Экономистам удалось нащупать в этой сфере довольно много закономерностей и в принципе изменить постановку вопроса: вместо того чтобы говорить об историческом развитии, они говорят об институциональных изменениях. И это неслучайно.

    Вообще-то в массовом сознании естественным считается взгляд на историю, который возник в XVIII веке. Замечательные философы французского Просвещения принесли идею о том, что человек прекрасен и разум его всесилен, а вместе с ней — идею прогресса. История движется от худшего к лучшему, революции — это хорошо, потому что они ускоряют прогресс. Прошедшие с тех пор 250 лет заставляют серьезно задуматься и начать ревизию всех этих идей. Вопрос, существует ли в принципе такая вещь, как прогресс, гипотетический и, прямо скажем, неоднозначный. Вот показательный пример: есть такой французский город — Арль, который после так называемых «темных» веков был одним из центров экономического восстановления и процветания Южной Франции. Но что на пике своего развития этот экономический центр использовал вместо городских стен? Трибуны древнеримской арены.

    О каком прогрессе по сравнению с Римской империей тут говорить? Или возьмем производительность в сельском хозяйстве: в начале нашей эры она была гораздо выше, чем тысячу лет спустя. Можно, конечно, измерять уровень прогресса по степени гуманизации человечества, но если посмотреть на количество убитых людей, то и тут динамика может получиться совсем неутешительной: технические усовершенствования или усиление государства на протяжении человеческой истории часто приводили к «неаккуратным» последствиям.

    Изменения как революция

    В истории происходят изменения, но вот вопрос о направленности этих изменений очень спорный. Не менее спорен вопрос о способах этих изменений. Возьмем революции. Когда экономисты взялись за их изучение, в первую очередь их интересовало то, что никогда не интересовало историков — движение формальных и неформальных институтов. Автор теории институциональных изменений Дуглас Норт не нашел в истории более крупного скачка, описанного и хорошо задокументированного, чем Октябрьская революция 1917 года. На ее примере Норт показал, что волны отрицательных последствий от сильной революции тянутся через весь век. И это его наблюдение актуально для разговора не только про XX, но и про XXI век. Ведь в 1991–1993 годах в России опять произошла революция — конечно, гораздо более мягкая, но и она имеет свой хвост последствий, в которых мы живем и будем жить еще довольно долго. То же самое относится к революциям 2000-х на Украине, в Грузии, Киргизии.

    Как же объясняются революции с точки зрения теории институциональных изменений? Понятно, что изменить формальные институты (законы) можно быстро. А вот неформальные институты — это обычаи, они не могут меняться скачками. Что произошло с обычаями 25 октября 1917 года? Ничего. И 30 октября — тоже ничего, да и в феврале 1918-го — еще ничего. При резком изменении законодательства возникает разрыв между формальными и неформальными институтами, который может иметь два последствия. Во-первых, высокая криминализация: обычаи требуют одного, законы требуют другого, и в этом разломе возможен взлет преступности. Во-вторых, свобода творчества: революции нередко сопровождаются резким внедрением инноваций, культурным взрывом, творческими поисками.

    Но напряжение между полюсами формальных и неформальных институтов растет, и это приводит к двусторонней реструктуризации: неформальные институты начинают медленно подтягиваться, приспосабливаться к изменившимся векторам жизни, а институты формальные откатываются назад, к более привычным формам. В какой-то момент две эти линии пересекаются, и страна вступает в период, для которого, с одной стороны, характерно экономическое процветание, а с другой — политическая реакция. Реакция происходит из-за отказа от установок предшествующей революции, процветание — из-за того, что возникает гармония между формальными и неформальными институтами, а это хорошо для жизни и для экономики. Если говорить о самой крупной революции в истории России, то для нее такая эпоха — нэп, а для революции 1990-х это первые путинские годы, когда установился реакционный в историческом измерении режим, утверждавший порядок, и в то же время начались продуктивные экономические реформы, которые дали восстановительный рост, начавшийся, заметим, еще до изменения нефтяной конъюнктуры.

    Но что происходит дальше? Начинается следующая волна: формальные и неформальные правила продолжают движение и расходятся. В стране начинается своеобразная реставрация предыдущего, старого порядка, неэффективных институтов. И такое волнообразное движение, цепочка системных отрицательных эффектов, затухая, может идти довольно долго. Чем сильнее революция, тем более радикальный разрыв получается между институтами и тем дольше чувствуются негативные последствия. Кроме того, чем сильнее революция, тем выше вероятность того, что обычная диктатура переродится в режим репрессивный, тоталитарный. Сила колебания сказывается на силе торможения. А если страна входит в тоталитарную фазу, то выжигается слой неформальных институтов, и впоследствии ей очень трудно восстанавливаться. Почему во время нэпа экономический взлет был, а при Горбачеве — нет? Потому что в 1930-50-х годах страна пережила тоталитаризм, который придушил неформальные институты.

    Изменения как эволюция

    Естественно, институциональная теория не ограничивается вопросом «как происходят изменения». Необходимо понять, отчего они происходят и почему, единожды начавшись, они далеко не всегда завершаются?

    Что касается причин, по которым начинаются изменения, то здесь есть две основные версии. Одна из них — ее выдвинул Гарольд Демсец — предполагает, что изменения не могут зародиться внутри системы, нужен внешний шок: похолодание, чума, наводнение, война. Систему толкнуло — она начинает шататься, и в этих условиях необходимо, а иногда хотя бы просто возможно изменить какие-то правила и обычаи.

    Вторую версию выдвинули нобелевские лауреаты Дуглас Норт и Роберт Фогель, и она предполагает, что изменения зарождаются внутри системы, вытекают из самообучения людей. Например, в школьных учебниках по истории до сих пор пишут, что рабство в США отменили, потому что оно стало экономически невыгодным, и капиталистический Север оказался мощнее рабовладельческого Юга. Фогель доказал, что в середине XIX века рабство было очень выгодным, и, скажем, в Бразилии продержалось гораздо дольше, чем в ОТТА. При этом в Гражданской войне европейские государства были на стороне южан-конфедератов. То есть отмена рабства была экономически и геополитически нецелесообразна. Но изменились вкусы и предпочтения людей: если в начале XIX века рабство было вполне нормальным явлением, то в его середине многие на Севере стали считать его недопустимым — и пришли к выводу, что нужно иначе выстраивать ценности.

    Как вы понимаете, вопрос о генезисе изменений для России отнюдь не праздный. Экономический кризис 2008–2009 годов был внешним шоком, который, согласно первой версии, мог бы вывести Россию из застойного состояния, заставить людей и даже власти что-то делать. В конце 2008 — начале 2009 года были очень серьезные ожидания по этому поводу и споры между различными группами экономистов, прежде всего Егором Гайдаром и его коллегами — с одной стороны, и экономистами группы СИГМА, к которой принадлежу и я, — с другой. Покойный Егор Гайдар оказался прав в предсказании того, насколько серьезным окажется удар для России. Он утверждал, что волатильность в переходных экономиках очень высока — они сильнее поднимаются в благоприятных условиях, но и сильнее падают. Однако мои коллеги по группе СИГМА, видимо, оказались правы в другом: расчет на то, что внешний шок поменяет траекторию, по которой движется страна, не оправдывается. Гайдар считал, что неизбежное снижение нефтяных цен нанесет настолько сильный удар по системе, что заставит перестроить институты. Сейчас более или менее очевидно, что этого не случилось. Внешний шок не сработал — так что придется рассчитывать на изменение вкусов и предпочтений людей.

    Изменения как колея

    Но что в таком случае блокирует изменения? Для того чтобы это объяснить, в институциональной теории существует термин, который по-английски называется path dependence, а на русский я предлагаю его переводить как «эффект колеи». По сути, это институциональная инерция, которая удерживает страну в определенной траектории.

    Сама идея подобных траекторий, по которым движутся страны, получила развитие благодаря работам статистика Ангуса Мэдисона. Он реализовал очень простую вещь. Во многих странах статистика существует довольно давно: в Англии — больше 200 лет, во Франции — чуть меньше 200 лет, в Германии и России — больше 150 лет. Мэдисон взял основные показатели — валовый продукт, количество населения и, соответственно, уровень валового продукта на душу населения — и свел все эти данные в единую таблицу (причем сводил-то он данные за два тысячелетия, однако достоверными стоит признавать все же данные последних 200 лет). Поскольку в XIX и XX веках большую часть земного шара контролировали несколько империй, фактически мы получили единую статистическую картину мира.

    Когда экономисты увидели «таблицу Мэдисона», они ахнули. Стало очевидно, что большинство стран мира делятся на группы, причем деление это очень четкое. Первая группа идет по высокой траектории и стабильно показывает высокие экономические результаты. Вторая группа столь же стабильно идет по низкой траектории: в нее зачастую входят традиционные страны, которые попросту не ставят задачу иметь высокие экономические результаты, а делают упор на другие ценности — семейные, религиозные и т. п. Получается, что есть своего рода первая космическая скорость, которая позволяет держаться на орбите, но не более того, и вторая космическая скорость, которая позволяет выйти в открытый космос. Но есть и третья, наиболее волатильная группа стран, которые все время пытаются перейти из второй группы в первую. Они вышли из состояния традиционности, но никак не могут завершить модернизацию. Примеры успешных переходов крайне редки, чаще всего страны прыгают вверх, но затем ударяются о потолок и снова съезжают вниз. Именно это и есть «эффект колеи». И именно к такому типу стран относится Россия (а также, например, Испания, которая довольно давно находится в этом состоянии и пока не решила проблемы, потому что последний кризис опять выталкивает ее из западноевропейской макроэкономической траектории). Несмотря на множественные российские прорывы, в среднем мы идем с 50-летним отставанием от Германии и Франции. То есть сейчас у нас, соответственно, начало 1960-х в Париже, совсем не лучшие времена для Франции: на излете война за независимость в Алжире, действует Секретная армейская организация (ультраправая террористическая группа, выступавшая против отделения Алжира), а впереди еще очень много всего интересного вплоть до студенческой революции.

    Однако не будем увлекаться прямыми аналогиями. Главное — не разница в экономических показателях, а то, ставит ли страна своей задачей перейти из одной группы в другую и почему у нее это не получается, и возникает блокировка, колея. Диагностировать наличие этой колеи можно по трем симптомам: принадлежность к низкой траектории, попытки ее покинуть и — низкий уровень счастья. Как-то раз украинские экономисты спросили меня, почему и украинцам, и россиянам свойственен индекс счастья на уровне экваториальной Африки, хотя мы явно более успешны, чем подавляющее большинство африканских стран? Я на это ответил, что, по определению одного из крупнейший философов XX века Джона Ролза, счастье есть ощущение успешности реализации жизненного плана. И страна, которая не может реализовать свой жизненный план по модернизации, оказывается несчастлива.

    Все попытки перехода с низкой траектории развития на высокую в России вот уже несколько столетий неизменно срываются, и страна раз за разом возвращается к застою. Жить в стране, которая заклинивается в развитии, — очень непростая задачка. Опыт российского застоя родил две формулы отношения к эмиграции. Одна из них принадлежит Виктору Некрасову, замечательному писателю, который, увидев над Крещатиком лозунг «Поднимем еще выше роль женщины в социалистическом сельском хозяйстве», сказал: «Лучше умереть от тоски по родине, чем от злобы на родных просторах». Так певец Сталинградской битвы уехал из СССР. Вторая формула принадлежит Владимиру Высоцкому: «Не волнуйтесь, я не уехал. И не надейтесь — я не уеду!» Я не знаю, какая из этих формул правильная, но знаю, что обе рождены переживанием застоя и ощущения заклинивания страны.

    Но почему же повторяется этот застой, откуда берется блокировка? Вопрос остается открытым. Существует минимум три гипотезы, объясняющие «эффект колеи». Представьте медицинский консилиум. Первый врач говорит: «Это генетическое заболевание, здесь ничего поделать нельзя». Второй врач говорит: «Что вы, коллега! Это хроническое заболевание. Излечить его очень трудно, но возможно». А третий врач говорит: «Нет, это не то и не другое. Это корь во взрослом возрасте». Некоторые страны болеют теми болезнями, которыми болели и другие страны, но на более позднем этапе своей истории, уже будучи взрослыми, и потому очень тяжело их переносят.

    Колея как генетическая болезнь

    Первый врач, предлагающий самое мрачное объяснение, — это экономисты так называемой неошумпетерианской школы. Они распространили на экономическую историю стран теорию «творческого разрушения», которую австро-американский экономист Йозеф Шумпетер сформулировал для развития техники. Согласно этой теории то, что мы обычно принимаем за развитие, есть не что иное, как рекомбинация элементов: их перетасовка дает подобие новых картинок, но все они лежат в рамках одной парадигмы, которая меняется крайне редко. Применительно к странам парадигма — это национальная идентичность, которая задает жесткие границы развития. Страна предпринимает разнообразные модернизационные усилия, картинка вроде бы меняется, но прыгнуть выше головы не получится, пока не изменится парадигма.

    Главный аргумент сторонников шумпетерианекого объяснения блокировки — история, случившаяся с Японией, одной из немногих стран, которым удалось вырваться из колеи и прочно обосноваться в группе развитых стран. В 1850-е годы Япония — умирающая восточная страна, которая изо всех сил пытается закрыться, чтобы тихо уйти в небытие. Но Европа не дает ей этого сделать — не из какого-то абстрактного гуманизма, а из вполне практической нужды в японских рынках. Флот европейских держав принудительно открывает страну для торговли, и она вынужденно начинает реформы Мэйдзи. Результаты этих реформ вскоре ощутили на себе наши с вами предки при Цусиме. В военнотехническом сражении, где важнее всего были такие вещи, как дальнобойная артиллерия и оптика, малопримечательная восточная страна вдребезги разбила великую морскую державу — Российскую империю. Затем была Вторая мировая война, которая, напомню, закончилась не 8, и даже не 9 мая 1945 года, а 2 сентября. Четыре месяца весь мир воевал с одной страной — Японией. И понадобилась атомная бомбардировка, чтобы она капитулировала. А потом случилось японское экономическое чудо 1960-х. За юо лет страна прошла через всю таблицу Мэдисона и с низкой траектории развития уверенно вышла на высокую.

    Неошумпетерианцы утверждают: для того чтобы совершить этот скачок, страна пожертвовала своей парадигмой — национальной идентичностью. Японцы перестали быть японцами. Признаки этого действительно есть. Например, в Японии уже лет десять всерьез обсуждается вопрос об отказе от национального языка в делопроизводстве и переходе на английский (потому что латиница гораздо удобнее для компьютера, чем иероглифы). При этом в Японии крайне высок уровень суицида — то есть страна в целом вроде бы вполне успешна, но что-то все равно не так. Неошумпетерианцы объясняют это так: чтобы стать успешной страной, нужно отказаться от того, что институциональные экономисты называют надконсгитуционными правилами. Это неформальные институты самого высокого ряда, выше, чем конституция или любой другой формальный институт. Именно они определяют специфику национальных ценностей страны, и их изменение — чудовищно сложная задача, которая может обернуться очень травматичными последствиями.

    Но мне-то кажется, что неошумпетерианское объяснение блокировки в случае России не работает просто потому, что в России не сформировалась нация со своими надконсгитуционными ценностями. 500 лет мы жили в империи, и сейчас мало кто может перечислить, причем так, чтобы с ним не заспорили, три-четыре национальные особенности, которые конституируют русских как нацию. Это вроде бы неплохо, потому что самый пессимистичный прогноз для нашей страны оказывается неактуален, но что же в таком случае является причиной блокировки?

    Колея как хроническая болезнь

    Второй врач, который на нашем консилиуме дает пациенту пусть призрачную, но все же надежду на излечение, — экономисты, которые придерживаются нортианской точки зрения на блокировку. Эта версия, которая сейчас доминирует в экономической мысли, основывается на теории институциональных изменений, принесшей в 1993 году Дугласу Норту Нобелевскую премию. Как и теория «творческого разрушения», она выросла из наблюдений зл развитием техники, а точнее — из статьи Пола Дэвида «Клио и экономическая теория QWERTY», вышедшей в середине 1980-х.

    Если вы посмотрите на клавиатуру вашего компьютера, в левом верхнем углу вы увидите буквы QWERTY. Знаете, откуда взялось это сочетание? Когда в 1870-е годы изобретатель пишущей машинки Кристофер Шоулз совершенствовал раскладку клавиатуры, он поместил в верхний ряд буквы QWERTYUIOP, чтобы продавцы могли эффектно выбивать название устройства — TYPE WRITER, — поражая покупателей. С тех пор прошло много лет, фирмы Remington, которая первой использовала изобретение в массовом производстве, давно нет, да и с самими пишущими машинками проблемы, но вот название осталось, а вместе с ним — соответствующая раскладка. Это при том что расположение букв на QWERTY-клавиатуре далеко не оптимальное, существуют гораздо более эргономичные раскладки вроде «клавиатуры Дворака». Но менять ее никто не собирается — все слишком к ней привыкли.

    Другой пример — ширина железнодорожного полотна. Технологи пришли к радостному для нас заключению, что правильной, более безопасной является ширина железнодорожного полотна в России. Следует ли из этого, что весь мир перестроит свои железные дороги по российскому образцу? Нет. Скорее уж Россия будет строить дороги с узким, неправильным полотном, чтобы не тратить время и деньги на замену вагонных колес в Бресте. Это тоже проявление «эффекта QWERTY», когда ошибочное техническое решение закрепляется, потому что все к этому привыкли.

    Дуглас Норт решил применить эту идею шире — к развитию в целом. Оперируя вместо технических решений понятием институтов, он предположил, что страны, которые тщетно пытаются выйти на высокую траекторию развития, совершили ошибки первоначального институционального выбора. Доказывал он это на примере Англии и Испании. К XVI веку эти страны находились на абсолютно равных стартовых позициях. Обе были примерно равны по численности населения и структуре занятости, обе осуществляли внешнеполитическую экспансию. Любой макроэкономисг сказал бы, что они будут находиться на близких уровнях и через сто лет, и через триста. Но уже в XIX веке Англия без всяких оговорок была главной мировой державой, а Испания — одной из самых отсталых стран Европы. В чем же дело?

    Норт показал, что произошедшее — случайность. Просто так сложилось, что в XVI веке в Англии вопрос о распределении налогов попал в сферу компетенции парламента, а в Испании — короля. В итоге Испания, которая вывезла из колоний куда больше богатств, чем Англия, очень быстро растранжирила свои сокровища — потому что короли любят войны и дырявые бюджеты. Нет никакого смысла инвестировать в экономику, если король может в любой момент конфисковать эти инвестиции. В Англии же, напротив, сложились условия для накопления и инвестиций. Осознание ошибки приходит, по историческим меркам, довольно быстро. Однако на неверно выбранном пути нарастает такое количество институтов и интересов, работающих против кардинальных изменений, что Испания уже двести лет движется через революции и гражданские войны, пытаясь выскочить из колеи, в которую попала, но пока не очень понятно, удалось ей это или нет.

    Насколько применима идея случайной ошибки первоначального институционального выбора к России? В принципе, конечно, применима. Многие исследователи русской истории утверждают, что, во-первых, в России эффект возврата в колею действует. Николай Бердяев очень точно охарактеризовал ситуацию 1917 года, когда с февраля по октябрь перед удивленным русским взглядом парадом прошли все возможные партии и идеи. Что же выбрал русский народ? Да то же самое, что было до февраля. Схожая картина — в 1613 году обанкротившееся государство восстанавливается силами общества, народного ополчения. Но что дальше? Реставрация самодержавия и усиление крепостного права.

    Таким образом, мы можем наблюдать не только колею, по которой движется Россия, но даже и точку, в которой была совершена ошибка первоначального институционального выбора, — XIV–XV века, когда начали зарождаться институты самодержавия и крепостничества. Как совершенно справедливо писал Георгий Федотов, эти явления не тождественны абсолютизму и феодальной зависимости, это уникальное российское решение. И тот же Федотов вывел формулу: Россия придумала способ осуществлять прогресс, не расширяя свободы. В экономике это нашло совершенно парадоксальное выражение. Поскольку в России в дефиците всегда была не земля, а люди, то, по идее, цена человека должна была постоянно расти. Но нашлось другое решение: если дефицитного человека силой прикрепить к земле, вы получаете дешевый труд. Одновременно вы получаете государство, которое не может уйти из экономики, государство, которое является самодержавной, а не просто абсолютной монархией. И в каком-то смысле последствия этой ошибки первоначального институционального выбора ощущаются до сих пор: наши традиционные вооруженные силы — это, по сути, крепостничество, со своими вариантами барщины и оброка. Да и отношения гастарбайтеров с нанимателями в принципе напоминают крепостнические. Конечно, сейчас «крепостнический» сектор не играет в экономике такую огромную роль, как в XVII, XVIII или середине XX века, но несколько миллионов человек в нем заняты.

    Таким образом, нортианский диагноз гораздо точнее описывает российскую ситуацию, чем неошумпетерианский. И прогноз в данном случае, конечно, более оптимистичный, поскольку блокировку вызывают не надконституционные ценносги, которые лежат в основе общества, а ошибочно выбранные институты. Но этот диагноз, хоть и не предполагает неизлечимость больного, простого и быстрого излечения тоже не обещает. Какие же еще варианты есть у России?

    Колея как корь во взрослом возрасте

    Третий врач, утверждающий, что взрослый больной попросту очень тяжело переносит детскую болезнь, — это блестящий перуанский экономист Эрнандо де Сото. Как остроумно отметил Теодор Шанин, развивающиеся страны — это страны, которые не развиваются. Де Сото как раз и пытался показать, почему они не развиваются. Новизна его подхода в том, что он смотрел на проблему не изнутри развитого мира, а извне. Оказалось, все те проблемы, которые сейчас наблюдаются у развивающихся стран, были и у нынешних стран развитых — просто гораздо раньше. В Англии XVII века города пытались ввести институт, который по-русски я бы назвал «пропиской» — так они боролись с конкуренцией приезжих. В конце XVIII — начале XIX века в США практически не признавались права собственности, положение было гораздо хуже, чем, например, в современной России, а сейчас это — одна из надконституционных американских ценностей, которая мучительно рождалась в бесконечной череде судебных тяжб и законодательных решений штатов. Но нынешние поколения в развитых странах уже забыли о том, как в свое время решались эти проблемы, а потому решения, которые они предлагают странам развивающимся, зачастую не работают.

    В чем же причины детских болезней у взрослых стран? По версии де Сото, все дело в разрыве формальных и неформальных институтов, за которыми стоит борьба доминирующих групп, стремящихся законсервировать выгодный для себя status quo. Есть несколько процветающих центров, которые живут в рамках закона и доступ в которые ограничивается доминирующими группами. А вся остальная страна живет по правилам неформальным, которые конфликтуют с законами и поддерживаются такими группами влияния, как мафия. Излечение от этой болезни возможно, если найти компромисс между формальными и неформальными институтами, подключив к нему максимальное количество групп — и в частности мафию. Для этого в первую очередь нужно выявить самые эффективные неформальные институты. Например, чтобы укрепить институт собственности в Индонезии, де Сото предложил следующее: рисовые поля в стране никак не ограждены, но, гуляя по Бали, он заметил, что каждый раз, когда он пересекал границы фермы, он слышал лай новой собаки. «Прислушайтесь к собакам, господин министр», — сказал перуанский экономист во время семинара в Джакарте. Что же касается компромисса, то одним из наиболее эффективных способов де Сото считает различного рода амнистии, которые позволяют неформальным сообществам легализоваться (см. главу 6).

    В случае с Россией проблема сотианской — самой оптимистичной — теории заключается в том, что де Сото рассматривает в первую очередь страны с богатым традиционным слоем, где хорошо работают обычаи. В России с этим, к сожалению, плохо.

    Понятно, что выйти из колеи очень непросто. Но теория институт циональных изменений дает пишу для размышлений в том, что касается поведения и взглядов людей. С одной стороны, очевидно, что застой и реакционный политический режим зажигает революционный огонь в душах. Но не надо желать революции! Анализ институциональных изменений показывает, что это худший из всех вариантов выхода из колеи, и прелести, связанные с последствиями революций, придется расхлебывать внукам. Студентам, которые в принципе склонны к революционному мышлению (впрочем, в России меньше, чем в других странах), я повторяю фразу Станислава Ежи Леца: «Ну, допустим, пробьешь ты головой стену. И что ты будешь делать в соседней камере?» Прекрасная метафора революции. С другой стороны, не доверяйтесь эволюции — не считайте, что кривая сама вывезет. Куда вывезет Россию ее нынешняя кривая, предсказать несложно. Есть такая страна — Аргентина. В первой половине XX века по ВВП на душу населения она была на одном уровне с США и уверенно держалась в первой десятке стран мира, а теперь кривая завела ее далеко от десятки. Россия сейчас довольно точно повторяет эту траекторию.

    Что же произошло с Аргентиной? Страна росла на традиционных ресурсах — зерне и мясе. Во время Великой депрессии, когда в СТПА Рузвельт резко менял курс, аргентинские элиты решили, что они ничего менять не будут, ведь людям всегда будут нужны зерно и мясо (наши элиты думают, что люди всегда будут жечь нефть и газ). И действительно, люди до сих пор с удовольствием едят аргентинское мясо, только вот выяснилось, что один этот ресурс не позволяет Аргентине быть ведущей страной мира. Когда в Аргентине это осознали, начались конвульсии: страна прошла через популистскую диктатуру Перона, которая сопровождалась политическим террором и человеческими жертвами. Некоторые черты перонизма в России уже присутствуют, а в основе, повторю, лежит нежелание элит сменить траекторию, их надежда на то, что кривая вывезет. Но кривая не вывозит.










    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх