• Глава 7. Цезарь до Цезаря
  • Историография каноническая
  • Историография апокрифическая
  • Загадки и разгадки
  • Глава 8. Операция «Азбука»
  • Великие и незабытые
  • Солунские братья
  • Деяния просветителей
  • Подвиг патриотов
  • Рикошет
  • Глава 9. Не ведая стыда
  • Априорный герой
  • Исторический фон,
  • Что было до
  • Злосчастный поход
  • Недоумения и разумение
  • Глава 10. Творец небылого
  • Предтеча дома Даниловичей
  • Невская битва
  • Ледовое побоище
  • Северный поход
  • Итоги
  • Глава 11. Спаситель династии
  • Микромемуар
  • Легенда как она есть
  • Дознание. Жизнь – за кого?
  • Дознание. Поляки? Или?..
  • Истоки. Миф эгоистический
  • Становление. Миф монархический
  • Расцвет. Миф патриотический
  • Закат. Миф советский
  • Эхо. Костромской бренд
  • Глава 12. Последняя хитрость Лиса пустыни
  • Белый рыцарь
  • Серая правда. До Северной Африки
  • Серая правда. Северная Африка
  • Серая правда. Заговор генералов
  • Ирония судьбы
  • Часть II.

    Возвеличенные облыжно

    Глава 7.

    Цезарь до Цезаря

    Они кричат: «За нами право!»

    Он клянут: «Ты бунтовщик!

    Ты поднял стяг войны кровавой,

    На брата брата ты воздвиг!»

    Но вы – что сделали вы с Римом?..

    (Валерий Брюсов)

    Историография каноническая

    Всякий окончивший школу вынес из уроков истории твердое знание о том, что время от времени Древний мир – и в том числе Древний Рим – потрясали восстания рабов. И еще, что самым грозным и славным из них было возглавленное Спартаком – рабом-фракийцем, воспетым в одноименном романе итальянца Рафаэлло Джованьоли, блистательно сыгранным Керком Дугласом в одноименном же фильме Стенли Кубрика [189], а для балетоманов еще и блистательно исполненным Юрием Григоровичем в опять-таки одноименном балете Арама Хачатуряна. И пусть описание этой трехлетней эпопеи можно без труда почерпнуть хоть в учебнике, хоть в энциклопедии, осмелюсь в самых общих чертах напомнить течение событий в их традиционном изложении.

    Спартак («он раньше воевал с римлянами, попал в плен и был продан в гладиаторы», – пишет Аппиан [190]) был определен в школу гладиаторов ланисты [191] Гнея Лентула Батиата, находившуюся в главном городе Кампании – Капуе. Здесь в 74 году до Р.Х. он с целью освобождения и побега – по всей вероятности, на родину – организовал заговор, в который было вовлечено около двухсот человек. Заговор был своевременно раскрыт, однако Спартаку и еще семидесяти семи его сотоварищам (в основном – фракийцам, галлам и германцам) удалось скрыться и, кое-как вооружившись вертелами и всякими иными подручными средствами, организовать базу на склоне Везувия, откуда они и начали совершать регулярные набеги на окрестности, разживаясь продовольствием и оружием (однажды им даже удалось выследить и захватить обоз с оружием, которое везли в гладиаторскую школу). Отряд беспрестанно пополнялся беглыми и освобождаемыми рабами, а двумя наиболее заметными после Спартака руководителями мятежа стали Крикс и Эномай.

    Поначалу властям Вечного Города было не до этой кучки беглых рабов – на востоке продолжалась Третья война с понтийским царем Митридатом VI Евпатором; на западе, на Иберийском полуострове, вел по поручению сената гражданскую войну с марианской оппозицией Гней Помпей, прозванный Великим; на севере, в Этрурии, взялись за оружие местные жители, за чей счет были наделены землей ветераны легионов Суллы Счастливого… В итоге Спартаку и его людям невероятно повезло: всю осень и зиму 74–73 годов до Р.Х. они спокойно использовали для накопления сил и организации боеспособного войска.

    Наконец против мятежников были посланы отряды под командованием пропретора Гая Клавдия Глабра (три тысячи человек) и претора Публия Вариния [192], которые, обладая значительным превосходством – как численным, так и в качестве оружия, – блокировали их горную базу. Однако Спартак, готовый, по словам Саллюстия [193], «скорее погибнуть от железа, нежели от голода», принял смелое и неожиданное решение: по его приказу из виноградных лоз были сплетены самодельные лестницы, с помощью которых мятежники совершили головокружительный спуск по считавшемуся непреодолимым и потому неохраняемому почти вертикальному скальному обрыву, зашли к римским отрядам в тыл и внезапной атакой разгромили их, захватив лагерь и – самое главное – боевое оружие.

    За следующие несколько месяцев войско Спартака от семидесяти человек выросло до семидесяти тысяч, а в руках восставших оказалась практически вся Кампания. Теперь это уже была грозная сила, всерьез обеспокоившая сенат. Организовав и обучив свое разношерстое воинство по римскому образцу, Спартак двинулся на восток, к Адриатике. Осенью 73 года до Р.Х. наперерез восставшим были двинуты войска под командованием упоминавшегося выше Публия Вариния, но в столкновении претор вторично потерпел поражение, а Спартак пересек Апеннинский полуостров и, придерживаясь адриатического побережья, двинулся на север – судя по всему, с намерением через Альпы вывести своих людей сперва в Цизальпинскую Галлию [194], а затем и за пределы римского влияния. Силами двух легионов ему попытались было преградить путь консулы Луций Геллий и Гней Корнелий Лентул Клодиан [195] – однако и они в целом не слишком преуспели. Воспользовавшись тем, что консулы в попытке взять мятежников в клещи разделили силы – один из легионов зашел вперед, тогда как другие нагоняли восставших, Спартак совершил два стремительных броска и в скоротечных битвах поодиночке разгромил оба легиона. Затем близ города Мутины в Северной Италии он нанес сокрушительное поражение десятитысячной армии под командованием наместника Цизальпинской Галлии Гая Кассия. Теперь путь через Альпы был свободен.

    Однако, дойдя до реки По (по пути его армия выросла, если верить Аппиану уже до 120 000 человек), Спартак «по невыясненным причинам», как дружно пишут историки, сжег все обозы и налегке повернул обратно на юг.

    Осенью 72 года до Р.Х. сенат направил против рабов претора Марка Лициния Красса, наделив его особыми полномочиями и вверив его командованию два консульских легиона вкупе с правом набирать войска (в итоге легионов вскоре стало шесть). Новый главнокомандующий попытался окружить силы мятежников под Пиценой, однако тем удалось вырваться, разбив войска одного из ближайших помощников Красса – Муммия. Теперь Спартак повел свою армию на юг, чтобы с помощью киликийских пиратов переправить ее часть в Сицилию и разжечь там новый очаг восстания, – это вынудило бы римлян раздробить посланные против него силы. Однако что-то не сложилось – пиратские корабли так и не появились в оговоренный срок (похоже, Красс, недаром прозванный Богатым, заплатил им больше, чем пообещали мятежники). Тогда упорный в своих намерениях Спартак решил осуществить, пользуясь современной терминологией, широкомасштабную десантную операцию по форсированию Мессинского пролива при помощи подручных, так сказать, средств – соорудив великое множество плотов. Однако тут против него ополчилась стихия: когда большая часть плотов была уже готова, налетел шторм, разбивший эти неуклюжие и хлипкие сооружения в щепы. К тому же выяснилось, что западный берег Сицилии хорошо укреплен, а потому высадка там вряд ли увенчалась бы успехом, обогнуть же остров и высадиться на юго-западном побережье, как предполагалось первоначально, без мореходных судов было невозможно.

    В результате восставшие оказались блокированы на полуострове Бруттий (современная Калабрия) – самом носке «италийского сапога». Чтобы сделать эту блокаду идеальной, по приказу Красса от ионического побережья до берега Тирренского моря был выкопан ров длиной 50,5 км и глубиной 5 м; по западному краю рва по всем канонам римского фортификационного искусства был насыпан вал, а на нем возведен мощный палисад [196]. Положение усугублялось тем, что в Брундизии (современный Бриндизи) вот-вот мог высадиться со своей армией вернувшийся из Фракии Марк Лукулл – брат победителя Митридата VI Луция Лукулла, воевавшего в Малой Азии; с Иберийского полуострова спешил (трудно сказать, с целью ли помочь Крассу, или чтобы лишить его лавров победителя) Помпей Великий. Спартак попытался было тянуть время, затеяв с Крассом переговоры, но тот на уловку не поддался. Тогда мятежники отважились на прорыв. В бурную ночь с обильным снегопадом (для Южной Италии погодный феномен, прямо скажем, нечастый!) засыпав часть рва хворостяными фашинами и землей, они штурмом взяли палисад и, вырвавшись на оперативный простор, двинулись к Брундизию, надеясь опередить Лукулла и захватить в этом портовом городе корабли, необходимые для броска в Сицилию или даже дальнего плавания – во Фракию, на родину Спартака.

    Красс незамедлительно пустился в преследование, и близ Луканского озера ему удалось уничтожить двенадцатитысячный отряд под командованием Гая Канниция и Каста. После этого поражения Спартак, под командованием которого оставалось еще до 60 000 человек, двинулся к Петелийским горам, по пятам преследуемый войсками крассовских легата Квинта и квестора Скрофа. Развернувшись, Спартак дал преследователям бой – и разгромил наголову; римляне с позором бежали, едва вынеся с поля боя раненого квестора. Однако успех этот оказался роковым: мятежники воспряли духом и стали требовать, чтобы их вождь дал римлянам решающее сражение.

    Оно состоялось весной 71 года до Р.Х. на реке Силарус. Когда перед боем Спартаку подвели коня, фракиец выхватил меч и убил его со словами: «В поражении и лучший конь не спасет, а победа принесет табуны других». Битва была яростной и кровопролитной. Спартак пытался прорваться к самому Крассу, но смог убить только двух центурионов. Даже раненый дротиком в бедро, он продолжал сражаться, стоя на одном колене, пока не был изрублен – так, что впоследствии даже тела его не удалось опознать.

    Множество рабов пало в бою, 6000 пленных было распято на крестах вдоль дороги, ведущей из Рима в Капую, Немногие уцелевшие уже не представляли собою организованной силы – они разбились на несколько отрядов, скорее напоминавших разбойничьи шайки, и мало-помалу были уничтожены легионами Помпея.

    Историография апокрифическая

    Начнем с предыстории Спартака. Сведения о его происхождении и о судьбе до наступления знаменательного 74 года до Р.Х. отрывочны и противоречивы, причем все они восходят к весьма немногочисленным первоисточникам – их список практически исчерпывается трудами Аппиана, Веллея Патеркула, Диодора Сицилийского, Евтропия, Орозия, Плутарха, Саллюстия, Тита Ливия, Флора и Фронтина [197]. Причем в изложении фактов эти авторы почти повторяют друг друга, расходясь лишь в их трактовках, в силу чего при обращении к истории Спартака особое значение приобретает не изучение первоисточников, а поиск разного рода косвенных свидетельств и логический анализ ситуации. И все-таки даже на основании вышеперечисленных трудов общее представление о Спартаке сложить все-таки можно.

    Он действительно был фракийцем – под этим общим именем понимали тогда представителей многочисленных племен, населявших Балканский полуостров и отчасти Малую Азию. Согласно Плутарху, Спартак «происходил из… медов», однако среди известных сегодня фракийских племен – бессов, гетов, трибаллов, мизийцев, одрисов и фригийцев (иногда к ним причисляют и даков) – медов не значится. Зато существовало в те времена племя майдику (или медику), и – согласно исследованиям известного болгарского историка Велизара Велкова – Плутарх имел в виду именно его. Косвенно это подтверждается и самим именем нашего героя, известным нам исключительно в латинизированной форме Спартак (Spartacus).

    На основании, по всей видимости, чисто фонетического совпадения Теодор Моммзен [198] полагал, будто Спартак являлся отпрыском боспорской династии Спартокидов [199]. Пресеклась она в 110 г. до Р.Х., то есть за 36 лет до восстания Спартака, так что с хронологической точки зрения он вполне мог оказаться каким-нибудь последним отпрыском Спартокидов. Но каким образом этот боспорец очутился на Балканах? Оно конечно, в те не ведавшие «мерседесов» и «боингов» времена люди были не менее мобильны, чем сегодня, но ведь фракиец Спартак не просто пришельцем был, а вождем, причем не из последних…

    Полностью исключить моммзеновскую версию я, пожалуй, не рискну, однако более вероятной все-таки представляется иная. Именно в том географическом ареале, где обитало племя майдику [200], чаще всего встречается (в частности, на могильных камнях) фракийское имя Спараток, что означает «копьеносец», которое носили многие племенные вожди. Будучи латинизированным, оно вполне могло превратиться в Спартак. Кстати, стоит заметить, что, говоря о племени, я вовсе не подразумеваю некую горстку или даже орду кочевников. Фракийские племена в ту пору жили уже вполне оседло, считались прекрасными металлургами (по своим качествам фракийская бронза нередко оказывалась лучше греческой), ювелирами, строителями. Их города мало отличались от греческих полисов, они чтили тех же богов, что и греки, возводя в их честь храмы, не уступающие аттическим, и украшали их мраморными статуями, которых не постыдились бы ни Фидий, ни Лисипп. В этом культурном контексте делаются вполне понятными слова Плутарха о Спартаке: «человек, не только отличавшийся выдающейся отвагой и физической силой, но по уму и мягкости характера стоявший выше своего положения и вообще больше походивший на эллина». Для раба-гладиатора оценка и впрямь странная. Но никоим образом не для эллинизированного фракийского племенного вождя. Вот только насчет мягкости характера… Однако об этом – ниже.

    Разобравшись с происхождением, перейдем к биографии. Вопреки Аппиану (помните: «он раньше воевал с римлянами, попал в плен и был продан в гладиаторы»), приходится признать, что воевал Спартак не против римлян, а наоборот, в их рядах, куда в то время варваров привлекали уже весьма охотно. Во время Первой Митридатовой войны Спартак в битвах при Херонее [201] и Орхомене [202] командовал алой – так назывались тогда образованные из союзнических войск фланговые соединения римской армии. Здесь-то он и обратил на себя внимание полководца, а с 86 года до Р.Х. – и всесильного римского диктатора Луция Корнелия Суллы Счастливого, пришедшего к власти (обратите внимание!) в результате победоносной гражданской войны. Представитель аристократической партии, Сулла тем не менее – подобно Петру I – охотно опирался и на «новых людей», которые в римском обществе не имели никакой иной опоры, кроме самого диктатора; в их числе оказался и Спартак, не достигший особых высот, но неизменно отличавшийся и отличаемый. Однако в 79 году до Р.Х. Сулла, заявив, что исполнил все назначенное, сложил полномочия, удалился от дел, предался сочинению мемуаров, а годом позже умер. И с этого момента карьера Спартака покатилась вниз. В конце концов из блестящего боевого командира он превратился в учителя фехтования в капуанской школе гладиаторов. Нет, он не был рабом (никогда, заметьте, не был!) и жил при школе в собственном доме вместе женой-фракийкой, однако нынешнее положение представлялось ему нестерпимым.

    И он не стерпел. Гладиаторы, которых он обучал и тренировал, казалось, самою судьбой были назначены стать инструментом для исполнения созревшего у Спартака замысла. Замысла чрезвычайно амбициозного: в конце концов, если Сулла смог достичь вершин власти и стать единоличным правителем Рима, развязав ради этого кровопролитную гражданскую войну, почему этому примеру не может последовать его военачальник?

    И это – главное: спартаковский мятеж был вовсе не восстанием рабов, а подлинной гражданской войной. Недаром честный Аппиан включил историю Спартака в ту часть своего труда, которая озаглавлена «Гражданские войны», хотя – вослед предшественникам – и писал о ней исключительно как о мятеже рабов и его подавлении.

    Вообще рабы здесь играли роль отнюдь не первую. Все историки признают, что к Спартаку во множестве стекался окрестный свободный люд. Правда, пишут они об этом по-разному.»… Приняв в состав шайки многих беглых рабов и кое-кого из сельских свободных рабочих…» (Аппиан). Значит, много-много рабов и чуть-чуть свободных…. «К ним присоединились многие из местных волопасов и овчаров – народ все крепкий и проворный. Одни из этих пастухов стали тяжеловооруженными воинами, из других составился отряд лазутчиков и легковооруженных…» (Плутарх). Выходит, свободных было много – как минимум не меньше, чем рабов. Саллюстий же и вовсе проговаривается, что «…к Спартаку охотно и во множестве сбегался народ, в том числе даже некоторые рабы». Это уже, согласитесь, совсем иной поворот – масса свободных и некоторое число рабов. Что ж, привлечение в свой стан рабов обещанием им свободы после победы – прием, известный с древнейших времен; тут Спартак не был первопроходцем. Так что присутствие рабов в его войске легко объяснимо, однако ядро все-таки составляли не они, а римские граждане и подданные Рима. И, наконец, последняя деталь. Помните, в бою близ Луканского озера легионерам Красса удалось уничтожить отряд мятежников, которым командовали Гай Канниций и Каст? По поводу последнего сказать ничего нельзя. Другое дело – Гай Канниций, сулланский центурион (более того, примипил, то есть первый центурион первой когорты, иначе говоря, четвертый по старшинству офицер легиона – после командующего-легата, старшего из трибунов и префекта лагеря, по современным понятиям звание штабс-офицерское, не ниже майора, если не подполковника, в исключительных случаях старший примипил даже мог принимать на себя общее командование сражением, наконец именно он, как правило, носил почитаемого орла легиона), отличившийся при Херонее и Орхомене – там же, где и Спартак, но, в отличие от фракийца, римский гражданин, да не просто гражданин, а принадлежащий к сословию всадников. Не случайно его поминает только грек Плутарх – римлянин Аппиан вообще не называет имен Гая Канниция и Каста, а у других на месте Канниция возникает некий Ганник… Согласитесь, такого человек трудно представить себе в роли командира отряда в армии раба-гладиатора. А вот активным участником гражданской войны представить себе ветерана-сулланца совсем не трудно.

    В пользу такой трактовки свидетельствует и тот факт, что в ходе трехлетней войны со Спартаком, пока Красс жесточайшими мерами (вплоть до казни по жребию каждого десятого в соединении – децимации) не навел в своих легионах дисциплину случаи перехода римских легионеров на сторону мятежников были явлением распространенным, чтобы не сказать массовым. Уже упоминавшийся генерал-майор и военный историк Разин усматривает в этом лишь признаки «разложения римских войск». Однако, замену, на востоке, где шла война со внешним врагом, Митридатом VI Евпатором, этого разложения не было и в помине. А вот на Иберийском полуострове, где Помпей воевал с марианцами, – сплошь и рядом, причем перетекание шло в обоих направлениях. Явление это вообще характерно для гражданских войн – будь то Война Алой и Белой роз в Англии или Спартаковская война в Древнем Риме.

    Если же принять за данность, что Спартак вел именно гражданскую войну, становятся понятными и его маневры, до сих пор ставившие в тупик авторов многочисленных энциклопедий, вынужденных признать, что по крайней мере дважды у «вождя восстания» была возможность увести своих людей с Апеннинского полуострова, но всякий раз он «по невыясненным и не до конца понятным причинам» снова поворачивал к Вечному Городу. Естественно – ведь обретение власти над Римом и было главной и единственной целью мятежного сулланского военачальника. Позволю себе такую аналогию. Представьте, что генерал-лейтенант Андрей Андреевич Власов, например, образовал бы свою Русскую освободительную армию (РОА) не во время Великой Отечественной войны, не из военнопленных, узников фашистских концлагерей, а в мирное время из отечественных зеков, когда он, опальный полководец, был бы назначен, скажем, заместителем начальника лагеря. В этом случае он стал бы не предателем родины, переметнувшимся на сторону ее врагов, а – в зависимости от исхода – либо государственным преступником, либо новым лидером государства.

    Потерпев поражение, Спартак оказался преступником. Правда, он не был распят на кресте, как в финале кубриковского фильма, а героически пал в последнем сражении. Но пал, так и не поняв главного: он оказался классическим «человеком, который пришел слишком рано».

    Впрочем, далеко не во всем. Например, отмечаемая Плутархом «мягкость» Спартака явно должна быть объяснена некоторой идеализацией героя, поведшейся еще от Саллюстия и легшей в основу спартаковского мифа, со временем ставшего многослойным или многокомпонентным.

    С первой его составляющей (Спартак – раб-гладиатор) – мы уже разобрались. Со второй (Спартак – вождь восстания рабов) – тоже. Перейдем к третьей.

    Сформулировать ее можно примерно так: Спартак – благородный герой, рыцарь без страха и упрека, человек мягкий и едва ли не утонченный, воспитанный в лоне эллинистической культуры. Вот факты, мало укладывающиеся в это распространенное представление. С первых же дней восставшие захватывали имения, грабили, насиловали и убивали, причем Спартак приказал не оставлять в живых ни одного свидетеля, чтобы никто не мог разнести вести о «героических деяниях» его воинства. Далее. Когда римляне уничтожили тридцатитысячный отряд Крикса, Спартак принес в жертву памяти своего сподвижника три сотни пленных римлян. Далее. Прежде чем повернуть на юг от реки По, Спартак не только сжег обоз, но и приказал умертвить всех пленных. Согласитесь, в образ эти (и многие другие, им подобные) поступки как-то не вписываются… Впрочем, благородный человек с мягким характером не вписывается и в окружение великого полководца, но кровавого диктатора Суллы.

    И последняя составляющая мифа: Спартак – великий военачальник и стратег, чуть ли не сопоставимый с Ганнибалом. Разумеется, в полководческим таланте ему не откажешь – в противном случае он не смог бы три года держать в страхе и напряжении великий Рим. Однако стоит учесть и одно немаловажное обстоятельство. Вся римская профессиональная армия, эти вошедшие в легенду непобедимые легионы, воевали в провинциях, за пределами Апеннинского полуострова – в Малой Азии, во Фракии, в Галлии, на Иберийском полуострове. В первое время против Спартака действовали сформированные на скорую руку добровольческие соединения, в которых ни солдаты, ни командиры не имели никакого боевого опыта («…у них было войско, состоявшее не из граждан, а изо всяких случайных людей, набранных наспех и мимоходом…» – пишет Аппиан). Слова «состоявшее не из граждан» говорят обо многом. В легионах могли служить только римские граждане, даже союзники-федераты вроде Спартака воевали исключительно в составе вспомогательных войск. Не станут же ветераны и граждане заниматься делом столь унизительным, как война против «возмутившихся рабов» – для этого хватит и наспех собранного сброда. И не в последнюю очередь этим объясняются как феноменальные начальные успехи Спартака, так и его финальное поражение.

    Загадки и разгадки

    Но почему же все античные историки дружно называют Спартака вождем восставших рабов, к которым в худшем случае примкнула кучка римского сброда? В чем причина столь явного умолчания о развязанной им гражданской войне?

    Ответ прост. В те времена Рим еще не дозрел до мысли, что во главе государства может оказаться варвар. Это позже, с конца II века, а тем более в третьем столетии уже никого не удивить было тем, например, что императорами стали «родом ливиец» Септимий Север или безродный фракийский пастух, вошедший в историю как Максимин Фракиец, хотя и носил гордый набор имен – Цезарь Гай Юлий Вер Максимин Август; или что за власть над империей может бороться выходец из Британии Максим. Но тогда, в I веке до Р.Х., все обстояло иначе. Сулла, представитель древнего патрицианского рода, мог вести гражданскую войну – свой против своих; он мог даже развязать кровавый террор, и это сошло ему с рук. Позже римляне позволят это Помпею, Цезарю и многим, многим другим… А вот варвар-фракиец Спартак, чужой среди чужих, подобным правом в их глазах не обладал. И даже доведись ему одержать победу, разметать войска Красса, захватить Вечный Город, – его так или иначе не признали бы. Увы, Спартак мог перенять у римлян их воинское искусство, тактическую и стратегическую доктрины, образ жизни, наконец; но перенять их образа мысли, их мироощущения ему было не дано. Цезарь по полководческим дарованиям, стать Цезарем он не мог.

    И так же не дано было римским (а вслед за ними уже – и греческим) историкам допустить, будто варвар может осмелиться добиваться власти над Римом, что он имеет не физическую возможность, но моральное право развязать в Риме гражданскую войну. Сама эта мысль представлялась столь несусветной, столь еретической, что в их глазах никем, кроме вождя взбунтовавшихся рабов (тем более что всем были еще памятны Первая и Вторая войны с рабами, развернувшиеся на Сицилии в 135–132 и 104–99 годах до Р.X.), Спартак представляться не мог. И эта точка зрения закрепилась на два тысячелетия.

    Вообще, надо сказать, этот эпизод древней истории вряд ли оказался бы сегодня у всех на слуху, не напиши в 1874 году итальянец Рафаэлло Джованьоли своего всемирно известного романа «Спартак» (это уже потом его примеру последовали и несколько других авторов). Но Джованьоли-то, пламенному демократу, герою Рисорджименто [203], гарибальдийцу, командовавшему одной из колонн, штурмовавших Рим, – такому человеку интересен и нужен был именно Спартак, борющийся за свободу и освобождение, против тирании и диктатуры, романтический герой и демократ в душе, а вовсе не честолюбец и властолюбец, стремившийся повторить путь возвысившего его Суллы…

    Но вот что любопытно. Уже в начале XX века начитавшиеся Джованьоли немецкие левые из Независимой социал-демократической партии Германии создали в 1916 году «Группу Спартака», которая затем, 11 ноября 1918 года, была преобразована в «Союз Спартака» (кто постарше, помните песню: «Вперед продвигались отряды / Спартаковцев – смелых бойцов»?). В Центральный комитет «Союза» входили, в частности, депутат рейхстага Карл Либкнехт; теоретик польской социал-демократии и мать той же «Роте фане» Роза Люксембург; философ, историк, литературный критик, автор четырехтомной «Истории германской социал-демократии» Франц Меринг; крупный деятель польского и немецкого рабочего движения Лео Иогихес, более известный как Ян Тышка; наконец, будущий первый президент Германской Демократической Республики Вильгельм Пик. Вскоре, 29 декабря 1918 года, из «Союза Спартака» родилась Коммунистическая партия Германии, возглавил которую уже знакомый нам Тышка. Не секрет, что все эти леворадикалы грезили отнюдь не освобождением и возвращением в родные края рабов, а взятием в свои руки власти – пусть даже ради этого придется развязать кровавую гражданскую войну.

    Интересно, каким шестым чувством уловили они в образе Спартака ту подлинную правду, на которую так старательно закрывали глаза историки античности?

    Глава 8.

    Операция «Азбука»

    Меня с лица земли века сотрут, как плесень,

    Но не исчезнет след упорного труда…

    (Валерий Брюсов)

    Великие и незабытые

    Один из любимых моих фантастов, Роберт Энсон Хайнлайн, посетовал как-то, что люди, входя в лифт, слишком редко вспоминают человека по фамилии Отис. Увы, так оно и есть: по отношению к творцам (чем бы ни одаривали эти последние род людской) мы частенько оказываемся неблагодарно беспамятны. Однако героям, о которых пойдет речь в этой главе, все-таки повезло – их не забывают на протяжении уже одиннадцати с лишним веков. Они – первоучители и просветители славянские, благодаря которым я могу сейчас писать эту главу, а вы со временем сможете (если, конечно, захотите) ее прочесть…

    Четыре десятилетия назад академик Рыбаков [204] писал: «Заслуги Кирилла и Мефодия в истории культуры огромны. Во-первых, Кирилл, отправившись с братом в 863 г. в миссионерское путешествие в Моравию, разработал первую упорядоченную славянскую азбуку и этим положил начало славянской письменности. Во-вторых, Кирилл и Мефодий перевели с греческого многие книги, что явилось началом формирования старославянского литературного языка и славянского книжного дела. Есть сведения, что Кириллом были созданы, кроме того, и оригинальные произведения. В-третьих, Кирилл и Мефодий в течение долгих лет проводили среди западных и южных славян большую просветительскую работу и сильно способствовали распространению грамотности у этих народов. В продолжение всей их деятельности в Моравии и Паннонии Кирилл и Мефодий вели, кроме того, непрестанную самоотверженную борьбу против попыток немецко-католического духовенства запретить славянскую азбуку и книги». Оценка академически-суховатая, но предельно объективная, емкая и точная. Кажется, и добавить нечего…

    Равноапостольные просветители причислены к лику святых и равно чтимы как православной, так и католической церквями: у православных день памяти Кирилла – 27 февраля, Мефодия – 19 апреля, обоих братьев – 24 мая [205] (причем этот последний день является праздником не только церковным, но и светским – днем славянской письменности), а у католиков – 14 февраля и 7 июля.

    Их именами называют учебные заведения (например, Крестьянский государственный университет им. Кирилла и Мефодия, гимназия им. Кирилла и Мефодия и т.д.); им устанавливают все новые и новые памятники (только в России и только за последние годы открыты еще два – в Мурманске и в Самаре); в Омской области ежегодно проводится Сибирский межрегиональный фольклорно-этнографический фестиваль «На Кирилла и Мефодия»; существуют Братство во имя святых равноапостольных Кирилла и Мефодия, лютеранский (!) приход св. Кирилла и Мефодия, сетевой портал «Кирилл и Мефодий» и т.п.; ежегодно Патриарх Всея Руси Алексий II вручает премии Кирилла и Мефодия… В сознании многих поколений славян Кирилл и Мефодий – своего рода символы славянского письма и славянской культуры.

    Кажется, ну что тут еще скажешь?

    Впрочем, по счастью, только кажется.

    Но, прежде всего, позвольте вкратце напомнить биографии братьев – имена-то их у всех на слуху, однако о судьбах, как правило, известно куда меньше.

    Солунские братья

    Родились они в македонской Солуни [206] (откуда и прозвание) – втором по значению городе Византийской империи, – в семье Льва, «друнгария под стратигом», то есть сановника весьма высокопоставленного: стратигу принадлежала вся полнота власти в пределах фемы (так называли в Византии провинцию), а друнгарий являлся его помощником по военным делам, то есть вторым лицом в этой провинции. В IX веке население Солуни было полугреческим-полуславянским, в летописных и житийных источниках о национальности Константина и Мефодия ничего не говорится, хотя на основании косвенных свидетельств современные ученые в большинстве своем считают братьев болгарами, а согласно одному афонскому преданию, отец их был болгарином, а мать – гречанкой. Детей у супругов, слывших людьми не только знатными, но весьма благочестивыми, было семеро: первенец Михаил [207] родился в 815 году, а Константин [208] – младший из семи братьев – в 827-м.

    Сперва о старшем из братьев. Михаил пошел по стопам отца и, пользуясь неизменной поддержкой друга и покровителя семьи, великого логофета [209] евнуха Феоктиста, сделал неплохую военно-административную карьеру, увенчавшуюся постом стратига Славинии, провинции, расположенной на территории Македонии [210]. Вскоре, познав суету житейскую, он оставил мир и принял иночество в обители на горе Олимп [211], где вел незаметное существование и, согласно «Житию», усердно «прилежал к книгам». Постепенно и на новом поприще он снискал авторитет и известность, достаточные чтобы на рубеже шестидесятых годов император отправил его с миссией к болгарскому князю Борису, которого Мефодий не то крестил, не то подготовил ко крещению. Жития повествуют, что «Мефодий неустанно старался приобрести дарами словес князя болгар Бориса, которого он еще прежде сделал своим сыном». Согласно этим источникам, Мефодий «пленил Бориса отечественным своим языком, во всем прекрасным». В более поздних сказаниях упоминается и иное средство, примененное Мефодием: он будто бы столь красочно нарисовал Борису картину Страшного суда и нестерпимых мук, ожидающих язычников на том свете, что перепуганный князь сам принялся умолять Мефодия окрестить его.

    Вероятно, именно за заслуги Мефодия в Болгарии патриарх Фотий [212] предложил ему высокий сан архиепископа, однако тот выбрал спокойную должность настоятеля небольшого монастыря Полихрон на азиатском берегу Мраморного моря, неподалеку от ставшей уже родной горы Олимп.

    Теперь перейдем к младшему.

    Уже с детства Константин превыше всего полюбил науку. Согласно «Житию», еще мальчиком он видел сон, о котором так рассказывал матери: «Отец собрал всех девушек Солуни и приказал избрать одну из них в жены. Осмотрев их, я выбрал прекраснейшую; ее звали София» [213]. Так Константин сызмальства обручился с мудростью.

    Когда умер «друнгарий под стратигом» Лев, всесильный логофет Феоктист забрал пятнадцатилетнего Константина в столицу, ко двору императора Михаила III Пьяницы [214]. Там Константин получил блестящее образование – его учителями были крупнейшие представители византийской интеллектуальной элиты, в частности Лев Математик [215] и Фотий, с которым талантливого юношу постепенно связала тесная дружба, во многом предопределившая его дальнейшую судьбу. По словам «Жития», Константин в самый короткий срок изучил грамматику, диалектику и риторику, арифметику и геометрию, астрономию и музыку, Гомера и «все прочие эллинские художества».

    По окончании учения, отказавшись заключить весьма выгодный брак с крестницей логофета, Константин принял сан иерея и был назначен хранителем патриаршей библиотеки при храме святой Софии. Но, пренебрегая выгодами своего положения, удалился в один из монастырей на черноморском побережье. Почти насильно он был возвращен в Константинополь и определен преподавать философию в том же Магнаврском [216] университете, где недавно учился сам (с тех пор за ним и укрепилось прозвище Константин Философ). На одном из богословских диспутов Константин одержал блестящую победу над многоопытным вождем иконоборцев [217], бывшим патриархом Аннием, что принесло ему если не славу, то широкую известность в столице. С этого момента подросший император Михаил III и патриарх Фотий начинают почти непрерывно направлять Константина посланником к соседним народам для убеждения их в превосходстве византийского христианства надо всеми иными религиями.

    Около 850 года он отправляется в Болгарию, на реку Брегальницу и обращает там в христианство многих болгар. На следующий год, когда эмир милитенский попросил императора Михаила III прислать сведущих богословов, дабы познакомить его с основами христианства, выбор пал на Константина Философа и Георгия, митрополита Никомидийского. Результатом явился очередной богословский триумф – блистательная победа в диспуте о Святой Троице. Затем, утомленный этими путешествиями, Константин несколько лет провел в обители своего старшего брата Мефодия.

    Однако больше всего внимания все жития уделяют третьему миссионерскому путешествию Константина – к хазарам. Ромеи [218] нередко использовали хазар как союзников в войнах с арабами, армянами и славянами, вследствие чего Византия была заинтересована в укреплении политических связей с каганатом, а в описываемое время политические связи почти всегда выступали в религиозном обличье. Этим и была вызвана хазарская миссия Константина Философа.

    По пути Константин задержался в Херсонесе Таврическом (славянской Корсуни на территории современного Севастополя). Там он пополнил свои знания еврейского языка, которым после принятия иудаизма хазарская элита пользовалась примерно так, как русская аристократия XIX века – французским. В результате этих штудий Константин даже не то составил, не то перевел с еврейского некую «грамматику в восьми частях», подобно почти всем его сочинениям, увы, до нас не дошедшую. Там же, в Херсонесе, Константин вспомнил, что именно сюда был сослан императором Траяном и здесь же утоплен с якорем на шее Климент I Римский [219]. Константин занялся розысками – и нашел-таки где-то некие древние останки, а поскольку рядом с ними лежал и якорь, он пришел к выводу, что обрел мощи св. Климента. В Херсонесе же Константин обнаружил Евангелие и Псалтирь, написанные по-русски [220], а также встретил человека, говорившего на этом языке. Прислушиваясь к его речи и сопоставляя ее со своей болгаро-македонской, Константин вскоре начал читать и говорить по-русски, чем привел в изумление многих окружающих.

    Путешествия по причерноморским степям, где бродили в ту пору орды кочевников, были чреваты многими опасностями, и потому Константин решил сменить сухопутный путь на морской. Сев в Херсонесе на судно, он уже через несколько дней прибыл в ставку хазарского кагана, где одержал очередную победу в богословском споре с иудаистами и магометанами (весь ход своего диспута с хазарскими мудрецами Константин впоследствии изложил по-гречески в своем отчете патриарху Фотию – увы, и это его сочинение до нас не дошло). Затем, беспрепятственно крестив двести хазар и взяв с собой пленных ромеев, которым каган широким жестом вернул свободу, Константин пустился в обратный путь.

    А вскоре, в 862 году, в Константинополь прибыли послы из Великоморавской державы [221], недавно принявшей крещение по западному обряду от Рима. Возглавлял посольство Святополк – племянник и наследник князя Ростислава.

    Деяния просветителей

    Они были направлены к византийскому императору Михаилу III велеградским князем Ростиславом с просьбой прислать миссионеров, способных вести проповедь на понятном мораванам славянском языке, а не латыни немецкого католического духовенства. Кто же в силах справиться с подобной задачей? Естественно, выбор снова пал на Константина, причем на сей раз ему предстояло выполнять свою миссию совместно с Мефодием.

    Тогда-то, как дружно свидетельствуют все источники, Константин за считанные месяцы и разработал славянскую азбуку, после чего вместе с Мефодием перевел на славянский язык основные богослужебные и вероучительные книги – «Избранное Евангелие», «Избранный апостол», «Псалтирь» и отдельные места из «Церковных служб».

    Здесь необходимо небольшое отступление.

    Специалисты до сих пор не пришли к согласию, авторство какой именно из двух славянских азбук – глаголицы или кириллицы – принадлежит Константину, хотя исследованию этого вопроса и ученым дебатам вокруг него посвящены многие тома: увы, ни в одном дошедшем до нас документе того времени образцов кирилловской азбуки не содержится. Даже название кириллицы не свидетельствует ни о чем: например, в дошедшей до нас в копии XV века и датированной 1047 годом рукописи новгородского попа по имени Упырь Лихой под этим названием подразумевается как раз глаголица… Однако для нас с вами это совершенно не важно: при очень заметном отличии в начертании букв алфавитный состав обеих азбук практически совпадает. И можно смело утверждать: какую бы из них ни составил Константин Философ, вторая представляет лишь ее модификацию, вызванную конъюнктурными соображениями.

    Зато в оценке самой кириллицы ученые на диво единодушны – это лингвистический шедевр, рядом с которым можно поставить разве что армянский алфавит Месропа Маштоца [222]. «Как далеки от него алфавиты англосаксов и ирландцев, – восхищался Вандриес [223]. – Эти последние на протяжении столетий прикладывали невероятные усилия, чтобы приспособить к своему языку латинский алфавит, хотя в полной мере сделать этого так и не удалось». Академик Лихачев [224] констатировал: «Нет никаких сомнений, что наиболее совершенный алфавит, которым Русь начала пользоваться с X века, – кириллица».

    Да, не назвать создание кириллицы научным подвигом – значит погрешить против истины.

    Но вернемся к нашим героям.

    Летом 863 г. Константин и Мефодий прибыли в Велеград и без проволочек приступили к делу, то есть проведению богослужений на славянском языке. При активной поддержке князя Ростислава они набрали учеников, обучили их славянской азбуке и церковным службам по-славянски, а затем с их помощью начали снимать все новые копии с уже переведенных с греческого богослужебных книг, а также переводить новые.

    Благое дело? Безусловно. Но – смотря для кого. Церкви, где служба велась по-славянски, полнились, а те, где по-латыни. – пустели. Естественно, их клир радости от такого положения не испытывал. И началась борьба – не на жизнь, а насмерть.

    Весьма эффективным средством противодействия солунским братьям явился отказ в посвящении их учеников в духовные звания. Константин и Мефодий оказались в почти безвыходно трудном положении: младший имел сан простого священника, а старший был простым монахом, пусть даже настоятелем небольшой обители. Ни тот ни другой не обладали правом самостоятельно ставить своих учеников на церковные должности и, следовательно, проводить церковные службы. Разрешить ситуацию можно было только в Константинополе или Риме.

    Казалось бы, первый вариант предпочтительнее – подданные Византийской империи, братья были посланы в Моравию велением Михаила III, а патриарший престол все еще занимал друг и покровитель Константина Фотий. Однако Константин и Мефодий направились в Рим, представителем которого в Моравии был враг славянского богослужения – архиепископ Зальцбургский, где престол святого Петра занимал Николай I, яростно ненавидевший патриарха Фотия и всех с ним связанных.

    И вот в середине 866 года Константин и Мефодий в сопровождении учеников выехали из Велеграда. По пути братья на несколько месяцев задержались в Паннонии, Блатнограде – столице Блатенского княжества, расположенного на территории современной Словакии. Хорошо понимая огромное значение миссии Константина и Мефодия, тамошний князь Коцел отнесся к братьям как друг и союзник. Он сам выучился славянской грамоте и отправил с ними для обучения и посвящения в духовный сан около пятидесяти учеников.

    Совсем другой прием ожидал их в Венеции. «Собрались против него [Константина. – А.Б.], – рассказывает «Житие», – латинские епископы, священники и черноризцы, как вороны на сокола, и воздвигли трехъязыческую ересь» [225]. Как ни был привычен Константин к богословским спорам, но и ему пришлось бы туго против стольких противников, если бы весьма своевременно в Венецию не пришло любезное папское послание, приглашавшее братьев в Рим. Отношение местного клира к просветителям славянским разом изменилось. Правда, к тому времени, как братья, продолжив путь, достигли Вечного города, Николай I уже скончался и на престол святого Петра взошел новый папа – Адриан II.

    По свидетельству папского библиотекаря Анастасия, братья были встречены в Риме с необычайным почетом – сопровождаемый духовенством и жителями Рима, сам папа во главе торжественной процессии вышел за город встретить… не их, может быть, но привезенные ими мощи святого Климента (помните херсонесскую находку Константина?). Благодарный за столь щедрый дар, Адриан II принял миссию братьев под свою высокую защиту. Он повелел положить переведенные ими книги в одном из соборов, совершить над ними торжественную литургию и в течение нескольких дней проводить в римских церквах богослужения на славянском языке. Главное же – посвятил Мефодия в священники, а его учеников – в пресвитеры и диаконы, а также составил послание ко князьям Ростиславу и Коцелу, разрешая славянские богослужение и книги.

    Почти два года провели братья в Риме. О возвращении в Моравию говорить пока не приходилось: с детства не отличавшийся крепким здоровьем Константин постоянно болел, а в начале февраля 869 года окончательно слег, принял схиму и новое монашеское имя – Кирилл, а 14 февраля скончался. Похоронили его в церкви святого Климента – рядом с привезенными им мощами апостольского ученика и четвертого папы римского.

    Отныне вся тяжесть миссии легла на плечи Мефодия. Он пустился в обратный путь но вскоре вернулся в Вечный город: выяснилось, что сан священника явно недостаточен, чтобы с ним считалось немецкое духовенство. По-прежнему благосклонный папа Адриан II охотно пошел навстречу, рукоположив его во архиепископа Моравии и Паннонии, на древний престол святого Апостола Андроника.

    Окрыленный таким успехом, Мефодий развил в обеих столицах – Блатнограде и Велеграде – кипучую деятельность. Противодействие, впрочем, не слабело. В одной из битв с королем Людвигом Немецким потерпел поражение, был предательски захвачен и в 870 году умер в одной из баварских тюрем пригласивший братьев в Моравию князь Ростислав [226]. Князь Коцел в своем небольшом и отнюдь не могучем в военном отношении Блатенском княжестве тоже не чувствовал себя уверенно и служить опорой славянскому просвещению никак не мог.

    Расправившись с Ростиславом, немцы, подстрекаемые архиепископом Зальцбургским, организовали расправу и со вторым своим упорным противником – Мефодием. Его арестовали и устроили над ним суд, обвиняя в том, что архиепископ Моравии и Паннонии незаконно (!) присвоил себе духовную власть в областях, издавна находившихся в ведении зальцбургского архиепископства – ведь еще Карл Великий пожаловал Зальцбургскому епископату права на моравскую церковь, на десятинный сбор по всей Моравии и на треть доходов с моравских земель. Однако тягаться с мастером богословских диспутов, немногим уступавшим покойному Константину Философу, оказалось непросто. По сути, процесс провалился. Тем не менее заручившись королевской санкцией, Мефодия приговорили к заключению в одном из швабских монастырей (сохранилась поминальная книга, где наряду с именами других монахов упоминается и его имя). Здесь он пробыл почти три года, терпя жесточайшие мучения – его избивали, выбрасывали голым на мороз, насильно влачили по улицам… И все это – втайне от папы римского.

    Узнав об этом вопиющем самоуправстве от бродячего монаха Лазаря, папа Иоанн VIII, преемник Адриана II, запретил немецким епископам совершать литургию до тех пор, пока узник не будет освобожден. Собственно, папу мало интересовал сам Мефодий и его просветительская миссия, а к славянскому богослужению он относился весьма настороженно, если не враждебно. Но как посмели епископы судить архиепископа, посягнув тем самым на прерогативы наместника святого Петра! Поэтому Иоанн VIII немедленно послал в Моравию Павла, епископа Анконского, поручив расследовать происшедшее. Одновременно в письмах к Людовику Немецкому, к его сыну Карломану и к Зальцбургскому архиепископу папа повелел освободить Мефодия. (Впрочем, богослужение на славянском языке он категорически запретил, а славянскую речь разрешил только для церковных проповедей.)

    Восстановленный в 874 году в архиепископских правах, к которым теперь добавилось и звание папского легата [227], Мефодий тут же развил кипучую деятельность. Вопреки запрещению, он продолжал вести богослужение на славянском языке; крестил чешского князя Боривоя с его супругой Людмилой и некоего польского князя с Вислы (эти князья приняли славянские богослужение, азбуку и книги, а заодно и вступили в военный союз с Моравией).

    Борьба, впрочем, продолжалась. Неуемные немецкие прелаты организовали новый судебный процесс, обвиняя Мефодия в том, что тот якобы не верует в исхождение Святого Духа «и от Сына» и не признает своей иерархической зависимости от папы. Этого последнего обвинения не мог стерпеть уже и Иоанн VIII, который в 879 году призвал архиепископа Моравии и Паннонии на свой суд. Здесь Мефодий не только блистательно оправдался ото всех возведенных на него напраслин, но и получил папскую буллу, разрешающую славянское богослужение.

    В 881 году по приглашению императора Василия I Македонянина [228] Мефодий посетил Константинополь – этого требовало и сильно пошатнувшееся здоровье. Однако «утешенный и ободренный вниманием императора и патриарха Фотия через три года вернулся в Моравию и вместе со своими учениками [229] закончил перевод Ветхого Завета (кроме Книг Маккавейских), а также Номоканона [230] и Патерика [231].

    В 885 году Мефодий слег и на Вербное воскресенье попросил отнести его в храм, где обратился к народу с последней проповедью. В тот же день, 19 апреля, он скончался, – отпевание совершали в соборной церкви Велеграда на латинском, греческом и славянском языках.

    Дело продолжили ученики, но это уже за пределами нашей темы.

    Подвиг патриотов

    Так выглядит краткое жизнеописание солунских братьев на основе дошедших до нас двадцати трех их житий, а также немногочисленных документов – также церковного происхождения. Последнее обстоятельство весьма важно: жития уже тогда составлялись по сложившемуся в агиографии канону, а все, этому канону не соответствующее, естественно, отсекалось; или, что еще хуже, добавлялись детали, на взгляд автора, более подходящие, нежели подлинные факты.

    Однако докопаться до сути все-таки можно. И тогда подвиг Константина (Кирилла) и Михаила (Мефодия) предстает в ином ракурсе, не исключающем почти ничего из канонического представления, однако существенно дополняющем картину.

    Итак, вернемся к началу нашей истории.

    Как водится, сперва поговорим о старшем из братьев – старшем, отметим, на двенадцать лет. Семья Льва, друнгария под стратигом, пользовалась, как уже отмечалось, покровительством великого логофета, евнуха Феоктиста, в силу чего карьера Михаила складывалась весьма удачно: еще при жизни отца первенец занял даже не равное ему, а более высокое положение, став стратигом одной из фем, то есть одним из примерно полусотни высших сановников империи. Причем покровительство покровительством, а с обязанностями своими он справлялся отменно: о его выдающихся организаторских способностях свидетельствует и вся его совместная деятельность с братом, и – особенно – самостоятельная, уже после смерти Кирилла. Так когда же он «познал суетность всего мирского»? Отнюдь, замечу, не юношей – ему перевалило на пятый десяток, когда в 856 году правящий именем семнадцатилетнего императора триумвират, о котором говорилось выше, распался: дядя вдовствующей императрицы Феодоры, магистр Мануил, весьма своевременно скончался, саму императрицу-мать патрикий Варда насильно заточил в монастырь, а великого логофета приказал убить, в результате став единственным временщиком и правой рукой Михаила III. Естественно, началась и чистка всех протеже и ставленников убиенного Феоктиста. Тогда-то Михаила и посетили мысли о бренности всего земного: согласитесь, монастырь – далеко не худший способ избежать смерти…

    Подведем итог. Опальный высокопоставленный сановник, спасая собственную жизнь, в возрасте сорока одного года уходит в монастырь, становясь иноком Мефодием. Причем шаг этот отнюдь не ведет в тупик: он прекрасно знает, что на духовном поприще можно достичь успехов не меньших, нежели на светском.

    Перейдем теперь ко младшему брату.

    Любопытно отметить, что, с детства мысля исключительно о божественном и обручась, согласно житиям, с божественной премудростью, он поступил не в любое из существовавших тогда в Византии духовных учебных заведений, а в единственное светское – основанный Львом Математиком Магнаврский университет, кузницу высших кадров империи. Странный выбор, не правда ли? И даже приводимый житиями перечень его интересов (помните? – грамматика, диалектика и риторика, арифметика и геометрия, астрономия и музыка, Гомер и «все прочие эллинские художества») свидетельствует, прямо скажем, отнюдь не исключительно о богословских интересах. С другой стороны, в Византии шли постоянные споры на темы догматики, этики, апологетики и прочих теологических дисциплин – причем не только в духовной, но и просто в культурной среде, а духовенство, отмечает Лев Гумилев, практически не отделяло себя от паствы, вследствие чего светски образованные люди становились порой высокими церковными иерархами и даже патриархами, как, например, Тарасий, Никифор или играющий заметную роль в нашей истории Фотий. В свете этого богословские интересы Константина Философа представляются совершенно естественными: его универсальный ум просто не мог проигнорировать столь обширной и захватывающе интересной сферы. Однако к принятию священнического сана его привела совсем иная ситуация.

    Произошло это примерно в 847 году. Желая устроить будущее многообещающего молодого человека, великий логофет Феоктист вознамерился женить его на своей крестнице, гарантируя в этом случае назначение на должность стратига – вослед карьере старшего брата. Трудно сказать, что представлялось Константину менее желанным – брак по расчету (в те времена отнюдь не считавшийся, заметим, зазорным, скорее наоборот) или высокий пост: возможно он, интеллектуал по призванию, не жаждал ни того, ни другого. К тому же священнический сан позволял, никого не оскорбив, отказаться от обеих перспектив, а место хранителя патриаршей библиотеки при храме святой Софии – должность, надо сказать, весьма высокая. В причерноморский монастырь, правда, удалился Константин не по собственному желанию, не из скромности, как утверждают жития, а был сослан за самовольство, однако вскоре прощен, возвращен в столицу и назначен, как мы знаем, преподавать философию в Магнаврском университете. И не удивительно: такими кадрами не разбрасываются, и в империи это прекрасно понимали. Зато и опала после убийства Феоктиста ему – священнослужителю, не претендующему на административные посты, – не угрожала. К тому же его близкий друг Фотий к этому времени уже изрядно возвысился, а вскоре, в 858 году, стал патриархом, то есть покровителем не менее могущественным, чем покойный великий логофет.

    Здесь надо остановиться на одной особенности политической жизни Восточной Римской империи. Ведя с соседями почти непрерывные войны, Византия искусно и гибко стремилась подчинить их своему политическому и культурному влиянию. А едва ли не главным инструментом этого влияния на окрестные народы являлось распространение среди них христианства, причем – в отличие от Рима, опиравшегося на мечи светских владык, – Византия стремилась делать это мягче и осторожнее. В результате любой византийский дипломат одновременно являлся миссионером, а всякий миссионер – дипломатом. Спрос на людей, способных к подобной деятельности, был, следовательно, велик. Так что таланты Константина Философа не могли пропасть втуне. И, как вы уже знаете, император Михаил III и патриарх Фотий использовали их наилучшим образом, причем в обстановке, надо сказать, весьма непростой.

    Конфликты не утихали на всех границах империи.

    С юга шла арабская экспансия – там ни о каком влиянии говорить не приходилось; обращать мусульман в христианство – задача бесперспективная, а потому там судьбы государств решала исключительно военная сила. И замечу, в конце концов решила – правда, руками не арабов, а турок, и уже в XV веке… Но и на протяжении всего IX столетия военное счастье чаще улыбалось не ромеям, а их противникам. Тем не менее случались и недолгие периоды мира, попытки налаживания более или менее сносного – пусть даже заведомо преходящего – сосуществования. С одним из таких периодов совпала, кстати, миссия Константина Философа и Георгия, митрополита Никомидийского, ко двору милитенского эмира.

    На востоке лежал могущественный Хазарский каганат – иногда противник, временами союзник и всегда беспокойный сосед. Здесь тоже говорить о массовом обращении в христианство не приходилось (недаром Константину при всех его дарованиях удалось крестить лишь две сотни выделенных ханом из вежливости хазар), а вот налаживать и поддерживать добрые отношения было жизненно необходимо, чем и объясняется поездка туда младшего из солунских братьев. Там же, на востоке, находилась и вечно враждебная Персия.

    На западе, в Италии, шла почти непрерывная война за римское наследие с гуннами, вандалами, лангобардами и норманнами. Несколько поутихшая после того, как на голову короля Карла Великого, основателя династии Каролингов, была возложена в 800 году императорская корона Священной Римской империи. До этого момента Византия не рассматривала себя как самодостаточное государство, знакомое нам по школьным учебником. Для себя она была не Восточной, а просто Римской империей и, следовательно, претендовала и на все территории, некогда подвластные Вечному городу. Теперь все изменилось. В царствование императрицы Ирины, последней из Исаврийской династии, папа Лев III, окончательно решив сделать ставку в борьбе с северными варварами не на проблематичную помощь далекой Византии, а на реальную мощь государства франков, объявил: «Поскольку в настоящее время в стране греков нет носителя императорского титула, а империя захвачена местной женщиной, последователям апостолов и всем святым отцам, участвующим в соборе, как и всему остальному христианскому народу, представляется, что титул императора должен получить король франков Карл, который держит в руках Рим, где некогда имели обыкновение жить цезари». Это окончательно похоронило мечту Византии о единстве империи и привело еще не к разделению [232], но к некоторому размежеванию и без того уже отдалившихся друг от друга церквей – римской, католической и греческой, кафолической или ортодоксальной. Последнее обстоятельство обусловило неизбежное соперничество церквей в процессе обращения в христианство новых районов – попросту говоря, пошел суровый дележ сфер влияния. В описываемое время, в середине IX века, эта борьба обострилась до предела. А одним из ее важнейших объектов были еще только переходившие в христианство южные и западные славяне.

    Наконец, на севере, за Проливами, располагалось Первое Болгарское царство – славяно-болгарское государство, образовавшееся в 681 году после подчинения тюрками-протоболгарами, вторгшимися на Балканы под властью хана Аспаруха, Союза семи славянских племен и освобождения этой территории от власти Византии. В худшем случае это был серьезный противник, а в лучшем – столь же сильный союзник, и склонить болгар к этому второму варианту Византии было крайне желательно.

    Как я уже упоминал, Мефодий не то крестил, не то подготовил ко крещению болгарского князя (а впоследствии – и царя) Бориса, принявшего христианское имя Михаил – в честь Михаила III. Скорее все-таки, лишь приготовил, поскольку формальной датой крещения Бориса считается 865 год, когда солунские братья уже находились в Моравии. Итак, Болгария приняла христианство от Византии. Однако уже через год Борис порвал с византийской церковью и пригласил католических священников. Затем, в 870 году, он разочаровался в Риме, изгнал его представителей и вновь признал главенство византийских патриархов. Конечно же, дело было не в одних колебаниях нетвердого в вере болгарского князя – нетрудно представить себе, как мощно тянули его в разные стороны. Кстати, последнее решение Бориса привело к тому, что папа Николай I проклял патриарха Фотия [233]; тот не остался в долгу, да еще в таких выражениях, что обиженный папа даже слег от огорчения. Вот какие политические страсти пылали.

    В этом контексте вполне понятно, каким подарком для Византии было посольство моравского князя Ростислава. Естественно, туда отправили солунских братьев – деятели калибра помельче тут никоим образом не годились. Ведь принятие славянским государством христианства по кафолическому обряду означало, что новосозданная церковь будет находиться в иерархической зависимости от Константинополя, а это – лучший путь и к политическому, военному союзу; это – безопасность северных границ империи, позволяющая концентрировать силы на юге, – против ислама.

    Дорога, правда, вела в оба конца: моравский князь также стремился укрепить политические связи с могущественной Византийской империей в расчете на ее военную помощь против усилившегося в эти годы немецкого натиска [234]. А немцы, надо сказать, не дремали: их пресловутый Drang nach Osten, еще не обретя своего названия, уже делал первые шаги. Карл Великий, восстанавливая свою империю в границах Римской, славян в нее не включал, а лишь заключал с ними союзы, превращая из угрозы в стражей собственных рубежей. Но уже при его наследниках немцы под знаменем распространения света истинной веры на несчастных язычников мало-помалу двинулись на восток – это был своего рода вялотекущий крестовый поход до эпохи Крестовых походов; их, так сказать, предтеча.

    Креститься предстояло всем центрально– и восточноевропейским народам. От тех, кто предпочел сохранить верность язычеству, в истории остались лишь имена. Можно было только выбирать: креститься добровольно, по собственному почину, приобщившись к великим центрам цивилизации, или подневольно, избрав тем самым печальную участь данников если не рабов. Можно было только выбирать: креститься по римско-католическому или греко-кафолическому, ортодоксальному обряду.

    Единую (еще не разделенную!) церковь предлагали оба выбора. А вот дальше начинались отличия, в самом общем виде сводившиеся к двум пунктам.

    Рим, цементируя христианством Европу, предлагал ей единый язык – латынь, равно чуждый всем (никому не обидно!), но и равно всем (в идеале) понятный. Прекрасная идея, но нежизнеспособная – слишком уж все мы привязаны к родным языкам, а второй учить подавляющему большинству совершенно не хочется, не только в IX веке, но и в XXI столетии… Не зря же перевод Библии на национальные языки стал одним из лозунгов Реформации; не зря даже у нынешней Объединенной Европы единого языка-посредника так и нет. И еще Рим предлагал старую имперскую идею единого для всех права – римского права, учитывавшего много больше, чем любые местные «правды» – будь то салическая, будь русская… Недаром его и посейчас изучают на всех юридических факультетах – фундамент современной юриспруденции, как-никак. И, наконец (после пряника) – церковную десятину. (Без налогов никак!)

    Константинополь предлагал богослужение и проповедь на местных языках – причем отнюдь не из великой и бескорыстной любви к чужим культурам. Да, ортодоксальная церковь и Византия не препятствовали, а даже способствовали созданию у обращенных ими в христианство народов собственной письменности [235], развитию на этой основе народной культуры, переводу на местные языки богослужебных книг… Но потому лишь, что базилевсы и патриархи прекрасно помнили ветхозаветное предание о Вавилонской башне и смешении языков. Отсутствие на периферии империи общего для всех народов языка – дополнительная гарантия того, что они не сговорятся и не выступят против Византии солидарно. Это тоже римская идея, только другая: «divide et impera» [236]. Идея закона была для Византии если не чужда, то вторична – Восток есть Восток, даже если это восток великой империи, и у него иные принципы: превыше любого закона божественная власть базилевса [237]. Следовательно, и микробазилевсов обращаемых в христианство народов. Очень даже удобный принцип для охочих до самовластья [238]. И что немаловажно, ортодоксальная церковь не взимала десятины, теоретически существуя на доброхотные даяния, а практически – на даяния светской власти, поскольку в самой Византии она давно превратилась в нечто вроде министерства веры, вписанного в административную структуру государства.

    Трудно сказать, каким именно из преимуществ восточного христианства прельстился князь Ростислав, отправляя свое посольство в Константинополь. Важно, что его начинание обернулось созданием славянской азбуки и подвигом солунских братьев.

    И вот они прибыли – монах и священник, ученый и администратор, двое не отмеченных высокими должностями и званиями, но весьма высокопоставленных, доверенных и проверенных дипломатов империи. О том, что официальную свою миссию они выполнили с обычным блеском, жития повествуют достаточно красноречиво, и об этом уже было сказано. А вот на некоторых ее особенностях остановиться стоит.

    И прежде всего – на поездке братьев в Рим. Почему в трудный час Константин и Мефодий отправились туда, а не в Константинополь?

    «Легенды разно отвечают на этот вопрос, – писал в начале прошлого века автор нескольких книг о Константине и Мефодий В.А. Бильбасов. – По одним – папа Николай, извещенный о подвигах солунских братьев в славянских землях, много порадовался тому и особым посланием пригласил их в Рим; по другим – Константин выполнял данный им некогда обет посетить Рим: по третьим – они едут в Рим, чтобы представить папе труд своего перевода Священного Писания; по четвертым – папа позвал солунских братьев, желая их видеть, как ангелов Божьих».

    Далекие от подобной романтики современные исследователи полагают, что, хотя в конечном итоге Константин и Мефодий прибыли в Рим, первоначальной их целью все же являлась Византия: братья изменили маршрут лишь в Венеции, когда получили там неожиданное приглашение папы Николая I. «Братья держали путь в Венецию, – пишет профессор Н. Грацианский, – потому что оттуда легко можно было попасть на один из кораблей, совершавших регулярные рейсы в Византию».

    Однако взгляните на карту и сами убедитесь: путь из Велеграда в Византию через Венецию почти вдвое длиннее прямого, через Болгарию, которым они прибыли. И совершенно безопасен – ведь с болгарским князем Борисом у Мефодия давно сложились дружеские отношения.

    Нет, конечно же Рим являлся изначальной целью. И братья рассчитывали, что их примут там с распростертыми объятиями. Но почему? Ведь патриарх и папа совсем недавно обменялись проклятиями и отношения между церквями были хуже, чем когда-либо; ведь папа Николай I яростно ненавидел патриарха Фотия и всех с ним связанных; ведь гонителями братьев в Моравии были римско-католические прелаты; наконец, ведь именно из Рима совсем недавно пришло послание понтифика Людовику Немецкому с вознесением молитв за успех похода против мораван…

    Во-первых, из-за мощей святого Климента. Кстати, сама история с их обретением изобилует множеством странностей. Предположим (хоть и трудно поверить), что Евсевий Кесарийский, этот первый архивист и хронист Церкви, все-таки ошибался, а красивая легенда права, и Климента действительно с якорем на шее утопили в море близ Херсонеса Таврического. Но вот вопрос: если его утопили в море, как оказались кости на берегу – да еще вместе с тяжеленным якорем? И как через семь с половиной веков удалось установить возраст останков, не прибегая к методу радиоактивного углерода С14? Неужели же Константин Философ был столь легковерен или принимал желаемое за действительное? Невероятно: в первом случае он не был бы ученым, во втором – дипломатом… Остается предположить, что случайно услышанная в Херсонесе или кстати вспомнившаяся легенда подсказала ему найти подходящие кости.

    Дело в том, что римские понтифики веками рьяно собирали, скупали и даже похищали мощи различных святых, стремясь составить возможно более полную коллекцию, причем особенно ценились и разыскивались мощи первых пап: стремясь обосновать свои притязания на первенство в христианском мире, католическая церковь объявила первым папой самого святого Петра, а Климент, если помните, являлся учеником апостола.

    Вот и нашлась на берегу подходящая могила. И якорь тоже. Потому что якоря в первом веке мало походили на современные, металлические – это были изрядного веса обработанные камни с тремя отверстиями: через верхнее пропускался якорный канат, а в два нижних вставлялись колья [239]. И случалось, что камни эти использовали для надгробий морякам и рыбакам. Правда, на таком надгробии и надпись делалась, но может, рыбака и звали Климентом, да и с собою Константин увез только мощи, что вполне разумно – не возить же по свету каменюгу в полцентнера весом… Увез, заметьте: не отдал священные останки херсонесскому митрополиту, не поместил впоследствии в какой-либо из византийских или моравских церквей; он повсюду возил с собой эти почернелые кости: из Херсонеса в Византию, из Византии в Моравию и, наконец, в Вечный город. Константин был уверен: поскольку все пути ведут в Рим, рано или поздно и он там окажется с очередной миссией. А тогда… Да за такую реликвию любой папа пойдет на любые уступки – вплоть до разрешения богослужения и книг на славянском языке. Так и случилось.

    Впрочем, была и еще одна причина. Хотя папа Николай I скончался, но и более мягкий Адриан II приязни к патриарху константинопольскому и ортодоксальной церкви не питал – ни по богословским причинам, ни по политическим. И тем не менее принял миссионеров-просветителей, младшего из которых папский библиотекарь Анастасий назвал «крепчайшим другом» Фотия. Отчего же? Но ведь формально церковь оставалась единой, до разделения оставалось еще два столетия и столь безрадостная перспектива не приходила в головы даже прозорливцам. Так что поддерживать отношения, урегулировать их было все-таки необходимо. И кто же подходил для такой миссии лучше, чем признанный мастер дипломатии?

    Так что, вопреки мифу, не только просветителями и христианскими богословами были солунские братья. Они были еще и патриотами империи. Причем патриотами, служившими не базилевсу (не так уж много среди этих последних оказывалось достойных, и тем более патриотов!) и не патриарху (ведь и Фотий первый раз занял патриарший престол в результате восстания и низложения патриарха Игнатия, а кризис в отношениях между западной и восточной церквями не случайно называют иногда Фотиевым расколом [240]). Нет, эти родившиеся в македонской Солуни люди (но истинные-то патриоты редко произрастают в столицах!) – служили стране, империи, Церкви, рассматривая их в неделимом единстве и обеспечивая их будущность.

    А теперь подведем итог. Кирилл и Мефодий, повторю, выполнили свою миссию с блеском. И не их вина, что Великоморавская держава вскоре прекратила существовать. Что Чехия, Польша, Словакия и другие западно-славянские и южно-славянские государства в конце концов вошли в сферу влияния римско-католической церкви и с кириллицы перешли на латиницу. В этом смысле судьба просветительских равно как и патриотических деяний братьев трагична. Правда, в ареале византийско-ортодоксального влияния остались Болгария, Сербия и Македония, где кириллица прижилась и живет до сих пор.

    И еще деятельность солунских братьев привела к результату поистине грандиозному, хотя и совершенно непредвиденному.

    Рикошет

    Конечно же, о Руси Константин Философ знал. Знал о набеге на Константинополь, предпринятый русами в 860 году, – правда, сам он тогда находился в Херсонесе Таврическом и, на ходу осваивая незнакомый язык, разговаривал с одним из представителей этого народа. Но в общем-то Русь, которой еще два года оставалось ждать прихода Рюрика, его интересовала мало: в отличие от Хазарского каганата она не представляла собой организованной военной силы и находилась достаточно далеко от границ империи, если не считать того обстоятельства, что в 836 году в состав Византии вошел Херсонес. Вряд ли он думал (хотя в принципе мог, разумеется, представить – в конце концов, ничего невозможного), что через сто с небольшим лет, в 988 году, Русь примет христианство по греко-кафолическому обряду, а великий князь киевский Владимир I Святославич женится на сестре ромейских базилевсов. А с христианством придет на Русь и кириллица. И совершит триумфальный марш, закончив свой поход только на Тихом океане. И будут писать и читать на кириллице три народа – русский, украинский и белорусский.

    Нет, не думал обо всем этом Константин Философ. Как и Михаил III Пьяница или Василий I Македонянин. Как и патриархи константинопольские Игнатий и Фотий. Никто не думал. До тех самых пор, пока 29 мая 1453 года турки не взяли штурмом Константинополь и не переименовали его в Стамбул, пока в 1461 году не пала последняя византийская твердыня – крепость Трапезунд.

    А мы по сей день живем по плану хитроумных ромеев. Красивая римская идея дать Европе единый язык общения обернулась утопией (хотя веками латынь оставалась языком богословия и науки, без нее и сегодня немыслимы биология, медицина, палеонтология, ботаника, юриспруденция… да мало ли таких областей!). Римская идея грезила общеевропейским (если не мировым) единством – его и по сей день нет. Зато византийская идея разделения языков оказалась не только на диво живучей, но в высшей степени эффективной: введение новой письменности, отличной и от латыни, и от принятого в Византии греческого, порождало третий мир [241], мир периферийный, отрезанный и в цивилизацию не допущенный, и это сохранится даже тогда, когда одна из стран этого третьего мира наречет себя Третьим Римом…

    Язык и вера стали по сути основными определителями национальной принадлежности. Мы – со словом, мы словене [242], а все они – немцы, немые то бишь; попадаются даже формулировки вроде «немец из фризов», датчан то есть, или «приехал некий немец, родом фрязин», итальянец, значит… То же и с верой. Мы – православные, а они – нехристи. И не подумайте, что это дремучесть средневековая какая-нибудь: когда в перестроечные годы стало модно говорить об императорской фамилии, некий почтенный священнослужитель, рассказывая (причем интересно!) по телевидению о жене последнего самодержца российского, императрице Александре Федоровне (в девичестве немецкой принцессе Алисе Гессен-Дармштадтской), заметил, что, приехав в Россию, она «приняла христианство». Не православие, но именно христианство, будто была до того язычницей! И примеров таких можно было бы привести немало.

    И не думайте, будто азбука здесь ни при чем. Чехи и поляки потому намного легче вписались в европейский концерт держав и культур, что, не изменяя своему славянскому языку, пишут на привычной Западу латинице. Психологически уже сам вид чужих букв делает изучение незнакомого языка еще труднее. Этим, кстати, объясняется сравнительно невысокий, например, процент переводов с русского языка на другие европейские – по сравнению с теми же западными славянами, скажем, чьи произведения переводятся намного активнее.

    И последнее. История поставила на редкость показательный эксперимент. Существует язык, именуемый сербско-хорватским. На нем говорят два народа, только пишут по-разному: сербы, принявшие крещение по греко-кафолическому обряду, – на кириллице, а хорваты, принявшие крещение по римско-католическому, – на латинице. Как вы думаете, где уровень развития и уровень жизни выше? Как говаривали римляне, sapienti sat [243].

    Любопытно, что в чаянии близящейся мировой революции большевики активно готовились к серьезной реформе русского языка – переводу его с кириллицы на латиницу (с теоретическим обоснованием и подготовкой этой реформы в конце двадцатых годов XX века прекрасно справился Н.Ф. Яковлев [244]). Именно по этой причине, кстати, алфавиты для бесписьменных народов страны победившего социализма разрабатывались поначалу на основе латиницы – зачем связываться с кириллицей если вскоре и русскую азбуку придется менять? Правда в 1931 году Политбюро (читай Иосиф Виссарионович) отказавшись от утопических грез о грядущем всепланетном царстве свободы, равенства и братства, поставило целью построение социализма в одной отдельно взятой стране. В результате этого судьбоносного решения реформа умерла, не родившись. Грешен, иногда я об этом жалею…

    Алфавит – всегда политика. Вот, например, во Вьетнаме пользовались поначалу китайской иероглификой; затем, веке примерно в четырнадцатом, в процессе отстаивания политической (а заодно уже – и культурной самостоятельности) на ее основе было разработано письмо «тьы-ном»; а в 1910 году в качестве государственного было введено письмо «куок-нгы», еще в XVII столетии разработанное португальскими миссионерами на основе латиницы. Или узбекский язык возьмите: сперва там пользовались арабским алфавитом, с 1927 года – разработанным на основе латиницы (понятно почему – см. выше), с 1939 года – созданным на основе кириллицы (как писал граф А.К. Толстой, «Мы будем тискать, тискать / В российский облик всех!»), а теперь опять вернулись к латинице… А с каким сладостным рвением совсем недавно была на корню пресечена Государственной Думой попытка Татарстана снова ввести у себя латиницу! (Пользуясь которой, там, кстати, писали – как и в Узбекистане – с 1927 по 1939 год…) И примеров таких, как поется в известной арии, mille e tre [245]. Повторяю: алфавит – это политика; всегда.

    Но если ото всякой политики отвлечься, как же все-таки прекрасна кириллица и до чего же не хотелось бы – вослед западным славянам – переходить на латиницу, скольких бы преимуществ это ни сулило! Что поделать, если

    …я душой
    Матерьялист, но протестует разум, –

    как точно, хотя и совсем по другому поводу заметил прекрасный наш поэт Давид Самойлов.

    Что ж, остается признать: операция «Азбука» удалась – как, может быть, ни одна другая в истории.

    Глава 9.

    Не ведая стыда

    Когда б вы знали, из какого сора

    Растут стихи, не ведая стыда…

    (Анна Ахматова)

    Априорный герой

    Если как следует покопаться в памяти, таких отыщется немало: мы точно знаем, что они – герои, но понятия не имеем, почему, собственно? что же они совершили? какую жизнь прожили? как оценивали их современники? Относится к их числу и тот, о ком пойдет речь, – Игорь Святославич, князь северский (а под конец жизни – князь черниговский), чьему походу на половцев посвящено самое древнее (точнее, самое древнее из дошедших до нас) произведение русской художественной литературы – «Слово о полку Игореве».

    Поскольку впервые все мы сталкивались с ним на школьной скамье, то для начала давайте и обратимся к учебнику – это тем важнее, что, как ни посмотри, а основы отношения к миру (и в том числе – к историческим персонажам) закладываются именно в годы, проведенные за партой.

    Итак, заглянем в учебник: «С небольшими силами, не сговорившись с киевским князем Святославом, Игорь Святославич Северский, очертя голову, „не сдержав юности“, как о нем говорит летопись, отправился в далекий поход на половцев, замыслив дойти до берегов Черного моря и вернуть Руси далекие земли у Керченского пролива. <…> Игорь жаждет свободы, готов смело защитить родную землю: „лучше ведь убитым быть, чем плененным быть“. <…> Игорь „поострил сердце свое мужеством“ и повел „храбрые полки на землю половецкую за землю Русскую“. <…> Но молодым князем руководит не только патриотизм, а и честолюбие, не только желание независимости, а и азарт покорения врагов» [246].

    А теперь предположим, что в более зрелые годы вы, заинтересовавшись нашим героем, решили узнать о нем побольше и обратились к авторитетам. Вот что, например, пишет о нем академик Лихачев: «Совесть государственного деятеля, совесть князя – это то самое, что бросило и героя „Слова о полку Игореве“ – князя небольшого Северского княжества Игоря Святославича в его безумно смелый поход. С небольшим русским войском Игорь пошел навстречу верному поражению во имя служения Русской земле, побуждаемый к этому своей проснувшейся совестью одного из самых беспокойных и задиристых князей своего времени… В 1184 г. объединенными усилиями русских князей под предводительством Святослава Всеволодовича Киевского половцы были разбиты… Однако Игорь Святославич Северский не смог участвовать в этом победоносном походе: поход начался весной, и гололедица помешала его конному войску подоспеть вовремя. По-видимому, Игорь Святославич тяжело переживал эту неудачу: ему не удалось доказать свою преданность союзу русских князей против половцев, его могли заподозрить в умышленном уклонении от участия в походе, как бывшего союзника Кончака. Вот почему в следующем, 1185 году Игорь, „не сдержав юности“ – своего молодого задора, без сговора со Святославом и Рюриком бросается в поход против половцев… Высокое чувство воинской чести, раскаяние в своей прежней политике, преданность новой – общерусской, ненависть к своим бывшим союзникам – свидетелям его позора, муки страдающего самолюбия – все это двигало им в походе».

    Воистину герой! Рыцарь без страха и почти без упрека (в крайнем случае – так, по мелочи…), вполне достойный вышеприведенных и всех прочих – причем весьма многочисленных! – панегириков.

    Хочу сразу поставить точку над i: речь пойдет исключительно о личности князя Игоря как персонажа исторического и литературного, но никоим образом не о «Слове» и его авторе – сколь бы ни была интересна и привлекательна эта последняя тема, она, увы, лежит за рамками нашего сюжета.

    Личность же из анализа известных фактов встает для своего времени, может, и достаточно типичная, однако нимало не симпатичная.

    Но прежде чем приниматься за портрет, давайте беглыми штрихами наметим тот

    Исторический фон,

    на котором он предстанет затем нашему взору.

    Как я уже отмечал во второй главе, Киевская Русь представляла собой семейное предприятие дома Рюриковичей, вследствие чего все князья доводились друг другу родней, а все их междоусобицы представляли собой сведение семейных счетов, равно ожесточенных и непредсказуемых. Причем если поначалу братоубийственные войны преследовали цель объединения земель в руках великого князя киевского, то есть продолжения строительства заложенной Рюриком раннефеодальной державы, то после Ярослава Мудрого (помните, злого гения несчастного Святополка?), весьма немудро поделившего земли между сыновьями, процесс пошел в обратном направлении. Хотя князья-христиане уже не могли похвастать таким обилием потомства, как их славный предок Владимир I Святой, до своего крещения в Корсуни наплодивший детей, как говорили в те дни, «без числа», все равно Рюриковичей становилось слишком много; во времена князя Игоря их насчитывалось до полусотни, а ведь каждому нужно было собственное княжество, пусть даже самое захудалое. Все они происходили от Владимира Красное Солнышко (последний Ярополчич, Святополк, как вы помните, погиб, а с ним пресеклась и эта ветвь рода) и делились на линии, каждая из которых называлась по имени родоначальника – Ольговичи (к ним относился и наш герой), Мстиславичи и так далее. В результате через несколько десятилетий после Ярославовой смерти на Руси появились даже князья «без стола», обладавшие статусом, но не вожделенным уделом. Ну как тут не воевать?

    Раздробление Руси на десятки враждующих между собой независимых княжеств нельзя рассматривать исключительно как трагедию страны. Трагедия, разумеется, наличествовала – Русь была не способна объединиться даже перед лицом серьезной опасности, отчего в скором времени и рухнула перед монголами, хотя объективно, между прочим, была намного сильнее. Но в то же время процесс сложения независимых княжеств отражал бурное экономическое и социальное развитие страны. В считанные десятилетия она стала той Гардарикой, то есть Страной городов, какой знали ее скандинавы. Экономические интересы города и области, над которой этот город господствовал, были для населения куда важнее интересов Руси в целом. Попытка объединения, предпринятая ранними Рюриковичами, потому и провалилась, закончившись памятным по учебнику истории «периодом феодальной раздробленности», что не имела под собой реальных экономических предпосылок. Да и психологических, кстати, тоже – население русских земель пока не ощущало себя единым народом; и, замечу, долго еще не будет ощущать – большинство историков сходятся в том, что русское национальное самосознание родилось в горниле Куликовской битвы.

    Осознание Руси как общности было тогда уделом единичных мыслителей – поэтов, вроде автора «Слова о полку Игореве», и духовных пастырей, ощущавших трагичность междоусобных раздоров. Однако шло это осознание не от стремления к некоему идеалу, даже не от тоски по Золотому веку времен Владимира Крестителя, а скорее, от противопоставления Руси и Великой степи.

    Была Киевская Русь, состоявшая из больших и малых княжеств с традиционным центром – Матерью городов русских – и с признанием старшинства того князя, который занимал киевский престол (правда, к середине XII века это уже никоим образом не гарантировало великого князя киевского от нападений со стороны жаждущих власти и славы сородичей).

    А рядом с Киевской Русью, прочно вросшей в землю Восточной Европы фундаментами своих белокаменных храмов, башнями и стенами городов, раскинулась Великая Степь, начинавшаяся там, где кончались пределы Рязанского, Черниговского и Киевского княжеств. Степь была враждебна – очередное проявление извечного конфликта земледельца и кочевника. Но к враждебности этой следует относиться очень осторожно – слишком уж непроста и неоднозначна она была.

    В интересующее нас время Великая Степь была Полем Половецким – по имени народа, сменившего здесь еще недавно великих и грозных, а ныне сгинувших без следа хазар. Около двух столетий половцы соседствовали с Русью, участвовали в междоусобицах русских князей, ходили с ними на Венгрию, Польшу, Волжскую Булгарию, выдавали за них своих дочерей… Об руку с русскими дружинами встали они против монголов в битве на Калке – и бежали, разбитые, рассеянные, вроде бы переставшие существовать, но затем, как отмечает археолог, интереснейший историк (в частности, автор очень оригинальных исследований «Слова о полку Игореве») и великолепный писатель Андрей Никитин, снова возникли на исторической арене Восточной Европы – сначала под именем кипчаков, а после насильственной исламизации в XV веке – под именем казанских (слившись здесь с родственным тюркским народом – волжскими булгарами), астраханских и крымских татар.

    Увы, известно о половцах не слишком много. Русские летописи объявляют их «погаными» (от латинского paganus – язычник), но теперь [247] мы уже знаем, что действительности это не соответствует: по преимуществу половцы были христианами-несторианами (что, разумеется, куда хуже, чем язычники, ибо церковь всегда боролась с еретиками, схизматиками и прочими инославными намного яростнее, чем с иноверцами). Это обстоятельство, кстати, объясняет частые династические женитьбы русских князей на половчанках, тогда как с представителями прочих кочевых народов подобные браки не заключались практически никогда.

    Вопреки распространенным утверждениям об исконной враждебности половцев, которые широко распространены еще и сейчас, вследствие чего многие исторические труды твердят о постоянной «половецкой опасности» и борьбе с нею отважных русских князей, еще более полувека назад один из самых глубоких исследователей истории половцев Д.А. Расовский писал «Русская историография несколько преувеличила значение боевой встречи Руси и половцев и в бесплодных и, в сущности, безопасных для существования Руси войнах ее с половцами видела серьезный натиск азиатского Востока на форпосты европейской цивилизации. <…> Взгляд этот ошибочен. <…> За мелкими пограничными войнами не было замечено, что настоящего наступательного движения на Русь у половцев никогда не было и, добавим сейчас же, быть не могло из-за нежелания половцев выходить из степей и расширять свою территорию за счет лесостепной или лесной областей. Половецкие войны были статическими, а потому и не могли серьезно угрожать Руси…». Половцам не нужны были русские города – отправляясь походом куда бы то ни было, они неизменно возвращались в родные степи, прерывая даже военные действия, как только наступала пора сезонных перекочевок. Более того, летописи свидетельствуют, что порою именно степные родственники склоняли русских князей к установлению мира на Руси и к отказу от усобиц. Так что говорить следует не о войне, а о симбиозе двух народов, двух культур, причем постепенно переплетение русско-половецких государственных и торгово-экономических интересов становилось все прочнее. Хотя, разумеется, любители пограбить соседей неизменно находились как с той, так и с другой стороны. Подобно всем кочевникам, живущим натуральным хозяйством и торговлей скотом да «живым товаром», половцы видели в набегах и войнах естественную норму жизни. Страдающей стороной в этих конфликтах являлись как русские – горожане и крестьяне, так и половецкие пастухи, но никак не князья и ханы, сознававшие свое единство. Многие из них, как уже говорилось, давно породнились, и в тяжелую минуту князья звали на выручку половецких ханов и наоборот [248]. Именно по этой причине по зову степных союзников русские князья [249] выступили на их защиту против монголов в трагическом 1223 г. – половецкими воинами руководили тогда Котян-хан и Юрий Кончакович – сын того самого Кончака из «Слова о полку Игореве»; там, на реке Калке (совр. р. Калец), он и сложил голову…

    Традиционная формула призвания князя на киевский престол гласила: «Хочет тебя вся русская земля и все черные клобуки». Черные клобуки – то есть каракалпаки – были своего рода гвардией киевских князей; они постоянно жили в Киеве и активно участвовали в политике государства. Обитали на Руси и другие кочевые племена – берендеи и торки, причем последние заселяли пограничье со Степью, неся там сторожевую службу. Русский язык был в ходу у половцев, как и половецкий – у русских, даже в княжеских семьях.

    А теперь, припомнив все это, обратимся, наконец, к нашему герою и начнем с того,

    Что было до

    печально известного похода 1185 года, легшего в основу «Слова о полку Игореве».

    Игорь Святославич, князь Северский, а потом и Черниговский, по крови был наполовину половцем. Заключая мир с кочевниками, великий князь киевский Владимир Мономах скрепил его сразу несколькими браками, и, как сообщает летопись, «Володимер <…> створиша мир и поя Володимер за Юргя [250] Аепину дчерь, Осеневу внуку, а Олег поя за сына Аепину дчерь, Гиргеневу внуку». Сын Олега – это Святослав, сам кстати, сын половецкой хатуни [251], дочери Тугра-хана, и отец нашего героя, Игоря; «Аепина дчерь, Гиргенева внука» – его мать. Их первенец Олег родился в тридцатых годах; вторым был Игорь (в крещении – Георгий) – он увидел свет 3 апреля 1151 (или, по другим данным, 1150) года; вскоре появился и третий сын – Всеволод.

    В 1164 году князь Святослав умер, и тринадцатилетний – по тем временам уже почти взрослый – Игорь остался сиротой. Главенство в роде Ольговичей должно было перейти к его старшему брату Олегу, но черниговский стол захватил племянник покойного, Святослав Всеволодович, вследствие чего законному наследнику пришлось вместо черниговского довольствоваться северским княжением. Однако Новгород-Северский, хоть и невелик город, а все-таки являлся столицей большого – пусть и подчиненного Чернигову – Северского княжества [252]. Зато Игорю со Всеволодом в ожидании собственных уделов предстояло лишь уповать на щедроты своего двоюродного брата, нового черниговского князя.

    Впрочем, двумя годами позже, так никаких щедрот и не дождавшись (да и что, в сущности, мог предложить юным кузенам Святослав Всеволодович?), братья решили получить свое силой, собрали ополчение и двинулись на Чернигов. Увы, из предприятия этого ничего не вышло. Святослав Всеволодович не зря принадлежал к Ольговичам, которые остались в истории не только как род коварный и злобный, но как род, поддерживающий самые тесные связи со Степью. Он призвал на подмогу союзных половцев, и те хорошо пограбили земли Новгорода-Северского. Восстановить шаткий мир удалось лишь стараниями великого князя киевского Ростислава Мстиславича.

    Наступило короткое затишье, отмеченное лишь женитьбой нашего героя на княжне Ефросинье, дочери галицкого князя Ярослава Осмомысла – брак этот подготовил еще покойный Святослав Ольгович, желавший тем самым укрепить союз Чернигова с Галичем. И хотя черниговское княжение сыновья Святослава теперь утратили, прозорливый Ярослав понимал, что молодые Ольговичи себя еще покажут, а потому отказываться от уговора не стал.

    В 1167 г. умер великий князь киевский Ростислав Мстиславич, и Мать городов русских призвала на стол Мстислава II Изяславича, князя волынского, который, естественно, с удовольствием откликнулся на зов, легко проигнорировав законных наследников – Рюрика и Давида, сыновей Ростислава. Новый великий князь, естественно, начал и новую политику – прежде всего, в отношениях со Степью, которой он решил продемонстрировать силу. Половцы готовили тогда поход на Киев, и Мстислав II, собрав под знамена ополчения русских княжеств и союзников-степняков, – главной ударной силой этого многочисленного и разношерстого воинства являлись торкская конница под началом Бастея, берендеи и черные клобуки, – нанес превентивный удар: начатый 2 марта 1168 года поход, который завершился сокрушительным поражением половцев. В Киев были привезены несметно богатые трофеи, вследствие чего новая политика Мстислава II разом обрела популярность.

    Игорю не повезло: по каким-то причинам он не принял участия в этом походе. Так что первое появление нашего героя на военно-политической арене состоялось годом позже. И похоже, принятое им тогда боевое крещение определило дальнейшую жизнь.

    Но сперва позволю себе небольшое отступление. Стольный град Киев, сохраняя в теории свой высокий статус, в действительности мало-помалу его утрачивал. С одной стороны, на протяжении большей части XII века этому немало способствовала беспрестанная борьба за тамошний – первый на Руси престол: только с 1146 по 1176 год на нем сменилось двадцать восемь человек, и мало кому из них удавалось удержаться на троне хоть несколько лет; случалось, князья правили и по нескольку дней… С другой стороны, наиболее перспективным и быстро развивающимся регионом стала северо-восточная, Залесская Русь с центром во Владимиро-Суздальском княжестве – там росли старые и рождались новые города, там проходили основные торговые пути, именно туда мало-помалу перемещался реальный центр Древней Руси [253]. Теперь там правил сын Юрия Долгорукого, великий князь владимирский Андрей Боголюбский. В отличие от отца, который активно боролся за киевский стол и даже провел на нем последние три года жизни [254], Боголюбский своих краев не покидал, в княжеских усобицах предпочитая роль кукловода.

    В 1169 году он сколотил коалицию князей, недовольных расширением власти Мстислав II Изяславича и резким поворотом в отношениях со Степью. Войска одиннадцати князей, связанных с половцами кровным родством, – сыновья Долгорукого, Ольговичи, Ростиславичи, а с ними и сами «половецкие князи» – двинулись на Киев. В числе вождей сколоченного дипломатией Андрея Боголюбского войска были и братья Святославичи – Олег с восемнадцатилетним Игорем.

    Рати сошлись под Вышгородом и в начале марта стали лагерем близ Кирилловского монастыря, после чего постепенно окружили весь город. Надо сказать, киевляне не привыкли выдерживать долгих осад и, как правило, быстро сдавались князьям, приходившим силой добывать высшую власть. На этот раз их хватило на три дня, после чего, 12 марта, Мстислав II Изяславич бежал к себе, на Волынь, даже не успев захватить с собой жену и сына. И тогда случилось дотоле небывалое на Руси: впервые Киев был взят как вражеский город и на два дня отдан на разграбление войску, наполовину состоявшему из степняков. Были сожжены церкви, даже знаменитый Киево-Печерский монастырь; население большей частью перебили, остальных увели в плен; «были в Киеве на всех людях стон и тоска, – повествует летопись, – печаль неутешная и слезы непрестанные». В качестве трофеев из Киева вывозили не только частное имущество, но даже церковные иконы, ризы и колокола – разорение, явившееся генеральной репетицией Батыева. И часть всего этого окровавленного богатства потянулась в Новгород-Северский в обозе молодых Святославичей. С таким богатством возвращаться было не стыдно. И замечу: не знаю, как до того, но впредь, простите за тавтологию, Игорь Святославич жил и действовал, воистину «не ведая стыда».

    А за их спинами остались руины Киева, окончательного лишившегося статуса Матери городов русских, столицы державы первых Рюриковичей; статуса никак юридически не закрепленного, но всеми осознаваемого; статуса исключительности и неприкосновенности, впервые нарушенной (помните?) во время войны Ярослава Мудрого со Святополком I. Со временем Киев, конечно, возродился, но отныне стал просто городом, как и любой другой, просто добычей, из которой всяк может урвать свою долю.

    А на великокняжеском престоле в разоренном городе остался младший брат Андрея Боголюбского, Глеб Юрьевич.

    Через несколько месяцев, собрав силы, изгнанный Мстислав II с черными клобуками, галицкими и туровскими полками двинулся к Киеву – любимому князю горожане открыли ворота без боя. Но Глеб Юрьевич бежал в Степь и месяцем позже вернулся, приведя войско половецкого хана Кончака. На этот раз он изгнал Мстислава окончательно – тот удалился в свой город Владимир-Волынский, где и отдал Богу душу в августе 1170 года. Впрочем, он хоть скончался своей смертью. А вот ставленник Боголюбского, Глеб Юрьевич, был отравлен благодарными киевлянами и умер 20 января 1171 года.

    Не стану утомлять вас подробностями – от частой смены великих князей киевских ситуация, в сущности, менялась мало. Важно другое: во всех усобицах, во всех княжьих конфликтах имена молодых Святославичей встречаются теперь непременно. Так, например, узнав об убийстве брата, Андрей Боголюбский [255], собрал новый поход на Киев – пятидесятитысячную армию, в составе которой, конечно же, находился и наш герой. На этот раз поход обернулся неудачей – долгие осады, мелкие стычки, а в конце концов столь сокрушительное поражение, что Святославичи едва унесли ноги.

    Но вот, наконец, 20 июля 1176 года великим князем киевским стал (и надолго, на целых восемнадцать лет!) Святослав Всеволодович Черниговский, двоюродный брат Игоря Святославича. Киев начал залечивать раны, нанесенные предыдущими войнами. В отличие от Мстислава II Изяславича, новый великий князь отношений с Полем половецким, не разрывал – союз со степняками был необходим для сдерживания главных соперников – Ростиславичей. Но в то же время он подготавливал некий политический противовес: в 1179 году он женил сына Всеволода Рыжего на дочери польского короля Казимира II из славной династии Пястов, а дочь выдал за Владимира Глебовича Переяславского, тем самым обеспечив себе еще двух надежных союзников.

    Этот период был отмечен очередной авантюрой Святославичей: они напали на Стародуб и, от души пограбив окрестности города, взяли богатую добычу. Однако безнаказанным не остались: великий князь Святослав Всеволодович отомстил им, незамедлительно обрушившись на Новгород-Северский, так что братья со всей дружиной оказались в плену… Расклад получился дивный: стародубские трофеи пришлось вернуть, окрестности двух городов ограблены, пострадавших от разбоя и возмездия – тьма, выигравших – не существует в природе. Но такова уж, была природа Святославичей: если подворачивается возможность поживиться – вперед! А подумать и всегда успеется…

    Вскоре, в 1179 году Святослав Всеволодович собрал в Любече съезд Ольговичей, на котором окончательно распределил уделы: родному брату Ярославу великий князь киевский отдал Чернигов, а двоюродному, Игорю – Новгород-Северский, поскольку его старший брат Олег только что умер. Наконец-то у двадцативосьмилетнего Игоря появился собственный удел, и он стал одним из влиятельных русских князей – гранича со Степью, небольшое по площади Северское княжество играло важную роль; основными его городами являлись Новгород-Северский и Путивль.

    В последующие годы Игорь участвовал в новой большой войне, которую Святослав Всеволодович вел с коалицией князей во главе со Всеволодом Большое Гнездо. На стороне Святослава выступил и половецкий хан Кончак. Хитросплетения этой кровавой и разорительной (подобно всем княжьим усобицам!) войны весьма запутанны, главное же – не имеют прямого отношения к нашему повествованию. Но в конце концов, летом 1181 года, рати под совместным командованием тридцатилетнего Игоря Святославича [256] и половецкого хана Кончака расположились вдоль Долобской старицы Днепра. На них наступали степное войско черных клобуков и дорогобужский князь Мстислав Владимирович.

    Натолкнувшись на кончаковский обоз, традиционно шедшие в авангарде черные клобуки забыли про всякую стратегию с тактикой и занялись грабежом. Игоревы дружинники и половцы (в этот раз выступавшие в роли полусоюзников-полунаемников) поспешили спасать добро. Черные клобуки не ожидали от противника такой прыти, растерялись, а потом кинулись отступать, да так рьяно, что по дороге буквально смели стан Мстислава и многих русских – в том числе и князя – заразили своим примером. Словом, началось общее отступление, скорее напоминавшее паническое бегство. Впрочем, панике поддались не все: «лучшие из мужей остались, – повествует летопись, – Лазарь воевал с полком Рюриковым, и Борис Захарьич с полком своего княжича Владимира, и Здислав Жирославич со мстиславовым полком». Перечисленные воеводы быстро навели порядок, так что кинувшиеся в преследование северская дружина и половцы разбились о строй лучников и латной пехоты; тяжелая кавалерия довершила дело. Разгром полный: большая часть Кончаково-Игорева воинства пала на поле боя (включая двоих половецких ханов, один из которых доводился Кончаку братом), многие оказались в плену – в том числе двое сыновей Кончака. Спасаясь, Игорь с Кончаком едва сумели пробиться к берегу, сесть в челн и уйти от погони по Днепру.

    Кружным путем они добрались до Новгорода-Северского, лежавшего на пути половецкого хана к своим кочевьям. Судя по всему, им хватило времени многое обсудить – это было тем проще, что Игорь Святославич, напомню, был по крови (и, вероятно, по воспитанию и языку) на три четверти половцем. Обо многом можно лишь гадать, но одно известно точно: именно тогда была достигнута договоренность о браке княжича Владимира, Игорева первенца, с ханской дочерью.

    Еще одно маленькое отступление. Жизнь Поля Половецкого была столь же сложна и сурова, как и в пределах Руси. Половцы отнюдь не были агрессорами, жившими исключительно набегами на киевские пределы. Им самим приходилось почти все время обороняться от наступавших с востока других кочевых народов (последний из таковых – монголы – в конце концов и привел половецкий народ к гибели). Ничуть не меньше им приходилось оберегать и северные границы своих владений – среди русских князей любителей пограбить вежи [257] половецкие всегда хватало. Летописью зафиксировано около двух десятков таких походов русских князей, причем они неизменно совпадают по времени с уходами половцев на Нижний Дунай – помогать болгарам в их войне с Византией. Русские дружины грабили оставленные без охраны вежи, захватывали пленников – слуг, женщин и детей – и отгоняли от стада. В свою очередь, каждый такой набег русских побуждал половцев к ответным действиям… Круг замыкался. И все это при том, что централизованного государства у половцев пока не было, устремления ханов зачастую оказывались взаимоисключающими, их личные пристрастия, интересы и амбиции делали невозможной выработку какой бы то ни было единой общеполовецкой политики. Многое свидетельствует, что Кончак – умелый политик и опытный воин – задумал стать во главе не только своего рода, но и половцев вообще.

    Некоторое время после печально памятного разгрома 1181 года он мстил за погибшего брата и плененных сыновей, беспокоя киевские пределы набегами. Следует подчеркнуть: это была не пресловутая половецкая агрессия против Руси, не жажда поживиться в результате разбойничьих набегов, но естественная для того времени вообще, а для кочевников – в особенности, потребность в кровной мести, диктуемая обычным правом.

    Однако цепь пограничных городов служила Киевской Руси достаточно надежным заслоном, и с каждым годом его становилось все труднее преодолевать. При этом сами пограничные города были небогаты – основная добыча таилась в глубине русских земель. И тогда Кончак решил взять Киев, для чего первым делом необходимо было реформировать армию. Хан выписал иноземных мастеров, построивших ему стенобитные орудия, катапульты [258], онагры [259], баллисты [260] и фрондиболы [261], без которых окруженного стенами города не взять. Параллельно Кончак боролся с самовластьем других половецких ханов, стараясь собрать воедино все силы Половецкого Поля. Затем его войска блокировали днепровский торговый путь – такого вызова русские князья не принять не могли.

    И приняли – весной 1184 года великий князь Святослав Всеволодович созвал князей в поход на половцев. В этом военном предприятии участвовали многие – и, разумеется, Игорь Святославич (причем роль ему отводилась далеко не последняя) со своим младшим братом Всеволодом. Неуживчивый характер Святославичей не замедлил проявиться и на сей раз.

    Едва армия начала приближаться к половецким кочевьям, как Игорь поссорился с переяславским князем Владимиром, требовавшим, чтобы ему определили место в авангарде: желание понятное – передовым частям всегда достается основная добыча. Замещавший в походе великого князя Игорь Святославич категорически отказал, в результате чего Владимир, оскорбившись, в самый разгар кампании покинул войско.

    Посчитав, что беда невелика, Игорь повел свою поредевшую рать дальше. Вскоре, ко всеобщему удовольствию, повезло наткнуться на беззащитные половецкие вежи, где по сути без боя удалось взять и богатые трофеи, и немалый полон. Однако тут выяснилось, что стычка с Владимиром Переяславским, показавшаяся было незначительной, повлекла последствия куда как серьезные: гонец принес весть, что недовольный князь отправился отнюдь не восвояси, а решил в отместку за обиду пограбить Северскую землю – к конце-то концов, не все ли равно, откуда трофеи, чем русские хуже половецких? Он сжигал села, уводил пленных, разрушал городки…

    Забыв про половцев, Игорь кинулся обратно, но не землю свою оборонять, а за ее разорение расплачиваться: взял, начисто ограбил и сжег дотла переяславский город Глебов.

    И вышло, что в результате задуманного похода на половцев пострадали только два русских княжества.

    Стремясь исправить положение, летом того же 1184 года сам Святослав Всеволодович собрал против половцев невиданную по масштабам армию, куда вошли войска многих князей – но только не северских [262]. Понять Игоря можно: авангардом в походе командовал князь Владимир Переяславский (добился-таки!). Понимая, как сложно сколотить достаточно представительную и многочисленную коалицию, великий князь киевский предпочел закрыть глаза на обиду родича, тем более что в чисто военном отношении выигрыш превосходил потерю.

    Форсировав Днепр у Переволочны, объединенное русское войско двинулось в глубь степи. Вскоре авангард – дружина Владимира Переяславского и легкая берендейская конница – столкнулся с передовыми отрядами хана Кобяка. Половцы увидели, что русский отряд невелик, и кинулись на него. Владимир спешно послал гонца ко Святославу, чтобы поторопить главные силы, отстававшие на день пути, а сам, отразив атаку половцев, пускаться в преследование не стал. Соединившись с главными силами Кончака, хан Кобяк, видевший лишь относительно немногочисленный авангард, сообщил, что русских немного. В результате Кончак, ожидая легкой победы, столкнулся с настолько превосходящими силами, что понес жесточайшее поражение: только пленными половцы потеряли свыше семи тысяч (в их числе оказались хан Кобяк и двое его сыновей, а также некоторые другие ханы).

    Тем не менее русский поход решил только тактическую задачу – освобождение днепровского торгового пути. Стратегическая же цель достигнута не была: Кончак понес серьезные потери, однако не был разгромлен, а пленение ханов лишь избавило его от конкурентов в борьбе за власть и, следовательно, способствовало объединению Степи. Вернувшись в свои кочевья, он продолжал готовить большой поход на Русь.

    Вернемся, однако к нашему герою. Дома он все-таки не усидел и организовал собственный набег на степняков, рассчитывая безнаказанно пограбить их становища, пока войско Кончака связано действиями великого князя киевского. Однако ему не повезло: кочевий найти так и не удалось; лишь на обратном пути дружина Игоря столкнулась с отрядом отступающих после разгрома половцев (около четырех сотен сабель) и без потерь истребила его, срывая зло за собственную неудачу. Практического смысла в этом не было: много ли трофеев возьмешь с тех, кто бежит, спасая собственную жизнь?

    В феврале следующего года переформированное войско Кончака двинулось на Русь. Конечной целью похода был Киев, где томились пленные ханы [263]. В обозе везли не только стенобитные, но даже стреляющие греческим огнем [264] орудия, которые соорудил ему некий беглый ромей. Летопись упоминает также о «луках, которые могли натянуть лишь пятьдесят человек» (по всей видимости, разумея под этим баллисты).

    Далее последовали дипломатические маневры: зная что черниговские и северские князья не слишком-то ладят с Киевом, Кончак в обмен на нейтралитет гарантировал неприкосновенность их владений. Ярослав Всеволодович Черниговский согласился и отправил к Кончаку для переговоров боярина Ольстина Олексича. Узнав об этом, великий князь киевский письменно укорил брата за измену, но тот ответил, что уже дал Кончаку слово и нарушить его не может. Затем Святослав Всеволодович повелел нашему герою без промедлений собирать дружину и ополчение и выступать на соединение с войском, идущим навстречу половцам. Согласно летописи, получив этот приказ, Игорь объявил ближним боярам:

    – Не дай Бог нам отказаться от похода на поганых! Поганые всем нам общий враг!

    И, как верный вассал, тут же исполчился и выступил. Да вот беда: на берегах реки Суды его рать попала в такой густой туман, что, потоптавшись на месте, почла за благо вернуться. В своем исследовании «Слова о полку Игореве» академик Б.А. Рыбаков доказывает, что история с туманом – чистейшая отговорка: и то сказать, какой может быть туман в феврале? Да еще такой, чтобы войско заблудилось в нем, идучи с детства знакомыми дорогами? Трудно сказать, что в этом случае руководило князем Игорем: застарелая ли нелюбовь к великому князю, некогда лишившему Святославичей черниговского стола? союзнические и уже почти родственные чувства к Кончаку? или же хан пообещал за невмешательство нечто весьма ощутимое? Так или иначе, однако он остался в своем Новгороде-Северском.

    А Святославу Всеволодовичу повезло: в степи повстречались купцы, видевшие, где разбило лагерь Кончаково войско. Нападение русских было внезапным, однако Кончак сумел увести войска с малыми потерями, оставив победителям лишь с таким трудом собранный парк стенобитных и огневых машин.

    И вновь установилось прежнее шаткое равновесие сил. Решив нанести половцам окончательное поражение, великий князь Святослав всю весну провел в разъездах и переговорах, организовывая новую кампанию.

    Злосчастный поход

    А князь Игорь тем временем готовился к собственной: зная, что Кончак с войском еще в марте находился на левобережье Днепра, он полагал, что половцы, готовясь к новому походу на Русь, останутся там еще надолго. А значит, он сможет захватить беззащитные половецкие вежи и хорошо поживиться. К тому же, договорившись о мире, половцы не ждали нападения со стороны князя Игоря. Равно таясь от половцев и от собственного великого князя, Игорь собирал войска не у себя, в Новгороде-Северском, а в Путивле и пограничном Курске.

    О дальнейшем академик Лихачев пишет: «23 апреля 1185 года, во вторник [265], Игорь Святославич Новгород-Северский, сын его – Владимир Путивльский, племянник – князь Святослав Ольгович Рыльский вместе с присланными от Ярослава Всеволодовича Черниговского во главе с Ольстином Олексичем дружинами… выступили в далекий степной поход на половцев без сговора с киевским князем Святославом. Откормленные за зиму кони шли тихо. Игорь ехал, собирая свою дружину. В походе у берегов Донца 1 мая, когда день клонился к вечеру, их застало солнечное затмение, считавшееся в те времена предзнаменованием несчастья…»

    Позволю себе маленький (оставляя более пространные на потом) комментарий. Затмение-то и впрямь имело место, да только максимум его пришелся не на вечер, а на 15 часов 25 минут по киевскому времени, причем Луна закрыла только 80% видимого солнечного диска, так что все столь яркие описания «Слова» представляют собой поэтические преувеличения (при таком затмении общая освещенность примерно на уровне обычного пасмурного дня или даже чуть выше).

    Но бог с ними – с затмением, со знамением… В любом случае рать мало-помалу все дальше углублялась в Поле Половецкое. Один из высланных вперед конных разъездов захватил пленника, от которого узнали, что половцам о продвижении Игоревой рати известно. Наконец за неширокой степной речкой показались половецкие кибитки и всадники, покидающие вежи, не вступая с русскими в бой. Младшие князья бросились в погоню и возвратились ко главным силам только вечером, заморив коней, но так никого и не догнав.

    А теперь, пока русский лагерь спит, позволю себе еще одно отступление – о кибитках. При том слове воображение привычно рисует нехитрый и убогий возок. И – ошибается.

    Половецкие вежи представляли собой настоящие передвижные городки. Рубрук [266] пишет, что они представляли собой огромные платформы на колесах (язык не поворачивается называть эти сооружения телегами, хотя в «Слове о полку Игореве» их именуют именно так) – ширина колеи достигала шести метров, а сама платформа была еще на добрых три метра шире. И на ней стояла огромная – девяти метров в диаметре – войлочная юрта. На перегоне каждый такой фантастический дом на колесах влекли 22 быка. А исчислялись они десятками (если кочевал небольшой род) или даже многими сотнями. Пищу готовили прямо на ходу, и над степью стлался пропитанный соответствующими ароматами дым. Жили половцы небедно – пограбить было что…

    Однако на этот раз до дележа трофеев дело не дошло: на рассвете лагерь проснулся от топота тысячных отрядов. На беду оказалось, что основные силы Кончака и другого могучего половецкого хана, Гзы, оказались неподалеку. Узнав о походе русских, они в считанные дни настигли Игоря.

    Русские полки начали пробиваться на север, но путь им преградили половецкие отряды. Началась жестокая сеча. День выдался жаркий, кони изнемогали без воды и быстро уставали. Однако к воде половцы не пропускали – лишь к вечеру измученные воины пробились к речке. Битва продолжалась и ночью. Перелом наступил утром следующего дня, 28 апреля, – после суток почти непрерывного сражения. Легкая конница союзных степняков пустилась в бегство, разрушив русский строй. Игорь Святославич поскакал за беглецами, но остановить и вернуть не смог. К полудню Всеволод и остатки войска сложили оружие. В плен попали сам князь Игорь, его брат, сын и пять тысяч дружинников. Мало кому удалось вырваться, но и этих счастливчиков преследовали и ловили отряды легкой половецкой конницы.

    Узнав, что в плен попали русские князья, Кончак торжествовал. Во-первых, пленники – это выкуп. За Игоря половцы потребовали две тысячи гривен, за прочих князей – по тысяче, за воевод – по двести. Кроме того, после ряда понесенных половцами поражений обилие пленных позволяло рассчитывать на обмен. Во-вторых, с гибелью Игорева войска в русской обороне открылась брешь.

    Правда, по этому поводу между ханами возникли разногласия. Гза хотел воспользоваться моментом и разгромить беззащитное Северское княжество. Кончак рассчитывал на большее – Святослав Всеволодович еще только собирает войска союзных князей, армия пока не готова, и можно нанести удар по Киеву. Так и не сговорившись, ханы повели свои полки в разные стороны.

    Кончак осадил Переяславль. Князь Владимир – тот, обидчик и соперник Игоря, – с малыми силами предпринял вылазку. Половцы окружили его и так изранили, что дружинники еле живого внесли князя обратно в город, где он вскорости и скончался.

    Узнав об этом, Святослав поспешил на выручку. Кончак снял осаду и повернул назад, по дороге буквально стерев с лица земли город Римов. Добыча была так велика, что хан повернул в степь.

    Войско Гзы подошло к Путивлю, сожгло посады, разграбило окрестные села, хотя самого города взять и не смогло: вовремя подоспели полки сыновей великого князя киевского. Гза отступил за реку, увозя награбленное добро и пленных, а сына послал вверх по Сейму жечь прибрежные деревни. Тот увлекся грабежом, его настигли киевские войска, и он погиб.

    Давно половцы не наносили такого удара Руси – русские рабы продавались теперь за бесценок, а перекупщики съехались в стан Кончака и с Кавказа, и с Волги. Правый берег Днепра Святославу еще удалось защитить, но левобережье было опустошено.

    Вернувшись в кочевья, Гза встретился с Кончаком и, обуреваемый жаждой мести за погибшего сына, потребовал убить князя Игоря. Однако Кончак принимал Игоря скорее не как пленника, а как гостя: и дружба старая не ржавеет (особенно для степняка с его кодексом чести); и недавний (а может, и будущий!) союзник все-таки; и выкуп ожидается солидный (дружба дружбой, но кошелек-то врозь!); и свадьба дочери с княжичем Владимиром Игоревичем на носу…

    Сколько Игорь пробыл в плену – предмет спора историков. Принято считать, что чуть более года [267]: в казне у княгини Ефросиньи Ярославны не хватало денег на выкуп, к тому же половина ее княжества была разграблена Гзой.

    Узнав, что среди половцев зреет план убить его, Игорь склонился на уговоры некоего Овлура (в крещении Лавра), обещавшего организовать побег. Вместе с Лавром и несколькими слугами, преодолев за 2 дня верховой езды и одиннадцать дней пешего хода около 350 километров, они добрались до пограничного города Донца. «И оттуда пошел в свой Новгород… – сообщает Ипатьевская летопись. – Из Новгорода пошел к брату своему Ярославу в Чернигов, прося помощи. <…> Ярослав же обрадовался ему. И помощь дать обещал… Игорь же оттуда поехал в Киев к великому князю Святославу».

    Дальнейшее можно описать очень коротко.

    Великий князь киевский Святослав Всеволодович требует от Игоря публичного покаяния – и получает: «Вспомнил я грехи свои перед Господом Богом моим, ибо много убийств, кровопролитий учинил я в земле христианской, не пощадил христиан, а взял приступом город Глебов у Переяславля. Немало зла приняли тогда невинные христиане: родителей разлучили с детьми их, брата с братом, друга с другом, жен с мужьями их, дочерей с матерями их, подругу с подругой ее. Все были в смятении от плена и скорби. Живые мертвым завидовали, а мертвые радовались, что они, словно мученики святые, получили огнем испытание в сей глуши; старцы умерщвлялись, юноши получали лютые, жестокие раны, мужчин убивали и рассекали на части, а женщины терпели поругание. И все это совершил я…» И так – эпизод за эпизодом.

    Здесь следует заметить, что для русского сознания факт покаяния всегда был намного важнее факта греха: распространенное присловье «не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься» родилось исключительно в наших палестинах. Недаром народная песня [268] о Кудеяре, неповторимо исполнявшаяся Шаляпиным, начинается словами:

    Жили двенадцать разбойников,
    У них Кудеяр атаман.
    Много разбойники пролили
    Крови честных христиан…

    и заканчивается:

    Сам Кудеяр в монастырь ушел,
    Надел вериги тяжелые,
    А когда со святыми преставился,
    Мощи его по сей день чудеса творят…

    Логика, согласитесь, дивная!

    Вернемся, однако, к нашему кудеяру. Похоже, поражение и позор несколько поумерили его пыл. В следующие годы Игорь Святославич не столько воюет, сколько постоянно укрепляет родственные связи с другими князьями: в начале октября 1188 его двенадцатилетний сын Олег обвенчан с дочерью князя Рюрика Ростиславича, а первенец Владимир – с Кончаковной. Двумя годами позже великий князь Святослав «ожени внука своего Давида Ольговича Игоревною».

    В следующем, 1191 году Игорь возглавляет объединенные походы на половцев. В 1199 году после смерти черниговского князя Ярослава Всеволодовича этот стол по старшинству переходит к Игорю Святославичу Северскому.

    После смерти великого князя Святослава Всеволодовича на киевском столе утвердился Рюрик Ростиславич, а его соправителем по «Русской земле» (то есть южной Киевщине), ненадолго стал его зять, Роман Мстиславич Волынский, праправнук Владимира Мономаха, получивший лучшие земли с городами Треполем, Торческом, Каневом и другими. Однако этой «лепшей волости» позавидовал Всеволод Большое Гнездо [269], желавший осуществлять контроль и над киевскими землями. Началась длительная распря между Рюриком, поддержавшим притязания Всеволода, и обиженным Романом Волынским. В конце концов Романа поддержали многие города, а также черные клобуки, и в 1202 году «отвориша ему кыяне ворота». Уже на следующий год новый великий князь киевский организовал поход в глубь Поля Половецкого «и взя веже полевеческие и приведе полона много и душь христьянских множество отполони от них, и бысть радость велика в земли Русьстей». Велика, замечу, радость – удачный грабеж…

    Но Рюрик не собирался сдаваться: 2 января 1203 года в союзе с Ольговичами и «всею Половецкою землею» он взял Киев. «И сотворилося велико зло в Русстей земли, якого же зла не было от крещенья над Кыевом… Подолье взяша и апожгоша; ино Гору взяша и митрополью святую Софью разграбиша и Десятинную [церковь. – А.Б.]… разграбиша и манастыри все и иконы одраша… то положиша все собе в полон». Союзники Рюрика – половцы – изрубили всех старых монахов, попов и монашек, а юных черниц увели в свои становища. Впрочем, укрепиться в Киеве Рюрик не надеялся и, ограбив город, ушел в свой укрепленный Овруч.

    Рассказываю об этом не из любви к подробностям, к делу прямого отношения не имеющим. Иногда история любит изящно закольцовываться. Как вы помните, начинал свои героические деяния наш герой, участвуя в 1169 году в разграблении Киева, вдохновленном Андреем Боголюбским. Последним же его делом в 1202 году стала работа по сколачиванию антикиевской коалиции, дипломатическая подготовка войны, вдохновляемой наследником Боголюбского – Всеволодом Большое Гнездо. Входил в эту подготовку и наем половцев, которым в качестве вознаграждения было даровано право безнаказанно грабить Мать городов русских.

    Правда в самом походе Игорь Святославич принять участия уже не смог – накануне начала военных действий он умер в Чернигове, в последний год жизни предусмотрительно успев завести собственную летопись, попавшую впоследствии в киевский свод и представлявшую Игоря весьма благородным князем, непрерывно думающим о благе земли русской.

    Недоумения и разумение

    А теперь вернемся к тому, с чего начинали. Академик Лихачев пишет [270]: «Совесть государственного деятеля, совесть князя – это то самое, что бросило героя „Слова о полку Игореве“ – князя небольшого Северского княжества Игоря Святославича в его безумно смелый поход. С небольшим русским войском Игорь пошел навстречу верному поражению во имя служения Русской земле, побуждаемый к этому своей проснувшейся совестью одного из самых беспокойных и задиристых князей своего времени… В 1184 г. объединенными усилиями русских князей под предводительством Святослава Всеволодовича Киевского половцы были разбиты… Однако Игорь Святославич Новгород-Северский не смог участвовать в этом победоносном походе: поход начался весной, и гололедица помешала его конному войску подоспеть вовремя. По-видимому, Игорь Святославич тяжело переживал эту неудачу: ему не удалось доказать свою преданность союзу русских князей против половцев, его могли заподозрить в умышленном уклонении от участия в походе, как бывшего союзника Кончака. Вот почему в следующем, 1185 году Игорь, „не сдержав юности“ – своего молодого задора, без сговора со Святославом и Рюриком бросается в поход против половцев… Высокое чувство воинской чести, раскаяние в своей прежней политике, преданность новой – общерусской, ненависть к своим бывшим союзникам – свидетелям его позора, муки страдающего самолюбия – все это двигало им в походе. Смелость, искренность, чувство чести столкнулись в характере Игоря с его недальновидностью, любовь к родине – с отсутствием ясного представления о необходимости единения, совместной борьбы. Игорь в походе действовал с исключительной отвагой, но он не подчинил всю свою деятельность интересам родины, он не смог отказаться от стремления к личной славе, и это привело его к поражению, которого еще не знали русские». Это, если угодно, точка зрения равно общепризнанная, общепринятая и официальная.

    Всякий, прочитавший конспективно изложенное выше жизнеописание нашего героя увидит множество поразительных несовпадений. Не стану утомлять полным перечнем, но вот хотя бы некоторые.

    Итак, в «безумно смелый поход» нашего героя бросила совесть? Тогда всякий выходящий на большую дорогу путничков пограбить – человек на редкость совестливый…

    Гололедица помешала его конному войску подоспеть? В летописях, правда, говорится о тумане… Конечно, мелкая подтасовка делает причину возвращения Игоревой рати в Новгород-Северский несколько убедительнее, но все равно, подозревать князя в «умышленном уклонении от участия в походе» основания имелись – как вы могли убедиться, он неоднократно оставлял киевских князей один на один с половцами.

    Ну, а насчет «не сдержав юности» – так оно и вовсе смешно: тридцатитрехлетний по тем временам считался мужем не только не юным, но и не молодым даже, а вошедшим в пору зрелости…

    Насчет чести княжеской тоже возникают вопросы. Вот, например, эпизод с бегством из стана Кончака, когда прошел слух, что «придут половцы с войны и перебьют они всех (!) князей и всех (!) русских». Что же делает наш герой? Бежит, нимало не заботясь о судьбе оставшихся в плену брата, племянника и сына. Кстати, с точки зрения половецкого кодекса чести, более строгого, нежели русский, побег из плена до внесения выкупа представлялся поступком человека, не только не имеющего чести и совести, но и не ведающего стыда. Но Игорь таков и есть. Недаром автор «Слова о полку Игореве» устами великого князя киевского Святослава Всеволодовича называет поход Игоря нечестным: «нечестно одолеше, бо нечестно кровь погану пролиясте» («нечестно вас одолели язычники, ибо сначала вы сами нечестно пролили языческую кровь»).

    И посему совершенно неудивительно, что академик Рыбаков пришел к печальному выводу: «Игорь не был борцом за Русскую землю и действовал преимущественно в своих интересах». В другом месте, комментируя поход, предпринятый Игорем Святославичем в Поле Половецкое в 1184 году он же пишет: «Не общерусская оборонительная борьба и даже не защита собственных рубежей, а лишь желание захватить половецкие юрты с женами, детьми и имуществом толкало князя на этот поход – своего рода репетицию будущего похода 1185 года. И действующие лица в этой репетиции те же самые: Игорь, буй тур Всеволод, Святослав Ольгович и княжич Владимир».

    А Олжас Сулейменов [271], прекрасный поэт и автор блистательного исследования «Слова» сформулировал то же самое не столь академично и более эмоционально: «Страшный враг, ужас и проклятие Руси – не половцы, а скорее князья, подобные Игорю. Это они “несут розно русскую землю”, кричат летописи. Это они приводят половцев или провоцируют их набеги. Ученые, оправдывая Игоря, еще более усложняют обстановку… И в конце работы может выясниться, что икона-то висит на стенке неверно, и изображен на ней не бог Игорь, а живой человек с дьявольскими чертами».

    И тогда встают два вопроса. Во-первых, почему же именно поход князя Игоря избрал сюжетом неизвестный нам по имени, но безусловно талантливый автор «Слова о полку Игореве»? И во-вторых, почему в сегодняшнем массовом представлении он остается символом борьбы Руси с неумолимой внешней угрозой, героем-патриотом, рыцарем без страха и упрека?

    От первого проще всего было бы отмахнуться, сославшись на слова Анны Ахматовой, поставленные мной в эпиграф к этой главе: в конце концов даже гениальные стихи (трактуя это понятие расширительно, как произведение искусства вообще) и впрямь способны произрастать из любого сора. Но можно и копнуть поглубже.

    «Слово» – произведение художественное, авторское, и, следовательно, пронизано авторским же отношением к сюжету и герою; в отличие от летописи, где автор также несвободен от своих (и не только своих) воззрений и симпатий, оно даже не претендует на беспристрастность и фактографическую точность. Вот лишь один пример последнего.

    Помните, мы говорили о солнечном затмении и нестыковке дат? Современные исследователи потому и заставляют князя Игоря отправиться в поход 23 апреля, отдавая безусловное предпочтение единственному свидетельству «Киевской повести» против всех остальных источников, чтобы в полном соответствии с текстом «Слова» 1 мая он мог стать свидетелем этого астрономического дива. А ведь Ипатьевская летопись точно указывает, что Игорь потерпел поражение «во втору седмицу (т.е. второе воскресенье) Пасхи», – если учесть, что в 1185 году Пасха пришлась на 21 апреля, то «втора седмица» – это 28 апреля, так что затмением князь Северский любовался уже в плену… А в действительности автор «Слова» просто для вящего эффекта «передвинул» затмение! И никакого греха в том нет – Александр Дюма, скажем, на несколько лет передвинул осаду Ла-Рошели, чтобы участниками ее могли одновременно стать д’Артаньян и Атос – и никому не приходит в голову осуждать за это писателя. Вольное обращение с фактами в данном случае является только свидетельством: перед нами не хроника событий, а произведение художественной литературы. И главное в нем – не описание деяний князя Игоря, а вывод: нет для страны беды большей, чем княжеские которы. Если хотите, это своего рода роман-предупреждение [272], только не фантастический, как это было принято в XX столетии, а исторический.

    И следовательно, князь Игорь – не герой, но антигерой. Если встать на такую точку зрения, сразу становится понятным проступающее иной раз ироническое отношение к нему автора. Вновь возвращаю вас к началу – помните фразу из учебника: «отправился в… поход на половцев, замыслив дойти до берегов Черного моря и вернуть Руси далекие земли у Керченского пролива»? Это из «Слова» почерпнуто, не из летописи. А теперь попробуйте представить, как с теми силами, которыми Игорь Святославич располагал, столь амбициозный и дерзновенный замысел осуществить. Это ж – дайте мне два взвода, и я вам пол-Европы завоюю! Причем не только мы нынче умные – первые читатели и слушатели «Слова» получше нас понимали…

    Признаюсь, меня долго примирял с личностью Игоря Святославича знаменитый «Плач Ярославны». Выходит, было что-то в этом человеке, если автор «Слова» вложил в уста его жены столь проникновенные слова? Но потом и это разъяснилось: Андрей Никитин доказал, что «Плач» – включенная в соответствии с литературными нормами и традициями XII века вставка из произведения более раннего, из того самого легендарного Бояна, и принадлежит действительно Ярославне, только совсем другой – Елизавете, дочери Ярослава Мудрого [273].

    А теперь перейдем ко второму вопросу. Каким же чудом антигерой превратился в XIX–XX веках в героя?

    Старый екатерининский вельможа, известный ценитель и коллекционер древних рукописей, тайный советник граф Алексей Иванович Мусин-Пушкин раздобыл рукопись «Слова» в конце XVIII века и опубликовал в 1800 году. Это было время всеобщего стремления к поиску славного прошлого, достойного великой Российской империи. Антигерои никого не интересовали, зато герои были очень даже нужны. Так «Слово о полку Игореве» и прочитали [274]. И читали весь следующий век, прошедший под знаком славянофильства и обращения к корням. А этим направлениям русской мысли тогда (как, впрочем, и сейчас) равно дороги и даже жизненно необходимы подтверждения двух тезисов: во-первых, что Русь изначально и вечно находилась во враждебном окружении (отсюда и теория о половецкой угрозе); во-вторых, русский героизм всегда превосходил все прочие.

    Хотя в то время, конечно, сам текст знали только немногочисленные историки, антикварии, любители изящной словесности, список (отнюдь, замечу, не исчерпывающий – так, навскидку) все равно получается внушительный. На современный русский язык «Слово о Полку Игореве» переводили И.И. Козлов, В.А. Жуковский, А.Н. Майков, К.Д. Бальмонт (а позже, уже в прошлом столетии – Н.А. Заболоцкий, В.И. Стеллецкий, И.А. Новиков, Г.П. Шторм, С.В. Шервинский, А.К. Югов, И.И. Шкляревский). Оно так или иначе упоминается у А.Н. Радищева, А.С. Пушкина, Н.В. Гоголя, К.Ф. Рылеева, Н.М. Языкова, А.Н. Островского, позже – у А.А. Блока и И.А. Бунина. К нему обращались такие художники как В.М. Васнецов, В.Г. Перов, В.А. Фаворский… Перечисление длинное, но красноречиво свидетельствующее о масштабах влияния «Слова» на умы и души. Особенно это относится к опере Александра Порфирьевича Бородина, либретто для которой написал, замечу, Владимир Васильевич Стасов – художественный и музыкальный критик, историк искусства, почетный член Петербургской АН. И еще – к наиболее популярному стихотворному переложению «Слова», сделанному одним из главных поэтов послепушкинского периода и (что немаловажно) чиновником-патриотом (по оценке «Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона») Аполлоном Николаевичем Майковым.

    Их совместными усилиями волшебная сила искусства и победила правду истории.

    Сокрушаться по этому поводу не стоит – пусть из сора, но сколько же выросло блистательных произведений! Но разве от знания исторической правды хуже звучит бессмертная ария «О дайте, дайте мне свободу!..»?

    Однако – и это не резонерство мое, но глубокое убеждение – знать истину все-таки необходимо.

    Глава 10.

    Творец небылого

    И с честной поссоритесь вы стариной,

    И, предкам великим на сором,

    Не слушая голоса крови родной,

    Вы скажете: «Станем к варягам спиной,

    Лицом повернемся к обдорам! [275]

    (А. К. Толстой)

    Предтеча дома Даниловичей

    Александр Ярославич по прозванию Невский – тот, к кому (через младшего из сыновей, Даниила) восходит первый дом великих князей московских и – впоследствии – государей всея Руси, начиная с Ивана I Калиты и кончая несчастным сыном Ивана IV Грозного, Федором Иоанновичем, тот самый дом Даниловичей, о котором мы уже вели речь в шестой главе, посвященной Борису Годунову. Волею отца, князя Ярослава Всеволодовича, Александр – удельный князь Переяславский; затем – приглашенный князь новгородский; по татарскому ярлыку – великий князь, сперва киевский, а потом владимирский. Прославленный государственный деятель, национальный герой, «солнце земли Суздальской», «защитник земли Русской», уже в конце XIII столетия причисленный православной церковью к лику святых – со всеми причитающимися по такому случаю житиями и чудесами. Его почитали не только Даниловичи (что для прямых потомков вполне естественно), но и династически никак не связанные с ними Романовы, причем в 1723 году Петр I даже повелел торжественно перевезти прах великого «предка» из Владимира [276] в Санкт-Петербург, в недавно построенную и специально для того предназначенную Александро-Невскую лавру [277], а на месте легендарной Невской битвы приказал воздвигнуть в честь святого церковь. Он же постановил отмечать память Александра Невского 30 августа – в день заключения победоносного Ништадского мира [278]. А вскоре, 21 мая 1725 года, Екатериной I был учрежден орден святого Александра Невского – один из высших в Российской империи. После революции он прекратил существование, однако во время Великой Отечественной войны образ победоносного полководца вновь оказался востребованным, и по рекомендации товарища Сталина Президиум Верховного Совета СССР указом от 29 июля 1942 года заново учредил орден Александра Невского – рельефное изображение княжеского лика помещено в центре покрытой рубиново-красной эмалью серебряной пятиконечной звезды…

    В итоге едва ли не всякому нашему соотечественнику Александр Невский знаком со школьной скамьи – по одной из пятнадцати редакций житийной повести XIV века «О храбрости благоверного и великого князя», написанной при участии его сына Дмитрия Александровича и митрополита Кирилла; по беллетризованным жизнеописаниям; по историческим романам; по картинам Хенрика Семирадского, Николая Рериха и Павла Корина, наконец, по фильму Сергея Эйзенштейна [279] (все это, по счастью, в значительной мере избавляет меня от необходимости перед началом повествования напоминать основные факты биографии героя). Историки не перестают заниматься его разносторонней деятельностью, давая ей, замечу, достаточно противоречивые оценки.

    Впрочем, более всего он известен двумя славными победами, одержанными в юности, – Невской битвой и Ледовым побоищем (которое, по мнению некоторых историков, ставит князя в один ряд с наиболее выдающимися полководцами мировой истории). «Триумфальные победы 1240 г. в Невской битве и 1242 г. на льду Чудского озера остановили неприятельское нашествие; остались неизменными и границы Новгородской земли», – пишет заведующий отделом славяно-финской археологии Института истории материальной культуры РАН доктор исторических наук А.Н. Кирпичников. Немало ветвей к лавровому венку князя прибавил также более поздний, менее общеизвестный, но столь же легендарный Северный (или, как его еще называют, Финский) поход.

    Вот с этих баталий и начнем.

    Невская битва

    Казалось бы, что нового можно тут сказать? По учебникам, справочникам и энциклопедиям кочуют одни и те же почерпнутые из летописей факты. Вот их сухое и предельно сжатое изложение. Летом 1240 года шведы – возглавляемые то ли ярлом Ульфом Фаси, то ли его двоюродным братом Биргером Магнуссоном (зятем тогдашнего короля Эрика V Эрикссона, прозванного Леспе, то есть Картавым), то ли под совместным командованием обоих этих представителей славного рода Фолькунгов, – поднялись по Неве и стали лагерем при впадении в нее левого притока, Ижоры [280]. Отсюда Биргер направил Александру Ярославичу послание, вызывая новгородского князя на бой.

    Тот, заручившись благословением новгородского архиепископа Спиридона, поспешил выступить «в мале дружине» (но по другой версии – и с некоторым контингентом новгородского ополчения). Так или иначе, 15 июля 1240 года под прикрытием утреннего тумана его воины внезапно обрушились на шведов и наголову разгромили неприятеля.

    Особо отличились в бою шестеро поименно перечисленных: боярин Гаврило Олексич, который вознамерился было по шатким сходням въехать на коне на борт шведского корабля, но был сброшен в воду, оставшись притом невредимым (подвиг, согласитесь, эпический); некто Сбыслав Якунович неоднократно обрушивался на противника с топором; княжий ловчий Яков Полочанин бился мечом, заслужив тем личную похвалу Александра Ярославича; слуга последнего, Ратмир, пал израненным; новгородец Миша со товарищи потопил три (!) шведских шнеки [281]; наконец, дружинник Савва обрушил праведный гнев на шатер шведского предводителя и подрубил поддерживающие ни в чем не повинное сооружение столбы. Князь, разумеется, тоже не оплошал – он «…изби множество бещисленно их, и самому королеви [282] възложити печать на лице острым своим копием». Наконец, с теми, до кого не добрались воины Александра, разобрались вышние силы: «много множество избиенных от ангела Господня».

    Биргеру с остатками своего отряда едва удалось спастись бегством в наступившей темноте. Побито супостатов было без числа [283] – телами рядовых воинов заполнили две обширные братские могилы, останками же более именитых загрузили аж два корабля [284]. Причем насколько именитых! Как сообщает Синодальная рукопись, «убиен бысть воевода их… Спиридон… и бискуп убиен бысть ту же…».

    Войско же Александра, согласно новгородским и псковским летописям, потеряло в этом сражении до двадцати человек.

    Этой-то великой победе Александр и обязан своим прозвищем – Невский.

    А теперь давайте разбираться, потому что вопросов возникает, мягко говоря, немало.

    Повторю: согласно первоисточникам, новгородские потери составили двадцать человек. Правда, доктор исторических наук, главный научный сотрудник Института российской истории РАН Владимир Андреевич Кучкин полагает, будто «летопись говорит лишь о потерях среди знатных <…> мужей, и названная ею цифра в двадцать человек оказывается не такой уж маленькой. Например, при взятии в 1238 г. Батыем Торжка было убито всего четверо знатных новоторжцев. В 1262 г. при штурме немецкого города Юрьева [285] русские полки потеряли двоих знатных воинов и т.д.» Увы, этот тезис не согласовывается с таким, например фактом: в числе павших на Неве упоминается некий Дрочило Нездылов, сын кожевника – особа куда как знатная… Так что двадцать человек – число, судя по всему, предельное. Тем более что Новгородская первая летопись скромно замечает: «Или менее, Бог весть». И добавляет: «Князь же Олександр с новгородци… придоша вси здрави в свояси, схранени Богом и святой Софией»… Вот так – четверо павших перечислены поименно, безымянных еще полтора десятка, но все притом вернулись восвояси во здравии. Впрочем, подобных несостыковок в этой истории хватает.

    Так что оставим их без внимания, как справедливые, но неуместные в данном контексте рассуждения о ценности всякой человеческой жизни, и обратимся к опыту военной истории. Конечно, серьезный подсчет военных потерь начался, пожалуй, только в XVIII–XIX веках, однако о некоторых сражениях мы знаем достаточно подробно. Вот, например, в 1238 году произошло сражение с крестоносцами под Изборском (современный Старый Изборск, что в 30 километрах западнее Пскова); здесь псковско-новгородская рать потеряла от шестисот до восьмисот человек. 13 июля 1260 года на реке Дурбе большое войско крестоносцев (в него входили ливонские рыцари магистра Бурхарда фон Горнгаузена, тевтоны с орденским маршалом Генрихом Ботелем, ревельский отряд датского герцога Карла и войска местных комкуров) было наголову разгромлено литовцами князя Миндовга – погибли все предводители орденского войска, сто пятьдесят знатных рыцарей и множество кнехтов. Вторгшись в 1296 году в Индию, монголы в сражении при Лахоре потеряли около 12 000 человек. В 1304 году при Монс-ан-Певеле фламандцы были разбиты французской армией под командованием короля Филиппа IV Красивого и отступили, потеряв до 6000 человек. Примеров можно было бы привести и больше, однако и перечисленных, относящихся к далеко не самым крупным и кровопролитным сражениям XIII – начала XIV веков, на мой взгляд, вполне достаточно, чтобы стало ясно: на этом фоне вооруженное столкновение на Неве явно утрачивает привычный ореол яростной битвы.

    Маленький экскурс в область семантики. Само слово «битва» подразумевает вооруженные действия огромного размаха – таковы, скажем, битва при Грюнвальде, Бородинская битва, битва при Ватерлоо, Битва за Англию, Сталинградская битва… Согласитесь, к вышеописанным событиям слово это кажется малоприменимым. Однако усилиями десятков поколений летописцев, историков и литераторов словосочетания «Невская битва» или «битва на Неве» стали столь привычными, что смысловое несоответствие как-то проскальзывает мимо сознания.

    Но вернемся к анализу самого события. Битва началась под прикрытием утреннего тумана. С точки зрения тактики – более чем логично. Однако в таком случае, чтобы шведы могли потом бежать под прикрытием темноты, сражение должно было продолжаться весь световой день (как, например, Куликовская битва). Да и вообще – откуда темнота? Ведь середина июля – это еще знаменитые петербургские белые ночи, когда

    …не пуская тьму ночную
    На золотые небеса,
    Одна заря сменить другую
    Спешит, дав ночи полчаса…

    Приходится признать, что вопрос этот остается безответным. Более того, никто из историков вообще не обратил на это странное несоответствие ни малейшего внимания. Воистину прав был Денис Иванович Фонвизин: география – наука не дворянская!

    Любопытно, что число шведских кораблей варьируется в разных источниках от трех до сотни [286]; таким образом численность отряда Биргера, исходя из вместимости кораблей, колеблется от полутораста до шести тысяч. То же и в отношении русских: одни утверждают, будто Александр располагал лишь «малой дружиной» (это не оценка численности, а термин: «малая» – или, иначе, «старшая» – дружина являла собой личную княжескую гвардию, составлявшую около 150 человек); другие – что при нем состояло 300 конных дружинников, 500 отборных новгородских конников и 500 пеших ополченцев; третьи – будто помимо дружины в распоряжении князя было новгородское ополчение, достигавшее то ли нескольких сотен, то ли нескольких тысяч пешцев, плюс ополчение ладожское (это еще несколько сотен), плюс местное, ижорское – еще минимум сотня, а то две. Прямо скажем, сплошной туман. И все это, замечу, опираясь на одни и те же летописи…

    Не менее интересно, откуда могло взяться у шведского «воеводы» такое исконно скандинавское имя, как Спиридон. Ни в каких шведских источниках оно, разумеется, не фигурирует, зато, если помните, совпадает с именем новгородского архиепископа… Кстати, о лицах духовных. В Швеции было в то время семеро епископов: Ярлер из Упсалы, Лаурентиус из Линчепинга, Лаурентиус из Скара, Николаус из Стренгнеса, Магнус из Вестероса, Грегориус из Вехье и Томас из Або. И все они благополучно пережили 1240 год. Так какой же «бискуп убиен бысть»?

    Есть и еще один вопрос, совершенно уже неожиданный. Помимо летописных источников историкам приходится пророй пользоваться и устойчивыми устными преданиями. Одно из таких записал литератор, краевед и историк-любитель Георгий Васильевич Торопов, уроженец села Усть-Ижора, представитель, по собственным словам, «древнего рода, обитавшего там на протяжении многих веков». Согласно этому «Ижорскому преданию» Александр Невский прибыл с дружиной в Ижору… за два дня до шведов. Как же быть тогда с дерзким вызовом Биргера, отправленным в Новгород уже из лагеря под Ижорой? Получается, князь поджидал противника, точно зная, где он высадится?

    В путанице с руководителем шведского похода разобраться проще. Поначалу все историки дружно говорили о ярле Биргере. Здесь приходится пояснить, что ярл – в данном случае не наследственный феодальный титул, а титул по должности, нечто вроде первого министра при короле Швеции. Не знаю, кто первым сказал «а» (возможно, историк И.П. Шаскольский), но кто-то сообразил, что в 1240 году Биргер Магнуссон еще не занимал этой должности; ярлом был в то время его кузен Ульф Фаси. А поскольку столь грандиозную армаду и возглавлять должно если не первое, так уж точно второе лицо в государстве, дружно стали числить в командирах похода именно его. Наиболее осторожные, как я уже упоминал, на всякий случай писали о совместном командовании. Да только горе-то – оно всегда от ума. Ярлом и вправду был в то время Ульф Фаси. Но и преуменьшать роль королевского зятя Биргера Магнуссона тоже никоим образом не стоит. Уже с тридцатых годов он был правой рукой короля во всех внутриполитических делах, а с 1241 года (и это уже после позорного поражения на Неве!) он заметно потеснил кузена и сосредоточил в своих руках также заметную часть дел внешнеполитических. В частности, не будучи ярлом, он возглавлял так называемый Второй крестовый поход в Финляндию. Так что на Неве был, разумеется, именно он. Вот только шрам на лице от копья Александра Невского тоже почему-то ни в каких рассказах о Биргере (а таковые до нас дошли) почему-то не фигурирует. А ведь надо сказать, боевыми шрамами в те поры принято было гордиться (подозреваю, именно тогда сложилось присловье: «Шрам на роже, шрам на роже для мужчин всего дороже»). Например, французский герцог Генрих де Гиз так и вошел в историю под прозвищем Меченого (а если буквально перевести, так Шрамоносца). И очень своей отметиной гордился. Вот и Биргер, полагаю, гордился бы. Если бы было чем.

    И вот ведь какой реприманд неожиданный: не так уж часто случается, чтобы масштабное военное поражение обернулось для полководца не концом карьеры, а фундаментом для взлета: Биргер сосредоточивает в своих руках все больше власти и в конце концов становится-таки ярлом. А через десять лет после Невской битвы наследником бездетного Эрика V Картавого был объявлен королевский внук – семилетний сын ярла Биргера, Вальдемар I Биргерссон, который полтора десятилетия, до самой смерти отца, последовавшей в 1266 году, правил с ним совместно. Понятно, что избирая на царствование малолетнего Вальдемара I, в действительности избирали Биргера Магнуссона.

    И еще: между домами Александра Невского и Биргера установились с тех пор добрые и тесные отношения. Именно с Биргером был достигнут договор об убежище на случай, если Александру из-за превратностей судьбы придется покинуть пределы Руси. Именно под крылом у Биргера скрывался от ханского гнева после неудачи антимонгольского восстания брат Александра – Андрей Ярославич. И так далее…

    Остается загадкой и полное отсутствие упоминаний о битве на Неве в шведских источниках, хотя скандинавские хроники отличаются скрупулезностью в фиксировании любых деяний – безразлично, побед или поражений. Как отмечает известный датский историк и русист Д.Г. Линд, в шведской историографии Невская битва 1240 года не фигурирует вообще, порукой чему, например, ставшая классической современная книга Йеркера Розена и Стена Карлсона, выдержавшая с 1962 года немало изданий.

    Все это наводит на парадоксальную мысль: Невской битвы не было вообще; место имело совсем иное событие.

    Шведы действительно приходили – на трех кораблях, упоминаемых историками, наименее склонными к романтическим и патриотическим преувеличениям; было их 150–180 человек – обычный отряд владетельного сеньора, каковым и являлся королевский зять и будущий соправитель королевства. При впадении в Неву речки Ижоры, их, как заранее договорено было, ждали русские – сын великого князя владимирского (и будущий великий князь владимирский) новгородский князь Александр Ярославич с «малой дружиной». Но это была встреча не противников с приблизительно равными силами, а равных по статусу князей, решивших договориться о разделе сфер влияния. И договорились, притом весьма эффективно: на протяжении следующих трех с лишним столетий Русь со Швецией не воевала, если не считать неизбежных в любые времена мелких приграничных стычек – той «вялотекущей войны крепостей», о которой будет подробно рассказано в главе «Град, родства не помнящий». Зато – о чем мы, как правило, забываем! – в Смутное время русские города освобождали от поляков и передавали российскому ополчению Минина и Пожарского именно шведы под командой блистательного полководца Якоба де ла Гарди.

    Это ли не величайший триумф дипломатии?

    Откуда же взялась легенда о Невской битве? Очень просто: чтобы вернуть самоуважение, Руси, только что потерпевшей жесточайшее поражение от монголов, превращенной в данника Золотой Орды, позарез необходима была хоть какая-нибудь победа – пусть даже мифическая. И тонкий психолог Александр Невский это понял. Летописцы же талантливо изложили на бумаге княжескую версию происшедшего, сделав сотворенный Александром миф историческим фактом… Не забывайте, летописец ведь – не объективный наблюдатель, но фигура, вовлеченная во все современные процессы, и свои пристрастия да понятия у него, разумеется, есть. Как и свой патриотизм, причем отнюдь не русский (этот еще просто не успел родиться, он примерно через век-полтора начнет формироваться), а новгородский, псковский, владимирский, рязанский и так далее. Творит-то летописец в уединении монастырской кельи, но ведь над ним и настоятель имеется – наставник, редактор и цензор. А тому в свою очередь и с высшими церковными иерархами считаться приходится – епископом, архиепископом, митрополитом… Да и со светской властью тоже. Так что рождались летописи в борении сил и интересов – искать в них безукоризненно строгое изложение фактов столь же бессмысленно, как изучать историю по полному комплекту газеты «Правда». Но что написано пером, как известно, не вырубишь топором. В мозгах оседает и в историографии остается – «Правда» ведь тоже образ мыслей не одного поколения сформировала… Это ли не величайший триумф пропаганды?

    Вы спросите, а как же с павшими в бою? Ну ладно еще, шведы – одних в безымянных ямах схоронили, других на корабли погрузили и то ли в Неве потопили (что само по себе чрезвычайно странно), то ли на родину повезли. Но русские-то? Не знаю. Могу предложить на выбор две версии. Первая: по случаю успешного окончания переговоров организовали что-то вроде турнира, а таковые без жертв обходятся редко, особенно если сходятся такие ярые бойцы, как славяне и потомки викингов. Вторая – по тому же случаю устроена была грандиозная попойка, завершившаяся членовредительством со смертельным исходом. Тоже в характере и, кстати, объясняет эпический подвиг Гаврило Олексича – на трезвую-то голову всякий поймет, что на полупалубной (!) шнеке верхом не навоюешься… Можно, наверное, придумать и третью версию. И четвертую. Оставляю это вам.

    И последнее. Общепринято считать, что именно за победу в битве на Неве Александра Ярославича прозвали Невским. Однако впервые это прозвище встречается в источниках только с XIV в. – при жизни его именовали Александром Храбрым и Александром Грозны Очи. К тому же известно, что некоторые потомки князя также прозывались Невскими – не исключено, что таким образом за ними закреплялись владения в здешних местах. Историк же Игорь Данилевский и вовсе утверждает, что прозвище Невский впервые появляется лишь в Степенной книге, которая создавалась в царствование Ивана IV Грозного. «Составители, – пишет Данилевский, – преследовали вполне конкретную политическую цель: доказать преемственность власти московского царя от первых князей киевских. При этом авторы не стесняли себя исторической реальностью и широко применяли даже заведомо неправдоподобные сведения. Главным было для них доказать, что все князья, предки „государя царя и великого князя всея Руси“, – святые. И Александр Ярославич не был среди них исключением. Ну а потом заработал другой механизм: в общественное сознание надо было внедрить определенные идеологические установки. Это у нас отлично умели делать и в XVI веке тоже».

    Кстати, не оттого ли, что современники-новгородцы реальнее нас представляли себе происшедшее, они вместо выражения вечной признательности за эпохальный ратный подвиг на Неве осенью того же 1240 года попросили Александра Ярославича выйти вон, и обиженному такой черной неблагодарностью князю пришлось удалиться в Переяславль? [287]

    Ледовое побоище

    На новгородском столе Александр оказался в десять лет. А когда ему исполнилось тринадцать, в 1234 году, от имени Господина Великого Новгорода подписал с Ливонским орденом (который три года спустя слился с Тевтонским) договор о мире, границах и торговле – причем для русской стороны весьма выгодный. Бог весть, кто стоял за формулировками – Ярослав ли Всеволодович, советники ли князя-недоросля или же новгородская старшина; а может, и собственный его вклад оказался не так уж мал – современники утверждают, что государственное мышление и дипломатический дар проснулись в Александре очень рано.

    Однако монгольское вторжение внесло поправки. Хотя до Новгорода Батыева конница и не дошла, поворотив обратно возле урочища Игнач Крест, тем не менее наиболее дальновидные псковские и новгородские купцы стали все пристальнее смотреть на запад: перспектива окончательно обрести статус вольного ганзейского города [288] представлялась им куда достойнее участи стать данником Орды. В конце 1241 года спровоцированный этими настроениями и тайными переговорами Тевтонский орден нарушил мирный договор и с малыми потерями (или даже вовсе не встречая сопротивления) занял Изборск, вошел в открывший ему ворота Псков [289] и возвел крепость в Копорье.

    Александр Невский, к которому обратились несогласные с пронемецкими настроениями новгородцы, располагая своей дружиной и ополчением из новгородцев, ладожан, ижоры и карел, неожиданным ударом захватил Копорье, перебил почти весь гарнизон (хотя часть рыцарей была взята в плен и впоследствии отпущена, тогда как наемники из местного населения – чуди – перевешаны), после чего срыл укрепления нововозведенной крепости.

    Затем, получив подкрепления от отца и брата Андрея, взял Псков, после чего вторгся в принадлежащие ордену земли эстов и принялся опустошать их [290]. Здесь его передовой отряд был разбит, что заставило Александра отступить к Чудскому озеру.

    До сих пор с военно-стратегической точки зрения эта кампания не представляла ничего особенного – несколько приграничных столкновений. Но тут происходит нечто удивительное: с обеих сторон оказываются вдруг неисчислимые полчища. В битве, состоявшейся 5 апреля 1242 года на льду Чудского озера и вошедшей в историю под именем Ледового побоища, если верить летописным источникам и следующим за ними историкам, с русской стороны участвовало до 17 000 человек, а с немецкой – до 12 000. Русских потерь никто всерьез не подсчитывал, тогда как о немецких сказано, что на льду погибло пятьсот рыцарей, полсотни было взято в плен, чуди же (то есть навербованной из местного населения пехоты) пало, как всегда, «без числа».

    Но не только в численности дело.

    Бытует мнение, будто в сороковых годах XIII века доспехи тевтонских рыцарей были тяжелее вооружения русских воинов, в силу чего якобы крестоносцы проваливались под лед там, где Александровы дружинники да ополченцы чувствовали себя вполне вольготно. Увы…

    В Средние века реки и озера играли роль своеобразных магистралей, которыми активно пользовались не только летом, но и зимой. В летописях упоминается несколько сражений, разворачивавшихся на льду. Похоже, замерзшая водная гладь представлялась тогда идеальным плацдармом – в отличие от окружающих лесов, где не развернешься, да и снегу по пояс.

    Что же до тяжести рыцарских доспехов, то анализ археологических находок и иконографического материала приводит к однозначному выводу: снаряжение новгородского дружинника и орденского рыцаря были сходны. Одинаковые кольчуги с капюшонами (хауберки) длиною до колен с длинными рукавами. Мечи с дисковидным или в виде уплощенного шара навершием и прямым перекрестьем. Одинаковая конструкция щитов. Сфероконические шлемы русские дружинники любили дополнять металлическими масками или полумасками, так что по весу они почти равнялись горшковидным рыцарским. К тому же многие рыцари все еще носили открытые куполообразные шлемы, практически равные по весу русским. И рыцари и дружинники использовали кольчужные чулки и стеганые подшлемники. Поверх кольчуг и те и другие надевали доспехи – бригандин или чешуйчатые, – а русские могли надевать также ламинарные или ламелярные доспехи, заимствованные у кочевников. Лошадиные доспехи с равным успехом могли использовать как рыцари, так и новгородцы. Так что легенда о не знавших броду тяжеловесных немцах – вымысел чистой воды. Следовательно, и о хитроумном использовании особенностей местности Александром тоже говорить не приходится. Да, сражение было и русские одержали в нем верх, но безо всяких тактических ухищрений, традиционно опираясь на численное превосходство. Тоже достойно, кстати, да и вообще – победителей не судят.

    В отличие от Невской битвы, на этот раз существует письменный источник, принадлежащий противной стороне – так называемая «Рифмованная хроника». Она приводит совершенно иные цифры: в сражении участвовало 300–400 немцев, двадцать рыцарей пали в бою, шестеро были пленены. И надо сказать, это куда более похоже на правду. Ордену просто неоткуда было взять многих сотен рыцарей – их едва насчитывалось несколько десятков. Причина проста – меньше чем за десятилетие он понес несколько тяжелых поражений.

    Сперва, в 1234 году – от войска князя Ярослава Всеволодовича, приведшего под Дерпт переяславский полк, а также псковские и новгородские рати. Принимал участие в походе и юный княжич Александр. Сражение произошло на льду реки, по-немецки называемой Эмбах, а по-эстонски – Эмайыга. Лед проломился (не отсюда ли и Ледовое побоище?), и многие рыцари ушли на дно реки. Оставшиеся в живых в панике бежали. Битва прошла так удачно, что, если верить летописи, никто из новгородцев не погиб, а княжеская дружина потеряла лишь несколько воинов. Немецкие рыцари срочно отправили послов к Ярославу Всеволодовичу, и он «взял с ними мир на всей правде своей». Меченосцы стали платить дань новгородскому князю и клятвенно обещали больше не нападать на владения Великого Новгорода.

    Однако это было только началом.

    Затем, в 1236 году Орден меченосцев в очередной раз предпринял вторжение в Литву. Однако нашла коса на камень – оказалось, что кунигас (вождь? князь? – трудно дать точное определение) Летувы по имени Миндаугас (в русской традиции – Миндовг) сумел железной рукой объединить разрозненные до того литовские земли в единое государство и противопоставить крестоносцам многочисленную и боеспособную армию. Под Сауле (современный Шауляй в Литве) эта армия нанесла ордену такое поражение, какого рыцари никогда до сих пор не ведали [291]. Их неуклонное до того продвижение на Восток было не только остановлено: орден оказался отброшен к границам 1208 года. В битве при Шауляе пало сорок рыцарей. Впрочем, вспоминать о ней за пределами исторических монографий у нас не любят – по той причине, что литовцы взяли тогда в плен чуть ли не две сотни псковитян, сражавшихся на стороне ордена против «безбожной Литвы». Вот тебе и исконное противостояние русских и немцев!

    На следующий год была еще одна битва, пусть и не столь ожесточенная – при Дорогичине; орден снова потерял больше двадцати рыцарей.

    Наконец, в 1241 году Восточную Европу опустошила монгольская орда хана Кайду, пронесшаяся через Польшу и Силезию, разгромив под Краковом армию польского короля Болеслава V. Европейцы были убеждены, что под его командованием не двадцать, а все двести тысяч человек. Столь раздутым цифрам верили, однако биться готовились до последнего. Силезский князь Генрих Благочестивый собрал армию из немцев, поляков и тевтонских рыцарей общей численностью до 40 000 человек и у города Легницы занял оборонительную позицию на пути орды Кайду. На подмогу ему спешил с пятидесятитысячной армией богемский король Венцеслав.

    Хан Кайду атаковал 9 апреля, когда богемцы находились еще в двух днях пути. Европейцы сражались упорно и храбро, но были наголову разбиты; кто уцелел, бежали на запад. Вечером на поле боя монголы обрезали у убитых врагов уши и собрали этих трофеев девять кожаных мешков.

    В этом сражении Тевтонский орден был так обескровлен, что выставить уже на следующий год многотысячного войска против Александра Невского никоим образом не мог.

    И еще одно. Почти через два века, 15 июля 1410 года, состоялась другая великая битва – при Грюнвальде, где объединенное польско-литовско-русское войско под командованием короля Владислава Ягайло нанесло Тевтонскому ордену сокрушительное поражение. С обеих сторон в этом сражении участвовало до 80 000 человек. Так вот, там по сей день при весенней пахоте извлекают из земли клинки, наконечники стрел и копий, а также иные свидетельства грандиозного кровопролития.

    А вот на месте Ледового побоища археологам ничего найти так и не удалось. Пусть даже толпы рыцарей окончили свои дни в водах озера – окислившись, металл все равно остался бы там, и чуткие магнитометры следы его присутствия обнаружили бы. Увы…

    И снова приходится признать – великой битвы попросту не было. Была заурядная стычка двух отрядов – по тем временам, впрочем, довольно значительных: гибель двадцати рыцарей и пленение еще шестерых представляла для ордена ощутимую потерю (в составе его находилось на тот момент не больше сотни «братьев»). Вновь проступает уже знакомый почерк Александра Невского: ради воодушевления соотечественников раздуть не слишком впечатляющую победу до эпических масштабов. Как тут не повторить: это ли не величайший триумф пропаганды?

    Подпортила его, пожалуй, только Ипатьевская летопись, пользующаяся, кстати, у историков доверием большим, нежели некоторые другие. Так вот, в ней написано коротко: «В лето 6750. Не бысть ничтоже». А лето 6750 от Сотворения мира – это как раз и есть 1242 год от Рождества Христова, ознаменованный Ледовым побоищем. Вот и гадай: то ли плохо был информирован летописец, то ли не счел достойным упоминания малозначительную по тем временам пограничную стычку… Второе, по-моему, вероятнее. И в «Хронике земли Прусской» Петра из Дусбурга Ледовое побоище тоже не упоминается. И даже в Лаврентьевской летописи, опирающейся на великокняжеский свод 1281 года, составленный при сыне Александра Невского, князе Дмитрии, сказано скупо: «В лето 6750. Ходи Александръ Ярославичь с Новъгородци на Немци и бися с ними на Чюдъскомъ езере оу Ворониа камени. И победи Александръ, и гони по леду 7 верст секочи их».

    Но постепенно стараниями сподвижников (вроде митрополита Кирилла – того самого, что в 1263 году после смерти Александра сказал, обращаясь к жителям стольного града Владимира: «Дети мои милые! Знайте, что зашло солнце земли Русской!») и княжих потомков пропагандистский миф полностью возобладал над историческим фактами. И положение это – в общественном мнении, в художественной литературе, в школьных и вузовских учебниках, наконец – сохраняется по сей день.

    Вот только одна беда. Упоминавшийся уже А.Н. Кирпичников пишет: «Триумфальные победы 1240 г. в Невской битве и 1242 г. на льду Чудского озера остановили неприятельское нашествие… В момент, когда почти три четверти Руси лежало в развалинах [об этом подробнее будет сказано в пятнадцатой главе. – А.Б.], эти битвы со шведами и ливонскими немцами были восприняты как общенациональные свершения народа, поднявшегося на борьбу за свободу и независимость». Оставим в стороне идеологию с пропагандой и зададимся единственным вопросом: если и впрямь грозный меч Александра Невского остановил нашествие ордена, отчего ж его отдаленному потомку Ивану IV Грозному тремя веками позже пришлось вести с этим самым орденом печально известную Ливонскую войну?

    Увы, на этот счет миф хранит молчание…

    Северный поход

    Осенью 1249 года состоялся так называемый Второй крестовый поход в Финляндию – шведское войско во главе с уже знакомым нам Биргером Магнуссоном высадилось на ботническом побережье, откуда двинулось в глубь страны. Подробности этого похода неизвестны, но в результатах его в «Хронике Эрика» [292] сказано: «язычники потерпели поражение, а христиане победили. <…> Ту страну, которая была вся крещена, русский князь, как думаю, потерял». Началась планомерная колонизация новопокоренных земель.

    Но вот что интересно: ни новгородцы, ни великий князь Александр Ярославич, весьма болезненно воспринимавший любые посягательства на подвластные ему территории, на сей раз на вышеупомянутые события никак не отреагировали. Будто все так и должно было быть. Невольно напрашивается вывод, что именно так и обстояло: шведы просто наводили порядок в регионе, по соглашению, достигнутому Биргером и Александром во время памятного саммита на Неве (да простится мне подобный анахронизм!), отошедшему к зоне их исключительного влияния.

    Обычно историки объясняют нехарактерное равнодушие Александра Невского ко Второму крестовому походу в Финляндию тем, что 1248–1249 годах он ездил в Каракорум, к великому хану, а потом вел борьбу за великокняжеский стол, завершившуюся лишь в 1252 году. Может быть. Но, как явствует из следующих событий, в случае реальных угроз границам его владений он был вполне способен проигнорировать даже важнейшие события, происходящие в Орде, не то что привычные княжеские раздоры.

    Таким событием стала в 1255 году смерть престарелого Батыя, при котором последние годы всеми делами заправлял ханский сын Сартак, побратим Александра Невского. Этот последний незамедлительно был убит по приказу его дяди, хана Берке, вверившего власть над русским улусом своему наместнику – малолетнему хану Улагчи, к которому сразу же потянулись в надежде на профит многие русские князья. Казалось бы, Александру Невскому нужно быть там первым. Ан нет! Нашлись дела поважнее: строптивые новгородцы изгнали сидевшего там наместником старшего сына князя, Василия Александровича, и пригласили княжить его брата – Ярослава Ярославича. Александр немедленно собрал полки и выступил на Новгород. Жестоко расправившись с новгородцами, а заодно и с приближенными Василия [293], он восстановил status quo ante bellum [294] и привел к управлению Новгородом своих сторонников. Как видите, приоритеты здесь проявляются предельно четко.

    Замечу, уладив дела в Новгороде, в Орду Александр все равно не поехал, лишь отправив Улагчи полагающиеся дары. Дело в том, что на этот раз шведы и впрямь несколько зарвались: они высадились в устье реки Наровы (или Нарвы), отделявшей новгородские земли от датских владений на севере Эстонии, и приступили к возведению крепости на правом, русском берегу реки. Опираясь на эту твердыню, они рассчитывали в дальнейшем покорить земли води, ижоры и карел. Кроме того, крепость должна была контролировать важнейшие торговые пути по Неве и Финскому заливу.

    Александр незамедлительно собрал полки. Однако шведы дожидаться не стали и, сознавая, очевидно, себя нарушителями конвенции, отступили без боя, бросив недостроенную крепость на произвол судьбы. Тем более что на Балтике вот-вот должен был стать лед, а это отрезало и пути отступления морем, и возможность получения подкреплений из метрополии. Да и вообще рассчитывать на какую бы то ни было помощь не приходилось: на недавно присоединенных к Швеции финских землях начались волнения, которые необходимо было срочно подавить. Какие уж тут заморские экспедиции?

    Успех, достигнутый без кровопролития – что может быть желаннее? Тут бы порадоваться, распустить полки да и заняться первоочередными делами. Но Александр рассудил иначе. Со своими «низовскими [т.е. владимиро-суздальскими. – А.Б.] полками» и новгородским ополчением он двинулся к погосту Копорье. Зачем? Само его воинство, похоже, терялось в догадках. Но вскоре все разъяснилось: в Копорье митрополит Кирилл благословил отряды, выступавшие в дальний путь, а князь объявил: предстоит поход на территорию современной юго-восточной Финляндии, в землю восставших против шведов тавастов (или, в русской традиции, еми). Зимний поход представлялся столь тяжелым, что немалая часть воинов – в первую очередь новгородцы – отказались следовать за князем и, не убоясь его грядущего гнева, повернули из Копорья обратно. С оставшимися Александр Невский пересек по льду Финский залив, вышел на Карельский перешеек и двинулся дальше, на север. Летописец повествовал: «И бысть зол путь, якоже не видаша ни дни, ни ночи, но всегда тьма».

    А вот дальше начинаются разночтения.

    Согласно общепринятой точке зрения, поход был предпринят ради возвращения под свою руку территорий, на которые распространил новгородское влияние еще отец Александра, князь Ярослав Всеволодович в 1227 году. Для подтверждения этой точки зрения отечественные историки даже несколько сдвигают начало восстания тавастов, которое началось якобы не до, но после начала Северного похода Александра Ярославича и, таким образом, было как раз им и спровоцировано (классическая логика: post hoc, ergo propter hoc [295]). Сделать это тем проще, что тогдашние хроники далеко не всегда называют точные даты. Но в таком случае приходится признать, что предприятие полностью провалилось: в ближайшие несколько веков ни о каком особом русском влиянии в тех краях говорить не приходится.

    Значительно менее распространена (но все-таки высказывается) другая версия: Александр просто-напросто предпринял лихой набег, чтобы под шумок восстания тавастов пограбить местных людишек и таким образом разжиться «мягкой рухлядью» для выплаты ордынского выхода, то бишь дани. Это более правдоподобно, однако для Александра Невского, государственного деятеля все-таки весьма крупного масштаба, как-то уж слишком мелкотравчато. Тем более что поход и в самом деле можно смело назвать легендарным.

    Скрупулезно выбирая информацию из скупых летописных сообщений, академик Б.А. Рыбаков восстановил маршрут Северного похода: из Новгорода – до Копорья, от Копорья по льду Финского залива на лыжах в Финляндию, по финским лесам и замерзшим озерам, через «горы непроходимые» – в «Поморие» (то есть на побережье Ботнического залива в районе Улеаборга). На обратном пути войско прошло земли еми в южной Финляндии. Более того, Б.А. Рыбаков высказывает и еще одно предположение, заставляющее снять шляпу перед памятью участников дерзкого предприятия: судя по всему, русские «вои» даже пересекли Полярный крут и достигли берегов Баренцева моря. В конце зимы Александр Невский и его воины благополучно возвратились в Новгород.

    Так что же все-таки заставило князя совершить эту невероятно трудную военную операцию? Отстаивая традиционную версию, будто поход был предпринят для возбуждения антишведского восстания, историк Вадим Каргалов пишет: «…русское войско, разрушая по пути крепости и опорные пункты шведов, прошло через всю Финляндию и “воеваша Поморие все”». Даже папа римский сетовал в своей булле, что русское войско в Финляндии «многих, возрожденных благодатью священного источника, прискорбным образом привлекло на свою сторону, восстановило, к несчастью, в языческих обычаях». Но Бог с ним, с папой – он был глубоко оскорблен отказом Александра Невского перейти в католичество и принять участие в совместных действиях против татар [296], так что вполне мог обвинять русского князя в чем угодно [297]; в действительности же тавастов и не надо было возвращать в язычество – подобно многим народам, они принимали христианство с невеликой охотой, и процесс их христианизации растянулся надолго. И уж если на то пошло, русские могли обращать емь в православие, но никак не возрождать язычество. Так что вернемся к военным вопросам. В шведских источниках ни о каком разрушении крепостей упоминаний почему-то нет. И это не стыдливое умолчание. Просто упоминать было особенно не о чем.

    Все расставляет по местам версия, согласно которой Александр Невский выступал здесь не против шведов, а за. В полном соответствии с договоренностями, достигнутыми между ним и Биргером Магнуссоном на Неве, Александр помог шведам усмирить восстание, вспыхнувшее на периферии владений шведской короны, куда руки самих шведов дотягивались пока еще с трудом. И Александр показал еми, суми и прочим, кто здесь хозяин, не разжигая, но гася мятежи. Иначе как объяснить, что после Северного похода ни о каком восстании в землях тавастов больше в хрониках не упоминается? Ну а грабежи – что ж, война тогда как правило велась «в зажитья», то есть войско кормилось грабежом и вознаграждалось трофеями. И Александр Невский просто следовал практике своего времени.

    Но в каких трудных условиях ни проходил бы Северный поход, считать его замечательной военной кампанией вряд ли возможно: противником-то были не организованные, регулярные войска, даже не ополчение, а лишь кое-как вооруженное местное население. Так что особых полководческих лавров князю принести он никак не мог.

    Итоги

    Не имея намерения оценивать личность Александра Ярославича в целом (это гораздо шире рамок нашего разговора об исторических мифах), хочу завершить эту главу словами, почерпнутыми из книги Джона Феннела «Кризис средневековой Руси (1200–1304)».

    «Какие выводы можно сделать из всего, что мы знаем об Александре, его жизни и правлении? – пишет английский историк. – Был ли он великим героем, защитником русских границ от западной агрессии? Спас ли он Русь от тевтонских рыцарей и шведских завоевателей? Стоял ли он непоколебимо на страже интересов православия против посягательств папства? Спасла ли проводимая им политика уступок Северную Русь от полного разорения татарами? Диктовалось ли его самоуничижение, даже унижение перед татарами в Золотой Орде самоотверженным стремлением к спасению Отчизны и обеспечению ее устойчивого будущего?

    Мы, конечно, никогда не узнаем истинных ответов на эти вопросы. Но те факты, которые можно выжать из коротких и часто вводящих в заблуждение источников, даже из умолчаний «Жития», заставляют серьезно подумать, прежде чем ответить на любой из этих вопросов утвердительно. Ведь не было согласованного плана западной агрессии ни до, ни во время правления Александра; не было и опасности полномасштабного вторжения, хотя папство, немцы, шведы, датчане и литовцы могли полагать, будто Северная Русь окончательно ослаблена татарским нашествием, что на самом деле не соответствовало действительности. Александр делал только то, что многочисленные защитники Новгорода и Пскова делали до него и что многие делали после него, – а именно, устремлялись на защиту протяженных и уязвимых границ от отрядов захватчиков. Нет никаких свидетельств в пользу того, что папство имело какие-то серьезные замыслы относительно православной церкви и что Александр сделал что-либо для защиты ее единства. На самом деле он и не думал порывать с католическим Западом даже после 1242 года: он собирался женить своего сына Василия на Кристине, дочери норвежского короля Хакона IV Хаконссона Старого [298], готовил несколько договоров с немцами, заключил один договор с Норвегией, принимал посольства из северных и западных европейских стран, отвечал на папские буллы».

    Пожалуй, только об одном можно говорить с уверенностью: Александр Невский был поистине незаурядным дипломатом.

    Оставим в стороне маневрирование в Орде – это отдельная история. Он был потрясен убийством отца, поводом к чему послужили, очевидно, некоторые шаги Ярослава Всеволодовича к сближению с католическим миром ради совместной борьбы с татарами [299] – хотя и не столь активные, как предпринятые Даниилом Галицким. Он был потрясен необъятностью монгольской империи, открывшейся ему во время путешествия в Каракорум [300]. Противостоять подобной мощи представлялось в принципе невозможным – можно было лишь применяться к ней и максимально использовать ее в собственных интересах, что Александр последовательно и делал всю дальнейшую жизнь.

    Но вот его западная политика. Негласный договор на Неве с Биргером Магнуссоном. Сперва соглашение 1242 года, а потом и мир 1253 года с немцами. В 1254 г. он заключил мирный договор с Норвегией. В 1262 году был подписан договор с Литвой, а также договоры о мире и торговле с Ливонским орденом, Любеком и Готландом. «Едва ли не впервые в средневековой Европе, – пишет уже упоминавшийся А.Н. Кирпичников, – Александр Ярославич выдвинул идею нерушимости границ – “жити не преступающе в чужую часть”».

    Всеми этими достижениями можно только восхищаться. Остается только повторить: это ли не величайший триумф дипломатии!

    И еще он был непревзойденным мастером пропаганды, сумевшим обрести неувядающую славу полководца, благодаря победам, которых не было.

    И – напоследок – еще один миф, связанный с личностью Александра Невского. Лаконично формулируя общепринятую точку зрения, петербургский историк Юрий Бегунов подводит итог: «После побед 1240 и 1242 годов Александр Невский явился основателем особой и длительной государственной внешней политики, опиравшейся на его политический выбор. Эту политику можно было бы определить так меч Западу и мир Востоку».

    С «мечом Западу» мы с вами уже разобрались. А вот что касается «мира Востоку»… При жизни самого Александра Ярославича так оно, безусловно, и было. Но в конечном-то счете при его преемниках и потомках этот самый «мир» обернулся взятием Казани, Астрахани пленом и крушением Сибирского ханства (кто бы сказал хану Кучуму о «политике мира Востоку?») и покорением Сибири вплоть до Тихого океана… [301]

    Зато с длительной государственной внутренней политикой Александра Невского все предельно ясно. Его безудержное стремление к единодержавной власти и в самом деле на века определило грядущее Московской Руси не по варяжскому, а по обдорскому пути, который в конце концов закономерно породил Ивана IV Грозного с его кровавыми неистовствами, безнаказанным сыноубийством и самоубийственной Ливонской войной. Возвращаясь к внешней политике замечу, что войны этой сам Александр Невский, вероятнее всего, не допустил бы, найдя выход из конфликта дипломатическим путем, демонстрацией силы или, на худой конец, ограничившись стычкой вроде той, что была на Чудском озере (но в сознании соотечественников непременно превратив ее в эпохальную битву). Впрочем, тут мы уже вступаем на зыбкую почву альтернативной истории, а значит – самое время переходить к следующему сюжету.

    Глава 11.

    Спаситель династии

    Над вымыслом слезами обольюсь…

    (А.С. Пушкин)

    Микромемуар

    Для меня эта история началась лет тридцать назад. Как-то раз, когда я совершал очередной ежегодный наезд в первопрестольную, мой друг Олег Соколов, бывший в те годы редактором «Искателя», пригласил меня на защиту диссертации одного из авторов журнала. После защиты, в полном соответствии с академическим протоколом, был банкет, где я и разговорился с кем-то из гостей.

    – Вы не думайте, это у него так, тема диссертабельная, – оправдывал героя дня человек, чьего имени я так и не узнал. – А вообще-то он действительно умница. Вот, например, блестяще доказал, что никакого сусанинского подвига никогда не было – прекрасная, поверьте, работа! Но на этом же диссертацию не защитишь… И вообще, куда с таким «закрытием» пойдешь? Ни один журнал не опубликует…

    Вот уж воистину: я об этом и фантастический-то рассказ не рискнул бы написать – при всей дружбе тот же Олег Соколов ни в жизнь не взял бы! Но – зацепило. И по возвращении в Питер я полез в книги. Оказалось, впрочем, что слишком глубоко рыть и не надо: еще Костомаров об этом знал…

    Рассказ не рассказ, а стихотворение я все-таки написал:

    О ней судачило село:
    Мол, мужику-то – весело,
    В Твери там, аль в Калуге,
    Молодку, знай голубит;
    Дак разве справный-то мужик
    За так от бабы побежит? –
    Знать, плешь ему проела,
    Такое, значит, дело…
    И даже бабья жалость
    Лишь больше унижала:
    – У, басурман проклятый!
    И что ты в нем нашла-то?
    …Да знать нашла – раз помнится,
    Раз им полна вся горница,
    Не выкинуть из сердца,
    Не выставить за дверцу…
    И вот твердила детям,
    Что лучше всех на свете
    Был батька, что он сгинул
    В военную годину,
    Что он погиб иройски,
    Сгубивши вражье войско…
    Она сама не знала,
    Из гордости ли лгала,
    От горькой той обиды ли
    На жизнь свою разбитую,
    Но этой бабьей версии
    История поверила –
    Поверила слезам ее,
    Легенде про Сусанина

    И решил, что на этом тема для меня исчерпана.

    Но теперь пришлось все же к ней вернуться. Есть некоторые любопытные обстоятельства в этой истории четырехсотлетней давности…

    Легенда как она есть

    В коротком пересказе выглядит она примерно так.

    Осенью 1612 года по Руси привольно гулял оружный люд – тут и польско-литовские отряды, и войска земского ополчения, и казаки, и просто разбойничьи шайки (впрочем, пограбить не прочь были все). Уже два года, как свергнут царь Василий Шуйский – старик, десятилетиями интриговавший, рвавшийся к трону, но лишь доказавший, что скипетр и держава не по его рукам. Эти годы заправляет всем (насколько это вообще возможно в хаосе Смуты) Семибоярщина, но последние полтора года им самим приходится отсиживаться в стенах Кремля, надеясь только на польский гарнизон… Наконец, в октябре Москву заняло Второе земское ополчение во главе с Козьмой Мининым и князем Дмитрием Пожарским; кремлевский гарнизон капитулировал.

    Утром 26 октября шестнадцатилетний боярский недоросль Михаил Романов вместе с матерью – инокиней Марфой – наконец-то покинули Кремль, где чуть не умерли от голода. Впрочем, погибнуть в Белокаменной было вообще нехитро: уже на мосту через Неглинку их чуть не убили казаки. Так что в поисках покоя и безопасности они решили спешно отправиться в свои костромские вотчины.

    Там, в усадьбе Домнино, их встретил вотчинный староста Иван Осипович Сусанин. В Домнине мать и сын Романовы пробыли, однако, недолго, поскольку спешили в стоящий на реке Унже Макарьевский монастырь, где собирались молиться об освобождении томящегося в польском плену отца недоросля Михаила – боярина Федора Никитича Романова, при Борисе Годунове насильственно постриженного в монахи, а ныне – ростовского митрополита Филарета (в свое время мы о нем уже говорили).

    А несколько дней спустя в Домнино на розыски Михаила кружным путем (через Вологду, Данилов, Любим и Головинское) прискакал польский отряд – доводясь свойственником Ивану IV Грозному по линии первой жены Анастасии, юноша являлся одним из наиболее вероятных претендентов на русский престол и мешал тем кто хотел бы видеть московским государем польского королевича Владислава или самого короля Сигизмунда III Тут-то и попался полякам на глаза Сусанин. У старосты поинтересовались, где скрывается Романов-младший. Тот вызвался в проводники, однако повел незваных гостей в противоположную сторону – через обширное болото к селу Исупову лежащему в десятке верст от Домнина. Поняв, что Сусанин их обманул, поляки долго пытали его, а потом зарубили саблями.

    Похоронен герой на домнинском кладбище, у стен Воскресенской церкви.

    Далее следуют варианты сюжета.

    Первый. Согласно преданию, записанному в начале XX века Н.Н. Виноградовым, поляки почти добрались до села Домнина, где в то время якобы находился Михаил. В ближнем лесу им повстречался Иван Сусанин. Как положено хлебосольному хозяину, староста привел их к себе, стал угощать. А супостаты все добивались, где же Михаил. Сусанин сказал, что он, мол, остался в лесу. Сусанина повели в лес, долго искали там Михаила, но так и не нашли. За это время боярского отрока удалось увести из Домнина в деревню Деревеньки (ныне несуществующую), где жили дочь Сусанина Антонида со своим мужем Богданом Собининым (запомните эту парочку!). Там Михаила спрятали в полусгоревшем овине.

    Поляки, поняв, что Сусанин их обманывает, набросились на него, но тот вырвался и пытался перебраться через речку к селу Исупову. Лед на ней, однако, был еще тонок и провалился под ним. Тут поляки его и схватили. Русские воины, которых какое-то время спустя привел Богдан Собинин, подобрали тело Сусанина и принесли в Деревеньки. Михаил вылез из укрытия и, «когда узнал, за что и как умер Иван Сусанин, то сам плакал, обмывал и складывал части его тела и велел похоронить останки Ивана Сусанина в церкви», но уже той, что в Деревеньках, а не в Домнине.

    Второй. Проводником-то быть полякам Сусанин и впрямь вызвался, однако завел их не в болото, а в дремучие леса, послав перед уходом своего зятя, Богдана Собинина, к Михаилу Федоровичу с советом укрыться в Ипатьевском монастыре. Заставив поляков целую ночь проблуждать по глубокому снегу, в котором вязли кони, поутру герой раскрыл им свой обман. Несмотря на жестокие пытки Сусанин не выдал места убежища царя и был изрублен поляками «в мелкие куски». Там его косточки и остались, вместе с замерзшими поляками, и никто их до сих пор не нашел – разве что волки.

    Третий. Едва стало известно, что Михаил Федорович избран на престол, отряд поляков направился к Костроме, чтобы найти и убить русского царя. В окрестностях Домнина они принялись расспрашивать всех встречных и поперечных, где находится Михаил. Когда Иван Сусанин, которому также был задан этот вопрос, поинтересовался, зачем, собственно, Михаил полякам нужен, те отвечали, что хотят поздравить нового царя с избранием. Но Сусанин не поверил и послал внука (заметьте, уже не зятя, а внука!) предупредить государя об опасности. Сам же предложил полякам свои услуги: «Тут дороги нет, давайте я проведу вас лесом, по ближнему пути». Поляки обрадовались, что теперь легко найдут Михаила, и последовали за Сусаниным. Прошла ночь, а Сусанин все вел и вел ляхов по лесу, и лес становился все глуше. Заподозрив проводника в обмане, поляки набросились на него. Тогда Сусанин, в полной уверенности, что ворогам из лесу не выбраться, заявил: «Теперь можете делать со мной, что хотите; но знайте: царь спасен и вам до него не добраться!»

    Сусанина-то поляки убили, но и сами погибли. Благодарные односельчане отыскали останки старосты и погребли в стенах Ипатьевского монастыря, что в Костроме.

    Четвертый. Здесь Сусанин, прежде чем отправиться на подвиг, укрыл царя в яме под овином на собственном подворье, а яму ту тщательно замаскировал бревнами. Как писал в 1840 году в своем «Взгляде на историю Костромы» князь Козловский, «Сусанин увез Михаила в свою деревню Деревищи и там скрыл в яме овина», за что впоследствии «царь повелел перевезти тело Сусанина в Ипатьевский монастырь и похоронить там с честью». Злобные же вороги не просто зарубили Сусанина в лесной чаще, но для пущей назидательности предварительно посадили на кол.

    Не стану утомлять вас дальнейшими пересказами – хотя вариантов и подвариантов я насчитал десятка полтора, однако сущности интриги они принципиально не меняют, приводя лишь к появлению неизбежных вопросов: что же все-таки было? и было ли?

    А чтобы ответить на них, необходимо завести целое следственное дело. Что ж, вперед!

    Дознание.

    Жизнь – за кого?

    Начнем с хронологии, причем не для порядку, а потому как вопрос этот представляет принципиальную важность. Когда именно погиб Сусанин?

    Традиционно принято считать, что случилось это не раньше конца февраля и не позже середины марта 1613 года. Объясняется такая датировка следующим. Сразу же по освобождении Москвы в октябре 1612 года по городам были разосланы грамоты – срочно направить в Белокаменную по десять представителей для «Государева собиранья». К январю выборные от пятидесяти городов собрались в Москве, где вместе с высшим духовенством и столичными боярами составили Земский собор, коему предстояло избрать нового царя.

    Больше месяца предлагались различные кандидатуры и шли обсуждения – «всякий хотел по своей мысли делать, всякий хотел своего, некоторые хотели и сами престола, подкупали и засылали». На русский трон претендовало тогда восемь кандидатов – из числа отечественных князей да бояр, а также польский королевич Владислав, шведский герцог Карл-Густав, сын Лжедмитрия Второго и Марины Мнишек (так называемый Воренок), и даже некий Дмитрий Мамстрюкович, выдвинутый частью казачества. Но вот 7 февраля делегат от Галича, к которому вскоре присоединился и один из донских казачьих атаманов, предложили собору остановить выбор на Михаиле Романове. Их поддержали рязанский архиепископ Феодорит, Аврамий Палицын [302], новоспасский архимандрит Иосиф и боярин Морозов [303]. Недоросль показался подходящей фигурой – достаточно бледной, чтобы за влияние на него могли соревноваться придворные кукловоды, что и называется политикой. И вот 21 февраля Михаил Романов был провозглашен царем Московского государства, и собор (в отсутствие самого избранника) принес ему присягу. Затем были отряжены послы к новоизбранному государю, жившему со своей матерью в Ипатьевском монастыре под Костромой. Тот в лучших годуновских традициях поотнекивался, но в конце концов 14 марта 1613 года, вразумленный матерью, согласился взвалить на хрупкие юношеские плечи непомерный груз ответственности за судьбы страны. И наконец, 16 июля в столице произошло торжественное помазание его на царство.

    Максим Дормидонтович Михайлов (1893–1971) в роли Ивана Сусанина Фото 1952 г. в одноименной опере М. Глинки

    Учитывая вышеизложенное, воспетая М.И. Глинкой «жизнь за царя» могла быть отдана только после 21 февраля, да и то не сразу – информация о сем судьбоносном для Руси событии должна была еще достичь Костромы, а на это в то не ведавшее телевидения, телефонов, телеграфов и газет время требовалось по самым оптимистическим подсчетам несколько дней. С другой стороны, произойти пресловутое покушение ляхов на помазанника Божия могло лишь до прибытия послов Земского собора, то есть до 12 марта.

    Но вот костромской провинциальный священник А.Д. Домнинский (судя по фамилии, местный уроженец) писал во втором номере журнала «Русский архив» за 1871 год, что «в нашей местности, в феврале или марте месяцах, никак не возможно ни пройти, ни проехать, кроме проложенной дороги. В нашей местности к огородам и лесам наносит высокие бугры снега в сии месяцы <…> а историки между тем говорят, будто Сусанин вел поляков все лесами, а не путем, и не дорогою». К тому же первоначальное предание относит указанное событие к концу ноября – дате куда более логичной: и снегом леса еще не завалило, и болота (если принять эту версию) еще не до конца промерзли [304]… А в дореволюционной России день Ивана Сусанина регулярно отмечался 11 сентября, в праздник усекновения главы Иоанна Предтечи. То есть опять-таки до избрания Михаила на царство…

    Увы, эти вполне резонные соображения отечественные историки и литераторы почли за лучшее проигнорировать, ибо если сусанинский подвиг был совершен раньше, неотвратимо рушилась вся патриотическая концепция «жизни за царя», ибо царь на поверку оборачивался просто-напросто шестнадцатилетним боярским отпрыском.

    Дознание.

    Поляки? Или?..

    Наличествует во всей сусанинской ситуации необъяснимая странность.

    Некий отряд поляков вознамерился убить новоизбранного царя. Но – чего ради? Чем мешал им боярский недоросль, совсем недавно присягнувший в Москве на верность польскому королевичу Владиславу, сыну Сигизмунда III [305]? Последнее обстоятельство, кстати, впоследствии послужило предметом многих дипломатических прений: с одной стороны, государь всея Великыя, Малыя и Белыя Руси, а с другой – вассал польского королевича, следовательно, правитель страны как минимум от Речи Посполитой зависимого… Нет, «вражьим ляхам» убивать Михаила никакого резону не было.

    Допустим, однако, что решились они на оное преступное деяние безо всяких резонов – просто так, по злобе и природному окаянству. Но вот беда: доподлинно известно, что мать и сын Романовы в описываемое время не в своих вотчинных имениях были, а прятались за стенами прекрасно укрепленного Ипатьевского монастыря, который не то что отряду – армии не враз взять удалось бы, да и то лишь после длительной осады. Неужто же поляки – вояки, кстати сказать, достаточно лихие и многоопытные – об этом не знали? Вот посланцы Земского собора – те почему-то точно знали. Чудеса, да и только. Кстати, и сама Кострома была городом укрепленным и располагала значительным гарнизоном.

    Но самое главное – столь же достоверно, что в 1613 году в костромских краях вообще ни одного поляка не было: ни королевских отрядов, ни так называемых «лисовчиков»; как и предписывалось военными регламентами того времени, они стояли на зимних квартирах и никаких активных действий не предпринимали.

    По мнению Н.А. Зонтикова, краеведа, историка Костромской епархии, близкого к тамошнему владыке Александру, никаких поляков в лесах не гибло и в болотах не тонуло. В своей работе «Иван Сусанин. Легенды и действительность» он утверждает, что наш герой принял мученическую смерть в селе Исупове, причем от рук разбойничьей шайки, домогавшейся не самих Романовых, но исключительно их сокровищ. Подобные шайки бродили по всей Руси в превеликом изобилии – «воровские» казаки и прочие тати-душегубы (и, разумеется, нельзя исключить, что к ним не примыкали порой польские дезертиры). Это и позволило Костомарову еще в XIX веке усматривать в Сусанине «одну лишь из бесчисленных жертв, погибших от разбойников в Смутное время». И правда, «гулящий люд» вполне мог решиться пограбить романовские вотчины – род-то, прямо скажем, не из бедных, найдется чем поживиться.

    Подтверждается подобная точка зрения и еще одним немаловажным обстоятельством: полным отсутствием малейших упоминаний (пусть не о сусанинском подвиге, но о злодейском покушении на священную особу государя со стороны поляков) в каких бы то ни было официальных источниках. Хранит, например, молчание об этом «Наказ послам», отправленный в том же 1613 году в Германию, – преподробный документ, скрупулезно перечисляющий «все неправды поляков» на предмет организации европейского общественного мнения. Ни словом не обмолвился на интересующую нас тему патриарх Филарет, который по возвращении из польского плена, став фактическим соправителем сына, неоднократно в речах и письмах пенял полякам на всяческие их «многыя вины». И сам Михаил Федорович уж на что только не обижался… Однажды в присланной из Польши грамоте его по описке назвали не Михаилом Федоровичем, а Михаилом Филаретовичем; так какую он гневную отповедь Сигизмунду III направил! А вот о покушении на свою особу – молчок. Наконец, посол в Польше Федор Желябужский, ведя в 1614 году переговоры о заключении мира между Речью Посполитой и Русью, добивался преимуществ, из всех сил стараясь выставить польскую сторону виновной во всех грехах, а потому со вкусом перечислял «всякие обиды, оскорбления и разорения, принесенные России». Однако о покушении на Михаила под Костромой – уж какой, казалось бы, выигрышный факт, козырная карта! – ни слова.

    Истоки.

    Миф эгоистический

    Все официальные сведения о Сусанине восходят к единственному первоисточнику – обельной грамоте царя Михаила Федоровича, которой он даровал в 1619 году «по нашему царскому милосердию и по совету и прошению матери нашей, государыни великой старицы инокини Марфы Ивановны» (обратите внимание!) крестьянину Костромского уезда, села Домнина, Богдашке Собинину половину деревни Деревищи: «Как мы, Великий Государь Царь и Великий Князь Михайло Федорович всея Руси <…> были на Костроме, и в те поры приходили в Костромской уезд Польские и Литовские люди, а тестя его Богдашкова Ивана Сусанина в те поры Литовские люди изымали и его пытали великими немерными пытками. А пытали у него, где в те поры мы Великий Государь Царь и Великий Князь Михайло Федорович всея Руси были, и он Иван ведал про нас Великого Государя, где мы в те поры были, терпя от тех Польских и Литовских людей немерные пытки, про нас Великого Государя тем Польским и Литовским людям, где мы в те поры были, не сказал, и Польские и Литовские люди замучили его до смерти». (Орфография и пунктуация подлиника. – А.Б.).

    В летописях, хрониках и других письменных источниках XVII века о Сусанине ничего не говорится, существовали только устные предания, передававшиеся из рода в род. И вплоть до начала XIX столетия никто и не думал усматривать в фигуре Ивана Сусанина спасителя царской особы.

    Сусанин, надо сказать, фигура вообще странная. Взялся он словно ниоткуда. В XVII столетии учет был поставлен совсем даже неплохо – надо же знать, кто чем и кем владеет и с кого и сколько брать! Тем не менее о предках Сусанина – никаких сведений, даже фамилии такой в тех краях не зафиксировано. Согласно устному преданию, «незаконнорожденный он был. По матери назвали, по Сусанне». Странное, между прочим, для русской деревни того времени имя… А кто был отцом? Прохожий молодец? Или – кто-то из Романовых? Не потому ли они и назначили его вотчинным старостой? О жене сусанинской также никаких упоминаний – словно никогда ее и не было. Зато дочь у Ивана Осиповича точно имелась – Антонида Ивановна. И вот у нее-то муж точно был – некий Богдан Собинин. Этой-то парочке и была выдана царева обельная (то есть переводящая их в категорию белопашцев [306]) грамота.

    Царская милость заключалась в том, что им пожаловали в неотъемлемое владение уже знакомые нам Деревеньки, на вечные времена освобожденные ото всех без исключения налогов, крепостной зависимости и воинской обязанности. Подтвердил эти привилегии и царский указ от 30 января 1633 года, изданный по случаю переселения дочери Антониды «с детьми ея с Данилком да с Костькою» на дворцовую пустошь Коробово того же Костромского уезда – в обмен на владения в деревне Деревеньки Домнинской вотчины, переданные в Новоспасский монастырь за упокой души матери царя Михаила Федоровича, инокини Марфы.

    Третий указ, касавшийся потомков Сусанина, появился в правление царей Ивана и Петра Алексеевичей в сентябре 1691 года. Он подтверждал права детей Антониды и Богдана Собинина на пустошь Коробово, полученную их родителями в 1633 году («владеть им Мишке и Гришке и Лучке и их детям и внучатам и правнучатам и в род их во веки неподвижно»), а также их привилегии и статус белопашцев («никаких податей, кормов и подвод и наместных всяких запасов и в городовые проделки и в мостовщину и в иные ни в какие подати с тое пустоши имати не велели»).

    За что же все эти не слишком, может, обильные, но явные милости? Многие историки сходятся на том, что Богдан Собинин просто-напросто придумал эпизод с поляками и подвигом, оставшись без поддержки старосты-тестя, убитого разбойниками. Жить-то надо! И подал челобитную царевой матери, инокине Марфе [307], к чьим просьбам, рекомендациям и советам в первые годы царствования, особенно до возвращения из польского плена отца, патриарха Филарета, Михаил очень прислушивался. Надо сказать, разного рода прошениями по случаю «разорения Смутного времени» государь был буквально завален – всяких компенсаций, пожалований и освобождений от тягла он в первый год царствования подписал несметное множество. В такой обстановке серьезно расследовать, а был ли подвиг, и некому было, да и незачем. Одним белопашцем больше, одним меньше… С другой стороны, и собининская афера была для того времени в порядке вещей – как только ни исхитрялся народ, чтобы освободиться от податей или хоть поослабить чуток тягловое бремя.

    Наконец, в царствование Анны Иоанновны потомок Сусанина «Иван Лукоянов сын Собинин», которого «положили в тягло в равенстве», подал на высочайшее имя челобитную, прося подтвердить свой привилегированный статус. Ответ не замедлил – в указе от 19 мая 1731 года говорилось: «в прошлом <…> приходил из Москвы из осад на Кострому блаженной и вечной достойный памяти великий Государь Царь и великий князь Михайло Федорович, с матерью своей с великой государыней инокиней Марфой Ивановной и были в Костромском уезде в дворцовом селе Домнине, в которую бытность их Величеств в селе Домнине приходили Польские и Литовские люди, поймав многих языков, пытали и расспрашивали про него великого Государя, которые языки сказали им, что великий Государь имеется в оном селе Домнине и в то время прадед его оного села Домнина крестьянин Иван Сусанин взят оными Польскими людьми, а деда их Богдана Собинина своего зятя оный Сусанин отпустил в село Домнино с вестью к Великому государю, чтоб Великий государь шел на Кострому в Ипацкий монастырь для того что Польские и Литовские люди до села Домнина доходят, да он Польских и Литовских людей оный прадед его от села Домнина отвел и про него великого государя не сказал и за то они в селе Исуповке прадеда его пытали разными немерными пытками и, посадя на столб, изрубили в мелкие части, за которое мучение и смерть оного прадеда даны деду его Богдану Собинину Государевы жалованные грамоты…»

    В этом документе, составленном на основании лукояновской челобитной, впервые упоминаются два обстоятельства: в подвиге участвовал не только сам Сусанин, но и его зять [308], уже знакомый нам аферист Богдан Собинин; а злобные ляхи не одного Сусанина отловили, но пытали многих. Первое дополнительно обосновывает претензии Лукоянова, второе предает всей истории большую масштабность. Правда, сам Богдан Собинин – по скромности, очевидно, – о собственной роли в событиях 1619 года умолчал, но теперь, как видите, справедливость восторжествовала.

    Становление.

    Миф монархический

    В середине мая 1767 года, важнейшего в первой половине ее царствования, в Кострому, совершая вояж по стране [309], наведалась императрица Екатерина II. Монарший визит был отнюдь не случайным: здесь дважды во всеуслышание прозвучало утверждение ее преемственности по отношению к основателю дома Романовых. То есть происходила легитимация Екатерины II, как известно, не имевшей никаких прав на российский престол – ни по наследству, ни по завещанию.

    На следующий день по прибытии государыни в Кострому об этом говорил в Успенском соборе архиепископ Дамаскин, которому воцарение Михаила представлялось главным и едва ли не единственно важным событием в истории города. «Предок Вашего Императорского Величества, Михаил Федорович, от Литовских и Польских людей искомый, в пределе того крестьянином Иваном Сусаниным утаен бысть и сей же, про прошению духовных и мирских, нарочно от Царствующего Града Москвы, присланных чинов, принял скипетр Российского Государства, но радость оная ово тогдашнего ради смятения и мучения оными людьми реченного Сусанина ведавшего где, и не сказавшего им про него даже до смерти, ово ради матери его Государыни Великой Старицы Марфы Иоанновны, о младом своем сыне во столь многомятежное Всероссийское время на рамени свои восприемлющем, с плачем растворялась».

    Именно в этот момент подвиг Сусанина впервые стал частью истории возведения Романовых на престол и слился с нею, утверждая идею народной любви и преданности царствующему дому. Одновременно Екатерина II была признана наследницей московских царей: «…вниди в град сей, вниди путем, им же прием скипетр Всероссийского Царства, шествовал достохвальный прадед твой Михаил Федорович».

    Чуть позже, уже в Ипатьевском монастыре, генерал-поручик А.И. Бибиков [310] говорил, обращаясь к императрице: «Преславно и знаменито время здешней стране и граду, в которое Всевышнему судилось возвести на Всероссийский престол вечно прославления достойного Государя Царя Михаила Федоровича, прапрадеда Вашего Императорского Величества, и тем избавить многими мятежами уже изнуренную Россию от всеконечного ее разрушения».

    Екатерина II чутко уловила пропагандистское значение сусанинского мифа, и потому в декабре того же 1767 года все привилегии потомков «спасителя династии» (к тому времени их, между прочим, насчитывалось аж 153 человека) были в очередной раз подтверждены соответствующим монаршим указом.

    Правда, в литературе за время ее царствования сусанинская история всплывала всего дважды, да и то как-то мимоходом – в труде Ивана Васькова «Собрание исторических известий, относящихся до Костромы» в 1792 году и в «Зерцале российских государей» Тимофея Мальгина в 1794-м.

    Оно и не удивительно: мифу еще предстояло расцвести – уже на следующем этапе.

    Расцвет.

    Миф патриотический

    В XIX веке потомки Екатерины II уже мало задумывались о легитимации своего положения на троне – время сделало свое дело. Зато для цементирования разноплеменной Российский империи понадобилась общегосударственная патриотическая идея. В окончательном виде она сформировалась в царствование Николая I, в 1834 году, когда Уваров [311] огласил свою знаменитую триаду «православие, самодержавие, народность» – тезис, и в наши дни находящий отклик во многих (слишком многих!) душах. Однако вызрела-то эта «официальная теория народности» не враз… И сусанинский миф, хорошо подогретый патриотическим пафосом Отечественной войны 1812 года, пришелся тут очень в жилу.

    Не собираюсь слишком долго занимать ваше внимание, отслеживая каждое упоминание об Иване Сусанине в литературе. Достаточно назвать «Словарь географический Российского государства» Афанасия Щекатова, «Словарь достопамятных людей в России» Бантыш-Каменского [312], «Русскую историю в пользу воспитания» С.Н. Глинки [313], учебники Константинова (1820 г.) и Кайданова (1834 г.); в области художественной литературы – думу Рылеева «Иван Сусанин» и драму Полевого [314] «Костромские леса»; на сцене – оперы Кавоса [315] «Иван Сусанин» и Глинки «Жизнь за Царя» (последняя, кстати, была написана с подачи В.А. Жуковского [316])…

    Для нас с вами важно сейчас одно. В фигуре нашего героя сошлись все три магических слова: православие (ибо он, разумеется, был православным по вероисповеданию), самодержавие (ибо он стал «спасителем династии») и народность (как-никак, выходец из народа). Столь емкий символ просто не имел права пропасть втуне.

    И не пропал. Напротив, как видите, он стал, как признает Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, «любимым предметом для деятелей искусства всех жанров». Впрочем, и для большинства историков – приятное исключение составляли, пожалуй, только Костомаров и отчасти Соловьев.

    Путешествуя в 1834 году по России, Николай I дал разрешение на сооружение в Костроме памятника Михаилу Романову и Сусанину – «во свидетельство, что благородные потомки видели в бессмертном подвиге Сусанина – спасении жизни новоизбранного русской землей царя через пожертвование своей жизни – спасение православной веры и русского царства от чужеземного господства и порабощения». Правда, воздвигнут монумент был по проекту В.И. Демут-Малиновского [317] только в 1851 году. Высеченный на цоколе текст гласил: «Ивану Сусанину, за царя, спасителя веры и царства, живот свой положившему, благодарное потомство». На высоком пьедестале застыл юный царь, увенчанный шапкой Мономаха, а внизу притулилась фигура молящегося Сусанина; рядом было помещено несколько слов о нем и воспроизведен текст обельной грамоты 1619 года.

    Закат.

    Миф советский

    Едва в городе укрепилась советская власть, как памятник этот, разумеется, снесли – по решению Костромского совета депутатов от 5 сентября 1918 года: монархическая идея почиталась вредной, а патриотическая – чуждой, ибо о каким патриотизме могла идти речь в преддверии мировой революции. Однако в канун Великой Отечественной войны, когда позади уже были бои на Хасане и Халхин-Голе, когда вовсю шла подготовка к Финской кампании, патриотическая идея понадобилась опять.

    И сразу же вернулась на сцену опера Глинки, до того изъятая из репертуара и вообще не упоминаемая. Премьера ее состоялась 2 апреля 1939 года. Правда, старое название – «Жизнь за Царя» – сменилось новым: «Иван Сусанин», а место либретто Жуковского-Розена заняло так называемое советское, вышедшее из-под пера Городецкого [318] и написанное в соответствии с установками, изложенными Самосудом [319] в статье в «Правде» от 4 июня 1937 года: опера должна была превратиться в «глубоко патриотическую народную драму, направленную своим острием против врагов великого русского народа». В итоге получился дивный памятник сталинского искусства. Из советского либретто бесследно исчезли царь и самомалейшие намеки на монархические чувства народа. Взамен опера наполнилась восславлением, как пишет Виктор Живов, «имперского милитаризма, пафосом национального единства, народного героизма, борьбы со злокозненными интервентами, богатства и величия русской земли».

    Сусанин вернулся на страницы учебников, но как-то измельчав, утратив высокий символизм и уйдя на периферию сознания. Тот факт, что в 1942 году двенадцатилетний пионер-герой Коля Молчанов повторил сусанинский подвиг в лесах Брянщины, заведя в болото немецкий обоз и даже ухитрившись остаться в живых, как-то мало увязывался с давней историей. Александры Матросовы и Николаи Гастелло говорили уму и сердцу куда больше.

    Тем не менее осенью 1967 года в Костроме был открыт новый памятник Ивану Сусанину – теперь уже работы скульптора Н.А. Левинского. Монумент из желтого известняка высотой в 12 метров установлен на Молочной горе. Фигура Сусанина, высеченная из азербайджанского известняка, развернута лицом к Волге, из-за чего символически повернулась спиной к гуляющему по бульвару народу.

    Эхо.

    Костромской бренд

    «Иван Сусанин – главный бренд Костромской области» – формулировку эту придумали сами костромичи; регион всерьез решил зарабатывать на самом известном земляке. Здесь открыты туристический маршрут «Сусанинская тропа» с театрализованным действом и Музей сусанинского подвига; подле Домнинской церкви установлен памятный крест (по одной из версий, герой лежит именно тут); выпускается водка «Иван Сусанин» (ну как без того на Руси!)… Планируется осмотр мест гибели героя с дельтаплана и еще много радостей для тех, кто готов выложить деньги.

    Установлено место погребения дочери Сусанина и его внуков – при поддержке администрации Красносельского района там установлены памятники. В Коробове подле руин Предтеченского храма воздвигнут памятный крест. Принято решение о начале реставрации храма в Прискокове. По благословению архиепископа Александра реставрация храма поручена протоиерею Георгию Эдельштейну, на что градоначальник Костромы Борис Константинович Коробов, «сам являющийся прямым потомком Ивана Сусанина» [320], уже выделил от Фонда по подготовке празднования четырехсотлетия дома Романовых 100 000 рублей. Начата кампания по канонизации «спасителя династии». Тут, правда, многие проявляют осторожный скепсис, однако отец Николай Кабанов, настоятель церкви Покрова Пресвятой Богородицы в райцентре Сусанино Костромской епархии, возражает: «До нас не дошло свидетельств о его праведности, однако здесь можно вспомнить князей Бориса и Глеба [321], которых прославили не за то, что они были святыми при жизни. В чине страстотерпца можно было бы канонизировать и Сусанина. За святость подвига. Специалисты, наверное, могут что-то возразить, но обстоятельства гибели нашего земляка красноречиво говорят – великий был человек».

    Археологи вовсю ищут могилу – или место гибели – героя. Причем находят. Одно, например, в деревне Исупово; среди первых находок – его нательный крестик. А поскольку во время раскопок обнаружены сотни человеческих останков, теперь предстоит многолетняя работа по установлению, какие из них могли принадлежать Ивану Сусанину. Другое упорно отыскивается в Ипатьевском монастыре, хотя в педантично ведшихся монастырских архивах о факте захоронения героя нет ни слова. В болоте, где якобы утопил Сусанин поляков, тоже найден какой-то скелет. И в лесу, где он ляхов водил, тоже… Впрочем, мало ли скелетов лежит в русской земле?

    И все это – лишь малая толика эксплуатации сусанинского имени. Так неужели же вы думаете, будто благолепно уйдет в небытие миф о подвиге, которого никогда не было?

    Впрочем, как заметила писательница Мария Арбатова, «Сусанин – это такая здоровая историческая мифология»…

    Глава 12.

    Последняя хитрость Лиса пустыни

    Не тратьте души на никчемные споры,

    Пусть прошлое тихо уснет под водой:

    Красивая сказка – хоть ложь, да опора,

    А правда – извечно чревата бедой…

    (Андреас Фон Бальдур [322])

    Белый рыцарь

    Сага о нем начала складываться почти сразу по окончании Второй мировой войны – усилиями множества историков и генералов-мемуаристов, не говоря уже о журналистах, писателях и кинорежиссерах, причем отнюдь не только немецких. И уже вскоре плоды их совместных усилий обрели черты завершенного портрета, на котором генерал-фельдмаршал Йоханнес Эрвин Ойген Роммель выглядел примерно следующим образом.

    Он родился в Хайденхайме, близ Ульма, 15 ноября 1891 года в хорошей семье – отец был школьным учителем, а мать – дочерью высокопоставленного вюртембергского [323] сановника. Девятнадцати лет от роду одаренный юноша, с младых ногтей грезивший подвигами во имя отечества и воинской славой, был записан кадетом в 124-й пехотный полк и одновременно зачислен в двухгодичное военное училище в Данциге [324] (и это – несмотря на врожденную паховую грыжу!), откуда вышел в 1912 году пехотным лейтенантом. Во время Первой мировой войны сражался сперва на Западном фронте, во Франции, где был ранен и награжден Железным крестом первой степени, а потом на Итальянском, где отличился при штурме нескольких горных вершин, в том числе Монте-Матажур (к этому последнему эпизоду мы еще вернемся). Его деяния не остались незамеченными, и в 1917 году кайзер Вильгельм II за мужество, проявленное в сражении при Капоретто, удостоил капитана Роммеля ордена Pour le merite [325].

    Во времена Веймарской республики и даже после прихода к власти нацистов Роммель, нимало не интересуясь политикой, служил в рядах рейхсвера: командовал пехотным полком и преподавал – сперва в Дрезденском, а потом в Потсдамском пехотных училищах. На основе своих лекций он опубликовал в 1937 году книгу «Пехотные наступательные операции» – серьезный учебник по тактике пехотной атаки, в котором была впервые развита так называемая доктрина «опережающего контроля». Сформулированная в этом труде теория ближнего боя была сразу же по достоинству оценена коллегами.

    Начало Второй мировой вернуло Роммеля на поля сражений – правда, в новом качестве: 15 февраля 1940 года он был произведен в генерал-майоры и принял под командование 7-ю танковую дивизию. В мае-июне 1940 года, во время наступления на Францию, Роммель выработал собственную тактику, которой придерживался в дальнейших военных действиях: он стремительно продвигался вперед, не считаясь ни с каким риском и компенсируя это фактором внезапности и огневой мощи. Роммель старался наступать не широким фронтом, но сосредотачивая танки для прорыва линии обороны противника с тем, чтобы ударить ему в тыл и в итоге добиться перевеса. Правда, приверженность наступательной доктрине имела и оборотную сторону: столкнувшись 21 мая 1940 года под Аррасом с неожиданной и мощной контратакой, Роммель ко всеобщему изумлению реагировал на нее как-то нерешительно и неуверенно. Впрочем, на общем фоне неизменных успехов этого лыка ему в строку никто ставить не стал.

    Он лично участвовал в боях, находясь в передовых рядах, чтобы на месте определять боевую обстановку и обладать способностью немедленно принимать решения. Солдаты, нечасто видевшие генералов в гуще боя, были воодушевлены таким поведением командира и полюбили его. Все это укрепляло боевой дух роммелевских танкистов. Его соединение столь ретиво, по 60–80 километров за день, продвигалось в глубь французской территории, что заслужило прозвище «призрачной дивизии», ибо противник никогда не мог предугадать, где именно она появится в следующий раз, а командир вскоре присоединил к Железному кресту новый – теперь уже Рыцарский. К окончанию французской кампании, потеряв всего 2500 человек и 42 танка, Роммель захватил около 100 000 пленных и уничтожил более 450 танков противника, не считая множества артиллерийских орудий.

    В феврале 1941 года Роммель был поставлен во главе экспедиционного танкового корпуса и отправлен в Северную Африку с полномочиями главнокомандующего всеми операциями войск стран «оси Рим-Берлин-Токио» против Египта и Суэцкого канала (хотя номинально этот пост по-прежнему занимал итальянский генерал Эттори Бастико). На африканском театре военных действий британская Армия пустыни под командованием генерал-майора Ричарда О’Коннора без особого труда теснила вяло отбивающихся итальянцев: за два месяца англичане продвинулись на 800 км, уничтожив девять итальянских дивизий, взяв в плен 130 000 человек, захватив 400 танков и 1290 орудий, тогда как их собственные потери составили всего 500 человек убитыми и 1373 ранеными.

    С прибытием Роммеля положение радикально переменилось. На протяжении двух лет – с марта 1941 по март 1943 года – блистательный военачальник (едва успевая менять погоны – генерал-майорские сперва на генерал-лейтенантские, потом на генерал-полковничьи, полного генерала и, наконец, на генерал-фельдмаршальские) противостоял здесь неуклонно растущей мощи союзников, удостоившись от них прозвища Лис пустыни, которым чрезвычайно гордился.

    Несмотря на то что мощь англичан и американцев возросла, а итальянские союзники Роммеля были откровенно слабы, его части продолжали храбро сражаться. Гитлер, который не хотел или не мог прислать Африканскому корпусу подкреплений, в то же время приказал Роммелю и его людям «биться до последнего солдата».

    Едва ли не все военные историки сходятся в том, что получи Роммель дополнительно три моторизованные дивизии, которые он требовал у Гитлера и Верховного командования вермахта, он, разгромив британские колониальные войска, достиг бы Каира и Суэцкого канала и оказался в состоянии перерезать поток союзнической помощи, идущей в Советский Союз через Персидский залив и Иран (лучше не думать, какой потерей это обернулось бы для СССР!). Однако этого не случилось – из-за поглощенности руководства вермахта основными наступательными действиями на Восточном фронте и недооценки значения африканского театра военных действий.

    В итоге, не желая губить своих людей в бесплодной борьбе, 6 марта 1943 года генерал-фельдмаршал предпочел капитулировать. Тем не менее большинство историков сходятся в оценке: в сложнейших условиях действия Африканского корпуса носили феноменальный характер и навсегда вписаны золотыми буквами в летопись вермахта, а также в историю военного дела вообще.

    Даже будучи разгневан невыполнением приказа, Гитлер все же понимал, что талантливый полководец ему нужен, а потому приказал перед подписанием капитуляции эвакуировать Роммеля в Германию. Некоторое время тот являлся советником рейхсканцлера по вопросам обороны Италии, а 15 июля 1943 года был направлен во Францию, чтобы укрепить там оборону в канун ожидаемого вторжения союзников. Роммель утверждал, что в районе предполагаемого десанта необходимо сосредоточить танковые части, дабы разгромить союзников непосредственно в момент высадки, однако на его предложения не обратили внимания. Он смог лишь укрепить моральный дух войск да установить на побережье около 5 000 000 мин.

    Когда началась операция «Оверлорд» и союзники высадились в Нормандии, Роммель находился в Германии, в отпуске, но сразу же вернулся во Францию, чтобы лично возглавить оборону. Гитлер по-прежнему отказывался использовать резервные танковые дивизии, вследствие чего генерал-фельдмаршалу в попытке остановить продвижение союзников оставалось лишь последовательно создавать все новые оборонительные рубежи. Искусно маневрируя, он отводил людей в тыл перед налетами авиации противника и возвращал их на позиции перед наступлением его сухопутных сил.

    17 июля 1944 года английский истребитель обстрелял штабную машину Роммеля, и генерал-фельдмаршал был ранен в голову. Его отправили в Германию для лечения, но вернуться на передовую бесстрашному воителю было уже не суждено.

    Хотя и в Африке, и во Франции Роммель в конце концов терпел поражения, а звездным его часом так и осталось взятие Тобрука, зато впереди генерал-фельдмаршала ждал звездный час политика и гражданина – участие в событиях 20 июля 1944 года.

    Увы, заговор провалился: Гитлер уцелел при взрыве бомбы полковника Клауса Шенка фон Штауффенберга, в армии начались безжалостные и кровавые чистки, кольцо вокруг генерал-фельдмаршала все сжималось, и Роммель, которому в случае успеха заговора прочили кресло рейхспрезидента, был вынужден покончить с собой, приняв яд.

    Так ушел из жизни рыцарь без страха и упрека, современный Ганнибал и современный Брут в одном лице – ушел, чтобы стать бессмертным героем неувядающей легенды.

    Генерал Шпейдель утверждал, будто Роммель намеревался арестовать и предать суду Гитлера, а журналист Лютц Кох пошел еще дальше, поведав миру о совместном плане Роммеля и Манштейна захватить ставку фюрера. Вице-адмирал Фридрих Руге писал: «Фельдмаршал был единственным человеком в Германии, который хотел закончить войну 20 июля 1944 года». А по мнению начальника штаба Африканского корпуса генерала Нольте, Роммель был «неподкупен в своем осуждении безнравственной, лживой и самообманывающейся системы». Активный участник Сопротивления Карл Штрелин вспоминал о своих встречах с Роммелем и ведшихся меж ними многозначительных и многообещающих беседах.

    Им вторили даже бывшие противники. Американский генерал-майор Омар Нельсон Брэдли назвал Роммеля «одним из величайших героев мировой истории». И даже непримиримый борец с фашизмом Уинстон Черчилль, выступая в 1953 году в палате общин, сказал: «Сопротивление гитлеровской тирании, которому отдал жизнь Роммель, я расцениваю как еще один его подвиг». А среди арабов Северной Африки он слыл настолько неуязвимым, что еще в 1967 году бедуины утверждали, будто встречали в пустыне фельдмаршала, который во главе своего штаба дожидался своего старого противника – британскую Восьмую армию генерал-лейтенанта сэра Бернарда Лоу Монтгомери, первого виконта Аламейнского… Каирская газета «Эль Бурс» свидетельствовала: «Образ этого человека завораживает массы, олицетворяя для них чувство и мечту. Среди песчаных дюн они угадывают силуэт вечного пленника пустыни, усматривая в том и поэзию, и чудо…»

    Но оставим чудеса и поэзию бедуинам – еще классик подметил их неиссякаемую склонность «петь, считая звезды, про дела отцов» – и обратимся к фактам.

    Серая правда.

    До Северной Африки

    Начнем с того, что Роммель вовсе не чаял с детства офицерской карьеры – наделенный несомненными математическими способностями подросток мечтал о стезе авиаконструктора и в военном училище оказался, лишь подчинившись категорическому настоянию отца. Впрочем, подчиняться он любил, что и обеспечило ему относительно благополучную жизнь в армейской среде.

    На полях Первой мировой он и впрямь отличился, но эпизод со штурмом Монте-Матажура наложил отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. Так случилось, что награду за эту действительно блестящую операцию [326] получил другой офицер, некий лейтенант Шнибер. И хотя в конце концов справедливость восторжествовала и роммелевская грудь украсилась-таки орденом «За заслуги», с тех пор он неукоснительно преуменьшал чужие заслуги, преувеличивал собственные и ловко перекладывал ответственность за свои просчеты на плечи подчиненных. Он проявил себя незаурядным психологом, стяжая лавры за самые малозначащие победы, о которых другие военачальники – вроде Манштейна или Гудериана, например, – постеснялись бы и упоминать. Однако это, в конце концов, лишь черта характера – малоприятная, но не более того.

    Важнее другое. Взлет Роммеля был целиком и полностью обусловлен лишь благорасположением фюрера. Правда, начало его карьеры на службе Третьему рейху не задалось. Дело в том, что какой-то светлой голове в Берлине взбрело: раз Роммель так легко находит общий язык с молодежью в своем училище, отчего бы ему не покомандовать гитлерюгендом, воспитывая в должном духе подрастающее поколение? Но тут наш бравый воитель потерпел полное фиаско: даже прочие вожди молодежного движения не смогли примириться с его солдафонскими методами. Да что там вожди! Его собственный сын Манфред, которому в соответствии с отцовскими идеями о правильном воспитании уже в семь лет приходилось по нескольку часов в день отрабатывать элементы кавалерийской атаки, впоследствии вспоминал о детских годах с ужасом и отвращением.

    Впрочем, особенно расстраиваться полковник Роммель не стал. Не вышло с наставничеством – что ж, он стяжает лавры теоретика. Тогда-то он и засел за упоминавшуюся выше книгу «Пехотные наступательные операции».

    Здесь необходимо сделать небольшое отступление и, покинув континент, перенестись за Ла-Манш, в Англию, чтобы познакомиться там с замечательным военным мыслителем Бэзилом Лиддел-Гартом. Основываясь на собственном опыте, полученном на фронтах Первой мировой войны, в 1920 году тридцатипятилетний капитан написал служебную инструкцию под названием «Обучение пехоты». Выпущенная мизерным тиражом и распространявшаяся исключительно в армии, брошюра эта осталась практически не замеченной, а высказанные там идеи – не оцененными по достоинству. Обиженный этим, Лиддел-Гарт в 1924 году вышел в отставку, чтобы развивать и продвигать свои идеи уже в качестве частного лица, хотя в 1937 году некоторое время и состоял советником при тогдашнем военно-морском министре Сэмюэле Джоне Гёрни Хоре, первом виконте Темплвуде. На собственные средства Лиддел-Гарт опубликовал несколько работ, посвященных использованию в следующей войне авиации, а также танковых соединений, которые рассматривал в качестве самостоятельной и независимой ударной силы для глубокого проникновения на территорию противника и отсечения вражеских войск от их тылов и высшего командования. Увы, и к этим его идеям соотечественники обратились, лишь когда жареный петух в темечко клюнул – то бишь после начала (да и то не сразу) Второй мировой. Впрочем, и это запоздалое признание идей не принесло их автору ни званий, ни постов, ни особых лавров. После 1945 года Лиддел-Гарт интервьюировал пленных немецких генералов (Рундштедта, Клейста и многих других), после чего написал по сей день остающуюся лучшей по глубине анализа и сжатости изложения однотомную «Историю Второй мировой войны» [327]. Умер Лиддел-Гарт в 1971 году в возрасте семидесяти шести лет.

    Что ж, как известно, в своем отечестве голос пророка нередко остается гласом вопиющего в пустыне. Однако за пределами родных палестин его нередко слышат, и слышат очень даже хорошо. Немцы же всегда отличались завидным слухом – так, Гудериан и Роммель извлекли для себя немалую пользу из работ Лиддел-Гарта и даже открыто называли себя его учениками и последователями. Но это – что касается его более поздних трудов, касающихся стратегии и тактики танковых войск. А вот о малоизвестной лиддел-гартовской брошюре «Обучение пехоты» никто из них даже мельком не упомянул. Казалось бы, чему удивляться: ну осталось это ведомственное издание неизвестным и забытым – такое ведь сплошь и рядом случается. Но так – да не так: роммелевские «Пехотные наступательные операции» так проникнуты духом служебной инструкции Лиддел-Гарта, так творчески развивают идеи британского капитана, что совпадения эти случайными при всей снисходительности не сочтешь.

    Вот и получается, что лавры теоретика Роммель снискал, как говорится, въехав в рай на чужом горбу. Но так или иначе, а выход в свет его труда явился одним из важнейших, поистине судьбоносных событий в роммелевской жизни: книгой всерьез заинтересовался сам фюрер. Заинтересовался настолько, что вскоре, летом 1939 года, ее автор сменил полковничьи погоны на генерал-майорские и был назначен комендантом ставки Гитлера. А затем фюрер внял настоятельным просьбам своего любимца, опасавшегося, что война может закончиться без его участия, не принеся желанных наград, и доверил ему танковую дивизию, хотя управление кадрами категорически возражало против такого назначения – и не без оснований, поскольку Роммель был все-таки пехотным офицером.

    Любопытная деталь: принимая в феврале 1940 года в Бад-Годесберге Седьмую танковую дивизию, Роммель со спартанской прямотой спросил у ее не слишком довольного происходящим прежнего командира, старого генерала Шмидта:

    – Скажите, а как лучше всего руководить танковой дивизией?

    – Всякая ситуация подразумевает два варианта решения, – процедил тот. – И более смелое – всегда самое верное.

    С той минуты Роммель, еще не успевший ознакомиться с работами Лиддел-Гарта по тактике танковых операций (это произойдет месяца через три-четыре), неукоснительно следовал этому совету Шмидта – в чем, в чем, но в недостатке храбрости упрекнуть его не мог никто и никогда; орден Pour le merite он носил совершенно заслуженно. А вот тезис, согласно которому (помните?) «…в мае-июне 1940 года, во время наступления на Францию, Роммель выработал собственную тактику», увы, приходится переформулировать: в означенный срок он просто-напросто хорошо усвоил в теории и применил на практике лиддел-гартовские идеи. Что ж, если разобраться, и это не так уж мало.

    Притом не следует упускать из виду и мнения, бытовавшие как в среде штабных офицеров, так и в среде офицеров-танкистов из других подразделений, действовавших на том же театре военных действий. Невероятные успехи «призрачной дивизии» во время французской кампании, утверждали они, объяснялись не столько талантами ее командира, сколько привилегированным снабжением и множеством других преимуществ, в которых любимцу самого фюрера никто не мог, да и не хотел отказать…

    Серая правда.

    Северная Африка

    Здесь Роммель и впрямь показал все, на что был способен, но одновременно выяснилось, что способен он не столь уж на многое. «Всемирная история войн» Эрнеста и Тревора Дюпюи объективно отмечает: «Главным достижением Роммеля было эффективное применение тридцати пяти имевшихся в его распоряжении 88-мм зенитных орудий, которые он выдвигал вперед, чтобы образовать очаги смертоносного противотанкового огня, под защитой которого быстро маневрировали его собственные танки». Неплохо, разумеется, однако до Ганнибала все-таки далеко [328]…

    На этом, пожалуй, следует остановиться особо. Временами создается впечатление, будто Роммель искал не столько победы, сколько славы. Причем нагляднее всего это проступает на примере общепризнанно самой блестящей из роммелевских операций – взятии Тобрука 14–30 июня 1942 года, за которое он и был произведен в генерал-фельдмаршалы. Геббельсовская пропаганда превозносила его как национального героя («Это – как овеществленная мечта», – признавалась в одном из писем к мужу фрау Люция Роммель). И даже Черчилль, выступая в палате общин, не без досады снял перед противником шляпу, сказав: «Мы имеем перед собой весьма опытного и храброго врага и, должен признаться, несмотря на эту опустошительную войну, – великого полководца».

    Все так. Но.

    Это поражение стоило Англии 75 000 жизней, не говоря уже о потере порта, занозой торчавшего в боку роммелевских операций (и, к тому же, базы, где было сконцентрировано немало всякого рода запасов). И в то же время на поверку роммелевский триумф обернулся авантюрой: англичане-то могли вновь накопить силы, а вот немцам на пополнение рассчитывать никоим образом не приходилось, поскольку Средиземное море контролировали флот и особенно авиация союзников. А потому понесенные Роммелем при штурме Тобрука потери, хотя и вдвое меньшие, нежели английские, оказались для него роковыми. И четыре месяца спустя Африканский корпус понес тяжелейшее поражение в битве при Эль-Аламейне. Правда, новоиспеченный генерал-фельдмаршал сумел на редкость вовремя заболеть дизентерией, был эвакуирован для лечения в Германию, а потому и ответственности за вполне предвидимую катастрофу не разделил; впрочем, ответственности не понес никто, поскольку заместитель Роммеля, генерал Ганс Штумме, в первый же день английского наступления умер от сердечного приступа. Более того, на третий день боев Роммель поспешил вернуться в Африку, чтобы, вновь приняв командование, попытаться насколько возможно спасти если не положение, то хотя бы сам Африканский корпус – что опять-таки способствовало вящей его славе полководца, пекущегося о подчиненных. Тем не менее потери оказались огромными: 59 000 человек (совокупно убитыми, ранеными и захваченными в плен, в том числе 34 000 немцев), 500 танков, 400 орудий и большое количество другой техники. Зато британская Восьмая армия потеряла лишь 13 000 (совокупно убитыми, ранеными и пропавшими без вести), а также 432 танка.

    Стратегически и психологически Эль-Аламейн является решающим сражением Второй мировой войны – с него началось крушение держав «оси Рим-Берлин-Токио». Эта победа спасла Суэцкий канал, позволила англо-американским войскам четыре дня спустя вторгнуться в Северную Африку и явилась прелюдией к разгрому под Сталинградом. Укрепился боевой дух союзников, особенно – британцев, которые гордились тем, что имеют победоносные армию и командующего – генерала Бернарда Лоу Монтгомери. Соответственно, боевой дух солдат стран Тройственного пакта упал. Отданный Гитлером приказ «стоять до конца» (отмененный 48 часов спустя после того, как Лис пустыни уже начал отступление) также способствовал делу разгрома Африканского корпуса.

    Трудно умолчать и еще об одной не слишком широко известной детали, добавляющей некую черту к портрету Белого рыцаря. Помимо чисто военных, стратегических задач, важнейшей целью немцев в Северной Африке было изъятие и вывоз всех и всяческих ценностей: валюты, золота, драгоценных камней, музейных редкостей, ювелирных изделий, картин и других произведений искусства. Для выполнения этой миссии Африканскому корпусу была придана особая моторизованная команда СС во главе с неким оберштурмбаннфюрером Шмидтом, оперативно подчинявшимся Роммелю, но подотчетным только лично рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру. За два года доблестные сыны Третьего рейха награбили неисчислимые сокровища, причем немалая их часть являлась достоянием не рейха, а генерал-фельдмаршала лично. В 1943 году эсэсовцы погрузили эти ценности в шесть больших бронированных контейнеров и отправили морем из тунисского порта Бизерта в Аяччо на Корсике, откуда их должны были вывезти в Италию. Однако американская авиация беспрестанно бомбила Аяччо, не позволяя ни одному судну выйти в море. Тогда эсэсовская охрана решила спрятать сокровища в подводной пещере на восточном побережье Корсики (по одним данным) или в бухте Сен-Флорин (по другим). Впрочем, дальнейшая история этого так называемого «клада Роммеля» – сюжет совершенно иного рассказа…

    И наконец, последний штрих, к событиям в Северной Африке отношения уже не имеющий, но естественно завершающий разговор о полководческом гении Роммеля. Когда в январе 1944 года в преддверии высадки союзников в Европе генерал-фельдмаршал был назначен командующим группой армий «Б» в Северной Франции, начальник штаба Верховного командования вермахта генерал-фельдмаршал Вильгельм Кейтель предположил: «Фюрер знает, что Роммель никакой не стратег, а обыкновенный солдат и не более того, и значит, он хочет сам командовать сражением, используя этого фанатичного исполнителя его воли как орудие». Подтверждением высказанного Кейтелем мнения может служить факт, почерпнутый английским историком и писателем Дэвидом Ирвингом [329] из дневников офицеров группы армий «Б»: Гитлер совершенно справедливо ожидал высадки союзников на берегах Нормандии или Бретани, тогда как Роммель предлагал встречать их на французском берегу Ла-Манша [330]. Впрочем, здесь, скорее всего, действовал и еще один фактор: Гитлер хотел предоставить своему любимцу-неудачнику шанс восстановить репутацию, пошатнувшуюся после капитуляции в Африке, – тем более что на западе дело предстояло иметь с англичанами и американцами, уже имевшими опыт войны с Роммелем и уважавшими его как противника.

    Серая правда.

    Заговор генералов

    А теперь – главное. Роммель не имел ни малейшего отношения к Сопротивлению, недаром же один из активных участников заговора 20 июля, чудом уцелевший Ганс Берндт Гизевиус – сотрудник абвера, работавший в Швейцарии – назвал его «супернацистом среди гитлеровских фельдмаршалов». И это, пожалуй, самая точная и емкая формулировка.

    В отличие от большинства немецких генералов, хотя и выполнявших приказы, но все-таки недолюбливавших выскочку-ефрейтора, Роммель принял Гитлера всей душой и оставался верен ему до конца. Немалую роль в формировании такого отношения сыграла его жена, фрау Люция, буквально боготворившая рейхсканцлера. «Молитесь ли вы каждый день за фюрера?» – неизменно спрашивала сия экзальтированная дама у своих гостей, и горе тому, чей ответ звучал с запинкой: больше в доме Роммелей ему появляться не стоило. Трудно сказать, действительно ли Роммель был заворожен личностью Гитлера изначально, или же просто ночная кукушка – величайший мастер убеждать, но вскоре и сам бравый вояка стал изъясняться таким же образом. Даже его рождественские открытки родственникам заканчивались неизменным «Хайль Гитлер!». И сохранил он свое отношение к вождю нации до последнего вздоха. «Какая сила исходит от него, какая вера и преданность привязывают народ к нему!» – патетически писал Роммель в дневнике осенью 1943 года. Саму идею противодействия Гитлеру Роммель отвергал как изначально абсурдную, ибо до последнего дня верил: фюрер сумеет найти достойный политический выход даже из проигранной войны.

    Справедливости ради замечу, что заговорщики несколько раз и впрямь пытались осторожно прощупать Роммеля. А заговорщиков в нацистской Германии, надо сказать, всегда хватало – особенно в штаб-офицерской и генеральской среде. Правда, заговор армейских офицеров в сентябре 1938 года – так называемый Берлинский путч – провалился в самый критический момент из-за явных недостатков планирования. К тому же заключенное как раз в тот момент Мюнхенское соглашение сослужило путчистам плохую службу, резко усилив популярность Гитлера и, соответственно, ослабив веру самих заговорщиков в успех. Годом позже, в ноябре 39-го, неудача постигла Цоссенский путч. В январе 1943 года разделил общую судьбу и Сталинградский путч. В марте того же года генерал фон Тресков и Шлабрендорф пришли к выводу, что настало время действовать. В самолете, на котором Гитлер вылетал из Смоленска в Растенбург, Шлабрендорф установил мину британского производства с часовым механизмом, замаскированную под бутылку бренди. По непонятным причинам бомба так и не взорвалась, но о попытке покушения, к счастью для заговорщиков, известно не стало. 21 марта 1943 года еще одна попытка покушения на Гитлера также провалилась, когда не сработали две бомбы, положенные в карманы гитлеровской шинели. Неудачными оказывались и все последующие попытки покушения. Участников Сопротивления казнили, сажали в тюрьмы и отправляли в лагеря, но кому-то всякий раз удавалось так или иначе спастись, так что цепь все-таки не прерывалась.

    Судя по всему, первым, еще в феврале 1944 года, отважился завести разговор с Роммелем уже упоминавшийся выше обербургомистр Штутгарта Карл Штрелин. Вторым (дважды – в июне и 9 июля) – сотрудник административного штаба Верховного командования вермахта обер-лейтенант (а до войны – доктор исторических наук) Хофаккер, сын старого приятеля Лиса пустыни, командира Вюртембергской пехотной дивизии. Но Роммель или впрямь не понимал, о чем с ним заводят речь, или прикидывался, будто не понимает.

    За три дня до покушения на Гитлера штабной «хорьх» Роммеля был обстрелян английским истребителем, и раненый генерал-фельдмаршал был доставлен сперва в лазарет Люфтваффе в Бернау а потом переправлен для лечения на родину, в Ульм. Врачи не утешали: в самом лучшем случае о возвращении в строй можно будет говорить месяцев через шесть – не шутки ведь, перелом основания черепа и тяжелое сотрясение мозга. Так что все события 20 июля Роммель пережил, лежа с затуманенным сознанием на больничной койке. Однако это его не спасло.

    Число казненных в результате провала Июльского заговора по разным данным колеблется от 180 до 200 человек [331]; осужденных и приговоренных к различным срокам – как минимум на порядок больше. При том далеко не все они были действительно замешаны в покушении: иные пребывали в мягкой оппозиции, а грань между нею и заговором в подобных случая стирается начисто; с иными под шумок сводили счеты; кое-кого просто прихватили под горячую руку. Не наш 1937 год, конечно, но чистка была яростная и с размахом. Даже не ведавшие за собою и тени греха не могли не чувствовать себя под дамокловым мечом.

    Когда тремя месяцами позже, в полдень 14 октября 1944 года, к нему явились генералы Бургдорф и Майзель, чтобы предложить герою нации во избежание преследования близких добровольно уйти из жизни, фельдмаршал задал единственный вопрос: «Фюрер об этом знает?» И безропотно принял утвердительный ответ в качестве смертного приговора. Он хотел застрелиться, как приличествует боевому офицеру, однако выбора ему не предоставили, и пришлось раскусить ампулу с цианистым калием. Так было нужно, чтобы похоронить самоубийцу поневоле с почестями – как героя нации, «скончавшегося вследствие осложнения после ранения». Фюрер сдержал слово – никаких репрессий к родственникам Роммеля применено не было.

    Замечу, летом 1944 года, особенно после начала вторжения союзников, Роммель стал все-таки подумывать и даже поговаривать о необходимости перемен в стране. Однако мягкая его оппозиция резко отличалась от позиции заговорщиков: в отличие от этих последних, генерал-фельдмаршал и не помышлял о свержении Гитлера, мечтая лишь о том, чтобы фюрер дозволил заключить сепаратный мир (или хотя бы перемирие) и сосредоточить все иссякающие силы Третьего Рейха на Восточном фронте. Эти взгляды, надо сказать, разделяли и многие другие высокопоставленные военные, в том числе и чины СС.

    Уже после войны, когда участие в Сопротивлении расценивалось не как преступление, но как подвиг, вдова Роммеля, фрау Люция, писала: «Я утверждаю, что мой муж не участвовал в подготовке событий 20 июля или руководстве ими. Он был солдатом, а не политиком». Уж кому бы, как говорится, знать лучше?

    Ирония судьбы

    Так из какого же зерна родились легенды о Роммеле – современном Ганнибале и герое Сопротивления?

    С первой все просто: ее отцом было ведомство пропаганды рейхсминистра Геббельса. Начиная с, 1942 года в ходе войны уже явственно обозначился перелом, и для воодушевления народа был остро необходим герой. Кто же мог подойти на эту роль лучше, чем сражающийся в далекой Северной Африке Роммель? Пропаганда, надо сказать, оказалась столь эффективной, что убедила не только своих, но и чужих – именно ее опосредованным воздействием объясняется переоценивание полководческих талантов Роммеля некоторыми из английских и американских генералов. Впрочем, в этом последнем сыграло роль и традиционное стремление возвысить разбитого противника, увеличивая тем самым и ценность собственной победы.

    А вот героем Сопротивления, чуть ли не признанным лидером и душой заговора сделали Роммеля… сами же заговорщики, причем первыми среди них оказались тот самый доктор-лейтенант Хофаккер, начальник роммелевского штаба генерал Шпейдель и генерал Штюльпнагель. Называя на допросах имя «супернациста среди гитлеровских фельдмаршалов», который-де был «душой заговора, будущим рейхспрезидентом, готовым самолично свергнуть и казнить фюрера», они тем самым отводили подозрения от подлинных борцов с фашизмом (и замечу, благодаря этому маневру некоторым удалось остаться в живых). Но – ирония судьбы – подавляющему большинству этих счастливцев пришлось впоследствии хранить молчание или даже подпевать хору тех, кто после войны стал творить легенду о безупречном Роммеле.

    И не только затем, чтобы не опровергать своих же слов: легенда отвечала потребностям времени. Мертвый генерал-фельдмаршал в ореоле мученика играл в послевоенной Германии роль чрезвычайно важную: поверженная нация испытывала чувство вины, мучилась комплексом неполноценности. И потому ей был жизненно необходим герой, не замаранный ни в холокосте, ни в военных преступлениях на Восточном фронте, далекий от берлинских интриг – герой, сама фигура которого подразумевала бы, что в тени колосса неизбежно должны крыться еще многие и многие борцы с режимом, а значит, и гитлеровская эра проходила вовсе не под знаком всеобщей фанатической преданности фюреру. Впрочем, такой герой был нужен не только Германии, но и бывшим ее противникам – недаром же именно с этих позиций написал в 1950 году свою биографию Лиса пустыни британский бригадный генерал Десмонд Юнг.

    Со сравнительно небольшим временным разрывом на кино– и телеэкраны США (а далее, естественно, – и без малого всего мира) вышло несколько фильмов, посвященных военным действиям в Северной Африке: «Крысы пустыни» [332] (с немецким актером Эрихом фон Штрохеймдтом в роли Роммеля), «Лис пустыни» (с Джеймсом Мейсоном в той же роли), телесериал «Крысы пустыни», не так давно прокатившийся и по российским телеканалам, и т.д. Эволюция образа Роммеля от первого, антинемецкого (не в националистическом, разумеется, а в политическом смысле), до последнего, уже совершенно (и, я бы сказал, совершенно излишне) политкорректного, чрезвычайно показательна. Умный, но жестокий враг на глазах превращается в противостоящего, но благородного героя.

    И даже сейчас, когда от крушения Третьего рейха нас отделяет более полувека, а современников событий почти не осталось в живых, отдельные и все еще довольно робкие покушения на роммелевский миф мгновенно вызывают взрыв всеобщего возмущения. В частности, жертвой такого всеобщего гнева стал уже упоминавшийся Дэвид Ирвинг, осмелившийся развенчать легенду о Лисе пустыне. Вице-адмирал в отставке Фридрих Руге объявил, что все выводы британца – «чистейший вымысел». Генерал Шпейдель (теперь уже не нацистский, а натовский) во множестве газетных и телевизионных выступлений не употреблял эпитетов более слабых, нежели «бред» и «ложь». Президент Красного Креста Вальтер Брагатцки призывал всех порядочных людей дать отпор наглой клевете английского историка… И так далее, и так далее. Подобных примеров можно привести немало.

    Оно и не удивительно: трудно смириться с покушением на святыню, в которой важна не подлинность, а ее необходимость душам и сердцам.

    А еще меня не оставляет еретическая мысль, будто рождение роммелевского мифа – последняя, пусть даже невольная и посмертная хитрость человека, не случайно прозванного не Львом, например (согласитесь, львы для Северной Африки куда более естественны!), но именно Лисом пустыни, этаким истинно немецким Рейнеке – лисом…









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх